Впервые за несколько недель я работал напряженно и с пониманием того, что делаю; отныне я подходил к портрету миссис Шарбук с чисто профессиональных позиций. С каждой бледной вспышкой цвета на холсте постепенно проявлялся ее чарующий образ — так, как он возник из дыма в моем сне о Саботте. Хотя я использовал те же приемы, что и при первой попытке, они казались мне новыми, на удивление свежими и живыми. От ногтей до зрачков — ничего приземленного. Каждая прядь волос передавалась с ощущением искренней радости и сознанием творимого совершенства.
Дни мои начинались рано — еще до восхода солнца. Каждое утро я уходил из гостиницы в ином направлении, чтобы сбить с толку любопытных, но потом всегда поворачивал в сторону церкви. Разведя огонь в камине, я закуривал сигарету и приступал к работе. Обычно отец Лумис заглядывал ко мне часов в десять — посмотреть, как идут дела. Он приносил кофе, и мы присаживались поболтать на полчасика. Он восхищался, видя, как день ото дня меняется картина, но его похвалы и соображения по этому поводу всегда были строго отмерены. Потом я работал еще несколько часов — до ленча, когда отправлялся на берег и съедал сэндвичи, приготовленные мне с вечера гостиничным поваром. А когда день заканчивался и солнце покидало небеса, я приходил в церковь и присаживался в ризнице с Лумисом — пропустить стаканчик вина.
Такое расписание идеально меня устраивало и не давало приходить тревожным мыслям. Во вторник, когда я вернулся в «Ла Гранж» к обеду, портье сообщил, что днем меня искали два джентльмена. Когда я попросил описать их, он сказал:
— Первый — он приходил утром — был слепой. Пожилой человек. Очень вежливый.
— Он не оставил никакой записки?
— Он сказал, что вернется, чтобы поговорить с вами.
— А второй? — спросил я, чувствуя, как холодок бежит у меня по спине.
— Второй — помоложе, возможно, ваших лет. С усами. Он, казалось, был очень раздосадован, когда я сказал, что не могу сообщить ему ни номера вашей комнаты, ни того, где вы находитесь.
— Слушайте меня внимательно. Если тот, что помоложе, вернется, не принимайте от него ничего. И своих товарищей предупредите. Он может быть опасен.
В ту ночь я спал неспокойно, зная, что Шарбук в городке, и опасаясь, как бы он вдруг не появился в моей комнате. И еще я недоумевал — что нужно от меня Уоткину и почему он не оставил мне записки. Мысли мои обратились к портрету, и я подумал, что должен принять меры к его сохранению на то время, пока меня нет в сарае.
На следующее утро я поднялся еще раньше обычного и вышел на холодный предрассветный воздух. Не могу описать своего облегчения, когда я добрался до сарая и нашел портрет в целости и сохранности.
Тем утром, за чашкой кофе, я спросил отца Лумиса, можно ли заносить портрет на ночь в церковь.
Он отнесся к моей просьбе с полной благосклонностью и сказал, что я могу оставлять портрет за алтарем. Тем вечером за стаканом вина он признался мне, что хотел бы расписать алтарь библейскими сценами: «Будет прекрасный задник для мессы». Мы поговорили о том, какой сюжет кажется самым подходящим. Он склонялся к истории об Ионе, но я сказал ему, что лучше выбрать сцену из Бытия, поскольку единственным доказательством существования Бога является его творение. Он покачал головой, назвал меня язычником и налил еще по стаканчику.
Когда я вечером вернулся в гостиницу, меня не огорчили ни записками, ни сообщениями о посетителях. Спал я крепко, не просыпаясь. Но когда наутро, затопив камин в мастерской, я пошел в церковь за портретом, его, к моему ужасу, там не оказалось.
— Лумис! — возопил я.
— Успокойтесь, Пьямбо, — услышал я голос за своей спиной.
Я повернулся и увидел священника — он стоял, одетый в свою сутану, и держал в руках картину.
— Что вы делаете, святой отец?
— Понимаете, сын мой, вчера ночью в мастерскую кто-то наведался. Я проснулся в третьем часу и услышал голос из каретного сарая. Я зарядил дробовик и пошел посмотреть, в чем дело. Свет был только от луны, но я увидел чью-то тень: человек мерил шагами вашу мастерскую. Не знаю, кем был этот пришелец, но его разбирал гнев, и он бранился, как черт. Я выстрелил в воздух, он скрылся среди деревьев. Я крикнул, что вызову полицию. Я понял, что он, вероятно, ищет картину, а потому, вернувшись в церковь, вытащил ее из-за алтаря и спрятал у себя под одеялом.
Дробовик, конечно же, лежал на другой стороне постели.
— Даже не знаю, как вас благодарить.
— Не стоит. Только не говорите никому, что я провел ночь с обнаженной женщиной.
— Сегодня я заберу картину с собой. Не хочу подвергать вас опасности.
— Чепуха, — сказал Лумис. — Она будет здесь в полной сохранности. Обычно я не запираю двери, но если я их закрою, то, чтобы попасть внутрь, понадобится осадный таран. Держать ее здесь безопаснее, чем в гостинице.
Я неохотно согласился, зная, что Шарбук скользкий тип — не уступит и Закадычному другу из нелепой историйки, рассказанной его женой. Но священник рассуждал весьма убедительно и, казалось, был искренне мне предан.
Вечером четвертого дня я, вернувшись в гостиницу, написал четыре письма. Одно — Силлсу, с известием о том, что Шарбука уже нет в городе, что он бродит по Лонг-Айленду. Второе — Саманте: я сообщал ей, где нахожусь, и объяснял в подробностях, как оказался на южном берегу острова. Я писал, что люблю ее, и просил вернуться ко мне. Если же я не получу от нее ответа, то, может, останусь здесь на какое-то время писать пейзажи.
Утром шестого дня моей последней недели, проведенной в поле притяжения миссис Шарбук, я закончил картину. Последний мазок кистью, придающий выразительность уголкам губ, — и я отошел назад, понимая, что портрету больше не требуется ничего. Я положил кисть и палитру на маленький столик и устало поплелся к кушетке. На портрете она была точно такой, какой я ее себе представлял. Вид портрета, ощущение законченного дела вызвали у меня слезы. Это была лучшая из моих картин. Теперь, после ее завершения, я почувствовал себя опустошенным. Я столько времени работал с завидным усердием, что внезапное прекращение трудов вывело меня из равновесия.
Я покрыл холст лаком только один раз, чтобы окружить одинокую фигуру сиянием, но избежать эффекта отсвечивания. Завершив этот последний этап, я лег на кушетку и проспал остаток дня. Вечером я не стал возвращаться в «Ла Гранж». Подбрасывая дрова в камин, я оставался в сарае всю ночь, охраняя картину.
И наконец, проведя ночь перед огнем, в котором плясали призраки и возникали сцены из моего прошлого, словно движущиеся фигуры на волшебном полотне, я увидел восходящее солнце. Портрет уже достаточно высох. Я вставил его в дешевую раму, привезенную мной из города, и завернул в бумагу, а сверху — в клеенку, чтобы защитить от непогоды, и надежно перевязал все это бечевкой.
После этого я вернулся в гостиницу, позавтракал, держа портрет рядом с собой, а потом удалился в свой номер — отдохнуть часок-другой. В полдень я поднялся и пошел договариваться об экипаже до пристани. Я стоял в вестибюле, дожидаясь экипажа, когда мне бросился в глаза последний выпуск «Вавилонской газеты» на столике у портье. Ее заголовок кричал мне в лицо: МЕСТНАЯ ЖЕНЩИНА УМЕРЛА, ПЛАЧА КРОВАВЫМИ СЛЕЗАМИ.
И ниже шрифтом помельче: ЗАГАДОЧНАЯ БОЛЕЗНЬ, ПРЕСЛЕДУЮЩАЯ НЬЮ-ЙОРКЦЕВ, ДОКАТИЛАСЬ ДО ЛОНГ-АЙЛЕНДА.
В это время подъехал нанятый мной экипаж. Я еще не сел в него, как меня пронзила мысль, от которой я весь содрогнулся: Шарбук снова начал свои игры. Но еще больше опечалило меня, что не кто иной, как я, двигал его рукой.