Небо заволакивали облака, но без намерения оросить землю каплями дождя. В лесу после короткого ночного ливня было ещё сыро и свежо, и звуки рожков легко разносились на дальние расстояния.
С треском ломая грудью влажные ветки кустарников, матёрый лось бежал лесом напропалую. Когда приостанавливался, он поворачивал голову с тяжёлыми рогами, напряжённо прислушивался. Охотничий рожок доносился слева, ему весело отзывался другой, позади, где лаяли собаки. Лось срывался с места и вновь бежал, заворачивая от преследующих его охотников. Они стали отставать и повернули в сторону.
Такое с царём случилось впервые. Он прервал охоту без видимой причины и озабоченный и молчаливый вернулся в город, чтобы тут же устроить совещание с воеводами.
Неделю после возвращения из Ливонии он, казалось, жил вниманием только к жене с детьми и к любимой страсти – охоте, ежедневной и поглощающей многие часы. Однако против прежних лет, когда в такое время года он уезжал из Кремля в какое-нибудь из подмосковных сёл, в данный год столицы он не покинул ни на один день, и это тревожило горожан. Ходили слухи, он подолгу заседал с Боярской Думой, совещался с боярами обо всех возможных превратностях войны с Польшей за Малороссию, в которую его старался вовлечь раздувающий пожар кровавого мятежа казачий гетман Хмельницкий. Ещё поговаривали, большинство доводов за такую войну в частных беседах и встречах приводил голова Стремянного полка Матвеев, и царь, под влиянием патриарха Никона увлекаясь намерением высвободить православных из ига как католиков и протестантов, так и магометан, слушал его охотнее прочих. Будто бы для получения всенародного одобрения на сбор больших средств на такую войну царь вот-вот объявит созыв Земского Собора. Этому верили, потому что главный противник войны с Польшей, начальник Посольского приказа Ордин-Нащокин был в Ливонии, вёл важные переговоры с представителями шведского короля о новых границах, которые позволили бы вернуть государству выходы к Варяжскому морю.
Следующим, таким же серым днём, в третьем часу пополудни, два приятеля, младшие офицеры наёмных рейтар, швейцарец и шотландец, не спешным шагом лошадей возвращались с воинских занятий в Иноземную слободу. Они подъезжали к первым её улицам, когда им пришлось уступить дорогу встречной карете с белым орлом на дверцах. Она промчалась мимо, увлекаемая в сторону видимых за рекой башен и колокольни Кремля парой сытых белых иноходцев.
– Польский посол, – сказал просто так швейцарец. И с завистью подметил: – Чертовски богат.
– Главные поместья у него в Литве, возле русских границ, – возразил шотландец. – Военные действия царя могут его разорить.
Развернув лошадь, швейцарец проводил карету взглядом.
– Знати и шляхте Речи Посполитой придётся вытрясти на войну много золотых червонцев. – И он рассудительно предложил товарищу, но не вполне серьёзно, больше для поддержания разговора. – Может нам их королю предложить шпагу?
Шотландец покачал головой.
– Нет. Царь много богаче, – сказал он. – Ему служить надёжнее.
Его приятель не возразил, опять развернул лошадь, задом к удаляющейся скривленной оварищуулицей карете, и они продолжили свой путь, беспечно обсуждая предстоящие удовольствия вечеринки на дне рождения жены их начальника.
Полчаса спустя карета польского посла выехала к Боровицким воротам. Десятник стрелецкого дозора заглянул внутрь и махнул рукой стрельцам отойти с проезда в Кремль. Посол мрачно смотрел за окно въезжающей в кремлёвский двор кареты, не ожидая от очередных переговоров никакого смягчения требований со стороны царя. Тот упорно настаивал на полном возвращении захваченных во время русской Великой Смуты земель и прекращении возмущающего православных христиан произвола шляхты и католической церкви в Малороссии. Кучер завернул к стоянке у крепостной стены и остановил иноходцев. Морщась от старых ран, ноющих в предчувствии осенней промозглой непогоды, посол выбрался из кареты, пешком направился к Теремному дворцу. В царских палатах властвовало напряжённое ожиданиями важных перемен безмолвие, а застывших истуканами часовых стрельцов было заметно больше, чем встречных чиновников и бояр. Возле тронного зала царский любимец Матвеев прервал тихий разговор с каким-то воеводой из западных приграничных городов, выступил ему навстречу, преграждая проход к резным и золочёным дверям.
– Мне обещаны срочные переговоры с Его царским Величеством, – сказал посол с вежливым достоинством.
Матвеев столь же вежливо развёл руками.
– Увы, – сказал он. – Царь Алексей Михайлович ещё не отдохнул после стольких побед в Ливонии. Нынче занемог и принять не сможет.
Он спокойно наблюдал, что посла не удивил, привлёк шум во дворе и, будто невзначай вытянувшись к окну, тот увидел приготовления к выезду на охоту. Из личного выхода во двор, который был связан с тронным залом и царской спальней, появился оживлённый и подвижный царь в красном с золотым шитьём охотничьем кафтане, в сопровождении беспокойной своры любимых собак. Сокольничий с гордым соколом, который вцепился когтями в жёсткую перчатку на его руке, приблизился к белой в серых яблоках царской кобыле, перехватил царский выезд и слегка поклонился. Прежде чем подняться в мягкое седло, царь погладил надменную птицу, что-то одобрительно высказал сокольничему и покачал непокрытой головой, очевидно, переносил соколиную охоту на другой раз. Выпрямившись в седле, он натянул золочёные удила, направил кобылу к выезду из Кремля. За ним пристроилась свита егерей и молодых стрельцов охраны.
– Значит, война? – как будто всё ещё не желая верить этому и надеясь услышать опровержение, вымолвил посол срывающимся голосом.
– Значит, война, – ответил Матвеев с невозмутимым спокойствием.
Царь, свита и растянувшаяся между лошадьми всадников и за ними резвая ватага гончих, взволнованных и оглашающих частым лаем окрестности, миновали заставу и вырвались за пределы западного пригорода. По привычке с разбегу все пересекли хорошо знакомый брод речки. На другом берегу собаки чуть задержались, чтобы отряхнуться от воды, и опять нагнали лошадей, опять вместе с ними устремились торной дорогой вглубь лесной чащи. Дорога эта, местами зарастая травой, было одним из ответвлений Смоленского шляха. И, как ручей вливается в речку, она вывела охотников на саму большую Смоленский дорогу, широкую и наезженную, словно разрывающую лес ровным путём к западным крепостям государства. И сразу же участники охотничьего выезда увидели впереди чёрную карету патриарха, которая ехала, не ехала, а при их появлении в виду обзора из заднего оконца явно остановилась.
Никон вне сомнения поджидал царя для разговора без присутствия Ртищева и иных своих недругов, и выражение неудовольствия омрачило разгорячённое лицо Алексея Михайловича, как тень облака, наплывающая на цветущий луг. Он неохотно осадил кобылу напротив патриарха, который вылезал на свет, словно медведь из тёмной берлоги, и жестом руки и коротким указанием распорядился егерям, главному лесничему царских подмосковных лесов и полусотнику стрельцов проехать мимо и подождать дальше. Лишь собаки не признали этого распоряжения, возбуждённо окружили карету. Они шныряли между колёсами и мешались в ногах лошадей и Никона.
– Пошли прочь! – хорошо поставленным сильным голосом прикрикнул он на вертлявых псин.
Молодой царь подавил невольную улыбку. Спрыгнув на дорогу, он преклонил колено и с поцелуем коснулся губами протянутой, слегка пахнущей ладаном руки патриарха. Поднялся, и следом за Никоном отошёл к чёрным стволам ольховника.
– Премудрая двоица, – раздельно произнося слоги, как требовал Никон, забормотал сидящий на переднем сидении кареты тщедушный седовласый монах, писарь и летописец патриарха, старательно и скоро выводя буквы на расправленном поверх доски листе бумаги. – Премудрая двоица, – повторил он, – встретилась, чтобы вдали от суеты обсудить пути спасения православных Малороссии от Римского ига.
Он не мог слышать, что Никон говорил с царём о другом. Как строгий учитель, наделённый высшим правом отчитывать нерадивого ученика, тот выговаривал царю:
– …Оттого ты и Ригу не взял, – властно качнул он головой, стараясь не замечать назойливых собак, понимая, что упоминание о военной неудаче при осаде ключевого города Ливонии было неприятно молодому государю, – что на Москве угнездилось вольнодумство, множится ересь. Мне, патриарху, грозятся непослушанием и самовольством, используя покровительство нового дворецкого, твоего постельничего Федьки Ртищева.
– Разве ж каждый не имеет права на личную совесть? – мягко возразил Алексей Михайлович, не желая спорить с ним по этому поводу.
– Чин и порядок должны быть, – жёстко поправил его Никон. – Иначе, как власть будет уважение иметь, если духовного пастыря всякий неуч ослушанием посмеет оскорблять?
Царь глянул на поджидающих его в стороне охотников.
– После, после обсудим, – досадуя за задержку, несколько повысил он мягкий голос.
У Никона в глазах блеснул вызов, он тоже повысил голос.
– После может стать и поздно, – пристукнул он по земле посохом. – Власть царей от власти духовной, от Бога дана и утверждается через его посредника, пастыря божьего. Кто оскорбляет Бога и его пастыря, тот червем подтачивает троны царей.
Царь Алексей опустил простоволосую голову, смиряя себя до терпеливого послушания.
– Я об этом, как никто другой, помню, – вымолвил он тише.
Никон про себя с удовлетворением отметил это подтверждение безусловной покорности светского властителя духовному авторитету возглавляемой им патриаршей церкви.
– Угомони Ртищева, – потребовал он твёрдо. – Не дело постельничего лезть в мои дела.
– Да он лучший христианин, какого я знаю… – поднимая голову, возразил царь.
Но Никон его наставительно поправил:
– Лучший христианин только посредник Бога на земле, только патриарх.
Царь промолчал, а удовлетворённый одержанной моральной победой Никон не стал перегибать палку, вернулся к карете. Когда он ступил на откидную ступеньку, забирался внутрь, она наклонилась, качнулась, и писарь оторвал глаза от бумаги. Никон грузно устроился на заднем сидении, небрежно оправил чёрное одеяние. Даже собаки притихли, не совали любопытные морды за раскрытую дверцу. Царь опять поцеловал важно протянутую из кареты, пахнущую ладаном кисть руки, впервые отметив, что на ней бурые неприятные волосы, и сам закрыл дверцу, когда Никон перекрестил его. Он отступил от колеса, и кучер без распоряжения хлёстко стегнул вороную пару.
Карета покатила. Изнутри неё казалось, деревья появлялись и исчезали, как будто выстроенная в ряд почётная стража божьей природы. Царь верхом обогнал карету, слышно увлекал за собой всю свору гончих, которая не смела лаять, словно гурьба пристыженных Никоном блудниц. Но потом, много впереди, гончие забыли о патриархе, звучнее прежнего зашумели радостным тявканьем. Ватажный их лай удалялся уже и от Смоленской дороги, постепенно растворялся среди чащи. Никон устало откинулся на тёплую медвежью шкуру, которая покрывала спинку его сидения, и отдался другим заботам.
Последнее время главным его увлечением было созидание под Москвой своей Палестины. И стоило ему закрыть глаза, как въявь стали возникать, прорисовываться, наполняться объёмом башни и купола белокаменного, залитого ярким солнцем и сияющего златом большого монастыря, более величественного и притягательного, чем Кремль. И от главного храма к нему, к Никону, плавно, будто ступал по облаку, приближался Господь. Приветливо брал под руку и молвил:
– Хочу, чтобы здесь был Иерусалим Новый и Земные Врата в Царствие Небесное. И чтобы ты был главным хранителем ключей от этих Врат.
Никон приоткрыл веки, покрасневшими от недосыпания глазками сурово глянул на тщедушного писаря.
– Если засну, разбудишь у Истры, – предупредил он строго. Вспомнив, что уже переименовал речку, возле которой начиналось строительство Новоиерусалимского монастыря, поправился, хмурясь, словно именно писарь был виновником ошибки: – Разбудишь у Иордана!