Манолис

Это ужасно, просто ужасно, думал он, глядя на черно-белую фотографию. Такой молодой — и умер. Парню было всего тридцать два года. Он поправил на лице очки, прищурился, посмотрел на короткий некролог рядом с фотографией. Стефанос Хаклис, тридцати двух лет, любимый сын Пантелиса и Евангелики Хаклис. Наш ненаглядный любимый сынок. Отпевание будет проходить в церкви Богоматери в Болвине[102]. Ни жены, ни детей. Ни слова о том, чем была вызвана его смерть. Манолис вновь впился взглядом в фотографию. Молодой парень лениво улыбается в объектив; аккуратная короткая стрижка, как у солдата. Должно быть, снимок сделан на свадьбе или на крестинах. Видно, что парень чувствует себя неловко в пиджаке, тесной сорочке и галстуке. Такой симпатичный мальчик, и умер, не успев стать отцом. Ужасно, когда умирают молодые.

Манолис посмотрел поверх очков, воздевая глаза к небесам, где, как говорили, находится рай. Господи, если Ты не выдумка, значит, Ты — глупец. Нет ни логики, ни справедливости в мире, что Ты сотворил. Как же можно считать Тебя Вседержителем? Он тотчас же молча извинился перед Девой Марией за свое богохульство, хотя стыдно ему не было: он ничуть не сожалел о том, что его посещают столь нечестивые мысли. В свои шестьдесят девять лет Манолис был все еще благословенно крепким, разве что от случая к случаю ревматизм давал о себе знать, но от Бога и церкви сейчас он находился дальше, чем в любой другой период своей жизни. В молодости, опасаясь гнева Божьего, он не осмеливался ставить под сомнение Его замыслы. Теперь ему было все равно. Плевать. Нет ни рая, ни ада, а Бог, если Он и существует, это нечто непонятное, непостижимая тайна. А вот смерть тридцатидвухлетнего парня, скончавшегося — может, от рака или в результате автомобильной аварии либо покончившего с собой, — в неприлично молодом возрасте, — это факт, голая, жестокая правда. Манолис поежился — будто почувствовал дыхание смерти — и, свернув газету, продолжал читать некрологи. Лицо молодого парня стояло перед глазами. Он хотел его забыть.

Анна Паксимидис, семидесяти восьми лет. Ну, это еще ничего. Анастасиос Христофорус, шестидесяти трех лет. Не очень старый, но на фотографии вид у него тучный и нездоровый. Слишком хорошо ты жил, Анастасиос, пожурил лицо на снимке Манолис. Димитриос Кафенцис, семидесяти двух лет. Отлично, отлично, подходящий возраст: и жизнь повидал, и в немощного старика не успел превратиться. Чего он сам особенно боялся.

— Маноли! — неожиданно раздался пронзительный крик жены, наверно вспугнувший души умерших, плененные на газетной странице. — Кофе хочешь?

— Да, — буркнул он.

— Что? — крикнула она опять.

— Да, — на этот раз громко отозвался он, вновь утыкаясь взглядом в газету.

Тимиос Караманцис. Фотографии нет. Указан только возраст почившего. Семьдесят один год. Похороны состоятся в Донкастере[103]. Его кончину оплакивали жена — Параскеви, дети — Стелла и Джон — и внуки — Афина, Сэмюэль и Тимоти. Манолис отложил газету и быстро произвел в уме некоторые расчеты. Возраст приемлемый: Тимиос был лишь на пару лет старше его самого. Что касается Донкастера, мало ли где приходится заканчивать свою жизнь. Но, конечно, это тот самый Тимиос. Та же фамилия, жену зовут Параскеви. Да, это он. Когда они виделись в последний раз? Маноли обругал себя за тугодумство. Соображай быстрей, подстегнул он себя. Неужели на крестинах Елизаветы? Бог мой, надо же, более сорока лет назад.

Жена вынесла кофе и опустилась на старый кухонный стул, который выставили на веранду еще тогда, когда дети жили дома. Несколько поколений кошек в хлам изодрали его обтянутые винилом спинку и сиденье, проржавевшие ножки приобрели почти что цвет золота, но у них с Коулой не хватало духу его выбросить. Этот стул служил им с тех пор, как они приобрели свой первый дом на севере Мельбурна. Коула взяла первую полосу «Неос космос»[104] и принялась читать, осторожно дуя на кофе. Горячим этот напиток она никогда не пила.

— Что пишут, муж?

Он крякнул:

— Да я просто некрологи читаю.

— Почитай вслух.

Манолис начал читать, медленно, одним глазом наблюдая за женой.

Она печально зацокала языком, услышав про смерть тридцатидвухлетнего парня. В отличие от мужа она не стала проклинать Бога, а лишь горько посетовала на несправедливость судьбы. Он прочитал о кончине Тимиоса, и поначалу она никак не отреагировала. Он перешел к следующему некрологу, и вдруг услышал, как она охнула. Он остановился, глядя на жену поверх очков.

Manoli mou[105], думаешь, это Тимио из Эпира[106]?

— Возможно.

— Бедняга.

Они умолкли, сидели в тишине, каждый вспоминал свое. Манолис и Тимиос вместе работали на заводе по производству «фордов», угробили молодость на этой работе. Тимиос был прилежным работником и, что более важно, хорошим другом. Самые лучшие вечеринки всегда проводились в доме Тимиоса, он был щедрый и радушный хозяин. Его жена, очаровательная брюнетка со славянской внешностью, тоже была полна жизни и любила принимать гостей. В их доме всегда звучала музыка. Тимиос играл на гитаре, и Коула, по его настоянию, часто пела вместе с ним. У Манолиса никогда особо не было времени на ту крестьянскую ерунду, которая нравилась Тимиосу и Коуле — на заунывный бред об орлах, пастухах и забытых богом каменных глыбах, однако у его жены в молодости был чудесный голос. Именно в доме Тимиоса он с ней познакомился. Поначалу он не обратил на нее внимания — она была довольно мила, разве что мала ростом, впрочем, как и многие юные селянки из Греции, в те дни толпами прибывавшие в Австралию на кораблях. Он почти не замечал ее, пока не услышал, как она поет. Она улыбалась, как само счастье, когда пела. Голос у нее был чистый, бодрящий, будто прозрачный горный поток, будто первые теплые лучи летнего солнца.

На следующий день, работая на конвейере, он спросил про нее у Тимиоса.

— Хорошая девушка. И красивая.

Им приходилось перекрикивать оглушительный грохот станков.

— Маленькая очень.

— А кого ты ищешь, Маноли? Немка, что ль, тебе нужна? Коула красива, настоящая хозяйка. Параскеви знала ее семью, когда жила в Греции. Она хорошего рода.

В следующие выходные Параскеви с Тимиосом устроили очередную вечеринку. Манолис почти не разговаривал с Коулой, но глаз с нее не спускал. Она была не Софи Лорен, но вполне симпатична, а когда улыбалась, так и вовсе расцветала. И еще она была сильной личностью, обладала мужеством. Это было видно по тому, как она поет, как смело возражает, спорит с мужчинами. На следующей неделе на работе Манолис стал расспрашивать Тимиоса о ее семье.

— Ну, что тебе сказать? Насколько я знаю, они — порядочная, хорошая семья, из селения неподалеку от Янины, как и Параскеви. Не богаты, так ведь кто из нас богат? Здесь у нее только двоюродный брат. Хороший человек, из правых, но не фанатик. С ним можно спорить. Коула живет у него и его жены в Ричмонде… — Тимиос хитро улыбнулся: — Что, берешь ее в жены?

Что он ответил другу, прямо тогда, утром, на заводе? Старость — не радость. Есть случаи из далекого прошлого, которые он помнит ясно, во всех подробностях, более живо, чем события недельной давности. Ясно помнит, как пела Коула, как Тимиос играл на гитаре, помнит высокий викторианский потолок с нарядным орнаментом в доме друга. Но не может вспомнить, что ответил ему в тот день. Тогда ли он принял решение сделать предложение Коуле? Или через несколько дней после того разговора? Через несколько недель? Через несколько месяцев? Плохо, что он не может это вспомнить. Впрочем, какая разница? Через какое-то время после того разговора вместе с Тимиосом он пришел в дом двоюродного брата Коулы и попросил у него ее руки.

Воспоминания Коулы были сродни его собственным:

— Мы познакомились в доме Тимио и Параскеви.

Манолис кивнул, посмотрел на жену. Ее пухлые щеки опали, на газету медленно капали слезы. Он перегнулся и заключил ее руку в свою ладонь. Она улыбнулась ему, обозвала себя глупой старухой, но руки его не выпустила. Старение — неприятный процесс, мучительный, но у старости тоже есть свои преимущества. Когда ему шел пятый десяток и даже шестой, пожалуй, не проходило и дня, чтобы он не пожалел о том, что женился, обременил себя женой и детьми. Но старость заглушила мечты, смягчила желания, даже самые страстные и причудливые. Теперь ему было ясно, что Коула — хорошая супруга. Стойкая женщина. Много ли мужчин могут сказать такое о своих женах?

— Надо бы сходить на похороны.

Коула энергично кивнула. Ее кофе немного остыл, и она теперь пила его маленькими глоточками.

— Тебе с ним всегда было весело, да?

— Да, большой был шутник, — улыбнулся Манолис.

— Приятно будет повидаться с Параскеви.

— Да, вы были как сестры.

Коула громко фыркнула. Ее лицо сморщилось в презрительную усмешку.

— Ближе, чем сестры. Мои сестры меня забыли.

Манолис не отреагировал на ее слова. Он был не в настроении слушать подобную чепуху. Разумеется, родные ее не забыли. Просто они находились слишком далеко, у каждого из них была своя жизнь — семья, работа, дети, внуки, каждый переживал собственные потери и смерть близких. И они не могли поделиться с ней своими горестями и радостями. Океаны, полмира отделяли их от нее. Так уж сложилась судьба. Кого тут винить?

— Ни одна из них даже не потрудится поднять трубку телефона.

— Мария звонила на именины Адама.

Коула опять фыркнула:

— Не говори мне о ней. Она позвонила лишь для того, чтобы рассказать мне про то, как она отдыхала в Турции и Болгарии. Ей просто хотелось похвастаться, показать, какая она стала культурная. Тоже мне. Строит из себя европейку… — Коула допила кофе и со стуком поставила чашку на блюдце. — Пусть убираются ко всем чертям.

— Может, съездим к ним?

— Опять? Муж, ты чокнулся. Они бы хоть раз нас навестили. Я уже более сорока лет живу в этой забытой богом стране, и за это время ни одна сволочь не взяла на себя труд меня проведать. Ни один из них даже не подумал приехать на похороны брата. А мы зачем туда поедем? С какой стати? — Коула яростно затрясла головой. — Нет уж, Маноли, я отсюда ни ногой. Кто позаботится о внуках?

Чувствуя, как в нем закипает раздражение, он глянул на сад. Пришла пора сажать кормовые бобы. Мысли о земле, о природе успокоили его.

Но Коулу, опьяненную собственной оскорбленной гордостью и уверенностью в своей правоте, уже было не остановить.

— Кто присмотрит за малышами? — не унималась она.

— Их родители, — угрюмо ответил он.

Неожиданно зазвонил телефон. Он обрадовался, так как был не в настроении пререкаться. Коула кинулась к телефону, и Манолис решил воспользоваться случаем и поработать в саду. Со стоном он поднялся со стула. Чертовы ноги, ругался он, предатели. С трудом нагнувшись, он принялся копать грядки для бобов.

Вскоре вновь появилась Коула, остановилась в дверях:

— Рано еще их сажать.

Манолис продолжать копаться в земле, горстями опуская в почву сухие кормовые бобы.

— Это Эктора. Я сказала ему про Тимио. Он говорит, что не помнит его.

— Конечно, не помнит. — Стиснув зубы, Манолис медленно выпрямился. Отряхнул ладони. — Гектору было пять или шесть, когда мы уехали из Северного Мельбурна.

— Пожалуй, ты прав. Хотя помнишь, как Тимио всегда играл с ним, подбрасывал его вверх, а Эктора кулачком бил по потолку? Ему это нравилось.

— Что он хотел?

— Сегодня привезет детей на ужин. Индианка опять работает допоздна.

Его сын был женат на Айше почти пятнадцать лет, но Коула до сих пор редко называла невестку по имени.

— У этой женщины одна работа на уме, о семье вообще не думает.

А ты только и знаешь, что пилишь.

— А чем, по-твоему, она должна заниматься? У нее есть свои обязательства, профессия. Свой бизнес.

— Это и Гектора бизнес.

Манолис отвернулся от жены. Левую ногу пронзила боль. Он поморщился, чертыхнулся.

— Это ее бизнес. Гектор к нему не имеет отношения. Наш сын — государственный служащий, а жена его — деловая женщина. Оба хорошие работники. Оба преуспевают. Так что хватит ныть.

Коула поджала губы. Манолис прошел мимо нее. На веранде он снял свои садовые тапочки, побил их о бетон. В воздух полетели крупинки земли и мелкие камешки.

— Она отказывается идти на день рождения Гарри.

Манолис сел на ступеньках веранды и потер ступни. Посмотрел на небо. С севера медленно надвигались свинцовые тучи. Дождя не было уже несколько недель. Дай бог, скоро пойдет.

— Дура она, — заявила Коула. — Неблагодарная дура. Зачем нас позорит? Зачем позорит бедного Эктору?

Он не ответил ей. Огляделся, ища глазами кошку. Со вчерашнего ужина он приберег для нее несколько рыбных голов.

— Пенелопа, Пенелопа, — позвал он. — Кис-кис-кис.

Коула повысила голос:

— И чего он не женился на гречанке?

Это был не вопрос. Это было обычное брюзжание, которое он обречен был слушать до скончания своих дней. Он пропустит ее слова мимо ушей, не позволит, чтобы она втянула его в спор. Но он зачем-то поднял глаза. Недовольное лицо Коулы вызвало у него отвращение. Женская глупость порой просто невыносима.

— Зато твоя дочь вышла замуж за грека. И что, счастлива она? Этот грек ей всю жизнь поломал.

— Пошел к черту. — Рассерженная Коула презрительно показала ему кулак и отступила в дом. — Вечно ты защищаешь индианку, — упрекнула она мужа и захлопнула дверь.

Благословенный покой. Он услышал воркование голубей, шорох у забора. Пенелопа прыгнула в сад и затем подбежала к нему. Заурчала, когда он стал гладить ее по спине.

— Ну, как жизнь, моя красавица? — прошептал он. — Не слушай ту дуру в доме. Она с ума сошла.

Кошка замурлыкала. Не обращая внимания на боль, Манолис поднялся и пошел на кухню. Коула гремела посудой, готовя обед.

— Куда ты дела рыбьи головы?

Молчание.

— Коула, куда ты положила вчера рыбьи головы?

— Выбросила.

— Бог мой, жена, я же сказал, что хочу скормить их кошке.

— Меня тошнит от твоей кошки. Нужно от нее избавиться. Дети вечно лезут к ней. Еще заразу подцепят.

— Да эта кошка чище, чем они.

— И как только тебе не стыдно? О кошке ты думаешь больше, чем о внуках. — Яростно орудуя ножом — она нарезала огурец, — Коула в изумлении покачала головой: — Ты не человек. Буду утверждать это, пока не умру. Ты не человек.

Ты никогда не умрешь. Ты — ведьма, а ведьмы живут вечно. Манолис покопался в холодильнике и нашел рыбьи головы, завернутые в фольгу. Глубоко вздохнув, он пинком захлопнул дверцу холодильника.

— Коула, — спокойно начал он. — Ты же знаешь, мне не нравится ее отношение к той глупости с Гарри и Сэнди, я ее не защищаю. Я хочу, чтобы она пошла на день рождения Гарри.

— Тогда поговори с ней. Бог знает почему, но тебя она слушает. — Коула еще не была готова к примирению.

Дьявол бы тебя побрал.

— Сделай мне кофе.

— Я готовлю обед.

— Я хочу еще кофе.

— Ты поговоришь с ней?

Манолис обвел взглядом кухню. Коула завесила все стены фотографиями внуков. Новорожденный Адам; Мелисса в зоопарке; Сава и Ангелика в деревне в Греции; школьные и рождественские снимки; дети сидят на коленях у Деда Мороза. Почему они не остаются детьми навсегда? Вырастают, становятся эгоистами. Это происходит со всеми, со всеми без исключения. Как же он устал. Человек, как долго бы он ни прожил, продолжает отчаянно, безрассудно цепляться за жизнь. Будь он собакой, кто-нибудь уже давно бы всадил ему пулю в лоб.

— Ты поговоришь с ней?

Ну вот, опять. Значит, ссоры не избежать.

— Сделай мне кофе, чтоб тебя… — Манолис потер ногу.

— Болит?

— Немного.

— Когда ты поговоришь с ней?

Неприятный, противный запах рыбы. Это Тимиос научил его рыбачить. По воскресеньям они вставали на рассвете, бросали в задок фургона свои снасти и отправлялись прямиком в Порт-Мельбурн[107]. Тогда они были молоды, страна была новая, законы другие. Свободные люди, они за рулем пили пиво, курили, пели, спорили, травили анекдоты. Никто не заставлял их пристегиваться ремнями безопасности.

— Я иду на похороны друга, — заявил он, выходя на веранду. — Умер мой друг. Гектор, Айша, Гарри, Сэнди и все прочие подождут. Вот похороню друга, потом поговорю с ней. И сделай мне чертов кофе.

Пенелопа цеплялась за его брючину. Он улыбнулся ей, бросил на бетон рыбьи головы. Потом опустился в старое кресло и стал смотреть, как кошка ест.


Поначалу он думал, что они зря поехали на похороны. В церкви, где проходило отпевание, он никогда не был, и они заблудились в переулках Донкастера. Он сидел за рулем, Коула указывала дорогу. В какой-то момент, устав от его криков, она закрыла карту и отказалась ему отвечать. Зимнее утро выдалось холодным, на газонах лежал иней, но солнце время от времени проглядывало сквозь темно-серые облака, и он запарился в своем костюме. Последний раз он надевал этот костюм очень давно, и теперь он был ему мал: ему пришлось приплюснуть рукой живот, чтобы влезть в брюки. Это вызвало на его губах улыбку. Теперь уж не похудеешь, приятель, сказал он своему отражению в зеркале ванной. Он обливался потом, когда они поднялись по ступенькам и вошли в церковь.

Служба уже началась. Они с Коулой перекрестились, поцеловали иконы и сели в заднем ряду. Церковь была заполнена народом, в основном такими же пожилыми людьми, как они сами. В первом ряду тихо плакала женщина в тяжелом бесформенном одеянии. Ее поддерживала сидевшая прямо молодая женщина, тоже в черном. Должно быть, это Параскеви и ее дочь, решил Манолис. Он вытянул шею, пытаясь лучше их рассмотреть, но сидевшие впереди заслоняли видимость. Он огляделся, надеясь увидеть кого-нибудь из знакомых. Его взгляд наткнулся на согбенного старика с абсолютно белыми волосами. Вроде бы он его знал когда-то, хотя трудно сказать. Коула рядом с ним начала тихо, сдержанно всхлипывать. Напомнив себе, что он пришел на похороны друга, очень хорошего человека, Манолис склонил голову, смежил веки и погрузился в воспоминания. Воображение нарисовало ему улыбающееся лицо Тимиоса, он вспомнил, как они вместе смеялись. Когда он открыл глаза, по лицу его уже текли слезы.

К тому времени, когда служба подошла к концу, он уже сотрясался от плача. Перед алтарем стоял тяжелый деревянный гроб с телом его старого друга. Гроб был открыт, и ему предстояло взглянуть на Тимиоса. Все, кто пришел на похороны, медленно потащились к алтарю. Манолис боялся, что он упадет в обморок. Он снял пиджак, перекинул его через руку. Глянул на неприветливых святых, запечатленных на стенах. Сволочи вы, думал он про себя, лжецы, никакого рая нет, есть только эта земля, одна только эта несправедливая земля. Перед ним какая-то женщина приподняла маленького мальчика, чтобы тот мог заглянуть в гроб. Было видно, что мальчик испугался. До чего же нелепы, абсурдны все эти ритуалы. Скорбящие родственники почившего, сидя в ряд, принимали соболезнования. Манолис пытался рассмотреть лицо Параскеви, но его скрывала черная вуаль. Она казалась маленькой, хрупкой. Женщина с ребенком отошла от гроба. Манолис сделал глубокий вдох и глянул в гроб.

Он не узнал безучастное лицо мертвеца. Тимиос облысел, растолстел. Старик в залоснившемся коричневом полиэстеровом костюме. Манолис ничего не чувствовал, глядя на этого незнакомца. Он издал соответствующие звуки, пролил слезу, а потом пошел к алтарю, возле которого сидели родные его друга. Его пугало, что он должен заговорить с ними, представиться им. Наверно, они будут недоумевать, кто он такой, зачем пришел. Он дождался Коулы. Жена подошла к нему, и он устремил взгляд на семью покойного. В этот момент вдова повернулась и посмотрела на них.

Параскеви с трудом поднялась со стула и упала в их объятия. Сквозь красивую кружевную вуаль Манолис увидел, что глаза у нее все те же. Она состарилась, казалось, с трудом держит спину, ее волосы поредели, лицо покрывала густая паутина морщин, но глаза не изменились. Она впилась в руку Манолиса, и, хотя сама была не в состоянии произнести ни слова, ее крепкие объятия сказали все, что можно было сказать. «Сестра моя, сестра моя», — сумела она прошептать на ухо Коуле, а потом зашлась страдальческими стонами. Манолис видел, что остальные члены семьи смотрят на них, задаются вопросом, кто эти незнакомцы, из-за которых так разволновалась их мать, их бабушка. Манолис, теперь плача, как ребенок, выдавил: «Мне очень жаль», и Параскеви отстранилась от него:

— Пойдемте к нам, прошу вас.

Он кивнул. Пошел мимо родных друга. Молодые люди крепко жали ему руку. Они не знали его, но понимали, что его появление в церкви имеет важное значение. И все его сомнения испарились. Он был рад, что они приехали.

Солнце все еще светило, когда они вышли из церкви на автостоянку. Какой-то старик, в пиджаке, но без галстука, курил сигарету. Его морщинистое лицо было похоже на желудь, на шее багровел шрам. Лицо работяги, шея работяги. Седые волосы пострижены очень коротко — наверно, парикмахер, когда стриг его, установил на машинке первый режим, предположил Манолис, — но ему повезло, что он не облысел к старости. Старик глянул на Манолиса, грустно улыбнулся. Потом, насмешливо прищурившись, подошел к нему и улыбнулся во весь рот:

— Это ты, Маноли?

— Да.

— Чертяка, — Лицо старика сияло. — Не помнишь меня?

Манолис судорожно пытался сообразить, кто бы это мог быть. В памяти вспышками всплывали имена и лица, но ни одно не ассоциировалось с человеком, который сейчас к нему обращался. К ним, вытирая глаза, подошла Коула.

— А это, должно быть, моя Коула.

Его жена, явно нервничая, сухо кивнула незнакомцу и вдруг, выронив платок, воскликнула:

— Артур!

Старик обнял ее. Из-за ее плеча подмигнул Манолису:

— Моя красавица Коула. И зачем только ты променяла меня на этого неудачника?

Медленно нагнувшись, Манолис поднял носовой платок жены. Едва взяв в руку влажный кусок ткани, он тут же вспомнил этого человека. Ясно представил танцы в клубах на Суон-стрит душными вечерами. Танассис… Артур. К концу вечера рубашка на нем была насквозь мокрая, хоть отжимай. Манолис попытался вспомнить, состояли ли Танассис и Тимиос в родстве? Троюродные братья? Впрочем, это не имело значения. Главное, что они были друзьями.

Манолис схватил Танассиса за руку и стал ее пожимать, трясти. Тот наконец высвободил свою ладонь:

— Оторвешь, чертяка.

Коула улыбнулась ему, обвела взглядом автостоянку, на которой толпились люди, пришедшие проводить в последний путь Тимиоса.

— А где Елени?

— Кто знает? — При виде замешательства, отразившегося на лице Коулы, Танассис рассмеялся: — Мы с ней сто лет как развелись. Полагаю, она теперь в Греции.

Манолис не знал, что сказать. Коула прокашлялась. Почти все, кто был на отпевании, уже уехали; носильщики готовились нести гроб. Танассис подошвой затушил окурок:

— Идете на погребение?

Манолис пожал плечами и глянул на жену. Они еще не решили, что будут делать после службы. Хотя на поминки пойти придется. Они обещали Параскеви.

— Нет, — ответила за него Коула. — Пусть с миром хоронят Тимио. А на поминки пойдем.

Танассис кивнул с печальным видом:

— Правильно. Я тоже… — Он обнял их обоих. — Пойдемте-ка, угощу вас кофе.

Он привел их в небольшое кафе в самом центре пригорода, застроенного домами с кирпичной облицовкой. Заведением владела семья иранцев. Стены украшали толстые шерстяные ковры, в простенках висели фотографии с видами Тегерана и Кума[108] 1950-х годов. Вместе с Танассисом они прошли через темный зал, мимо кухни и вышли в маленький внутренний дворик, где вплотную друг к другу стояли три исцарапанных дешевых круглых алюминиевых столика. Сиденьями служили шаткие неустойчивые лавки; из-под облезающей краски проглядывало темное твердое дерево. Кафе находилось на гребне невысокого холма. Вдалеке за низкими дощатыми заборами вырисовывались очертания города. Между заборами и контурами городских зданий простиралось море крыш из красной черепицы, и посреди этого алого моря тут и там зеленели островки высоких эвкалиптов и вязов.

Кофе был отменный — крепкий, горький. Танассис курил, рассказывая про свою жизнь. Его откровенность напомнила Манолису, что его друг всегда любил прихвастнуть. Один из его сыновей, объяснил Танассис, — адвокат. Другой сын — Манолис не помнил, был ли тот старший, — держал ресторан в Брайтоне. Жена Танассиса страдала психическим расстройством. Постепенно ее состояние ухудшилось настолько, что она перестала выходить из дома и даже с постели отказывалась подниматься. Коула, как и полагается, сочувственно заохала, но Танассис вскинул руку, останавливая ее:

— Не жалей ее. — Неожиданно он стукнул кулаком по столу.

От удара чашка Коулы подпрыгнула, опрокинулась, кофе разлился.

Извиняясь, Танассис повернулся в сторону кухни и крикнул:

— Зайта, принеси тряпку.

— Я показывал ее лучшим докторам, — продолжал он. — Положил ее в лучшую больницу в городе. Столько денег угрохал на эту суку. Ничего не помогло. Из больницы она вернулась такая же больная, как была. Просто лежит целыми днями, ничего не делая. Я с утра до ночи пашу на заводе, спину не разгибаю, домой прихожу усталый как черт, а она палец о палец не ударит. В доме грязно, постель не убрана, на плите ничего не готовится. Всюду вонь несусветная, дышать нечем. Ну как так можно жить? — Он переводил взгляд с Манолиса на Коулу, словно говоря: только попробуйте мне возразить. — На что нужна такая женщина?

Их разговору помешала молодая официантка. Она подошла к ним и стала молча вытирать их столик. Официантка была миниатюрная, смуглая. Господи, какая красотка! — подумал Манолис. Эх, где мои семнадцать лет?

Коула, не обращая внимания на девушку, грустно улыбалась Танассису.

— Женщина, не способная позаботиться о своем доме, ни на что не годна, — заявила она, затем потрепала Танассиса по руке. — Избаловались мы, Танассис, не ценим то, что имеем.

Манолис подавил смешок. Они же флиртуют друг с другом. Танассис всегда был бабником, неисправимым греховодником. В молодости он был жуткий нахал. Его плотная фигура, лукавая усмешка, ленивый взгляд плутоватых глаз нравились женщинам. Они так и пялились на него, аж шеи выворачивали. Манолиса кольнула ревность, кольнула — и тут же исчезла. Официантка принесла Коуле другую чашку кофе. Манолис поблагодарил ее. Девушка улыбнулась, одарила его милой, снисходительной улыбкой. Я ведь в дедушки тебе гожусь. Я просто старый папули[109]. Эх, старость — не радость. Старость — чудовище.

— И я ее выгнал.

Коула была шокирована оскорбительным пренебрежением, презрением, прозвучавшими в его голосе. Манолис почувствовал, как в нем всколыхнулась ярость. Елени была порядочная женщина, скромная, разве что немного робкая. Ей вообще не следовало выходить замуж за такого повесу, как Танассис. Их брак был ошибкой. Она не была совершенством. Господь наградил ее злобным языком — это был ее самый большой недостаток. Она и в молодости любила посплетничать. Но абсолютно ясно, что она была больна, мучилась. Манолис не верил в болтовню Танассиса про лучших докторов и лучшие больницы. Тот всегда был прижимист.

— А как же дети?

Танассис вскинул брови, глядя на него:

— А что дети? Дети остались со мной.

Коула охнула, потом быстро отвела глаза. Танассис рассмеялся, закурил другую сигарету:

— Да вы что в самом деле, ребята? Разумеется, они остались со мной. Она же чокнулась, подвинулась рассудком. Я выставил ее из дома. Не хватало еще, чтоб эта дрянь отравляла ложью моих детей.

В лице Коулы читался упрек. Манолис избегал взгляда Танассиса.

— Послушайте, — стал оправдываться тот, чувствуя, что они не одобряют его поступок. — Я позволяю ей видеться с ними. А как же иначе? Я ведь не зверь. Они постоянно с ней видятся, регулярно бывают в Греции. Но я не мог оставить их с ней. Это было просто немыслимо. Я сделал единственное, что можно было сделать в этой ситуации: вырастил их сам. — Его глаза горели, лицо было сурово. — А что, по-вашему, я должен был делать? Превратиться в мученика, пожертвовать своим счастьем, продолжать жить с этой коровой? — Танассис усмехнулся. — Нет уж, дудки. Есть только один Иисус Христос, и Он пострадал за нас всех. А я не мученик, я слишком люблю жизнь, и я знаю, что у меня, в отличие от Христа, только одна жизнь — эта. Нет ни рая, ни ада. Только эта жизнь. Черви и личинки уже начали глодать Тимиоса, и нас скоро ждет такая же участь. Я не извиняюсь за свой поступок.

Ты решился, думал про себя Манолис, нырнул с головой, не побоялся позора, скандала. Он посмотрел на Танассиса, и они криво усмехнулись друг другу.

Коула заметила, что мужчины молча ведут между собой разговор, из которого она исключена.

— Разумеется, ты сделал то, что должен был сделать, — чопорно, холодно произнесла она. — Но ты ведь не станешь отрицать, что дети всегда страдают при разводе родителей. — Она поджала губы, выпрямила спину — само воплощение благопристойности, благочестия и нравственной чистоты. Манолис уже в который раз спросил себя, как ему поколебать ее несгибаемую убежденность. Неужели она забыла долгие губительные годы между юностью и старостью, годы ссор, неприязни, разочарований и отчаяния?

— От проколов никто не застрахован, — ответил за него Танассис.

Дерзкое словечко их детей заставило всех троих рассмеяться.

Коула прикусила губу, покраснела. Она не забыла.

Она опять тронула Танассиса за руку:

— Артур, ты слишком много куришь.

Тот подмигнул Манолису:

— Приятель, вот почему еще я доволен, что опять стал холостяком. — Танассис озорно улыбнулся Коуле: — Никакая женщина не зудит мне в ухо, что я должен делать, а что не должен.

Коула сердито вскинула руку:

— Прекрати, Артур. Ты же знаешь, что я права. Бросай курить. Сколько тебе еще осталось? Так живи и радуйся. С внуками общайся.

— Эх, жаль, что не на тебе я женился, Коула, — с лаской в голосе отвечал Танассис. — С тобой я был бы счастлив. Прости, что этот мерзавец раньше к тебе подкатил. — Он вытащил руку из-под ее ладони и со всей силы кулаком ударил себя в грудь. — Черная смерть меня заберет, знаю. И жрать она меня начнет отсюда. — Он торжествующе выдохнул длинную спираль дыма. — А куда деваться? Черная смерть всех нас заберет.


Когда они прибыли в дом Тимиоса, там уже было полно народу. Гости тихо сидели в гостиной. Дверь им открыла юная девушка. Она провела их в дом — в удобный кирпичный дом. На стенах, не так давно освеженных белой краской, висели фотографии внуков, снимки, сделанные на свадьбах и крестинах, а также несколько памятных вещей о Греции: рельефная бронзовая гравюра с изображением Пантеона, небольшой эстамп с изображением черно-белой кошки, отдыхающей на белой террасе на фоне сапфировой синевы Эгейского моря, комболои — заморские четки с розоватыми бусинами размером с абрикос. Интерьер дома мало чем отличался от десятков греческих домов, в которых бывал Манолис, но ничто в нем не напоминало о Тимиосе, его давнем друге. В доме было много плюша, громоздких предметов мебели с вычурной обивкой; все фотографии были помещены в тяжелые позолоченные резные рамки. Тимиос всегда отличался простым, невзыскательным вкусом. А что ты ожидал увидеть? — пожурил себя Манолис. Убогое жилище холостяка? Это — дом дедушки. Юная девушка проводила их в гостиную.

Параскеви сидела между сестрами на длинном диване с высокой спинкой в стиле рококо. При виде Коулы и Манолиса она вскочила на ноги.

— Иди сюда, — велела она Коуле. — Иди сядь рядом со мной. — Одна из ее сестер послушно отодвинулась, освобождая место для гостьи.

Манолис и Танассис смущенно топтались перед телевизором.

— Афина, — распорядилась Параскеви. — Принеси стулья для своих дядьев.

Манолис, желая помочь девочке, двинулся следом за ней, но она отмахнулась от его услуг.

— Я сама.

Папули, думал он, во мне видят старика. Девочка вернулась из кухни с двумя стульями. Манолис и Танассис, поблагодарив ее, сели. Девочка устроилась на полу.

— Это моя внучка Афина.

— Ты дочь Стеллы или Джона? — спросила у девочки Коула.

— Стеллы, — ответила Афина и покраснела. По-гречески она изъяснялась не очень уверенно.

— Мы все были большими друзьями, — объяснила Параскеви, сжимая руку Коулы. — Очень хорошими друзьями. Что произошло? — обратилась она к Манолису. — Как случилось, что мы потеряли друг друга?

Эти вопросы снова и снова звучали в тот день. Гости прибывали, и Манолису казалось, будто он спустился в преисподнюю и бродит среди призраков. И сам он тоже был призраком. Что случилось? Где ты был? Где живешь? Твои дети женаты, замужем? Сколько у тебя внуков? Он встретил Янни Коркулоса, владевшего закусочной на Эррол-стрит. Встретил Ирини и Сотириса Волугосов. Коула работала с Ирини на текстильной фабрике в Коллингвуде, он — с Сотирисом на «Форде». Вечером того дня, когда пала хунта, они втроем — Тимиос, он и Сотирис — напились и отправились в бордель на Виктория-стрит. Напротив Манолиса в кресле сидел Эммануэль Цикидис. Его жена Пенелопа умерла два года назад, сообщил он Манолису, от «злой болезни» — от рака, поразившего сначала ее желудок, потом легкие. У нее так много всего вырезали, что перед смертью она походила на скелет. Рядом с Эммануэлем сидел Ставрос Маврояннис — спокойное благородное лицо, только располневшее. Волосы у него были густые и черные, как вороново крыло. Должно быть, он их красил. Его жена-австралийка стала абсолютно седой, но, в отличие от других женщин, находившихся в комнате, она и не думала это скрывать. Но она по-прежнему была красива. Когда они в молодости впервые увидели австралиек, те показались им богинями — высокие, стройные, белокурые, настоящие амазонки. Что стало с теми австралийками? Теперь они все толстые как коровы. Сандра все еще была грациозна, спину держала прямо. В семидесятых она удивила их всех, в совершенстве освоив греческий язык.

Поначалу беседа не клеилась: все сопереживали горю Параскеви. Спрашивали друг у друга о детях, о внуках, а потом умолкали, не зная, о чем еще можно говорить. Слишком много воды утекло с поры их далекой молодости. Дети, племянники и племянницы Параскеви заходили в гостиную, чтобы поприветствовать каждого нового гостя. Они были учтивы, подобающе печальны, но потом вновь удалялись на кухню, садились вокруг стола из полированного черного дерева и говорили о своем. Это все были молодые мужчины и женщины, смерть не дышала им в затылок, и потому они вскоре начинали шутить и смеяться. Внуки бегали во дворе: самые маленькие играли в прятки, постарше — в футбол. Афина со Стеллой время от времени приносили в гостиную кофе, чай, напитки, кешью и фисташки. Манолису хотелось выпить пива, но он знал, что на поминках неприлично просить столь нетраурный напиток. Поэтому он взял с подноса виски. Из кухни доносились голоса детей, по-английски обсуждавших какое-то путешествие. Один из племянников Параскеви недавно вместе с семьей вернулся из Вьетнама.

Катина, старшая сестра Параскеви, покачала головой.

— Я говорила им, что они сумасшедшие, — тихо сказала она. — Как можно было брать туда детей? — Она быстро стукнула себя в грудь и перекрестилась. — Болезни, нищета. Они не имели права увозить туда моих внуков.

Танассис громко фыркнул:

— Чепуха. Это красивая страна. Я был там в прошлом году.

Сотирис Волугос, откинувшись на стуле, подозрительно посмотрел на него:

— Разыгрываешь нас?

— Ничуть. Я туда ездил. Отличная еда, хорошие люди.

— И собаку ел? — хихикнула Катина.

Танассис покачал головой и рассмеялся:

— Катина, я ел собак в Афинах во время оккупации. Я ничего не имею против собачатины.

Женщины в ужасе заохали:

— Вы в самом деле ели собак во время войны?

Танассис неспешно кивнул, глядя на Афину:

— И не только собак… — Он издал неприятный звук, будто давился рвотой, чем шокировал всех, кто был в гостиной. — Я до сих пор просыпаюсь по ночам с мерзким вкусом змеи на языке. — Он повернулся к женщинам, сидевшим на диване: — Вьетнам — чудесная страна. Красивая. Я там десять дней жил, как король. Все дешево. Конечно, полно бедных. Но вьетнамцы — гордый народ. Я спускался в те катакомбы, где они прятались от американцев. Они жили, как крысы. Там до сих пор можно видеть следы американских бомбежек, уничтоживших целые деревни и города. Американцы душу из них вытрясли.

— А кому американцы не навредили? — ворчливо произнесла Параскеви. — Вон, смотрите, что они устроили на Ближнем Востоке. То же самое.

— Конечно, конечно, — отвечал Танассис. — Но вьетнамцам удалось победить, потому что они действовали сообща. В отличие от кретинов-арабов. Англичане сто лет назад посеяли меж ними рознь, но у них не хватает ума это понять. Если б они объединились, то весь мир бы смогли завоевать.

— Черта с два, — воскликнул Сотирис по-английски и продолжал по-гречески: — Америка никому не позволит завоевать мир. Они сами хотят рулить. Взорвут любого, кто попробует перейти им дорогу.

— Это придурок Горбачев во всем виноват. — Возбужденный Танассис чуть наклонился, достал из кармана рубашки сигареты.

Параскеви вскинула руку:

— На улицу.

— Сейчас, — Танассис катал сигарету в руке, — если б этот выродок не развалил Советский Союз, сейчас была бы страна, способная противостоять янки.

Эммануэль рассмеялся:

— Да будет тебе, Танассис, это уже история древнего мира, как Гомер и Троя. Бог с ними, с американцами. Пусть правят чем хотят, если им так нравится.

— Они не правят, а все разрушают… — Параскеви отстегнула вуаль, тряхнула головой. Волосы рассыпались по ее плечам. — И никто не смеет им перечить.

Эммануэль покачал головой:

— Неправда. Тот парень, араб, разбомбил ведь Нью-Йорк.

— Вот и молодец.

Катина нахмурилась:

— Параскеви, у тебя только что умер муж. Подумай, сколько вдов скорбящих осталось в Нью-Йорке.

Параскеви издала губами громкий хлюпающий звук, будто пукнула:

— Катина, ты серьезно? В мире столько страданий, а ты хочешь, чтоб я думала об американцах, будь они прокляты? Вот уж они бы повеселились, если б слышали это.

Завязался спор; напряженная атмосфера чопорной учтивости разрядилась. Афина подносила напитки, Манолис пил виски. Коула громко цокала языком, пытаясь перехватить его взгляд, но он ее игнорировал. Разговор с политики перешел на личную жизнь, только теперь они рассказывали о себе более откровенно, чем прежде. Вино и крепкий алкоголь развязали языки. Непринужденности также способствовало и погружение в прошлое: их вновь объединял дух товарищества, который они некогда так ценили, и только теперь, когда смерть друга вновь свела их всех вместе, они почувствовали, что им очень не хватало таких вот встреч, что они истосковались по дружескому общению. Они вновь заговорили о детях и внуках — как и все старики, отметил про себя Манолис, — но на этот раз мужчины делились своими разочарованиями, сетовали по поводу несбывшихся надежд. Рассказывали про разводы, ругали своих детей за лень, эгоизм или тупость. За то, что выбрали не ту профессию, женились не на тех, выходили замуж не за тех. Постоянно поднимались темы неуважения к старшим, наркомании и алкоголизма. Женщины — замкнутые, озабоченные — замолчали, слушая мужчин. Поначалу они отказывались признавать какие-либо сомнения относительно своих отпрысков, не участвовали в разговоре, лишь время от времени бросая предостережения своим мужьям. Заткнись, Сотири, Панайоти не виноват, что ему в жены досталась такая свинья. С Сэмми все в порядке, просто он еще не встретил хорошую девушку. Помолчи, Маноли, не надо валить все на Елизавету. Именно Сандра — разумеется, на это могла решиться только австралийка — вмешалась в разговор мужчин, встав возле Танассиса. Однако она не стала жаловаться на своих детей. Просто сказала, что порой ей туго приходится с Александрой, ведь не так-то легко растить ребенка-шизофреника.

Ни одна гречанка не созналась бы в этом, думал Манолис, с любовью глядя на Сандру. Гречанки обожают хвастаться успехами своих детей, но падают духом, если те не оправдывают их ожиданий. В комнате воцарилась тишина. Ставрос уткнулся взглядом в ковер. Он чувствует себя униженным? Ко всеобщему удивлению, Сандра громко, заливисто рассмеялась:

— Только не надо меня жалеть. Я горжусь своей Александрой, она — умница. Конечно, из года в год таскаться по больницам — не большое удовольствие. Да, нам было несладко. Но теперь она принимает лекарства, мы купили ей небольшую квартирку в Элвуде[110]. У нее все хорошо. Александра счастлива. Занимается живописью.

— Все так. — Ставрос, тепло улыбаясь жене, энергично закивал. — Вы бы видели, какие иконы она пишет. Они просто восхитительны.

Тася Мародис, до сей минуты не проронившая ни слова, глубоко вздохнула:

— У каждого из нас свой крест.

За прошедшие годы ее голос ничуть не изменился. Тихий, почти неслышный — зов крошечной напуганной птички.

— Она для нас не обуза, — отчеканила Сандра, сложив губы в суровую складку.

— А что у нее за картины?

Взгляды всех, кто был в гостиной, обратились на Афину. Девочка покраснела.

— Это большие полотна, — отвечала ей Сандра по-английски. — Она пишет портреты женщин, разных женщин — пожилых, молодых, толстых, худых. Пишет в стиле древних православных икон. Цвета богатые, насыщенные, просто фантастические… — Она улыбнулась девочке: — Ты любишь искусство?

— Я хочу стать художником.

Параскеви потрепала плечо внучки:

— Не дай бог, твой отец услышит… — Она повернулась к друзьям: — Он говорит, что искусство не приносит денег.

— Не приносит, — Сандра пожала плечами, — но Александра пишет не из-за денег.

— Афина, иди принеси твой портрет дедушки, что висит в нашей комнате. Покажи всем.

Девочка поднялась с пола и застенчиво пошла через комнату. Вернулась она с небольшим полотном. Помедлив в нерешительности, она застенчиво улыбнулась и передала картину Манолису.

Он не узнал друга в изображенном на портрете человеке с густыми седыми волосами и смуглой морщинистой кожей. Манолис не разбирался в искусстве и не мог по достоинству оценить мастерство автора картины. Он ничего не почувствовал.

— Очень хорошая работа, — похвалил Манолис девочку, передавая портрет Танассису.

Афина опять покраснела:

— Да, ничего.

Сидящие кругом пожилые люди стали передавать портрет друг другу. Каждый, как и полагается, выражал свое восхищение. Наконец портрет оказался в руках Параскеви. Она отерла слезы:

— Тимио так гордился Афиной.

— Как же ею не гордиться? — Коула улыбнулась девочке. — Такая замечательная молодая девушка. Конечно, он ею гордился.

Девочка молча забрала портрет у бабушки и вышла из гостиной.

Тася подалась вперед:

— Вы слышали про старшего сына Вики Аннастиадиса?

Ну вот, подумал Манолис, сплетни продолжаются. Задыхающийся голосок Таси вызвал у него омерзение. При всей своей робости она всегда была стервой. Теперь он вспомнил, как прежде она радовалась чужим несчастьям. Он повернулся к Танассису, собираясь завести с ним разговор, но тот вопросительно смотрел на Тасю:

— А что с ним?

Взгляд Таси, обращенный на Танассиса, блестел.

— Его посадили.

— За что?

Тася пожала плечами:

— За кражу. Как, где и что он украл, я не знаю. Но он всегда был непутевый.

Танассис сердито фыркнул:

— Вздор. Коста — хороший парень. Надежный. На него можно положиться.

Тася поджала губы:

— Возможно, Артур. И тем не менее он — вор.

Коула забарабанила пальцами по журнальному столику:

— Постучите по дереву, чтоб не сглазить наших детей.

— Ну-ну.

Разъяренная, она резко повернулась:

— Это ты о чем, Танасси?

Старик расхохотался:

— Да так, куколка, ни о чем. Что мы на самом деле знаем о своих детях? Только то, что они нам рассказывают. А много ли они нам рассказывают?

Тася начала что-то говорить, но тут же осеклась. Манолис не был уверен, что он разобрал хотя бы слово в ее невнятном бурчании, но злость, явственно прозвучавшая в ее голосе, внезапно словно тенью накрыла всю гостиную. Манолис понял, что она хотела сказать. Вот потому-то тебя и бросила жена. И тут до него дошло, что это не Танассис решился уйти от жены. Это Елени проявила мужество и ушла от него. Интересно — она сама оставила ему детей? Или он пригрозил, что свернет ей шею, если она станет с ним судиться? Наверно, я никогда не узнаю всей правды, решил Манолис. Танассиса мучает стыд, и, имея склонность к хвастовству, он всегда будет преподносить свой рассказ в лестном для себя свете. Хотя нет, не совсем так. Манолис глянул на старого друга — погрузневшая фигура, трясущиеся морщинистые руки со старческими пятнами и пожелтевшими от никотина пальцами, складки жира на затылке. Танассис был старик, но хотел верить, что он все еще бык, полный сил. А те дни давно уж миновали. Погруженный в свои мысли, Манолис не слышал, что его друг ответил Тасе, зато увидел реакцию окружающих: Афина изумленно охнула, его жена скривила рот в злорадной усмешке. Коула Тасю никогда особо не жаловала.

— Богохульник ты, Танассис. — Тася скрестила на груди руки и отвернулась от мужчин.

— Тася, — расхохотался Танассис, — ты прямо как моя жена. Вы обе из тех, кто пресмыкается перед Богом. И это все, что мне нужно знать о религии.

Тася не сдержалась.

— Атеист, — выпалила она.

Танассис ударил в ладоши. От его громкого хлопка молодые люди на кухне мгновенно замолчали.

— Браво, Тася, браво. Я — атеист и чертовски горжусь этим. Мы живем один раз, моя маленькая сплетница, только один раз. А потом превращаемся в прах, в корм для червей. Так-то вот.

Внезапно он обмяк, лицо его скукожилось. Вид у него стал испуганный, сконфуженный. Он достал из кармана рубашки сигарету и, не глядя на Тасю, смущенно извинился перед Параскеви.

Пожилая женщина — глаза у нее все еще блестели от слез — улыбнулась:

— Тимио говорил то же самое. Не волнуйся, Танасси, ты меня не оскорбил. Одному Богу известно, что нас ждет после смерти. А я знаю лишь одно: больше я никогда не увижу своего Тимио.

Танассис поднялся, сунул в рот сигарету:

— Пойду покурю.

Манолис, бросив виноватый взгляд на жену, последовал за ним, равно как и Сотирис.


Задняя веранда, обнесенная толстой дощатой стенкой до пояса, была большая, как комната. Солнце уже зашло. Малыши до вечера играли во дворе, а потом собрались в одной из свободных спален и стали смотреть кино на DVD.

Танассис закурил. Сотирис попросил у него сигарету.

— Все еще куришь?

— Раз или два в год. Теперь Ирини всю ночь будет меня пилить.

— Повезло тебе. Рядом с тобой есть человек, который о тебе заботится.

Танассис глубоко затянулся. Он смотрел на огород в темноте. Посреди двора росло красивое крепкое лимонное дерево. Сейчас оно стояло голое, но весной на нем появится много плодов. Совершенно очевидно, что это сильное дерево. Манолис проследил за взглядом Танассиса. Тимиос всегда был хорошим садоводом. Когда они жили вместе, он выращивал томаты, и каждый год на его грядках было много сочных крупных помидоров.

Манолис молча курил на веранде, глядя на своих друзей. Неужели последний раз они были вместе в том грязном борделе на Виктория-стрит? Тогда они так напились, что он никак не мог возбудиться. Закончил тем, что стал сосать грудь какой-то шлюхи, пытаясь выжать из своего полустоячего члена жалкую струйку спермы. После, вне сомнения, они еще не раз встречались на танцах, свадьбах и крестинах, но ему почему-то запомнилась именно та ночь. Он улыбнулся сам себе. Тогда они были еще те жеребцы — самоуверенные сильные самцы. Крепкие парни, паликариа. Теперь они умирают. Может, еще и не больны, но смерть уже подступила к ним, взяла их в оборот.

— Так как тебе живется холостяком, Артур? Рекомендуешь?

Сперва они думали, что Танассис не ответит. Он по-прежнему смотрел в темноту двора. Но он повернулся, прислонился к стенке веранды и уныло улыбнулся Сотирису:

— Одиноко. Очень одиноко… — Он пыхнул сигаретой. — Хотя я завел себе любовницу. Она филиппинка. Антуанетта. Славная женщина.

Манолис был шокирован. И позавидовал другу. Жестокий ты, Господи, жестокий. Мне суждено вечно завидовать этому человеку.

— Сколько ей? — Сотирис с сомнением смотрел на Танассиса.

— Сорок восемь. — Танассис громко рассмеялся, довольный тем, что удивил и смутил своих друзей. — Я с ней не живу, конечно, иначе дети отправили бы меня в психушку. — Неожиданно в его голосе послышалась горечь. — Не потому что их заботит мое душевное здоровье. Они испугались бы, что ей достанутся мои деньги. — Он затушил окурок о дерево и швырнул его, подбросив высоко, куда-то вдаль. Окурок приземлился у соседского забора. — Им не о чем беспокоиться. В завещании о ней ни слова.

— И давно ты с ней? — тихо, почти шепотом спросил Манолис.

— Десять лет. Она — хорошая женщина, клянусь. У нее своих двое. Сын уже мужчина. Дочери в этом году исполняется восемнадцать. Хорошие ребята. Нормальные. Не врачи, не адвокаты, не придурки, как наши избалованные дети. Просто нормальные. Работящие, порядочные. Честно говоря, я с удовольствием завещал бы им свои деньги. Они их больше заслуживают.

Сотирис предостерегающе положил руку на плечо Танассиса:

— Артур, послушай меня. Ты не вправе оставить своих детей без наследства. Они — твоя кровь.

Танассис стряхнул с себя его руку:

— А то я сам не понимаю! — Он выбил из пачки еще одну сигарету, снова закурил. Выпустил дым и продолжал: — Я открыл счет на Антуанетту, время от времени подкладываю туда деньги. Мои дети не знают. И не узнают, когда я умру. Все равно им достанутся все мои сбережения, достанется мой дом. Они не бедствуют. Как и все наши дети, они будут обеспечены. Им не приходится трудиться в поте лица, но без средств к существованию они не останутся.

Что на это скажешь? — думал Манолис. Он поморщился. Резкий запах табака бил в нос. Что тут скажешь? Он прав на все сто.

Сотирис докурил сигарету и перегнулся через стенку веранды. Потом повернулся к ним:

— Артур, пожалуй, ты единственный из нас, из тех, кто еще остался, до сих пор не упускаешь возможности заняться сексом. Будь я на твоем месте, я не стал бы жаловаться.

Все трое расхохотались.

Танассис внезапно стал серьезным:

— Когда мы последний раз вот так вот с вами общались? Сволочи вы, черти проклятые. Когда — я вас спрашиваю? Почему? Почему мы разбежались?

— Жизнь так сложилась.

— Почему жизнь так сложилась, Сотири?

— Сложилась, и все.

— Это не ответ.

— Мы просто обленились. Заелись и обленились. Вот тебе и весь сказ.

— Так и есть, Танасси, — ухмыльнулся Сотирис. — Маноли всегда был философ. У него на все есть своя теория.

Танассис улыбался:

— Ты прав, Маноли. Мы раздобрели, стали тяжелы на подъем.

Он обнял старого друга, повесил руку ему на шею. Манолис ощутил тяжесть, массивность его тела. Нет, Танассис еще не ослаб. Скоро начнет слабеть, но пока еще крепкий.

— Ты был философ. Ты да еще Димитри Портокалиу. Вас невозможно было заткнуть.

Рука Танассиса сдавливала ему шею. Манолис сбросил ее. Казалось, голова будто ватой набита. Как мог он забыть Димитри? Как могла память так жестоко его подвести? Были Танассис, Сотирис и Тимиос. И еще Димитри. В кофейне, на танцах, на свадьбах, на крестинах. В борделе. В тот вечер они пошли туда впятером. Конечно, их было пятеро. Димитри и Манолис приплыли в Австралию на одном корабле и по прибытии в Мельбурн поселились вместе. Кажется, это было в 1961-м. Они жили в одной комнате на Скотчмер-стрит, в доме немолодой вдовой польки с выпирающими зубами. Красотой она не отличалась, но имела облалденную фигуру, и была блондинкой, настоящей блондинкой. Они оба с ней спали. Димитри, маленький, смешной, с двумя классами образования и поверхностным знанием французского, имел тонкие усики, которые он подбривал утром и вечером. Он стал механиком. Для работы на заводе он был слишком тщедушен. Не его ли однажды чуть не раздавила машина на заводе «ДМХ»[111]? Они тогда все жутко перепугались. Где, черт возьми, сейчас Димитри? Манолис содрогнулся. Оперся о стену. Только что на него дыхнула черная смерть.

— Где Димитри? И Георгия? Где они?

Сотирис с Танассисом переглянулись.

Смерть обступала их со всех сторон. Один за другим они, словно кролики, пытались увернуться от охотничьей пули. Что такое человек? Жалкое ничтожество. Во всяком случае, на закате жизни.

Но Димитри и Георгия Портокалиу не умерли.

— Они теперь на люди не выходят, — ответил ему Танассис. — Ты слышал, что случилось с Янни?

Манолис пытался вспомнить. Сын, единственный ребенок. Боялись, что Георгия умрет при родах. Она потеряла много крови. Так это было? Коула бы вспомнила. И точно ли, что Георгия больше не могла иметь детей?

— Нет. И что с ним случилось?

— Его убили. Десять лет назад. Средь бела дня. Прямо возле его дома в Бокс-Хилл[112]. Пуля в голову, и нет больше молодого парня.

Манолис, сам того не желая, невольно трижды перекрестился:

— За что?

Танассис молчал.

— Наркотики, — ответил Сотирис.

— Неизвестно.

— А какая еще может быть причина, Танасси?

— Деньги. Секс. Все что угодно.

Сотирис покачал головой:

— Нет, это мафия, бандиты. Спланированное убийство. — Он посмотрел на Манолиса. — Так ты не слышал об этом? Все газеты писали.

— Возможно, я тогда уезжал. Был в Греции.

— К черту! — Танассис опять прицелился и швырнул к забору очередной окурок. — Неважно, по какой причине, будь она проклята, это — трагедия. Никто не заслуживает насильственной смерти.

Погруженные в свои мысли, мужчины побрели назад в дом. Манолис мало что помнил о Янни, сыне Димитри. Малыш Джонни — кажется, так его называли? Его щеки и руки всегда были измазаны в грязи. Мальчик любил полазать, был шустрый, проворный. Помнится, как-то Эктора изо всей силы пнул футбольный мяч, так что тот упал на крышу дома, где жили итальянцы. А Малыш Джонни вскарабкался по стене, ухватился за свес крыши, раскачавшись, бесстрашно забрался на крутой черепичный скат и схватил мяч, чудом остановившийся на плоском участке крыши старого дома. Синьора Уччелло с криком выбежала из дома. Сначала она была в ярости, потом пришла в ужас, испугавшись, что Янни может упасть с крыши. Она разразилась дикими воплями, сбежались другие матери. У него самого тогда сердце замерло. А его сын, затаив дыхание, с раскрытым ртом наблюдал, как его друг тянется за мячом. Мальчик схватил мяч одной рукой и торжествующе улыбнулся стоявшему внизу приятелю. Гектор! Я его достал. Эктора с облегчением перевел дух. И сам он тоже. Синьора Уччелло начала по-итальянски бранить Янни, спрыгнувшего с крыши. Георгия подбежала к сыну, крепко его обняла, а потом, разжав объятия, отвесила ему оплеуху. Пораженный мальчик удивленно таращился на мать — его губа начала кровоточить, — а потом выронил мяч и заревел. Манолис помнил, как Эктора, съежившись от страха, бежал за ним. Не бойся, сынок, сказал он ему, тебе ничего не грозит. Это было невероятное ощущение: маленький сын цеплялся за штанину его брюк, прятался за его рослой крепкой фигурой, спасаясь от истеричного гнева перепуганных женщин. Давно это было, Эктора ему тогда еще и до пупка не доставал. Очень давно жил на свете маленький Джонни Портокалиу с грязными щеками и торжествующей улыбкой на лице. Теперь он мертв, обглодан червями и личинками. Вот вам свидетельство непостижимой чудовищной жестокости Господа. Он, Манолис, жив, а Малыш Джонни мертв.

— Дядя?

Долго он так смотрит на Афину, смотрит сквозь нее в прошлое? Долго она ждет его ответа? Очнувшись от воспоминаний, он заметил, что всякие разговоры в гостиной прекратились и все взгляды обращены на него. Он, как и прежде, сидел на стуле рядом с Танассисом.

— Господи, ответь же девочке, — нетерпеливо сказала его жена. — В каких облаках ты витал?

— Прости, — тихо извинился он перед Афиной, оттягивая ворот рубашки. Дергаными движениями он расслабил узел на галстуке и глубоко вздохнул. Все еще смущенный, разволновавшийся, посмотрел на девочку: — Что ты спросила?

— Хотите что-нибудь выпить, дядя?

— Еще виски.

— Маноли? — В голосе Коулы слышалось предостережение.

Он проигнорировал жену. Господи, как ему хочется пива. Тупые, никчемные ритуалы. И все ради того, чтобы угодить их злобному Богу.

Танассис обнял его за плечи:

— Мы все стареем, Маноли, но не вздумай свихнуться, ясно?

Манолис (продолжение)

Он был пьян к тому времени, когда Коула встала, прижимая к себе сумочку. Лицо ее было полно решимости: попробуй с ней поспорь.

— Параскеви, нам пора.

Пожилая женщина яростно замотала головой:

— Останьтесь, не уезжайте. — Параскеви глянула на Манолиса, предававшегося воспоминаниям вместе с мужчинами. Они смеялись какой-то шутке Стеллио. — Мано, скажи Коуле, что вы остаетесь.

Манолис бросил взгляд на жену и качнул головой. Сейчас она не потерпит возражений. Коула не любила водить машину, тем более ночью. Если он вынудит ее остаться, она не простит его за то, что он напился на поминках.

Он поднялся со стула:

— Нам пора.

Они стали прощаться со всеми — обнимались, целовались, обменивались рукопожатиями, обещали звонить, приезжать в гости. Афина проводила их до порога. Целуя в щеку юную девушку, вдыхая дурманящий аромат молодости — боже, какое это блаженство, наслаждение, достойное одного лишь Господа, — он вспомнил, что сюда их привело трагическое событие. Смерть Тимио. Он снова выразил соболезнования, прозвучавшие невнятно — от избытка чувств и обилия выпитого спиртного. Афина помахала им на прощание, а Параскеви пошла с ними к машине. Она держала Коулу за руку:

— Нельзя, чтобы мы опять потерялись.

— Не потеряемся, обещаю.

Параскеви никак не хотела расставаться с подругой.

— Коула, он был для меня всем: днем — солнцем, ночью — луной. Боюсь, я с ума сойду без него. Ты мне нужна. Ты мне нужна. — Ее последние умоляющие слова потонули в неожиданном потоке слез.

Манолис смотрел, как две женщины, плача, обнимаются. Наконец Параскеви медленно, неохотно отстранилась от Коулы. Она чмокнула Манолиса в щеку, обмочив его своими слезами:

— Тимио любил тебя.

Знаю. И я его любил. Он это знал.

— Навещайте меня.

— Непременно.

С огромным трудом, стиснув зубы от боли, пронзившей колено, он забрался в пассажирское кресло. Коула поправила зеркала, помолилась и включила зажигание. Машина неуверенно развернулась и выехала на улицу. Манолис не без труда обернулся, глядя на уменьшающуюся фигуру Параскеви. Старая, усталая, изнуренная, в черном траурном платье, она стояла на холоде и махала им вслед.


На следующее утро он пробудился от сладостного сна. Когда он открыл глаза, на его губах играла детская улыбка. Казалось, все его члены, кости за ночь отдохнули, помолодели. Он пытался удержать в сознании сон, но приятное видение быстро рассеивалось. Во сне он видел Тимио; ночь полнилась музыкальным смехом его старого друга. Параскеви тоже была в том сне, и его жена, Коула, как и все, во сне явилась ему молодой. Такой, какой она была, когда они познакомились, когда она притягивала его взор, заставляла трепетать его сердце, его чресла — кожа бархатистая, груди, все тело упругое. Манолис сбросил с себя простыню. Спал он во фланелевой пижаме и теперь обливался потом. Черт бы тебя побрал, господи, в ошеломлении выругался он, увидев, что из ширинки его пижамных брюк выпирает набухший, возбужденный пенис. Ах ты старый мерзавец, Тимио, решил напоследок напомнить мне про молодость?

Коула была в душе. Манолис прошаркал через холл на кухню. Чуда, конечно, не произошло: его старые кости хоть и отдохнули за ночь, но не окрепли.

Морщась, он нагнулся за брики[113]. Потом осторожно согнул ноги в коленях, ухватился за них и, стиснув зубы, заставил себя резко выпрямиться. Протяжно выдохнув, стал варить кофе. Смотрел, как рыхлые комки медленно растворяются в воде, образуя густую черную жидкость. Ощущение блаженного покоя, с которым он проснулся, еще не исчезло. Он не забыл, что вчера похоронил друга: сон не вытеснил скорбь. Но напоминание о беспечной молодости, осознание неумолимого приближения смерти с новой силой пробудили в нем вкус к жизни, к грубой реальности его ныне несладкого бренного существования. Может, поэтому его член и взбрыкнул напоследок. Эта вульгарность, желание плоти и есть сама жизнь. Тимиос умер. Скоро и он, даст бог, умрет. И Коула, и Параскеви. Все они умрут. Страдания, боль, ссоры, ошибки прошлого ничего не значат. В итоге все это пустяки. Видимо, в этом смысл его сновидения? Манолис был рад, что он умрет без лютой ненависти, ожесточенности и обиды в сердце. Наверно, и Тимиос умер со спокойной душой: он был не из тех, кто копит в себе злобу. Сожаления, да. Только дурачки не знают сожалений. Сожаление, стыд, чувство вины. Хотя все они старались как могли: вырастили детей, дали им образование, крышу над головой, позаботились об их благополучии. Все они были хорошими людьми. Смерть никто не ждет с распростертыми объятиями, но она всегда приходит. Горько только, когда Бог забирает к себе молодых, еще не готовых уйти из жизни, да и не заслуживающих этого. Но смерть жестока. Увидев, что в брики поднимается пена, Манолис выключил конфорку.

Когда он разливал кофе в маленькие чашки, в кухню вошла Коула. Удивленная, но обрадованная, она потуже запахнула халат и села.

— Как голова? — Она улыбнулась ему.

— Отлично, — ответил он, тоже с улыбкой. — Я еще крепкий орешек, не волнуйся. Не рассыплюсь от нескольких стаканчиков виски.

Правда, очень скоро они уже начали пререкаться. Как оказалось, они слишком по-разному восприняли события минувшего вечера. По возвращении домой они не обсуждали поездку: слишком устали. Поели салат, сыр с хлебом и легли спать. Оба уснули мгновенно.

— Нам с тобой повезло, муж мой. — Глаза Коулы сияли. — Наши дети живут замечательно. Нам нечего стыдиться.

Уж больно подозрительно блестят ее глаза. Что это? Самодовольство? Пожалуй. А может, еще и злорадство? Он почувствовал, что теряет спокойствие духа. Коула, ничего не замечая, продолжала возбужденно тараторить:

— Конечно, нельзя винить Сандру и Ставроса за то, что дочка у них больна на голову. — Коула постучала по дереву, уголки ее рта опустились. И вдруг ее лицо просияло. — А вот сын у них, похоже, непутевый, понятия не имеет, чего он хочет от жизни. На месте Сандры я бы волосы на себе рвала. Хотя, возможно, ей все равно. Она же австралийка.

— Сандра — золото, — проворчал он. — Она всегда была умницей.

— Что до Танасси, он — хороший человек, но деградирует.

Манолис закрыл глаза. Вчера, в эйфории вновь обретенного далекого прошлого, он решил, что можно забыть про зависть и мелкие глупости поры зрелости. Он думал, что узрел истину, открыл для себя новую возможность: состояние уравновешенности, согласия, покоя, потому что в старости все равны. Не в трудовой деятельности, не в политике, не перед Богом — только в старости. Оказывается, это не так. Он пытался отрешиться от болтовни жены. Хотел еще несколько минут побыть в том мире, где отсутствуют иерархия, снобизм и мстительность.

— А бедняга Эммануэль. Два сына, и оба неженаты. Ему, должно быть, ужасно стыдно.

— Какого это черта Эммануэлю должно быть стыдно?

Коула закатила глаза:

— Солнце еще не взошло, а ты уже не в духе.

Она была права. Манолис промолчал, не желая вступать в спор. Потягивал кофе, давая жене выговориться.

— А бедная Тася.

— А с Тасей-то что?

Он никогда не обращал внимания на Тасю. А теперь она ему тем более безразлична.

— Ее старшенький до сих пор без работы. Позор-то какой.

Он с трудом сдержался, чтобы не возликовать во весь голос. Так ей и надо, этой сплетнице. Но потом осадил сам себя. Чему он радуется? Ведь он даже не знает ее сына. Бедняге и без того не сладко — с такой-то матерью, как Тася.

— У нас остался рахат-лукум?

Коула нахмурилась:

— Тебе нельзя много сладкого.

— Всего одну штучку.

Коула перегнулась на стуле, открыла буфет и достала коробку рахат-лукума.

— А ее младшая, Кристина, разведена.

— Наша Елизавета тоже разведенная.

Коула оскорбилась:

— Ты не сравнивай. Кристина всегда была безответственным человеком, а наша дочь всячески старалась сохранить семью. Не ее вина, что она вышла замуж за негодяя.

Они свирепо смотрели друг на друга. Манолис опустил глаза.

Он мысленно вздохнул, уже не в первый раз поражаясь природному консерватизму женщин. Словно материнство, муки деторождения навечно привязали их к материальному миру, сделали их снисходительными к людским недостаткам, ошибкам и глупостям. Женщинам чужд дух товарищества, свои дети для них всегда на первом месте. Конечно, для него дети тоже на первом месте, он всем готов пожертвовать ради них. Взять хотя бы, например, то, что он здесь, в этом доме, с этой женщиной, живет так, как сейчас, — чем это не жертва? Но он не слепой, ясно видит, что представляют собой его дети. Конечно, есть мужчины, которые мыслят, как женщины, мужчины, которые так ослеплены любовью к своим детям, что не замечают достоинств других людей. Но это — слабые мужчины, мужчины не от мира сего. И конечно, вне сомнения, есть также сильные женщины, яркие индивидуальности, отважные, воспламеняющие, женщины, поднимающие народ на революции, женщины, избирающие стезю мученичества. Но такие женщины — редкость. Женщины — матери, и как матери они эгоистичны, равнодушны, безразличны к окружающим.

Его жена все говорила и говорила, ее губы шевелились, он слышал льющийся поток звуков, но не слушал ее. Он следил за выражением ее лица. В нем отражалось все: уверенность в собственной правоте, насмешка, злорадство. Неужели она забыла тот день, когда он нашел ее на кухне, где она, словно безумная, била кулаком по полу, кровью забрызгивая линолеум, ибо ее душили горе и ярость от того, что она не могла воспрепятствовать разводу дочери? Неужели не помнит, как она боялась выйти на люди — отказывалась идти на фабрику, по магазинам, не смела ступить за порог дома, когда Гектор сообщил им, что они с Айшей не будут венчаться в церкви? Неужели она забыла свое горе, вычеркнула из памяти те события и теперь радуется несчастью такой же матери, как она сама? Женщины дают жизнь и, значит, порождают зависть.

Он допил кофе, его рука упала на колени. Он покраснел. Он все еще был возбужден. Он смотрел на свою жену и пытался, тщетно, увидеть в ней ту девушку, что явилась ему во сне. Они давно уже не были близки. Он вообще давно уже не знал плотских наслаждений. Последний раз это было в борделе в Коллингвуде, где пьяная девица зло, без всякого энтузиазма пыталась его возбудить. А ему просто хотелось, чтобы она посидела у него на коленях, а он гладил бы ее длинные волосы и что-нибудь ей рассказывал. Ирония судьбы. Когда нужно было, тело отказывалось ему служить, а теперь оно безжалостно дразнит его. Как бы отреагировала Коула, если б он сейчас встал и предложил ей заняться сексом. В каких выражениях описал бы он ей свое желание?

Жена, я хочу тебя.

Она рассмеялась бы, проявила бы жестокость, как когда-то была жестока с ним мать — давным-давно, в другом мире: однажды утром, сдернув с него одеяло, она увидела, что его член выскользнул из дыры в трусах, и, смеясь, ткнула в него пальцем. На что тебе такой жалкий стручок? Смех матери разбудил братьев, и те тоже стали его дразнить. Раздели его догола, и он, униженный и разъяренный, плача, выскочил на улицу, на снег. Он спрятался в хлеву, пытаясь согреться среди коз. Ему хотелось умереть. Он хотел, чтобы все они умерли — и прежде всего, мать. Его бедная, голодная, любимая мама.

Что ж, она давно уже в могиле, давно умерла, как и та жизнь. Как тот мир. Манолис велел своему пенису успокоиться. Будь ты проклят, теперь-то ты мне на что? Они с Коулой никогда больше не будут жить, как муж и жена, никогда больше не будут спать вместе — в этом смысле.

Старость жестока, старость — непобедимый враг. Старость жестока, как женщина. Как мать.


В восемь часов вместе с Савой и Ангеликой приехала Елизавета. Дети влетели в дом. Сава наспех обнял дедушку с бабушкой, затем ринулся в гостиную, включил телевизор, сунул диск в DVD-проигрыватель. Они с Коулой сроду его не включали. Купили его для внуков. Ангелика была в плохом настроении. Устроившись у бабушки на коленях, она разразилась слезами.

— Что случилось, куколка?

— Сава меня ударил.

Елизавета устало чмокнула отца в щеку. Манолис тоже ее поцеловал. Они сдержанно поприветствовали друг друга. Так между ними повелось издавна, с тех пор, как она перестала быть ребенком. В его присутствии она держалась скованно, как и он рядом с ней. Настороженность у обоих вошла в привычку. Никто не хотел первым начинать спор. Потому что если они спорили, дело доходило до скандала.

— Сава тебя не бил. Я ведь предупреждала, чтобы ты не трогала его DVD.

Лицо девочки исказилось от ярости, стало почти что дьявольским.

— Он ударил меня.

Характером она пошла в мать. Та тоже была вспыльчива и обидчива, дулась до последнего. Манолис не обрадовался, осознав, что сценарий повторяется. Они кружили друг против друга, смущенные и, да, немного настороженные. Но он любил свою дочь и был уверен, что она тоже его любит.

Он состроил рожицу Ангелике, и та невольно рассмеялась.

— Как мой маленький ангелочек? Ты рада, что проведешь день вместе с яя и nanny?

Девочка вновь насупилась. Она еще не готова была сменить гнев на милость. Елизавета, пожав плечами, села рядом с отцом. Волосы у нее были длинные, жирные, с проседью. Манолис знал, что его жена обязательно сделает дочери замечание, скажет ей, что она должна следить за собой, должна молодиться. Что она выглядит как старая дева. Какой мужчина позарится на женщину с такой внешностью? Несомненно, она по-прежнему симпатичная, но ведь разведенная, с двумя детьми. Ей нельзя привередничать, нельзя распускаться. В общем, скажет ей все то, что не должна говорить. Все то, что разозлит Елизавету.

— Куда ты сегодня идешь?

— Я же говорила, — раздраженно ответила Елизавета, по-английски. — На конференцию.

На конференцию. Оба его ребенка вечно посещают какие-то конференции. Он понятия не имел, что означает это слово. Собрание? Почему его не проводят на работе?

— Это учительская конференция, папа, — более мягко добавила Елизавета. — Я помогла ее организовать. На ней будет обсуждаться проблема грамотности. — Ну вот, опять непонятно.

— Как помочь детям, которым трудно учиться читать и писать, — попыталась объяснить ему дочь.

— Будут усердно заниматься — научатся.

— Мама, не все так просто. Иногда у них просто нет такой возможности. Я же говорила, многие мои ученики из бедных семей или вообще растут без родителей…

— А где их родители?

Он заметил, как его дочь сделала глубокий вдох.

— В тюрьме, в больнице, умерли. Мало ли где.

Коула покачала головой, поражаясь безумию и эгоистичности современного мира.

— Тебе за это платят?

— Дают отгулы.

Коула фыркнула:

— Лучше б платили.

— Да, это было бы лучше, — рассмеялась Елизавета. Она сунула в рот рахат-лукум.

— У тебя есть время выпить кофе?

— Да, мама, спасибо.

Коула передала Ангелику Манолису. Малышка устремила взгляд через плечо деда в гостиную, где Сава, распластавшись на полу, смотрел фильм.

— Не хочешь посмотреть кино вместе с братом?

Девочка снова заплакала:

— Он меня прогонит.

— Ой, Кики, ради бога. — Елизавета проглотила сладость, с ее пальцев посыпалась сахарная пудра. — Все, мое терпение лопнуло. Иди в гостиную.

Девочка заплакала громче.

Манолис погладил внучку по лицу:

— Может, пойдем погоняем соседскую кошку?

— Не хочу.

— Пусть идет сюда, — крикнул из гостиной Сава. Слезы на лице Ангелики мгновенно высохли, она бегом кинулась в соседнюю комнату.

Елизавета повернулась к отцу:

— Спасибо, что согласились посидеть с ними.

— Что за глупости? Не надо нас благодарить, они — наши внуки.

— Я заберу их часов в восемь. Не возражаешь?

Он кивнул. К концу дня он выбьется из сил. Ему придется развлекать детей, Коула будет их кормить и ругать. После обеда он поведет их на прогулку. К концу вечера все будут зевать от усталости.

— Может, пусть останутся на ночь?

— Нет, мам, завтра утром за ними приедет их отец.

Лицо Коулы посуровело.

— Ну и как этот илифио[114], безмозглый кусок дерьма? Все без дела болтается?

— Мама! — Елизавета показала на соседнюю комнату. — Они же могут услышать.

— Вот и хорошо. Пусть знают, что у них за отец.

— Коула, заткнись, — приструнил жену Манолис.

Елизавета поблагодарила его взглядом. Коула поставила на стол закипевший кофе.

— В следующие выходные они ведь у тебя, да?

— Да.

— Чудесно. У твоего двоюродного брата день рождения. Рокко по Саве соскучился. Сэнди сказала мне по телефону.

— А Адам там будет? — перекрикивая телевизор спросил Сава.

— Конечно, малыш.

— А Лисси? — пропищала Ангелика.

— Разумеется, будет, — презрительно бросил ей Сава. — Раз Адам придет, значит, и она тоже.

Коула понизила голос до шепота:

— Ты говорила с братом?

Елизавета нахмурилась:

— На прошлой неделе.

— Спрашивала его про день рождения?

— Он придет, — сухим, уклончивым тоном ответила Елизавета.

— А индианка?

— У нее имя есть, мама.

— Так она придет?

— Нет.

Коула хлопнула рукой по столу:

— Вот ведь свалилась на мою голову. Каждый божий день я вопрошаю Деву Марию, за что моего бедного сына прибрал к себе индийский дьявол. За что?

Манолис покачал головой. Айша — умная, способная, привлекательная женщина и замечательная жена Гектору. И живут они хорошо. Неужели она этого не видит?

— Она не придет, мама.

— Из-за своей глупой подруги-австралийки? Та тоже корова.

— Гарри не следовало бить ребенка.

— Следовало, — крикнул Сава из гостиной.

Коула торжествующе улыбнулась:

— Видишь? Твой сын умнее тебя. Гарри следовало выпороть этого дьяволенка. Не ребенок, а чудовище.

— Дело не в этом.

Коула в изумлении всплеснула руками:

— А в чем же?

— Он ударил ребенка.

— Тот хотел ударить Рокко.

— Но не ударил же.

— Не ударил. Потому что у твоего кузена хватило ума помешать ему.

— В общем, она не придет. Мне Гектор сказал.

Коула глянула на Манолиса. Тот пожал плечами. Он тоже не мог этого понять. Узколобость Айши его удивляла. Гарри, конечно, дурак, что ударил мальчика, но ведь щенок заслуживал наказания. И потом, это всего лишь оплеуха. Всего-навсего. А в результате столько денег потрачено на адвокатов, на суды, на всю эту ерунду. Поколение его детей — просто безумцы. Им что, деньги некуда девать? Или, может, виновато его поколение? Избаловали своих детей. Избаловали?

Коула озвучила его мысли:

— Зачем-то обратились в полицию. Какая гнусность! — Она медленно покачала головой.

— А что им оставалось делать? Он ударил маленького ребенка.

Манолис плотно сжал губы. Лучше промолчать. Хотя что за бред несет его дочь? Как можно обращаться в полицию, к этим недоноскам? Из-за оплеухи.

Коула постучала по столу:

— Вот я тоже бью Савву. — Она скрестила на груди руки, бросая вызов дочери. — Ты подашь на меня в суд?

— Ты не должна его бить.

— Даже когда он сквернословит в мой адрес, когда он бьет сестренку?

— Не путай кислое с пресным.

— И ты его бьешь.

Елизавета переводила взгляд с отца на мать:

— Я не хочу это обсуждать. Айша права. Никто не вправе бить детей. Никто.

— Даже когда они хулиганят?

Елизавета помедлила в нерешительности:

— Да.

Коула в отвращении отодвинулась на стуле, встала и подошла к раковине:

— И сегодня вы заплатите кому-то тысячи долларов, чтобы вам объяснили, почему дети не умеют читать и писать? Лучше мне отдайте эти деньги. Я бы вам растолковала все как есть.

Елизавета тихо выругалась.

— Значит, по-вашему, бить детей — это нормально? Бить детей благородно, да?

У Манолиса лопнуло терпение.

— Господи помилуй, никто никого не бил. Он отвесил ему оплеуху, одну оплеуху, чтоб ей пусто было. И все. И Айша тут же объявила бойкот Гектору, эта тупая австралийка вызвала полицию, а что в результате? Ее ребенок наверняка по-прежнему своевольничает и устраивает истерики везде, где бывает. Что это за чушь?!

— А что бы ты чувствовал, если б какой-то чужак на твоих глазах ударил Саву? — Елизавета теперь тоже кричала.

— Пришел бы в ярость. Но если б Сава получил оплеуху за то, что хотел ударить его ребенка, я бы понял. Принял бы извинение — и дело с концом. Проехали. Ну, может, дал бы ему в морду пару раз. Но мы разобрались бы по-мужски, а не как животные, не так, как это делают грязные недоноски австралийцы.

Манолиса трясло. Он вспомнил переполненный зал суда, страх Сэнди, позор Гарри. Он встал:

— Все, с меня хватит. Позвоню Айше. Она придет на день рождения.

Елизавета закатила глаза:

— Желаю удачи.

Коула в отвращении покачала головой:

— Ты брата должна поддержать, должна помочь уладить это безумие. А ты ее поддерживаешь. Мне стыдно за тебя.

— Айша права.

Коула указала дочери на дверь:

— Довольно. Уходи.

Елизавета взяла сумочку, прошла в гостиную, поцеловала на прощание детей. Вернулась на кухню, поцеловала Манолиса в макушку.

— Она придет, вот увидишь. Меня она послушает.

— Папа, не придет она.

Он не ответил. Айша его послушает. Он будет спокоен, рассудителен. Представит ей разумные доводы. Она его уважает, любит. Его она послушает.

Елизавета наклонилась к матери, желая ее поцеловать. Коула отвернула лицо, презрительно подставив ей щеку.

— Спасибо, что согласились присмотреть за детьми, мама.

Коула не ответила.

— До вечера. Буду в восемь.

Коула проняла Елизавету. Та уходила от них грустная, понурившаяся. Они оба ждали, когда хлопнет дверца ее машины и заведется двигатель.

Коула схватилась за голову:

— Сумасшедшие они, муж, сумасшедшие.

Он встал, потирая колено. Коула радостно встрепенулась, увидев, что он взял телефон:

— Ей звонишь?

Он кивнул. Взволнованная, она кинулась в гостиную:

— Сава, Кики, уберите звук. Дедушке нужно позвонить.

Сава недовольно застонал:

— Обязательно, что ли?

Коула сердито погрозила ему пальцем:

— Ну-ка быстро. А то отшлепаю.

Мальчик неохотно потянулся за пультом и приглушил звук.


Айша опаздывала. Манолис не сердился. Дни стали длиннее, и в пятницу вечером Хай-стрит была запружена народом: кто-то делал покупки, другие гуляли, наслаждаясь теплой весенней погодой. Манолис не знал кафе, которое выбрала для встречи с ним Айша. Сразу же, как он прибыл туда, с ним произошел конфуз. Едва он взялся за дверную ручку, к выходу подошла молодая пара. Манолис предположил — был уверен, — что они пропустят его. Однако парень — он шел первым — не отступил, и они с Манолисом столкнулись. Никто не ушибся, но они посмотрели друг на друга в замешательстве. Парень отпрянул назад и налетел на свою спутницу. Девушка сердито глянула на Манолиса, старик покраснел. Ошеломленный, он ждал извинений, но тщетно. Парень стоял, будто прирос к полу, и молчал. Вид у него был смущенный.

— Прошу прощения, — наконец отрывисто произнесла девушка — отдала распоряжение, а не извинилась, и Манолис посторонился, освобождая для них дорогу. На улице молодой парень обернулся, глядя на Манолиса. С лица его по-прежнему не сходило озадаченное выражение.

Манолис занял столик в глубине переполненного зала и заказал капучино. Это — единственный английский кофе, который он любил, хотя на его вкус в нем слишком много молока. Кофе принесли мгновенно. Манолис задумался об инциденте у входа. Он был почти уверен, что молодой парень хотел извиниться перед ним, уже раскрыл рот, чтобы извиниться, но в этот момент девушка нагло отпихнула его в сторону. Будь с ним Коула, она до сих пор брюзжала бы по поводу грубости и эгоизма молодежи. Он тоже на протяжении долгого времени считал, что неуважение к пожилым — признак безнравственности и меркантильности. Но теперь он не был в этом уверен. Интересно, есть ли у того парня отец? А у девушки? Если человек растет без отца, ему не у кого научиться уважению. Часто в трамвае или в электричке он сталкивался с бесцеремонностью какого-нибудь парня. В первую минуту в нем закипало возмущение, а потом он начинал понимать, что тот даже не сознает, насколько оскорбительно, насколько постыдно его поведение. Что касается девушек, те, по-видимому, и вовсе не доверяли взрослым. Его это сердило, так и подмывало надрать нечестивцам уши. Но с некоторых пор он перестал гневаться на юношей и девушек. Теперь он их жалел. У них не было отцов, и потому такие понятия, как почтительность и уважение, были им неведомы. Мать — это, конечно, святое, это всем известно: женщины дают жизнь, женщины поддерживают жизнь. Но женщины слишком эгоистичны, чтобы учить почтительности. Ему было жаль молодую пару, они вызывали у него сочувствие.

Нехорошо это, думал он, очень нехорошо. Что-то не так в этом мире, если старики жалеют молодых.

— О чем задумались?

Он дважды поцеловал в щеку невестку. От нее пахло чистотой, свежим ароматом антисептического мыла. Как всегда, она выглядела прекрасно; была одета просто, но элегантно. Он гордился ею. Сам он рос среди людей, которые не имели представления о хороших манерах и утонченности, символизировавших большие деньги. Свой первый фильм он увидел в Парте, когда приехал на побывку из армии. Это была старая французская комедия. Усатый мужчина поцеловал руку женщине, и Манолис тогда расхохотался. Что за черт?! — воскликнул он, обращаясь к сидевшему рядом сослуживцу. Этот кретин принял ее за священника? Но когда Эктора представил ему индианку, он вспомнил тот фильм, и у него возникло желание поцеловать ей руку.

— Как на работе?

— Пятница — тяжелый день. — Айша повесила пиджак на спинку стула и села. Взглядом подозвала официанта и сделала заказ. — Гектор сказал, вчера вы ездили на похороны. Сочувствую. Вы были близки с покойным?

Порой ему казалось, что ее глубоко посаженные глаза слишком велики для ее лица.

— Да, это наш давний друг. Что тут скажешь? Все там будем.

— Он умер от рака?

Он кивнул.

— Гектор его плохо помнит, но сказал, что, когда он родился, вы с Коулой и ваш старый друг жили вместе. Это правда?

— Да, так и есть.

— Сочувствую, — повторила она.

Принесли кофе. Они умолкли, каждый потягивая из своей чашки. Прежде они никогда так не встречались, и он испытывал неловкость. Она, вероятно, тоже. Он не мог заставить себя начать разговор, к которому, как он вдруг понял, он совершенно не был готов. С самого начала у него с этой женщиной — в сущности, для него она по-прежнему оставалась той девушкой, которую Эктора в первый раз привел к ним в дом, — сложились непринужденные дружеские отношения. Им никогда не случалось много говорить друг с другом: Айша не знала греческого, а он, столько лет прожив в Австралии, до сих пор плохо выражал свои мысли по-английски. Но это не имело значения. С самых первых дней знакомства между ними возникло взаимное доверие, за что оба были друг другу благодарны, ибо это позволяло обоим дистанцироваться от недовольства Коулы и упрямства Экторы. Манолис хотел просто поговорить с Айшей и убедить ее в том, что она должна пойти на день рождения Гарри. Он не сомневался в том, что она его любит. Был уверен, что она внемлет его просьбе. Но теперь, глядя, как она пьет кофе, видя вопрос в ее глазах, он усомнился в том, что она его послушает. Он не знал, что сказать.

— Маноли, зачем вы позвали меня сюда?

Ее взгляд был непроницаем. Но, казалось, пронизывал его насквозь. Разумеется, она догадалась. Точно знала.

— Айша, я хочу, чтобы ты пошла к Гарри на день рождения.

Она поставила чашку на стол.

— Прошу тебя, — внезапно добавил он.

— Я догадывалась, что речь пойдет об этом… — Она покачала головой. — Нет, не пойду.

Он пытался понять, о чем она думает. Смотрел в ее глаза — в ее темные, завораживающие, как у кошки, глаза. Они были непроницаемы. Она жалеет его? Сердится?

— Он поступил плохо, очень плохо, ужасно, но это была ошибка. Он очень сожалеет о своем поступке. Прошу тебя, Айша. Зачем ты наказываешь Адама и Мелиссу? Они хотят навещать Рокко, ведь он их кузен…

— Своего кузена они могут навещать, когда захотят, — быстро сказала она, скрестив на груди руки. — Я им не запрещаю.

— Ты усложняешь жизнь Гектору.

— Гектор меня понимает.

Он пришел в замешательство. Что тут можно понимать, почему она упорствует? Ты мне усложняешь жизнь, следовало ответить ему. Ты не подумала о том, насколько ты усложняешь жизнь мне?

— Гарри и Гектор очень близки, очень. Как родные братья.

Ее не тронула его игра на родственных чувствах. Ее взгляд вспыхнул, и на этот раз он заметил в ее глазах гневный блеск.

— О Гекторе не беспокойтесь. Для него это не проблема. Очевидно, все дело в Коуле, не так ли?

Это была опасная тема. Его колено, будь оно проклято, опять заболело, и он опустил под стол руку, массируя ногу. Он досадовал на Айшу. Женщины вечно воюют между собой, воюют из-за пустяков. Свою жену он с ней обсуждать не будет, не дождется.

— Гарри очень сожалеет.

— Ни о чем он не сожалеет.

Вот упертая! С какой стати Гарри должен сожалеть? Хотя этот идиот заслуживает того, чтобы его посадили за то, что он ударил ребенка. О мертвых, конечно, плохо не говорят, но Гарри такой же, как его окаянный отец. Совершенно не владеет собой.

— Он очень, очень сожалеет. Он говорил мне это много раз. Он очень огорчен тем, что ты на него сердишься.

— Рози сказала, вы ходили с ним на суд. Она была оскорблена.

Вот так сюрприз. Разумеется, он пошел с Гарри на суд. А чего еще ждала эта чокнутая австралийка? Родители Гарри умерли, он обязан был поддержать племянника жены. Не пойди он с ним на суд, жена никогда не простила бы ему того, что он лишил своей поддержки сына ее брата. Неужели Айша не понимает таких простых вещей? Она ведь не дикарка. Или напомнить ей о верности и чести?

— Я тоже огорчилась, Маноли. Вам не следовало там быть.

Слишком много народу в этом проклятом кафе! От невыносимой духоты он не может сосредоточиться. Манолис осознал, что сидит напротив невестки с открытым ртом, будто недоумок. Старый дурак. Манолис быстро закрыл рот. Верно ли он ее понял? Ему не совсем понятно значение этого озадачивающего английского слова — «огорчилась». Она злится на него за то, что его появление на суде внесло разлад в ее отношения с той австралийкой, с ее глупой подругой, Рози? Бред какой-то. Что произошло — то произошло. Было и прошло, забудь. Слишком много времени потрачено, слишком много слез пролито впустую из-за глупости, которая и яйца выеденного не стоит.

— Айша — ты член нашей семьи.

Она рассмеялась — презрительно хохотнула, отведя глаза от его лица. А глаза у нее были черные, как зимняя ночь.

— Рози я знаю гораздо дольше, чем вашу семью.

Манолис забыл про боль в колене, про неумолчный шум в кафе. Он горделиво приосанился. Должно быть, вид у него стал свирепый, потому что она, мгновенно сообразив, что допустила ошибку, отпрянула от него. Ему хотелось схватить ее за волосы, шваркнуть лицом о стол, выпороть, будто непослушную девчонку.

— Дело не в семье, — быстро поправилась Айша. — Просто Рози — моя подруга. А Гарри унизил меня в моем собственном доме. Унизил и оскорбил мою подругу и ее сына.

Эту дрянь и ее отродье. Он не забыл слова австралийки, брошенные ему в переполненном вестибюле перед залом суда. Вас не должно быть здесь. Как вам не стыдно? Он смутился, потерял дар речи под ее ожесточенным напором. Его до сих пор жег стыд, но он точно знал, что должен был тогда ответить. Ему следовало схватить эту дрянь за волосы и крикнуть ей: «Это ты все устроила, ты втянула нас в эту историю. Ты — плохая мать». Манолис заметил поблизости официантку и стал громко барабанить пальцами по столу:

— Еще кофе?

Айша качнула головой:

— Нет, мне хватит.

— Гарри был не прав. Поступил неправильно. И он очень сожалеет… — Манолис выставил вперед ладонь, не давая ей перебить себя. — Но твоя подруга тоже хороша. Что ж она не смотрит за своим ребенком?

— Рози любит Хьюго.

— Почему не одергивает сына, когда он плохо себя ведет?

— Хьюго еще маленький, не понимает, что можно, а что нельзя.

Вот именно. В этом вся проблема. Он не понимает, что можно, что нельзя, потому что ему это не объясняли.

— Она — плохая, никудышная мать… — Теперь ему было плевать, он больше не хотел быть дипломатом, не хотел уговаривать Айшу. Он поражался ее слепоте. Она защищала того, кого нельзя было защитить. Эта безумная женщина Рози должна была сама призвать к порядку своего ребенка. А если не она, значит, ее муж-пьяница. Гарри не был святым, отнюдь, все это знали, но впервые после того инцидента Манолис понял, почувствовал, поверил в то, что его племянник не виноват.

Айша не смотрела на него.

— Ты придешь к Гарри и Сэнди на следующей неделе.

Она обратила на него изумленный взгляд. По губам ее скользнула удивленная вежливая улыбка.

— Нет.

— Придешь.

— Нет.

— Да. — Он будет настаивать, пока она не согласится. Он прав. Никогда в жизни он еще не был так абсолютно прав. На этот раз он заметил в ее глазах гневный огонь.

— Вы мне не отец.

Ему хотелось залепить ей пощечину. Выходит, все это ничего не значит — все эти годы взаимной симпатии, на протяжении которых они вместе смеялись, он защищал ее, заботился о ее детях, помогал ей и Гектору деньгами, тратил на них свое время? Выходит, любовь и семья для нее пустые слова? Все для нее ничто, кроме собственной гордости? Или она думает, что проявляет храбрость, выказывая ему неповиновение? Она, Гектор, все эти безумцы… они понятия не имеют, что такое мужество. Все преподнесено им на блюдечке, все, что они считают по праву своим. Она вон даже убеждена, что защитить подругу — это дело чести. Одна война, одна бомба, одно несчастье, и она потеряет голову от страха. Он для нее пустое место, потому что, как и все они, она законченная эгоистка. Она не знает жизни, считает, что важнее ее драмы нет ничего на белом свете. Чокнутые мусульмане правы. Бросить бы сейчас бомбу на это кафе и стереть их всех с лица земли. Ее красота, утонченность, образованность — все это пшик. В ней нет смирения, нет великодушия. Чудовища. Они вырастили нравственных уродов.

Манолис бросил на столик десятидолларовую купюру, проглотил остатки кофе и поднялся:

— Пойдем.

Она вскочила на ноги:

— Куда?

— Коула ждет нас дома.

Он пошел вперед, заставляя свои слабые ноги унести его как можно дальше от нее. За его спиной раздались ее быстрые шаги. Она окликнула его, он обернулся. С ключами в руках она стояла у своей машины на Хай-стрит.

— Передай Коуле, что я пошел по магазинам. — Он не хотел сейчас находиться в присутствии двух этих женщин. Он представил, какой будет реакция жены, когда она поймет, что он провалил свою миссию. Она обдаст его презрением. Это будет невыносимо. Старый дурак, болван. А он-то считал, что они его любят, уважают, прислушиваются к его мнению.

— Поехали.

Разбежалась.

— Пройдусь по магазинам.

Айша открыла дверцу машины:

— Маноли, извините.

Он повернулся к ней спиной и зашагал прочь. Слова легко срывались с ее языка, но они ничего не значили. У австралийцев «извините» — это слово-сорняк, они произносят его где ни попадя. Извините, извините, извините… Она ни в чем не раскаивается. А он-то надеялся, что она его любит, уважает. Годами лелеял в себе эту надежду. Ему хотелось отдубасить самого себя — за собственное тщеславие, за глупость. Прежде он никогда ни о чем ее не просил и теперь уж никогда ни о чем не попросит — она должна это знать. Извините. Он выплюнул это слово, словно отраву.

Он думал, что она его любит. Старый дурак.

Тебе повезло, Тимио, прошептал он на ветер, обращаясь к тени своего друга. Сколько еще мне ждать, пока смерть за мной придет?


В итоге он не пошел ни в торговый центр, ни в магазины на Хай-стрит. Он был не в настроении пялиться на витрины; его всего наизнанку выворачивало от обилия всех этих соблазнительных вещей. Он также предпочел бы не видеть лица своих соседей, пожилых греков и гречанок, устраивавших сходку у торгового центра, как некогда в молодости они собирались на деревенской площади. Он покинул свою чертову деревню сто лет назад, уплыл от нее за океан, но деревня приехала вместе с ним. Манолис свернул с Хай-стрит и переулками зашагал к вокзалу Мерри. На платформе, сразу же по выходе из вестибюля, стояла юная магометанка со спрятанными под платок волосами. На вид совсем ребенок, школьница. Глаза у нее так и бегали — видимо, она нервничала. Манолис улыбнулся девушке. Не следует ей торчать на платформе одной, в этот поздний час кто только не шляется. В ответ на его улыбку девушка потупила взор. Откуда б ни была она родом, она тоже привезла с собой свою деревню. Проходя мимо нее, он заглянул в вестибюль. Там девушка постарше, тоже в накинутом на голову платке, под которым прятались шокирующе оранжевые волосы, обнималась с каким-то худым юношей. Заметив его взгляд, она отстранилась от парня. Тот поднял голову и посмотрел на Манолиса — сначала со страхом, потом сердито.

— Какого фига тебе надо?

Девушка, рассмеявшись, вновь упала в его объятия. Парень на вид был совсем мальчишка, его белое веснушчатое лицо еще хранило отпечаток детства.

Качая головой, Манолис пошел дальше. Они обратились к нему на языке зла. Это не их вина. Сейчас время недобрых людей.

Девушка помладше проводила его взглядом. Он услышал, как она шикнула на своих друзей:

— Зачем вы его обругали? Он — никто, обычный старик.

Совершенно верно. Он — никто, просто старик. Ни родитель, ни дядя, ни старший брат, которых нужно бояться, от которых нужно прятаться. Манолис улыбнулся сам себе. Парень чуть штаны не обмочил: должно быть, принял его за отца девушки. Он сел на скамейку в конце платформы. Его нос уловил запах никотина: дети в вестибюле курили. Сам он не прикасался к сигаретам вот уже более двадцати лет, но бывали моменты, когда он скучал по старой привычке. Ожидание всегда порождало в нем желание закурить.


Он сошел с электрички в Северном Ричмонде. Никакого плана у него не было. Он знал одно: домой он идти не хочет. Он зашагал по Виктория-стрит. Казалось, что ни вывеска, то азиатский ресторан. Этот район Ричмонда принадлежал азиатам, а ведь когда-то здесь заправляли греки. Он шел по узкой улице, но не замечал ни мальчишек-азиатов, ни женщин-вьетнамок с продуктовыми тележками. Он перенесся в другое время. Он шагал мимо мясной лавки, принадлежавшей парню с Самоса, мимо закусочной, которой владела чета из Агриниона[115], мимо кафе, где в молодости он постоянно ошивался вместе с Тимиосом и Танассисом. Манолис тоскливо вздохнул. Ему вспомнился вечер, когда он проиграл всю свою получку. Явился домой, а Коула прогнала его и бежала за ним аж до самой Бридж-роуд, обзывая его всякими словами — мерзавцем, животным, ослом, жалким червяком. На ее крики соседи повыскакивали из домов и, стоя у своих калиток, стали их подначивать — мужчины поддерживали Манолиса, женщины подбадривали Коулу.

Он остановился на светофоре. Мимо катила коляску молодая австралийка с кольцом в носу. Она как-то странно, в замешательстве, посмотрела на него. Он кивнул ей, она застенчиво улыбнулась в ответ. Он свернул в маленькую улочку. На месте многоквартирного дома некогда стоял завод, на котором он работал. На входной двери дома, где когда-то размещалась греческая школа, которую в детстве посещали Эктора и Елизавета, красовался плакат с надписью «Голосуйте за „зеленых"». Он свернул на Кент-стрит.

Остановился перед домом Димитри. Здания вокруг были отремонтированы, с чистенькими фасадами. Они казались нежилыми, как дома в кино. В палисаде Димитри и Георгии густо росли молодые стебли кормовых бобов, виднелись первые толстые листья шпината и мангольда. Воздух полнился ароматом приближающейся весны. Он увидел огородное пугало — тонкий шест с двумя привязанными к нему разорванными пластиковыми пакетами — и фиговое дерево высотой с дом. Манолис остановился в нерешительности. Может, у него разыгралось воображение? Неужели этот дом и этот сад из прошлого? И если он попробует толкнуть калитку, его руки не пройдут сквозь воздух? Дверь не исчезнет, если он начнет стучать в нее? Не может быть, чтобы они до сих пор жили здесь. Наверняка они тоже, как и все прежние обитатели этого района, выехали из города, переселились на окраины бесконечных ответвлений Мельбурна. Он все же толкнул калитку. Ржавое железо чиркнуло по бетону. Судя по пронзительному скрежету, калитка была настоящей. Он постучал в дверь.

— Кто там? — Голос пожилой женщины, с акцентом.

Он назвал свое имя — громко, почти крикнул. Последовала пауза, потом дверь распахнулась. На пороге стояла Георгия. В черном траурном платье, с короткой стрижкой, вся седая. Но это была она. Моргая, она смотрела на него. В ее глазах промелькнуло удивление: она узнала его. Он был уверен, что они оба подумали одно и то же. Боже, как мы постарели.

Она вежливо, но радушно поцеловала его:

— Входи, Маноли, входи.

И он на самом деле шагнул в прошлое. В доме стоял запах пищи, запах земли, запах людских тел. Темный узкий коридор был заставлен маленькими шкафчиками и комодами, и ему пришлось прижиматься к стене, чтобы пробраться в конец. На небольшом столике стоял красный телефонный аппарат старинной модели, с наборным диском.

Из спальни в конце коридора раздался грубоватый голос: «Кто это?» Затем послышался кашель.

— Димитри, это Маноли. Наш Маноли пришел к нам в гости. — Георгия толкнула дверь в спальню.

Он не шагнул в прошлое. Жестокое время смеялось над ним. Димитри, в расстегнутой до пупка пижамной куртке, лежал на кровати. Он был похож на скелет; ребра безжалостно выпирали из-под складок обвислой кожи на его груди.

— Ты ведь не забыл Маноли, правда, мой Димитри?

Старик на кровати, казалось, был ошеломлен его появлением. На столбике кровати висела пластиковая маска, соединенная со стоявшей на полу бутылью с разреженным газом. Старик опять закашлялся; казалось, его тщедушное тело не выдержит нагрузки сотрясавших все его существо спазмов. Георгия протиснулась мимо Манолиса, сняла со столбика кровати маску и накрыла ею нос и рот мужа.

Манолис обошел кровать и, встав с другой стороны, взял вялую холодную ладонь друга.

— Мицио, — хрипло произнес он, не в силах сдержать слезы. — Мицио, — повторял он вновь и вновь старое прозвище друга; ничего другого он сказать не мог.

Георгия убрала маску с лица Димитри. Его страх исчез. Ему удалось слабо улыбнуться.

— Друг, — прошептал он. — Я надеялся, что ты придешь и прикончишь меня.

Георгия шлепнула мужа по руке:

— Не говори глупостей.

— Почему? Кому нужна такая жизнь? Какая от меня теперь польза? — Дыхание у него было затрудненное, в паузах между предложениями из его горла вырывались прерывистые хрипы.

Манолис посмотрел на Георгию. В ее лице читалась спокойная решимость.

— Он смертельно болен, — тихо промолвила она. — Рак легких.

Она медленно нагнулась и вытащила из-под кровати сложенную инвалидную коляску. Быстро, сноровисто она собрала кресло. Димитри руками обхватил Манолиса за шею, Георгия взяла мужа за ноги, и они очень осторожно, бережно переместили больного с кровати в кресло. Георгия повесила маску мужу на шею и показала на бутыль с кислородом. Манолис поднял ее с пола. Бутыль оказалась на удивление легкой. Георгия повезла Димитри из комнаты. Манолис последовал за ней. Через гостиную и кухню они вышли на небольшую, тесную застекленную террасу с видом на задний двор. В углу висела икона девы Марии с Младенцем, перед которой на блюдце чадила лампада. Слабое пламя, как ни странно, отбрасывало блики теплого света на всю комнату. Георгия поставила кресло на стопор и жестом предложила Манолису сесть на диван.

— Пойду приготовлю кофе, — объявила она, удаляясь на кухню. Манолис, опасаясь сказать что-нибудь не то, смотрел на свои туфли. Он даже не принес им подарка, пришел к ним в дом с пустыми руками. Бескультурщина, животное, невежа. Хриплый, скрежещущий смех Димитри вызвал у него удивление.

— Прекрати, — глаза друга искрились лукавством, — хватит делать похоронный вид. Я еще не умер.

— Конечно, не умер, мой Димитри.

— Что побудило тебя наведаться к нам?

В вопросе друга не слышалось ни угрозы, ни обиды, но Манолису стало стыдно.

— Вчера я был на похоронах Тимио Караманциса.

Димитри смотрел перед собой, на холодный серый сад за окном.

— Я тоже хотел поехать… — Он протяжно вздохнул. — Но куда мне? Сам видишь.

— Конечно, конечно… — Манолис силился подобрать слова. — Встретил там много людей из прошлого, и мне стало стыдно, что мы так долго не виделись. Прости меня, Димитри, прости. — Господи Иисусе, Спаситель Всемогущий, Святая Дева Мария, не дайте мне расплакаться.

Димитри, улыбаясь, повернулся к нему. Положил руку на колено Манолиса:

— Ты прямо как женщина. За что ты извиняешься? — Он поморщился, хватая ртом воздух. — Это я должен просить прощения за то, что не навещал вас с Коулой. Так что мы квиты. — С видимым усилием он остановил очередной приступ кашля. Злясь на боль, ударил себя в хилую грудь. — Жизнь быстро прошла, а проклятая смерть сжирает медленно. — Он опять улыбнулся: — А ты хорошо выглядишь, как огурчик. Ты у нас всегда был здоровяком.

— Мне жаль, что так случилось с Янни. Я о нем только на похоронах узнал. — Манолис произнес это взахлеб, почти невнятно. Просто хотел поскорее выплеснуть из себя эти слова, хотел избавиться от них.

Улыбка Димитри угасла. Лицо его скукожилось, он обмяк в кресле. Манолис подумал, что он, пожалуй, еще никогда не видел друга таким иссякшим.

— Бог — большая сволочь.

— Что ты такое говоришь?! — В комнату с подносом в руках вошла Георгия. Манолис вскочил, желая ей помочь, но она жестом велела ему сидеть на месте.

— А то ты не слышала.

Георгия его проигнорировала. Она предложила кофе Манолису, одну чашку подала мужу. У того задрожали руки. Она обхватила их своими ладонями:

— Не Бог убил нашего сына, а бандиты.

— Значит, Бог тоже бандит.

Манолис был подавлен. Он ничем — и уж тем более не словами — не мог утешить своих друзей. Маленькими глотками он пил кофе, предпочитая хранить молчание. Почувствовав, что Георгия смотрит на него, он поднял на нее глаза. Она дружелюбно кивала ему.

— Мы понимаем, Маноли, что тут скажешь? Судьба обрушила на нас несчастья. Судьба ожесточила наши сердца, — она глянула на мужа, — судьба наслала на него болезнь. — Она говорила поразительно бесстрастным тоном, словно рассказывала наизусть некую историю, которую уже устала повторять. Она поведала ему о том, как Янни связался с негодяями, торговавшими наркотиками. Как они втянули ее сына в преступную жизнь. Как убили его выстрелом в голову прямо у его дома. Как его маленькие дети обнаружили его труп. Она говорила о наркотиках и бандитах, употребляла английское слово «наркодилеры». Все это было странно слышать из уст пожилой женщины. — Он увяз с головой… — Георгия подытожила свой рассказ чужими словами: — Его сгубили негодяи.

Димитри крякнул. Георгия подошла к нему, чтобы вытереть струйку кофе, сочившуюся из уголка его рта, но он шлепком отбросил ее руку и сам вытер рот и подбородок.

— Дурак он был. Хотел иметь большой дом, виллу, бассейн, новый «Мерседес Бенц», самые лучшие телевизоры, самую лучшую мебель. Хотел, чтоб его дети учились в частных школах. Хотел, чтоб его жена купалась в драгоценностях. Все хотел, все получил, и это его сгубило.

Георгия заплакала. Конечно, конечно, такая боль не уходит.

— Прекрати, Георгия.

Пожилая женщина резким движением отерла глаза и попыталась улыбнуться:

— А как Коула? Как Эктора и Елизавета?

На эту тему он мог говорить, мог найти нужные слова. И они потоком полились из него, даруя ему облегчение. Он рассказывал о своих детях, о внуках, об их успехах и, конечно, даже об их неудачах. Георгия стиснула его руку, слушая про развод Елизаветы. Ее глаза засияли, когда он стал рассказывать про Адама, Мелиссу, Саву и Ангелику.

— Ты должен увидеть наших внуков. Дети Янни — сущие ангелочки. — Она встала и принесла с комода в глубине комнаты несколько фотографий в рамках. — Это Костантино. Он учится в университете. — В ее голосе слышалось благоговение.

Манолис взял фотографию, внимательно ее рассмотрел. Костантино показался ему симпатичным парнем. На вид ему было около восемнадцати лет. В рубашке и галстуке — прямо истинный джентльмен, — он широко улыбался в объектив.

— Красивый парень.

— Хороший. — Димитри, сжав подлокотники кресла, глубоко вздохнул. Потом фыркнул и продолжал: — Он умнее отца. Я им горжусь.

Манолис вернул фотографию Георгии.

— Мы молодцы. — Димитри, закашлявшись, вновь вцепился в кресло. Приступ утих. — Неплохо потрудились, верно, Маноли?

Он смотрел на умирающего друга. В его взгляде сквозит вопрос? Нет, это не вопрос — констатация факта.

— Верно. Мы выжили.

— Коньячку?

Манолис глянул на сад. За окном, во дворе, сгущались сумерки.

— Почему бы нет?

Выпив коньяку, он помог Георгии вновь уложить Димитри в постель. Наклонившись, поцеловал друга — дважды, по обычаю жителей Средиземноморья, — и ощутил смрад его дыхания. Димитри гнил изнутри.

На выходе он повернулся к Георгии:

— В больницу ему нужно. Нужно, чтоб за ним наблюдали врачи, квалифицированные медсестры.

— Медсестра приходит два раза в неделю. А ухаживать за ним я и сама в состоянии… — Георгия пожала плечами. — Это судьба, Маноли. Против судьбы не попрешь. По-твоему, я могу допустить, чтобы чужой человек купал его, убирал из-под него? Нет. Я его жена. Это мой долг.

— Я зайду еще. Скоро. Вместе с Коулой.

— Если не трудно. Я приготовлю ужин. Димитри будет рад. Ему не хватает друзей.

Разве мы друзья?

— С ужином не заморачивайся. Кофе сделаешь, нальешь что-нибудь выпить. Этого вполне достаточно.

— Нет, как же без ужина?! За кого ты меня принимаешь? Думаешь, я не в состоянии накормить гостей?

У него начинала болеть голова. Они опять теряли друг друга, становились пленниками правил хорошего тона, этикета, чтоб им пусто было. Давай просто поговорим, просто побудем вместе, наверстаем упущенное за долгие годы разлуки, за десятилетия, потраченные на мелкие ссоры и глупую гордыню. Как же он порой ненавидел эти греческие ритуалы. Порой он жалел, что родился не австралийцем.

— Ручка есть?

Георгия скрылась в коридоре и вскоре вернулась с ручкой. Он достал из кармана рубашки свой проездной:

— Говори телефон.

— Девять-четыре-два-восемь… — Она умолкла в нерешительности. — Вот идиотка. Так давно его никому не давала, что почти забыла. — Она быстро назвала последние четыре цифры. Манолис начеркал номер на билете.


К вечеру заметно похолодало, небо было чистым. Он быстро шел домой от железнодорожной станции, не обращая внимания на больное колено.

Когда он вошел в дом, Коула, подбоченившись, стояла в коридоре:

— Где тебя дьявол носил?

Отодвинув ее в сторону, он подошел к бару и налил себе коньяку.

— Ты пьян?

— Нет.

— Эктора звонил. Он зол на тебя. Ты расстроил индианку. Что ты ей сказал?

— Что она должна пойти на день рождения к Гарри.

— Так. И что она ответила?

— Что не пойдет. — Манолис одним глотком осушил рюмку. Сначала коньяк показался ему на вкус отвратительным, потом приятным, потом он почувствовал, как вновь оживают его конечности. Он снял пиджак.

Коула схватилась за голову.

— Почему ей так хочется нас унизить?

— Молодая.

Коула вытаращилась на него в изумлении.

— Ты ее защищаешь?

— Нет. — Он налил себе второй бокал.

Коула настороженно смотрела на него:

— И Елизавета звонила. Она тоже на тебя сердится.

— За что?

— За то, что эта стерва плакала из-за тебя.

Он закрыл глаза. Красивый щекастый парень в рубашке и галстуке. Значит, все-таки приходит конец несчастьям, и судьба больше не будет испытывать на прочность Димитри и Георгию, пощадит следующее поколение. Выходит, Бог не так уж и безнадежен.

Айша плакала? Она плакала.

— Завтра позвоню Экторе. Завтра все улажу.

Он извинится. Скажет: «Извините». На самом деле он ни в чем не раскаивается, но она уцепится за это слово, будет ему признательна, простит его. Что за черт? Это лишь одно пустое слово.

— Сейчас звони. Он очень расстроен.

— К черту, Коула. Позвоню завтра. Пусть порасстраиваются один вечер. Если они думают, что это горе, значит, они просто не понимают, как им повезло. Мы заботились о них, дали им образование, все для них сделали. И я рад, что мы о них позаботились, что обеспечили им хорошую жизнь. Но хотя бы один этот вечер я хочу пожить так, будто у меня никогда не было детей. На один этот вечер я хочу забыть об их существовании.

Коула перекрестилась. Посмотрела на него с презрением:

— Что за вздор? Как тебе не стыдно? — Она постучала по косяку. — Постучи по дереву, да простит тебя Господь.

— Я навестил Димитри и Георгию.

Выражение презрения на ее лице сменилось неизбывной печалью.

— Как они там, бедняжки?

— Димитри тяжело болен. Умирает.

Коула грузно опустилась на диван. До чего же огромная, громоздкая мебель у них в доме, просто смешно. Коула на этом диване похожа на куклу.

— Зачем нам такой большой диван?

Коула пренебрежительно фыркнула и кивнула на бар. Манолис налил для нее коньяк, подал ей бокал и сел в кресло напротив.

Его жена смотрела на бокал:

— Нет справедливости в этом мире, да, Маноли?

Он покрутил в руке бокал, взбалтывая золотистую жидкость, вдохнул терпкие жгучие пары:

— Да.

Зазвонил телефон, выводя их из раздумий. Они оба вздрогнули.

— Кто-то из них.

— Возможно, — ответил он.

— Хотят узнать, пришел ли ты домой. Хотят с тобой поговорить.

— Возможно, — повторил он.

Она улыбнулась, пригубила бокал:

— Может, пусть звонит, а?

Она улыбалась озорно, прямо как в молодости.

— Пусть, — он улыбнулся жене, — не будем отвечать.

Телефон неутомимо звонил, казалось, несколько минут.

Когда звон наконец-то стих, он осознал, что все это время сидел затаив дыхание. Он протяжно выдохнул.

Коула поднялась:

— Согрею тебе ужин.

Он кивнул.

Он услышал, как жена на кухне зажгла духовку, потом до него донеслось звяканье столовых приборов. Коула стала что-то напевать. Он всем телом подался вперед в кресле, пытаясь разобрать слова. Это была старинная народная песня — классика фольклора. Впервые он услышал эту песню в Афинах, когда, будучи новобранцем, пил вместе с рабочими и солдатами дешевое узо[116] на площади в Кайзериани[117]. Он стал тихо подпевать жене.

Что было — то прошло, и не вернется,

А впереди нас всех удача ждет.

После обхватил рукой колено и, морщась, встал с кресла. Допил коньяк, поставил бокал на журнальный столик. Прошел на кухню и помог жене накрыть на стол.

Загрузка...