Ма-Бе

Нет сил открыть глаза. Слегка приподняв веки, он видит в полутьме Мари-Берту, которая, скрючившись, сидит на табурете, то что-то бормоча, то вздыхая и прижимая платок к губам. Кажется, она унеслась куда-то далеко отсюда, вот только несчастье глубоко засело у нее внутри. Спит ли она, разговаривает ли она потихоньку сама с собой? Как сильно она изменилась! Постоянная необходимость скрываться, менять квартиры; споры с хозяевами, вечный страх, когда через городок пролетают военные автомобили по пути в Тур, почти неразрешимая задача добыть даже самые обыкновенные продукты – все это отпечаталось в ее теле, в каждой морщинке на ее коже, в синих тенях вокруг глаз.

Это случилось в «Кафе де Флор». В октябре или, может, в ноябре сорокового? Он был один уже полгода. Мадемуазель Гард ушла 15 мая того же года на указанный сборный пункт, на велодром, и больше не вернулась. На Монпарнасе поговаривают, будто тысячи немецких иммигрантов, даже сами несчастные беженцы, были объявлены «враждебными иностранцами» и их свозят в Пиренеи, в лагерь Гюрс на юго-западе Франции. Выметают жесткой метлой, как разлетевшуюся палую листву. Пятью днями ранее начался немецкий прорыв в Арденнах. Прав был доктор Тенненбаум, когда в «Отель де ля Пэ», что на бульваре Распай, шепотом убеждал их:

Бегите, пока еще есть время! Послушайте доброго совета: бегите!

Художник больше не может думать о Гард без этого гнетущего чувства вины. Он снова и снова видит ее – как она уходит с крохотным кожаным чемоданчиком, напоследок оборачиваясь и улыбаясь ему через плечо. Мадемуазель Гард! В часто повторяющемся сне она тихо сидит у него на краю постели, без упрека, но с немым вопросом в больших глазах. Художник остался один, он плутает, как потерявшаяся речная камбала, по уличкам квартала Монпарнас. Деламбр, Гранд-Шомьер, Кампань-Премьер, Пассаж д’Анфер. Адов проезд. Каждый раз он вздрагивает, когда сворачивает туда. Многих уже нет, уехали.

Он договорился встретиться в кафе с Кастенами, чтобы обсудить доставку картины. Морис Сакс сидит там с черноволосой красоткой, которую он уже однажды где-то видел. Сверкающие глаза, как же ее звали? Мадлен Кастен сама представляет ему девушку: Мари-Берта Оранш. Американский художник, сидевший рядом, шепнул ему в ухо:

Знаешь? Бывшая Макса Эрнста.

Морис Сакс, как он позже узнает, склонившись, с циничной иронией упрекнул Мадлен Кастен:

Представить ему Мари-Берту, как это неосмотрительно! Вы подписали ему смертный приговор.

За ней закрепилась репутация одной из тех полусумасшедших муз, которых обожали сюрреалисты. Сейчас ей тридцать четыре, печаль застыла на ее красивом, молочно-светлом лице, и она кажется безгранично несчастной… Он знает, что она девять лет была замужем за немецким художником, на Монпарнасе все друг друга знают, а если что-то о ком-то неизвестно, то на помощь приходят всепроникающие слухи. В Париж она якобы попала прямиком из девичьего пансиона, вырвавшись из-под опеки строгих монахинь, полная жажды жизни и авантюризма. Болтают, что Ман Рэй фотографировал ее голой, когда ей было восемнадцать. А потом Макс Эрнст ее похищает из дому, вот так-то, его разыскивает полиция, но в конце концов напуганные родители уступают и соглашаются на свадьбу, в ноябре двадцать седьмого. Девять лет спустя все, что ее связывает с Максом, это безумная, неискоренимая ярость.

Она была его женой до осени тридцать шестого, пока он не познакомился в Лондоне с Леонорой, этой смазливой маленькой бестией, в которую сразу же влюбился. Ма-Бе возненавидела ее еще прежде, чем увидела. Нелегко было уступить место юной буржуа по фамилии Каррингтон, развлекавшейся живописью и объявившейся именно в тот момент, когда Макс высматривал себе свежую музу. Они требовались ему, потреблялись им быстрее, чем он успевал их нарисовать.

Подлец, salaud, шипела она потом в кафе «Ле-Дом», рассказывая обо всем Сутину, и его испугала ярость, с какой она проклинала Макса. Ее всю трясло, казалось, сейчас она станет хватать чашки со стола и швырять в стену. Она рассказывала торопливо, не обращая на него внимания, лишь бы проговорить это, выдавить из себя свое глубокое, яростное горе. Макс сбежал со своей английской добычей в Ардеш. Униженная Мари-Берта тут же разыскала любовников в их гнездышке в Сен-Мартен-д’Ардеш, она хорошо знала местность, ее семья была оттуда. Она заявилась к хозяйке, мадам Фанфан, напилась в шумной пивной, ругалась, ревела и рыдала. Макс еще раз возвратился к ней, провел с Ма-Бе в Париже всю зиму 1937–1938 года, оставив свою Anglaise одну на юге, в Ардеше. Леонора, покончив с муками ревности и одиночества, сочинила в полуугаре своего «Малыша Фрэнсиса», где вывела Ма-Бе под именем Амелии, которая молотком проламывает ей, раскрасавице, лошадиную голову. Ма-Бе под каким-то предлогом заманила ее в Париж, и соперницы, вцепившись друг другу в волосы, дрались и царапались как обезумевшие кошки. Он – мой, ты до сих пор не поняла? Макс благосклонно наблюдал за всем этим, а весной тридцать восьмого вернулся к своей прекрасной англичанке обратно в Ардеш. Ма-Бе проиграла битву окончательно.

Табурет елозит по полу, сальные волосы прядями налезают ей на глаза, которые временами смыкаются, губы беззвучно шевелятся. Сутин видит это сквозь занавес ресниц, он ничего не может сделать для нее, все дремлет и дремлет, убаюканный ватным морфием. Нет сил открыть глаза.

Она сидела перед ним такая растерянная, что ему захотелось ее нарисовать. Он всегда содрогался при виде несчастных женщин и детей, в них он узнавал себя, что-то передавалось ему, и их несчастье, растертое подушечкой пальца на холсте, непостижимым образом делалось его собственным. Однако Ма-Бе. Сюрреалисты использовали своих муз и выбрасывали прочь, как грязные носки. Взбалмошные, полусумасшедшие, один беспорядок от них, дешевые, безумные музы, они готовы на все за пару коктейлей. Он еще помнил, какими слухами обменивались, о чем перешептывались в кафе. Роман Бретона с душевнобольной будоражил фантазию, его Надя, его помешанная красавица! Он разглагольствовал о ее чистоте, женщина-ребенок, невинная и порочная одновременно, невеста ветра, электризующая римского папу сюрреалистов. Ма-Бе – лишь прихожанка из многочисленной паствы, и ей нравилась ее роль, трепещущая близость безумия, истерические вспышки, кричащие платья, злые розыгрыши. Она гадала им по руке, бормотала невнятицу, затуманивала мозги этим дадамаксам. Порой на нее накатывало отчаяние, она не знала, как ей быть дальше, но это никого не интересовало.

Будь красивой и молчи, sois belle et tais-toi!

Но Бретон бросил свою Надю раньше, чем за ней закрылись ворота психлечебницы. Пестрые бабочки Монпарнаса с каймой безумия на крыльях.

И вот теперь Ма-Бе сидела напротив него в кафе, ее лицо нервно подергивалось, она врала, будто ей двадцать пять, и знала, что он знает, что она врет. Но ее ложь была прекрасна и полна отчаяния. Бледный остов сломанной, негодной музы. Макс заставил ее сделать аборт, призналась она позже, это была настоящая скотобойня, une boucherie, то, что с ней сотворили за пару франков на кухонном столе при помощи двух вязальных спиц, она потом несколько месяцев приходила в себя. Однажды бросилась в Сену, чтобы утопиться, но вода была ледяная, она поплыла к берегу, и прохожие вытащили ее, стучавшую зубами, на сушу. Она снова одевалась в невозможные, жалкие клоунские наряды, пыталась повторить старые номера плетущей невнятицу феи. Вопрошающие девичьи глаза и дурацкая челка.

Художнику нравилась всхлипывающая ненависть Ма-Бе к тем, кто ее обманул, в ее ярости он узнавал свою собственную. Он никогда не любил сюрреалистов, чьи апостолы, сидя в кафе, витийствовали об освобождении, о магическом диктате, о каких-то магнитных полях, о смирительной рубашке, из которой надлежало вырваться. Какой только чуши не наслушались «Ротонда» и «ЛеДом»! Если бы красный войлок имел уши, если бы мог все запомнить… Им не было нужно ничего, кроме их сонных грез и бредовых забав.

Он же ненавидел грезы с детства, никогда они не приносили утешения и лишь оставляли его сломленным и разбитым поутру. Никогда он не грезил о приятном и научился не доверять снам, этим лицемерным вестникам несчастья. Казачьи сапоги, чеканящие шаг по полу его мастерской, гладкие перчатки из черной кожи, срывающие разодранные холсты с мольберта, гром фанфар, среди которого внезапно раздавались выстрелы. Говорили по-испански, по-муссолиниевски, по-гитлеровски. Ночь без сновидений была хорошей ночью. Сюрреалисты любили хаос, но никогда не видели погрома, словá Бердичев, Житомир, Николаев ничего для них не значили, они наслаждались презрением со стороны буржуа, но им никогда не приходилось скрываться в лесах, чтобы спасти свою шкуру. Избалованные буржуазные сынки, решившие отведать пару порций анархии. Между тем в Германии темные массы ликовали перед орущим, захлебывающимся от крика Гиньолем-Касперлем и восторженно вскидывали руки. Он плевался, когда узнал, что тот тоже некогда был художником.

За свои невольные грезы он наказывал холст. Это была его собственная кожа, которую он обдирал, царапал, мучил. Заскорузлая и струповатая. Он плохо спал, ворочался с боку на бок ночи напролет, как медведь, лишь иногда проваливаясь в темную пучину сна, из которой, казалось, невозможно вынырнуть. Бретона он видел только издалека, тот показался ему самовлюбленным и заносчивым. Он повернулся к нему спиной, чтобы не видеть, уставился в пепельницу. Они не понимали его, какое им было дело до белорусского жида, немого, как рыба, с ожесточением рисующего кривые ландшафты. Натюрморты! Портреты! Всю эту отброшенную дребедень. Макс был их богом с его насекомыми, деревьями и чудовищами, ребристыми камнями и костистыми папоротниками. Дадамакс, Клювомакс, Лоплоп. Говорун, соблазнитель, женский обольститель, которому он даже завидовать не мог. Не хотел иметь с ними ничего общего.

Потом он повел Мари-Берту к себе домой, она не возражала, говорила, что хочет увидеть его картины. Ее ярость и его угнетенность, ее несчастье и его отчаяние из-за войны и оккупантов дополнили друг друга, они схватились за руки. Если бы вернулась мадемуазель Гард из его виноватых снов, он постарался бы ей объяснить. И вот внезапно появилась Ма-Бе, заблудшая сумасшедшая фея, неистовая католичка вроде тех, что окружали ее в детстве, она повесила себе на шею золотые крестики, подаренные ей на первое причастие, будто наказывая вероломных сюрреалистов этим возвратом к вере своих предков, которую они презирали. Макс изобразил, как Богоматерь, уложив ребенка-Христа на колени, замахивается, чтобы шлепнуть его по розовым ягодицам. Бретон, Элюар и Макс наблюдают за этим из оконной ниши. Вдобавок отец у нее был какой-то солидный французский чиновник, поговаривали, будто сборщик транспортного налога, и, кто знает, может быть, он им когда-нибудь поможет, почему бы нет, надо подождать.

Будучи насквозь несчастной, Ма-Бе хотела избавить его от несчастья, держать его при себе, как печальную животинку-художничка, вешать ему крестики на шею. Туманно вещала об избавлении, подобно тому как раньше гадала по руке сюрреалистам. А еще хотела прогнать от него воспоминание об ангеле-хранителе, о мадемуазель Гард с ее неуклюжим немецким акцентом. Перестань терзать себя, ты ни в чем перед ней не провинился.

Что поделаешь, такие времена.

Ма-Бе твердила:

Твоего ангела-хранителя интернировали. Она больше не вернется.

И несколько месяцев спустя:

Твой ангел-хранитель носит желтую звезду, она бы тебе все равно не помогла. А здесь Париж, и тебе необходим кто-то без звезды. Пиренеи далеко, а я рядом, я могу тебя спрятать.

В эти проклятые времена, убеждала она, нужен ангел, умеющий менять свое лицо, свой язык. Ненависть Ма-Бе к Максу, отчаяние Сутина из-за оккупантов и от боли, пронизывающей желудочную стенку. Двое несчастных, приковавших себя друг к другу, союзники в противостоянии миру, который замыслил против них недоброе. Горе покинутой Ма-Бе охотно объединяется со страхом и чувством вины Сутина, это становится их общим несчастьем, и связывает сильнее, чем счастье. Счастье – это не выход, к тому же его давно нет в городе, заполненном вражеским рыком. Сутин ведет Ма-Бе, как он простоты ради называет ее, на улочку Вилла-Сера, в холодную, неотапливаемую мастерскую. Больше они никогда не говорят о Максе.

Они забиваются в нору и зарываются друг в друга, их языки, их дрожащие ноги сплетаются, ее печальное лоно бьется в его печальные чресла. Как будто этим можно прогнать несчастье, растекающееся по миру и, кажется, издевательски свившее гнездо в самих телах. Они любят друг друга яростно и надрывно. В первый вечер, когда они на драной простыне с тяжким вздохом врывались друг в друга, в бескрайнюю страну дьявольского несчастья, с полки над ними слетел глиняный горшок.

Горшок грянулся об пол прямо рядом с ними, они испугались, еще продолжая любить друг друга, казалось, он хотел убить их раньше, чем они закончат. Позже, поднявшись и молча собирая черепки, оба ясно осознали, что именно это значило. Монпарнас лежал разбитый вдребезги у них за спиной, столицы живописи больше не существовало, ее стерли с карты; на месте, где стояли когда-то «Ле-Дом», и «Ротонда», и «Куполь», будто брюхатые дымом соборы, теперь была пустыня, туда угодила бомба и разметала художников. Песок струился внутрь воронки, заполняя ее своей глухой тысячелетней бесконечностью. Им казалось, что они единственные, кто пережил удар.

А какой она бывала, когда злилась! Она бранилась, шипела, била его, спорила о деньгах, называла его скрягой. Она была непредсказуемой, в любой момент из нее могла выскользнуть быстрая рептилия. Он только широко раскрывал глаза и с ужасом смотрел на внезапно вырвавшегося зверя.

Нет, он не рисовал ее. И все-таки да, он рисовал ее. Марсель Лалоэ видел картину, на Рождество сорок второго, когда он приехал с Ольгой навестить скрывавшуюся в Шампиньи пару. Он в изумлении стоял перед холстом и смог только произнести: шедевр. Сочетание зеленого и фиолетового, темные цвета рептилии, кожа хамелеона, на платье – искрящийся блеск невиданных драгоценностей. Однако Ма-Бе решительно отвергала какое-либо сходство с изображением. Фигура казалось ей слишком состаренной, черты лица монструозно искаженными. Во что Сутин превратил ее прекрасные губы, изящный нос? Настоящее издевательство над былой красотой. Когда он вышел, она взяла кисть и подправила свое лицо.

Сутин испустил крик, когда увидел порчу. С горечью он жаловался Лалоэ:

Посмотрите, что она натворила, это же безумие…

Без колебаний он уничтожил полотно несколькими ударами ножа на глазах оторопевшего от ужаса Лалоэ, никто не мог его остановить, прекрасно-темная рептилия была обречена, и Ма-Бе напрасно пыталась потом склеить обрывки холста… Свершившуюся казнь не отменить.

И этому шипящему ангелу он был обязан тем, что его не схватили, она прятала его на улице Литтре в доме отца, на улице Плант в доме Лалоэ, в шести разных квартирах в Шампиньи. Изломанная муза хранила его и хоронила его.

Она сидела на табурете в катящемся катафалке, временами слегка меняя позу, ее волосы растрепаны, по телу пробегала дрожь всякий раз, когда похоронщики сворачивали в поисках дороги, она вскидывалась, отодвигалась назад, всхлипывала, вздыхала, бормотала себе под нос что-то, чего он уже не мог понять.

Загрузка...