Стена густого тумана медленно наступала с Атлантического океана, скрывая под собой пляжи и окутывая толстой пеленой бруклинские фонари. Туман навис над самой водой, придавливая ниже и ниже белые барашки волн, ритмично набегавших на прибрежный песок, – почти тот же самый ритм, что доносился из включенного магнитофона в машине Бена, где звучало танго.
А на досках, перекинутых через мокрый песок на Кони-Айленде, Бен и Эллен, обнявшись, скользили в этом тумане медленно, медленно… быстро, еще быстрее, опять медленно.
Крохотные фигурки на фоне гигантского скелета, каким проступал через пелену разваливавшийся аттракцион, они поминутно растворялись в белесой мгле и вновь выныривали, а туман протягивал к ним свои длинные змеистые пальцы, словно сжимая их и сжимая, стягивая кольцом.
Чуть пробивался расплывающийся свет реклам и электрических дуг, еле различимых под накрывшей город мягкой сероватой пленкой. Звуки гасли, наткнувшись на это колышущееся одеяло, и даже сирены становились едва слышны; а где-то далеко-далеко полушепотом окликали друг друга встречные автомобили, но и этот неясный шум становился все тише, тише, пока не исчез совсем, уступив место одной мелодии, одной музыке – танго.
Бен отпускал Эллен от себя и снова ее притягивал совсем близко, почти ее ронял, чтобы тут же сделать головокружительный поворот. Она улыбалась ему, и он улыбнулся ей в ответ. Наконец-то они снова вместе, и больше им не нужно ничего в мире.
Туман густел, наваливался, душил, и ничто не в силах было удержать этот неслышный натиск. А они, танцующие на песке, словно парили высоко над землей каким-то чуть заметным силуэтом.
Он все кружил ее и кружил в знакомом ритме, и не было для них сырости на лицах, на одежде, на волосах, не было тумана, в котором где-то далеко подавал тревожные сигналы звуковой маяк, не было ничего, были только они одни, даже не заметившие, что кассета кончилась и музыка больше не звучит.