Ворон

Вор в законе Ворон, а по паспорту Григорий Прохорович Варакушин, был родом из небольшого хутора, затерянного в лесах и болотах на стыке России, Украины и Белоруссии. Крестьянской семье Варакушкиных Бог дал одних сыновей, пятерых. Двое старших готовились к срочной службе, потому семьями пока не обзаводились, а двое средних только что закончили семилетку, но кулаками и статью вполне сходили за взрослых мужиков. Поскребышу, книгочею Грине, шел двенадцатый год. Братья с родителями, богомольными добрыми людьми, от зари до зари горбатились на болотистых наделах, потом и мозолями добывая хлеб насущный. Богатства особого в семье не было, но и с протянутой рукой по миру не ходили.

Коллективизацию и раскулачивание в этих местах ретивые комиссары «учудили» как раз в тридцать третьем году, когда крестьяне вымирали от голода целыми семьями, а у живых порой не было сил по-людски похоронить умерших.

Утренней ранью, когда молочные туманы укрывают болота и заколосившиеся овсы, нагрянули в их дом люди с винтовками, в фуражках с красными околышами. От шума проснулся на сеновале Гриня и увидел сверху, как мечутся по двору куры и гуси, визжат под ножами в лужах крови свиньи, а его батяню и братьев, со связанными за спинами руками, красные околыши волокут к подводам, к которым уже привязаны обе их кормилицы — комолые пестрые коровы. Заорал он от страху и свалился с сеновала прямо на голову выходившего из хлева красного околыша.

— Гринюшкаааа, бегииии, рооодненькиииий! — повис над рассветным хутором крик его матери, и этот крик он навсегда унес в свою взрослую жизнь…

У самого забора схватил было его красный околыш, но тут в него мертвой хваткой вцепился сорвавшийся с цепи пес Тишка.

Он перемахнул через забор в сад, из сада в зацветающую картошку, там метнулся в укрытые туманом овсы и упал без чувств под куст конского щавеля, вымахавшего на проплешине в два его роста.

Почти сутки пролежал он без движения в овсах и, не зайдя на разграбленное родимое подворье, побрел куда глаза глядят…

Опустевшие в тот голодный год украинские шляхи к зиме привели его в богатый город Харьков, бывший в то время столицей Украины. Помыкавшись здесь с протянутой рукой, Гриня примкнул к подростковой банде, промышлявшей мелким воровством на вокзале и базарах. Через два года он стал ее вожаком. Вот тогда-то, за черный как смоль чуб и особый дар освобождать фраеров от карманных часов, перстней, колец и всего прочего, что блестит, получил он у взрослых урок кличку Воронок.

Время шло, и Воронок превратился во взрослого Ворона. Как-то на «гастролях» в Киеве один уркаган с дореволюционным стажем доходчиво объяснил ему: воровать у граждан — дело последнее. Воровать надо у государства, так как государство само — самый большой грабитель ибо во главе его стоят самые крутые паханы, которые все добро, нажитое простым людом, все богатство страны только со своими однопартийцами и делят. С тех пор повзрослевшая банда завязала с «раздеванием» фраеров и переквалифицировалась на государственные магазины, продуктовые склады и торговые базы. Милиция Харькова с ног сбивалась, но дерзкие ограбления следовали одно за другим. Ворон считал, что мстит красным околышам за разоренную свою семью. Все награбленное шло в воровской общак. А еще Ворон люто расправлялся с отступниками от воровских законов.

Время от времени кто-то из харьковских урок «залетал» в зону, и от них пошел гулять по ГУЛАГу слушок о фартовом харьковском жигане по кликухе Ворон. Как водится, слушок обрастал фантастическими подробностями его воровских подвигов. Но в конце концов его взяли. Подельников Ворон не заложил, никаких бумаг не подписал. Ему влепили семь лет и отправили в Воркуту.

Зона баклана с громкой воровской славой встретила сдержанно. Королем зоны был здоровенный армянин-глиномес, карточный шулер из Сухуми по кличке Арно Туз. Ворон стойко перенес обязательную для баклана «прописку» и издевательства спаянной кавказской шоблы Арно, от которой больше всего, с благословения вертухаев, доставалось доходягам политическим. Держался Ворон замкнуто и власти Арно над собой не признавал. Тот решил поставить строптивого новичка на «четыре кости», и тогда Ворон на виду у всего барака точно рассчитанным движением всадил ему в солнечное сплетение заточку из оленьего рога. Зэки при виде мертвого Арно оцепенели от ужаса, но быстро опомнились и понесли по кочкам кавказскую шоблу. На другой день вертухаи свезли за зону на подводах шесть трупов и закопали их в вечно мерзлую воркутинскую землю.

Ворону добавили еще восемь лет и отправили по этапу в лагерь на заполярной горной реке Собь. С этапа он бежал, воспользовавшись жуткой пургой, бушевавшей несколько дней над Полярным Уралом. Река к тому времени еще не стала, и он, соорудив плот, сплавился на нем до Лабытнанги. Там через ссыльных поселенцев с Украины ему удалось достать документы на имя местного жителя и наняться пастухом оленей в ненецкий колхоз. За зиму на парной оленине, рыбе и полярных куропатках Ворон раздался вширь и вошел в полную мужскую силу: рост под сто девяносто, косая сажень в плечах и пудовые кулаки.

Но и они не помогли, когда его вычислили. Потом был свердловский этап, червонец за побег и ходка на дальняк, в Магадан. Туда уже дошли вести о «подвигах» харьковского уркагана. Признанные воровские авторитеты сочли за честь скорешиться с уркой, замочившим в Воркуталаге ссучившегося Арно Туза, и отвели ему место на нарах у окна. За приверженность воровским традициям лагерные паханы уже через два года произвели Ворона в воры в законе.

В магаданской зоне в ту пору был на отсидке народ самый разный. Один сумасшедший поп, мотавший срок еще с ленинских времен, раскрыл Ворону великую тайну: над человеком есть только двое судей — Бог и он сам.

Когда дошла весть о вторжении фашистов, ГУЛАГ забурлил страстями. Война примирила всех: вертухаев, политических и уголовников. Все рвались на фронт. После битвы под Москвой по ГУЛАГу пронесся слух, что бывший зэк генерал Рокоссовский набирает зэков в штрафные батальоны. Ворон написал заявление. Лагерное начальство радо было избавиться от отпетого рецидивиста, якшающегося с политическими, и включило его в списки штрафников первым номером.

В новогоднюю ночь под сорок третий год штрафбат, где оказался рядовой Варакушин, прямо с марша бросили на прорыв немецкой обороны на Ельнинском плацдарме. По оттаявшей во время оттепели болотине штрафники вплотную подползли к немецким окопам и под огнем наших батарей пошли врукопашную. Резались молча. Опешив от незнакомой тактики боя и от их звериной ярости, немцы в панике бежали. Штрафники на их плечах ворвались во вторую линию окопов. Резня там продолжалась до утра. Когда рассвет открыл поле ночного боя, выяснилось, что от батальона остался двадцать один штык.

— Где комбат и командиры рот? — спросил подъехавший комдив. — Всех начальников выбили фрицы еще на первой линии.

— Кто же вас на вторую линию привел?

— Он, — показал пожилой штрафник на окровавленного Ворона, сидевшего в стороне.

— Ранен, солдат? — подскочил к нему полковник.

— Нет, — поднялся Ворон. — То кровь чужая…

— Жаль, — огорчился комдив, протянул ему фляжку со спиртом. — Я б тебя тогда на законном основании в разведбат забрал…

За этот бой Ворон получил орден Красной Звезды, что у штрафников было большой редкостью.

Потом штрафников бросали на прорывы — под Гжатск, Псков, под Великие Луки. В деревне Поречье, что под Великими Луками, в ночной рукопашной схватке Ворон напоролся грудью на эсэсовский тесак. Уезжать в тыловой госпиталь он отказался, и его поместили в дивизионный медсанбат. Там Ворон сразу же запал на молоденькую медсестру, раскосую казашку из Гурьева. И она не устояла перед красивым русским парнем. Целый месяц провалялся Ворон в госпитале, отогревая возле нее свою промороженную душу.

После выписки, теперь уже на полном законном основании, комдив направил его в дивизионный разведбат. С такими же забубенными головушками — фронтовыми разведчиками — ползал он на брюхе по немецким тылам: доставал «языков», взрывал мосты. А по возвращении, хоть на час летел в медсанбат к своей казашке, обещавшей родить ему после войны косоглазого сына.

Под городом Перемышлем немцы обошли дивизию с флангов и совершили рейд по ее тылам. После ожесточенных боев положение выправилось, и, пользуясь затишьем, Ворон полетел в медсанбат… Пожилой санитар показал ему сложенные во дворе трупы и пояснил:

— Ворвался фриц, всех раненых и лекарей-мужиков зараз перебил, а потом уж и лекарок… Но поперву ссильничали лекарок, псы шелудивые.

Ворон поцеловал растерзанную свою косоглазенькую и укрыл ее наготу плащ-палаткой. В ту же ночь, взяв с собой только финку, он уплыл по болоту на немецкую сторону. Сутки провел Ворон в вонючей жиже какой-то протоки, высматривая добычу. При приближении немцев уходил в жижу с камышовой трубкой в зубах. А на следующую ночь перерезал финкой глотку закемарившему в окопе перед штабным блиндажом часовому и вошел туда. Глотки семи спящих эсэсовских офицеров распластала его финка, а восьмого, полковника с Железным крестом, Ворон оглушил кулаком и, затолкав ему в рот кусок портянки, утянул в болотину, прихватив с собой офицерские планшеты… Через полчаса немецкая артиллерия начала такую обработку болота, что комдив, ставший к тому времени генералом, несказанно удивился:

— С Ельни такой «симфонии» не слышал!

Еще больше удивился генерал, когда командир разведбата доставил ему оглохшего сержанта Варакушкина и немецкого полковника, обладателя Железного креста с дубовыми листьями.

Полковник оказался крупной штабной птицей из Берлина, а в размокших немецких планшетах нашли важные документы. Комдив лично приколол Ворону очередной орден, недавно введенную солдатскую «Славу» третьей степени, и снова угостил его спиртом из своей фляжки.

На Дунае, уже в Австрии, на разведбат навалились превосходящие его по численности вдвое власовцы, прорывавшиеся к американцам на Запад. Поняв, кто перед ними, мутной злобой налилась фронтовая разведка, но и тем русским, одетым в куцую немецкую форму, терять было нечего — плена для них не существовало. Среди сбегавших к Дунаю одичавших виноградников полыхнул такой неистовой, беспощадной лютости рукопашный бой, которого Ворон не помнил за всю войну. После этой бойни комдив приколол к окровавленной изодранной гимнастерке контуженного Ворона «Славу» второй степени и молча, по-братски обнял его.

Войну Ворон закончил в Вене, но впереди еще была война с Японией. И снова ему пришлось ползать на брюхе по тылам, брать «языков», проводить диверсии на коммуникациях противника. Но та война закончилась быстро.

Однако в Харькове, куда он вернулся, демобилизованного вора-рецидивиста сразу же взяли на карандаш. Ворон твердо решил завязать со старым. Он поступил работать каменщиком на тракторный завод и как герой войны получил небольшую комнатенку в бараке, обшарпанную, с обгорелой оконной рамой. Чтобы покрасить эту самую раму, Ворон попросил в заводской малярке литровую банку белил, в магазинах-то тогда белил днем с огнем не сыскать. С этой банкой белил его остановили в проходной.

В милиции его привели к мордастому майору по фамилии Скорый. Тот требовал сдать банду, которую якобы сколотил Ворон. Сдавать Ворону было некого, и уже через две недели рецидивисту Варакушину впаяли червонец и отправили в Каргопольлаг.

Послевоенная зона резко отличалась от довоенной. Штрафбатовцы, познавшие на войне вкус крови, но не прижившиеся на воле, теперь снова возвращались на нары. Мокрые разборки стали обычным делом. Заправляли в Карлаге воры в законе, отошедшие за войну от воровских традиций, так называемые ломом подпоясанные и отколотые. Они и Ворона поначалу ломанулись подмять под себя. Ему снова пришлось кулаками утверждать свой статус вора в законе. Но беспредельщики не унимались, и Ворону, чтобы всегда иметь под рукой оружие, пришлось на животе сделать подкожную пазуху для заточки.

В пятьдесят первом году «ломом подпоясанные» подбили зэков на массовый побег. Напрасно Ворон пытался образумить людей. Разоружив охрану, в побег тогда ушли сто восемьдесят человек. Когда пляшут все — пляши и ты… Ворон тоже ушел, но сразу же за колючкой откололся от основной массы и с двумя московскими ворами в законе, знакомыми еще по штрафбату, залег в тайге. Участь остальных бежавших была предрешена — на реке Онеге их разбомбила авиация, а остатки были выловлены и расстреляны.

В тайге Ворон с московскими скрывался три месяца, полагая, что на них объявлен всесоюзный розыск. Когда немного затихло, сначала перебрались в Иркутск, а через год в Москву, где у его спутников были связи и кореши. Они помогли Ворону прописаться и купить дом в Подольске.

Надо было решать, как жить дальше. Решил так: назад, в неворовскую жизнь, дорога ему отрезана. Сколотив банду из местных блатарей, снова принялся брать торговые базы и грузы на железных дорогах. Имея опыт фронтового разведчика, он теперь разрабатывал хитроумные операции. Так продолжалось восемь лет…

В шестьдесят втором, проходя по Кузнецкому Мосту, он случайно увидел майора Скорого из харьковской уголовки, правда, теперь он был полковником московской милиции. На его груди красовался целый «иконостас», но особенно Ворона удивили два ордена Славы. «Если в сорок седьмом мусор был майором, значит, войну он пахал офицером, — размышлял он. — Но офицерам „Славу“ не давали… И колодки на орденах что-то больно знакомые…»

Подольская братва дала Ворону наколку на полковничью квартиру. Ограбление он подготовил, как опытный вор-шнифер, хотя квартирами сроду не занимался. Взял ее он по осени, убедившись, что полковник выехал на дачу. В забитом норковыми шубами шкафу Ворон нашел парадный мундир с «иконостасом». У него задрожали руки, когда он увидел номера орденов Славы. Это были его, политые кровью и потом, солдатские ордена.

«Тогда, в Харькове, мусорок оприходовал мои „бебехи“ в свою пользу», — понял Ворон.

В сейфе еще находилась коробка, набитая деньгами, несколько сберегательных книжек, почти на сто тысяч рублей — на предъявителя, и драгоценности.

«А мусор-то, волчара позорный, власть свою советскую, как корову, доит», — присвистнул Ворон.

Прихватив все, Ворон покинул квартиру, оставив большой плевок на парадном фото полковника. Сберегательные книжки с рублями он отдал в воровской общак, а ювелирку, бриллианты, золотишко и свои фронтовые «бебехи», запаяв в молочный бидон, закопал в лесу.

Взяли Ворона через год, впаяли по совокупности пятнадцать лет. Сначала сидел во Фрунзе, а потом, после неудачной попытки побега, ему добавили еще и увезли на станцию Харп, на ту самую заполярную реку Собь, по которой он сплавлялся до войны еще безусым жиганом. Зона в Харпе уже знала о Вороне, поэтому обошлось без разборок и поножовщины. У уголовных авторитетов, как у ученых академиков: полжизни работаешь на имя ты, потом имя работает на тебя.

В семьдесят восьмом с воли пришла малява о том, что с весенним этапом придут на зону три московских блатаря-мокрушника по его, Ворона, жизнь… Заплачено им, мол, за нее серьезными людьми. Он сразу догадался, — Скорый пас его, боясь, что он заговорит и расскажет, что в квартире его тогда нашел.

Когда по весне пришел этап, он наметанным взглядом сразу вычислил ссученных блатарей, всех троих. Одного пришлось ему самому завалить заточкой из напильника, отморозок уж больно напролом, буром пер… Двое других на правеже бухнулись перед авторитетами на колени: приезжал, мол, в СИЗО серьезный ментовский полковник, обещал от сто второй мокрушной статьи избавить и срок пересмотреть, если Ворона по-тихому на зоне замочат…

— Ноги тебе надо делать, Ворон, — сказал тогда пахан зоны, старый вор по кличке Нафт. — Не выпустят тебя мусора отсюда, уроют.

Но бежать в ту пору было не так-то просто. Выручили московские кореши — по неведомым Ворону каналам устроили они ему перевод в Ухталаг. Там жить можно было, хотя Ворона стали уже донимать болезни и хвори… В восьмидесятом году зэки в Ухталаге взбунтовались. Проломили кирпичом голову хозяину зоны, полковнику по кличке Барон, и взяли заложников. Бунт быстро утихомирили, а за проломленную голову Барона притянули к ответу двух молодых воров.

«Пропадут желторотые, — вдруг подумал Ворон и неожиданно для всех взял вину на себя. — Мне, чахоточному, так и так гнить здесь, а они, может, еще жизнь увидят…»

Барон был мужик порядочный, он хоть и знал, кто ему кирпич на голову опустил, но за такой поступок зауважал Ворона и не настаивал на большом сроке. Накинули Ворону еще пять лет и по ходатайству Барона оставили его на зоне.

Авторитет Ворона у зэков после того случая стал непререкаемым. Воры выбрали его хранителем общака и патриархом — судьей зоны. Судил он хоть и строго, особенно за стукачество, крысятничество и отступничество от воровских законов, но всегда по справедливости.

После восемьдесят пятого года жизнь в стране стала круто меняться, но за колючую проволоку долетали лишь разрозненные слухи, из которых невозможно было составить полной картины происходящего. Впрочем, Ворон и не пытался понять, что такое перестройка, ускорение и гласность. Его здоровье резко ухудшилось, открылся туберкулез. Сам Ворон понимал, что земная его жизнь заканчивается, и с философским спокойствием ждал своего смертного часа.

«Всю жизнь по зонам, а вот лежать на тюремном кладбище с насильниками и мокрушниками чего-то мне неохота, — иногда думал он тоскливо. — Да жизнь не кино — обратно не перемотаешь».

Оживлялся Ворон лишь тогда, когда по другую сторону колючей проволоки появлялись дети охранников и вольнонаемной лагерной обслуги. Часами он мог, не шелохнувшись, сидеть у окна, наблюдая за их играми и проделками. По ночам на него стала вдруг наваливаться стариковская маета. Наглотавшись чифиря, лежа на своих паханских нарах, он мысленно прокручивал всю свою жизнь, и чаще всего память уводила его в далекие годы войны. Перед ним возникали как живые лица его фронтовых друзей-разведчиков и косоглазенькой казашки из Гурьева. Он живо, до родинки на теле, представлял детишек, не рожденных ими, и особенно внуков от тех своих не рожденных наследников. В грязном, пропитанном мерзостью бараке по ночам ему стали вдруг мерещиться их звонкий смех и голоса.

Еще он думал, могла ли его жизнь сложиться иначе, и ничего придумать не мог. Вспомнил он и сумасшедшего попа, который сказал ему, что над человеком есть только двое судей — Бог и он сам. Насчет Бога он придумать ничего не мог — если встанет перед ним, тогда и узнает, что он про раба своего Ворона думает, какой приговор ему вынесет…

А вот сам он о себе много чего думал. Например, чего он так всю жизнь за воровские законы стоял. Ведь и их не с неба спустили, а насильники, жулики и убийцы придумали, чтобы самим друг друга поменьше резать да мусорам сдавать. Вот и вся польза от этих законов… И молодым ворам на эти законы уже плевать — они свои устанавливают. Полковник Скорый, конечно, «оборотень» и сволочь, но ведь вел он себя чисто по-воровски: была возможность тайно от своих же ментов — крал у того же государства, что и Ворон, подставлял под ножи и пули невинных фраеров, с которыми по воровским законам можно творить что угодно… Так что ничуть он был не хуже его, Ворона, подельников. Да и его самого. Не лучше, конечно, но такой же…

Наверное, ночные эти мысли не проходили зря. Окружение Ворона скоро заметило, что старик сдал, размяк, в судьи уже не годится — беспрекословности и жестокости в нем нет. «Не дотянет старый Ворон до весны», — толковали простые зэки меж собой. Но молодым беспредельщикам весны ждать было уже невмоготу, они давно уже думали, как подмять зону под себя, и ночью кашляющего Ворона быстро придушили подушкой. Истерзанный болезнями старик почти и не дергался. На следующий день в зоне был уже другой патриарх.

И никому не было дела до того, что в последнее время Ворон все чаще раскаивался в своих скорбных делах и очень жалел, что ему придется умереть здесь в зоне как паршивой собаке, и еще думал про себя: «Не по-людски ты жил… Не по-людски…»

А пожалело о смерти Ворона только начальство колонии, потому что с новым паханом здесь можно было ждать больших неприятностей.

1989–1991

Загрузка...