Глаза наши улавливают свет угасших звезд. Дела и дни моего друга Эрни вполне можно было бы отнести ко второй четверти XX века, но подлинная история жизни Эрни Леви началась давным-давно, сразу же после первого тысячелетия нашей эры, в маленьком городке Йорке. Точнее говоря, 11 марта 1185 года.
В тот день епископ Нордхауза произнес проповедь, после которой толпа прихожан с криками «Такова воля Божья» высыпала на паперть, а еще через несколько минут грешные души евреев предстали перед судом Всевышнего, который призвал их к себе устами епископа.
Однако в суматохе, поднявшейся во время грабежа, несколько семей укрылись в заброшенной башне на самом краю города. Осада длилась шесть дней. Каждое утро, лишь только начинал брезжить свет, ко рву, окружавшему башню, подходил монах с распятием в руках и обещал сохранить жизнь тем евреям, которые признают страсти возлюбленного Господа нашего — Иисуса Христа. Но башня, по выражению очевидца, бенедиктинца Дома Брактона, оставалась «глухой и немой».
На утро седьмого дня рабби Иом Тов Леви собрал осажденных на площадке и сказал:
— Братья мои, Бог даровал нам жизнь. Отдадим же ее своими собственными руками Ему, как сделали наши братья в Германии.
Мужчины, женщины, дети и старики — один за другим подставляли голову под простертую для благословения руку, а затем и горло под клинок, зажатый в другой руке, и, прежде чем принять смерть, старый раввин оказался в полном одиночестве.
Дом Брактон свидетельствует:
«И вырвалось тогда из уст его горестное стенание и докатилось до квартала Святого Джеймса…»
Далее следуют благочестивые комментарии, и заканчивает монах свою хронику так:
«На площадке перед башней нашли двадцать шесть евреев, не считая женский пол и маленьких отродий. А по прошествии двух лет обнаружили останки еще тринадцати евреев, погребенных в подземелье во время осады. Но эти тринадцать почти все были младенцами. Старый раввин все еще сжимал рукоятку кинжала, которым перерезал себе горло. Другого оружия в башне не нашли. Тело раввина было предано огню, а пепел, к прискорбию великому, рассеян по ветру. Так что суждено нам было сей пепел вдыхать, и, по закону соединения частиц, отрава еще долго будет входить в нас».
Событие это само по себе ничем не примечательно. В глазах евреев, самопожертвование в башне — лишь незначительный эпизод в истории народа, изобилующей мучениками. В те времена неистовой веры целые общины, как известно, предавали себя огню, дабы не поддаться соблазну Нового Завета. Так было в Шпейере, в Майнце, в Вормсе, в Кельне, в Праге тем роковым летом 1096 года. Случалось такое и позже, когда эпидемия моровой язвы поразила весь христианский мир.
Но деянию раввина Иом Това Леви уготована была особая участь. Возвысившись над общей трагедией, оно превратилось в легенду.
Чтобы понять, как это произошло, нужно познакомиться с древней еврейской легендой о Ламедвавниках, которую некоторые ученые талмудисты относят к началу еврейского летоисчисления, к покрытым тайной временам пророка Исайи. С тех пор утекли реки крови, и столбы дыма унеслись к небесам. Но через бездны и пропасти легенда дошла до наших дней. Согласно этой легенде, мир зиждется на тридцати шести Праведниках-Ламедвавниках.[1] Ничто не отличает их от простых смертных. Им часто и самим неведомо, что они Праведники. Но не будь хотя бы одного из них в каждом поколении, горе людское убило бы даже души младенцев и люди захлебнулись бы в вопле отчаяния. Ибо Ламедвавники — сердце человечества, и в них, как в огромное хранилище, стекаются наши страдания. Тысячи народных сказаний повествуют о Ламедвавниках, их существование признается повсюду. В одном из старейших текстов Аггады[2] говорится, что самые несчастные из Ламедвавников как раз те, кто сами не знают, что они Праведники. Перед ними мир предстает нестерпимым адом. В VII веке андалузские евреи почитали скалу в форме слезы, так как считали ее окаменевшей от мук душой одного из неузнанных Ламедвавников. Другие Ламедвавники будто бы превратились в собак, наподобие Гекубы, которая выла над своими умершими сыновьями. «Когда неузнанный Праведник уходит на небо, — говорится в хасидском предании, — его душа так холодна, что Богу приходится тысячу лет отогревать ее в своих руках, прежде чем она раскроется для рая. А иные души остаются безутешными навеки, и даже самому Господу Богу не удается избавить их от человеческих страданий. И тогда Создатель, благословенно имя Его, приближает на одну минуту час Страшного Суда».
История раввина Иом Това Леви является прямым продолжением легенды о Ламедвавниках.
Ей суждено было стать легендой благодаря особым обстоятельствам, а именно: младший сын раввина Иом Това, юный Соломон Леви, чудом остался в живых. Здесь мы подходим к той части событий, которые находятся уже в области предания: точных сведений нет, и мнения авторов хроник расходятся. Они считают, что Соломон Леви оказался среди тридцати детей, крещенных во время кровавой резни. Другие полагают, что, случайно уцелевший под ножом отца, он был спасен какой-то крестьянкой, которая отдала его евреям соседнего графства.
Из многочисленных версий еврейских сказаний, бытовавших в XIII веке, упомянем сочинение Шимона Реувени из Мантуи. Он описывает «чудо» такими словами:
«У истоков истории израильского народа мы отмечаем жертву: отец наш Авраам предложил Богу своего сына. У истоков истории рода Леви мы снова встречаемся с жертвой, принесенной одним человеком: добрейший и славный рабби Иом Тов собственноручно умертвил двести пятьдесят (а по утверждение других, тысячу) верующих.
И вот, не вынес Создатель мучений раввина Иом Това, оставшегося в одиночестве.
И тогда из груды трупов, облепленных мухами, восстал его младший сын, Соломон Леви, которого охраняли ангелы Уриэль и Габриэль.
И вот еще: когда Соломон достиг совершеннолетия явился ему во сне Всевышний и сказал: „Слушай, Соломон, и открой ухо словам моим. Семнадцатого дня месяца сиван 4945 года отец твой, раввин Иом Тов, вызвал жалость в сердце Моем. Да будет же отныне и во веки веков одарено милостью Моей потомство раввина: в каждом поколении его потомков да будет по одному праведнику, и ты — первый из них. Ты цаддик“».
И заключает этот блистательный автор такими словами:
«О, вечные спутницы нашего рассеяния! Как все реки приходят к морю, так и слезы наши стекаются в сердце Создателя».
Было ли Соломону Леви видение, нет ли, но оно занимало всех. Ни один шаг, ни одно движение Соломона Леви не укрылось от глаз еврейских летописцев того времени. Они часто описывают его внешность: узкое, задумчивое, немного детское лицо в обрамлении длинных черных кудрей.
Но от правды не уйти: руки его не исцеляли язв, а глаза не источали бальзама. Ну, а то, что он пять лет безвыходно провел в синагоге Труа, там молился, там и ел, там и спал на почетной скамье, так в том нет ничего примечательного: таких примеров было множество в земном аду еврейских гетто. Поэтому только смерть Соломона Леви могла бы показать, Праведник он или нет, и положить конец разногласиям.
Она явилась за ним в 1240 году от рождества Христова, после диспута, состоявшегося по велению блаженной памяти короля Людовика Святого… По заведенному обычаю, все ученые талмудисты Королевства Французского выстраивались в ряд перед церковным трибуналом, в котором заседали и канцлер Сорбонны, Эд из Шатору, и знаменитый Никола Донина.
На этих своеобразных диспутах смерть стояла за каждым ответом талмудистов, и они высказывались по очереди, дабы по справедливости разделить между собой уготованные им пытки.
Вопрос епископа Гроция о божественной сущности Христа вызвал вполне понятное замешательство.
Но тут выступил вперед рабби Соломон Леви, который до тех пор держался несколько в стороне, как подросток, смущенный присутствием взрослых. Худой, как тростинка, в длинном черном сюртуке, он робко стоял перед трибуналом.
— Если верно, — выдавил он еле слышно, — если верно, что Мессия, о котором говорили наши древние пророки, уже пришел, как же вы объясняете все то, что происходит сейчас в мире? — Волнение так теснило ему грудь, что он закашлялся и еще тише добавил: — Благородные господа, ведь пророки говорили, что по пришествии Мессии слезы и стенания исчезнут с лица земли, не так ли? Лев с ягненком будут пастись вместе, слепой прозреет, а хромой запрыгает, как олень. И все народы сломают свои мечи перекуют их на орала… Верно? А что сказали бы люди, Ваше величество. — грустно улыбнулся он королю Людовику, — если бы Вы вдруг разучились воевать?
И вот как изложены последствия этой короткой речи в душераздирающей Книге Долины Слез:
«…тогда повелел король Людовик насильно привести к мессе наших парижских братьев в бумажных колпаках и с желтым кругом на спине да еще взять с них изрядный штраф. Наши священные книги Талмуда сжечь на костре под небом Парижа как книги дерзкие, лживые и нашептанные сатаной. А в назидание другим бросить живьем в пламя, на котором они будут гореть, этого Праведника, этого страдальца за народ наш — рабби Соломона Леви, прозванного с тех пор Печальным Рабби. Оплачем же память его».
После аутодафе этого Праведника его единственный сын, красавец Менаше, вернулся в ту самую Англию, откуда когда-то бежали его предки. Вот уже десять лет как на английских берегах царил мир, и евреям казалось, что он установился навечно.
Менаше обосновался в Лондоне, где благодаря репутации Праведников стал во главе возрождающейся общины. А поскольку речь Менаше была не менее приятна, чем лицо, его просили защищать евреев, то и дело обвиняемых в колдовстве, в ритуальных убийствах, в отравлении колодцев и в прочих злодеяниях. За двадцать лет Менаше семь раз добился оправдательного приговора, что само по себе было делом неслыханным.
Подробности седьмого судебного разбирательства мало известны. Некоего Элиэзера Джефрио обвиняли по навету в том, что он всадил нож в просвиру, а значит, умертвил Христа и пролил кровь из его сердца, ибо просвира и есть сердце Христово. Успех Менаше на этом процессе обеспокоил двух влиятельных епископов, и вскоре его самого вызвали на суд святой инквизиции по обвинению в том же преступлении, которое приписывали Элиэзеру Джефрио, недавно спасенному стараниями Менаше.
Ему задали запутанный вопрос, который, по установленному правилу, можно было «развивать дальше», но запрещалось повторять. В судебных отчетах значится, что Менаше повинен в злонамеренном молчании. Так что седьмого мая 1279 года в присутствии самых красивых женщин Лондона ему надлежало испытать на себе страсти Христовы. В горле Менаше трижды повернули венецианский клинок, который заранее благословили.
«Так, — простодушно замечает автор хроники, — после тщетной защиты перед судом людским отправился Менаше Леви защищать нас перед судом Господним».
Сыну его, Израилю, казалось, не был уготован этот опасный путь. Человек тихий и спокойный, он сидел в своей сапожной лавке-магазине и под стук молотка сочинял элегические поэмы. Он так прославился своей замкнутостью, что редко кто заглядывал к нему — разве с башмаками в руках. Одни утверждают, что он с головой ушел в книгу Зохар. Другие — что не зря у него был медлительный взгляд и воркующий голос: и душа у него была голубиная. Некоторые из его поэм вошли в ашкеназский ритуал. Его перу принадлежит знаменитая молитва о прощении: «О, Господи! Не предавай забвению пролитую кровь».
Так Израиль жил в своем мирке, когда, как снег на голову, свалился эдикт об изгнании евреев из Англии. Как всегда неторопливый, он покинул остров в числе последних. Сначала взяли курс на Гамбург, потом безропотно, поплыли к берегам Португалии. К рождеству после четырех месяцев скитаний стали на рейд в Бордо.
Скромный сапожник тайком добрался до Тулузы, где в дивной безвестности протекли многие годы его жизни. Он любил эту южную провинцию — христианские нравы там были тихи, почти человечны. Евреям разрешалось обрабатывать клочок земли или заниматься каким-нибудь ремеслом, а не только ростовщичеством, и даже приносить клятву в суде, словно у еврея настоящий человеческий язык. То была не жизнь, а предвкушение рая.
Единственное облако омрачало существование: обычай, называемый «Кофиц», требовал, чтобы каждый год накануне христианской пасхи глава еврейской общины являлся без сюртука в собор, где под звуки мессы граф Тулузский торжественно наносил ему пощечину.
Однако века смягчили этот обычай. Получив сумму в пятьдесят тысяч экю, сеньор удовлетворялся символической пощечиной на расстоянии шести шагов. Именно так и водилось к тому времени, когда Израиля узнал один из английских эмигрантов и «донес» на него евреям Тулузы. Израиля извлекли из сапожной лавки, благословили его самого и мать его, и отца, и всех предков, и всех потомков, и волей-неволей он согласился стать главой общины, что, впрочем, уже не таило в себе былой опасности.
Шли годы, принося с собой страдания и маленькие радости, которые он, как и прежде, перекладывал в стихи. Тайком иногда сапожничал. В 1348 году от рождества Христова скончался старый граф Тулузский. У сына его были отменные наставники, и он решил вернуться к обряду пасхальной пощечины.
Израиль предстал пред ним босой, в одной рубахе и обязательном колпаке, на спине и на груди были нашиты два больших желтых круга… А за плечами у него было семьдесят два года… Огромная толпа собралась поглазеть на пощечину. Покатился по земле колпак. Израиль, согласно старому обычаю, наклонился его поднять и отвесил молодому графу три благодарственных поклона.
Затем, поддерживаемый единоверцами, прошел сквозь улюлюкающую толпу. Когда он добрался до дому, правый глаз его ободряюще улыбался. «Дело привычки, — сказал он жене, — а я вроде бы уже и привык». Но над щекой с отпечатками всей пятерни плакал левый глаз. И на следующую ночь старая кровь незаметно превратилась в воду. А еще через три недели, проявив непростительную слабость, он умер от стыда.
Рабби Матитьяху Леви, сын его, был столь поглощен математикой, астрономией и медициной, что самим евреям случалось подозревать его в союзе с сатаной. Ему свойственно было необычайное проворство во всем. В одном из своих повествований Иоханан Бен Хасдай сравнивает его с хорьком. Другие авторы поясняют это сравнение: он, казалось, каждую минуту готов обратиться в бегство.
Матитьяху занимался медициной в Тулузе, в Оше, в Жимоне, в Кастельсарразене, в Альби, в Гайаке, в Рабастенсе, в Верден-сюр-Гароне и разделил судьбу еврейских врачей своего времени. В Оше и Гайаке его обвинили в умерщвлении больных христиан, в Кастельсарразене приписывали заражение проказой, в Жимоне он отравлял колодцы, в Рабастенсе применял эликсир, настоенный на человеческой крови, а в Тулузе исцелял невидимой рукой сатаны. И, наконец, в Верден-сюр-Тирон занес чуму.
Своей жизнью он был обязан больным, которые предупреждали его об опасности, прятали, помогали скрыться.
Неоднократно повелевали ему прекратить занятия медициной, но он, говорит Бен Хасдай, но какой-то странной причине всегда раскрывал двери перед больным христианином. И уж какие только слухи не ходили о его смерти! И в Муассаке его бросили в еврейскую братскую могилу, и в Оше заживо сожгли на кладбище, и в Верден-сюр-Гароне растерзали на части — а грустный хорек всякий раз появлялся в той или другой синагоге. С того момента, когда, по совету своего духовника, король Карл VI издал эдикт об изгнании евреев из Франции, рабби Матитьяху Леви скрывался в окрестностях Байонны. Еще один шаг — и он очутился в Испании.
Там он и окончил свои дни в середине следующего столетия уже глубоким стариком. Его сожгли на огромном белом помосте-кемалеро, сооруженном инквизицией на площади в Севилье, где вперемежку с вязанками хвороста укладывали на вечный покой по триста евреев в день. Неизвестно даже, молился ли он под пытками. Поэтому после ничем не выдающейся жизни столь заурядная смерть заставила людей усомниться в том, что он был Праведником.
«Тем не менее, — пишет Бен Хасдай, — его должно причислить к знаменитому роду, ибо если зло всегда бросается в глаза, то столь же часто добро облачается в скромные одежды. К тому же, говорят, много было случаев, когда Праведники умирали неузнанными».
Сын его, Иоахим, наоборот, ярко проявлял свою принадлежность к роду Праведников. Уже к сорока годам он составил сборник духовных постановлений и дал поразительное описание трех основных каббалистических сфер: Любви, Разума и Сострадания. «Лицо его, — повествует предание, — казалось высеченным из лавы и базальта. В народе считают, что такие лица Бог создал по своему образу и подобию».
От преследований он был огражден своим высоким положением. Всегда сосредоточенный, исполненный благородства, он восседал среди учеников, приходивших к нему со всех концов Испании, и рассуждал с каждым из них о смерти. Во время одного из диспутов, ставшего впоследствии знаменитым, он пришел к заключению, что гонения в конечном счете приносят человеку высокую радость. А если так, само собой разумеется, что хороший еврей не страдает под пыткой. «Пусть его побивают каменьями или жгут на костре, погребают заживо или вздергивают на дыбу, он остается нечувствителен, и ни единый стон не срывается с его уст».
Но, пока знаменитый Праведник рассуждал. Бог руками монаха Торквемады подготовил эдикт об изгнании евреев из Испании на веки веков. Молнией рассек этот эдикт черное небо инквизиции, предначертав для многих евреев изгнание из самой жизни. К великому стыду своему, рабби Иоахим сумел добраться до Португалии, так и не подтвердив делом свое учение. Иоанн III милостиво предоставил изгнанникам убежище на восемь месяцев, потребовав умеренную мзду за въезд. Но семь месяцев спустя, по странной забывчивости, тот же монарх объявил, что готов даровать жизнь тем евреям, которые незамедлительно покинут его владения. За выезд тоже, разумеется, полагалась определенная мзда. У рабби Иоахима сбережений не было, и вместе с другими неимущими его продали в рабство. Жена была предназначена в гарем турецкого султана, а сын Хаим — Христу. И крестили его потом неоднократно по различным монастырям.
О кончине рабби нет точных сведений. В трогательной балладе рассказывается, как он попал в Китай, где его посадили на кол, но более осторожные авторы признаются в своем неведении. Они полагают, что он умер смертью, достойной его проповеди.
Мальчика Хаима постигла необычайная судьба. Воспитанный в монастыре и произведенный в священники, он тайно исповедовал иудаизм, хоть и носил сутану. В 1522 году за безупречное служение Христу высшие сановники, не догадываясь об истинном положении вещей, послали его в Рим в числе большой группы «священников из евреев», которым предстояло войти в папскую свиту. Он уехал, но вместо Рима очутился в Майнце, — одетый уже не в сутану и клобук, а в черный сюртук и колпак. Там его торжественно приняли евреи, уцелевшие после недавнего избиения.
Преследуемые и загнанные, точно звери, могли ли они не жаждать чуда! Давно уже потомки рабби Иом Това проникли за ограды всех гетто. От атлантических берегов до песков Аравии каждый год двадцатый день месяца сиван отмечался торжественным постом, и канторы пели молитву о прощении, написанную рабби Соломоном Бен Шимоном из Майнца:
Кровавыми слезами оплакиваю я священную общину Йорка.
Крик отчаяния исторгает сердце мое при мысли о жертвах Майнца.
О героях духа, жизнь отдавших за Бога, благословенно имя Его.
Появление Хаима Леви из монастырских обителей показалось не меньшим чудом, чем вызволение Ионы из чрева кита: христианские пучины вернули Праведника!
Его благословили, сделали ему обрезание, окружили почетом. И зажил он безмятежной жизнью. Хроники обычно рисуют его высоким, сухопарым, сдержанным. Один из современников отмечает мимоходом его монотонную елейную речь и другие приметы священника. Спустя восемь лет после возвращения в еврейство он женился на некой Рахили Гершон, которая не замедлила принести ему наследника. А еще через несколько месяцев, выданный бывшим единоверцем, он был препровожден в Португалию. Там его вздернули на дыбу и по капле в день вливали свинец в рот, в уши, в глаза, в задний проход, пока, наконец, не сожгли.
Сын его, Ефраим Леви, получил религиозное воспитание в Манхейме, Карлсруэ, Тюбингене, Рейтлингене, Аугсбурге, Ратисбоне — словом, во всех городах, откуда с великим религиозным рвением изгоняли евреев. В Лейпциге его мать, загнанная как лошадь, наконец скончалась, он же в Лейпциге узнал любовь и женился.
Маркграф не отличался ни набожностью, ни скупостью, ни жестокосердием — ему просто не хватало денег. И он прибег к излюбленной забаве немецких князей, которая состояла в том, чтобы изгонять «нечестивых» и присваивать их добро. Молодой Ефраим бежал со своей новой семьей в Магдебург, откуда направился в Брауншвейг. Так вступил он на смертный путь Праведников: в Касселе его убили камнем.
Сказаний о нем нет. Авторы хроник словно избегали говорить о нем. Иехуда Бен Аредет посвятил ему строк восемь, не более. Но Шимон Реувени из Мантуи, мягкосердечный автор итальянских хроник, все же упоминает «вьющиеся кудри Ефраима Леви, его смеющиеся глаза и плавные, как у танцора, движения. Говорят, с того самого дня, когда он познал свою жену, он не переставал смеяться, несмотря ни на что. Поэтому люди прозвали его Соловьем Талмуда, что, пожалуй, свидетельствует об их недостаточном почтении к Праведнику».
Только эти строки и дают представление об обаятельной личности молодого Ефраима Леви, слишком счастливая любовь которого выглядит не достойной Ламедвавника. Даже его последние муки не смягчили еврейских историков, и они не упомянули дату его смерти.
Жизнь сына его, Ионатана, казалась людям более достойной одобрения. Бродячий торговец бусами, бисером и прочей стеклянной мелочью и одновременно пророк, он исходил всю Богемию и Моравию. Едва войдя в ворота гетто, он распаковывал товар, а покончив с торговлей, ставил короб у ног и заводил с прохожими беседы о Боге, об ангелах, о пришествии Мессии.
Рыжая растительность на его лице доходила до самых глаз, и, что еще неприятнее, голос поднимался до фальцета. Но, говорит хроника, «на каждое из наших страданий у него была припасена своя притча».
В те времена, по распоряжению папы Иннокентия III, все евреи Запада носили позорное платье. После пяти веков этого установления несчастные жертвы претерпели странное превращение: под колпаком, известным под названием pileum cornutum, простолюдинам чудились два маленьких рога, а на спине, в том месте, где кончается верхняя отрезная часть одежды, фантазия рисовала им хвост, и было общеизвестно, что на ногах у евреев — раздвоенные копыта. Те, кто раздевал покойников, удивлялись последнему колдовству, в силу которого их тела вновь приобретали человеческий вид. Но, как правило, к еврею, живому или мертвому, прикасались только концом палки.
В том долгом странствии, которое составило всю его жизнь, рабби Ионатан часто испытывал на себе и голод, и холод, и действие эдикта папы Иннокентия III. Каждая клеточка его тела помнила о них. Иехуда Бен Аредет пишет так: под конец у Праведника на теле живого места не осталось. В Полоцке, где он застрял на зиму 1552 года, ему пришлось расстаться со своим коробом. По счастливой случайности стало известно, что он один из Ламедвавников. Тут калеку окружили заботой, женили, приняли в иешиву великого Иехиэля Михеля, где одиннадцать лет пролетели для него, как один день.
Тогда Иван Грозный молниеносно захватил Полоцк.
Как известно, всех евреев утопили в Двине, кроме тех, кто во спасение свое целовал крест и давал себя окропить святой водой.
Царю захотелось выставить напоказ в Москве пару окропленных «дрожащих раввинчиков», и были приложены все старания, чтобы обратить рабби Иехиэля и рабби Ионатана. Поскольку из этого ничего не вышло, их привязали к хвосту монгольской лошадки, потом останки вздернули на дубовый сук, где уже висели два собачьих трупа, и в довершение всего к раскачивающимся на ветру обрубкам прикрепили вывеску: «четверо нечистых — два пса и два еврея — все одной веры».
Авторы хроник предпочитали заканчивать эту историю на лирической ноте. Так, Иехуда Бен Аредет, обычно очень сухой в своих описаниях, восклицает:
«О! Как пали герои…»
В среду 5 ноября 1611 года в главную синагогу города Вильно постучалась крепостная старуха. Звали ее Мария Коземеницкая. Была она христианкой, но воспитала еврейского ребенка. И, может быть, скромно закончила она, евреи соберут деньги, чтобы избавить его от рекрутского набора.
Под градом вопросов она сначала клялась всеми святыми, что зачала от бродячего торговца мелким стеклянным товаром, затем сказала, что подобрала ребенка у ворот старого гетто наутро после покорения Полоцка русскими, и, наконец, рассказала правду… Когда-то она служила кухаркой у раввина Ионатана, и его молодая жена своими руками отдала ей мальчика в тот момент, когда русские высаживали дверь. Ночью она бежала в родную деревню. Годы ее были немолодые, она растрогалась и оставила невинную душу у себя — вот и все. «И пусть меня простят», — вдруг расплакалась она.
— Вернись к себе в деревню, — сказал раввин, — и пришли к нам этого юношу. Если он обрезан по закону, мы заплатим за него.
Прошло два года.
Благоразумный раввин в свое время не сказал никому ни слова, с чем теперь и поздравлял себя.
Но однажды вечером, выходя из синагоги, он столкнулся с молодым крестьянином, который растерянно стоял в подворотне. Лицо его осунулось от усталости, а в глазах светилось одновременно выражение надменности и ужаса.
— Эй, ты, раввин, сдается мне, что я — один из ваших. Ну, а коли так, растолкуй мне, как стать собакой-евреем!
На следующий день он произнес горестным тоном:
— Свинье место в свинарнике, а еврею — в гетто. Уж кто ты есть, тем тебе и быть. Что, скажешь, не так?
А спустя месяц признался:
— Истинно хочу уважить вас, да не выходит у меня, словно с души воротит.
Постепенно он стал доверчивее: рассказал, как терзают его ярость и стыд, как его взяли в армию, как глубокой ночью отважился он на непоправимо безумный шаг и бежал.
— Проснулся я — слышу, все они храпят по-христиански. Езри, Езри, сказал я себе, не из того ты чрева вышел, что мнится тебе, и кто ты есть, тот ты и есть, стало быть, свинья, коли от себя отрекаешься…
Пораженный этой мыслью, он одолел часового, затем оглушил прохожего, с которого снял одежду, и, как зверь, ринувшийся во тьму, пустился в путь на Вильно, что в двухстах верстах от его гарнизона.
Отовсюду приходили люди, знавшие его отца, Праведника Ионатана Леви. Пораженные грубостью сына, они искали сходства с отцом, вглядывались в его глаза. Говорят, он пять лет потратил на то, чтобы снова стать похожим на рабби Ионатана. Он громко смеялся, обнаружив, что у него еврейские волосы, еврейские глаза, длинный нос с горбинкой, как у еврея. Но люди все еще боялись, как бы в нем опять не проснулся грубый крестьянин. Иногда на него нападали приступы ярости, он говорил о том, что нужно «выбраться из ямы», произносил такие ругательства — хоть уши затыкай. Потом замыкался в себе и целыми неделями сосредоточенно молчал, думал и мучился страданиями. В своем знаменитом «Описании чуда» мудрый раввин Вильно сообщает: «Не понимая смысла какого-нибудь ивритского слова, сын Праведника колотил себя по голове большими крестьянскими руками, словно хотел выбить из нее польскую породу».
Жена раввина заметила, что по ночам пришелец кричит во сне, то поминает библейских пророков, то взывает к какому-то святому Иоанну, покровителю его христианского детства. Однажды посреди моления он рухнул наземь и стал бить себя кулаками по вискам. Безумие его было тотчас же воспринято как проявление святости. По свидетельству виленского раввина, «к тому дню, когда Всевышний, сжалившись над ним, послал ему смерть, Нехемии Леви удалось, наконец, заменить свои католические мозги еврейскими».
Вся жизнь его сына, Якова Леви, — отчаянное бегство от неумолимого «благословения Божьего». Тихое существо с тонкими, длинными руками и ногами, с дряблым лицом и вытянутыми, как у пугливого зайца, ушами, он был одержим желанием остаться в неизвестности. Он даже сгорбился в три погибели, словно хотел скрыть от окружающих свой высокий рост. Как преследуемый человек пытается скрыться в толпе, так и он спрятался в свое ремесло — стал простым шорником, незаметной личностью.
Когда ему рассказывали о его предках, он делал вид, что это недоразумение, доказывал, что, кроме страха, ничего не испытывает. «Я лишь букашка, — сказал он однажды своим нескромным почитателям, — жалкая букашка. Что вы от меня хотите?»
В один прекрасный день он исчез.
К счастью, небо наградило его болтливой женой. Сто раз клялась она молчать, но долго не выдерживала и, наклонясь к уху соседки, таинственно начинала:
— На вид мой муж вроде ничего особенного… Верно?
И признание, сделанное под страшным секретом, разнеслось, как огонь по ниве. Раввин призвал скромного шорника и хотя не предложил ему свою должность, все же объявил его блаженным, окруженным ореолом опасной славы. Во всех городах, где доводилось очутиться супружеской паре, история повторялась. «Дабы не мог он насладиться покоем безвестности, — пишет Меир из Носака, — Бог поместил подле него недремлющего стража — язык его жены».
Кончилось тем, что, доведенный до исступления, Яков расстался с женой и укрылся в одной из улочек киевского гетто, где тихо-мирно занялся своим ремеслом. Вскоре, однако, напали на его след, но из боязни спугнуть начали наблюдать за ним, не уступая ему в скрытности. Соглядатаи заметили, что он распрямился, глаза просветлели, и за семь лет он позволил себе по меньшей мере трижды открыто предаться веселью. Это были, видимо, счастливые годы.
И только его смерть оправдала всеобщие ожидания.
«… Казаки заперли евреев в синагоге и велели всем раздеться — мужчинам и женщинам. Кое-кто уже начал снимать с себя платье, когда из толпы вышел вперед простой человек, которого слухи породнили со знаменитым родом Леви из Йорка. Повернувшись лицом к несчастным, он вдруг сгорбился и нетвердым голосом затянул молитву о прощении рабби Соломона Бен Шимона из Майнца: „Кровавыми слезами оплакиваю я…“ Удар секиры оборвал его пение, но другие голоса уже подхватили молитву, и все новые и новые голоса присоединялись к хору, а потом… уже некому было, ибо осталась одна только кровь. Вот, как было у нас в Киеве 16 ноября 1723 года, в ту страшную гайдаматчину» (Моисей Добецкий, «История евреев Киева»).
Сын его, Хаим, прозванный Провозвестником, унаследовал отцовскую скромность. Кроме того, он из всего извлекал познания, будь то отдых, занятия, вещи или люди. «Провозвестник внимал всем голосам и, казалось, готов был прислушаться к жалобам самой ничтожной былинки».
Сам же он к тому времени был уже далеко не былинкой. Это был настоящий мужчина, скроенный на польский лад, и до того прыткий, что обитатели гетто боялись за своих дочерей.
Злые языки болтали, что неженатого молодого рабби внезапно отослали из Киева не зря.
И в самом деле, ему надлежало согласно срочному предписанию старейшин отправиться к рабби Исраэлю Баал-Шем-Тову, знаменитому вероучителю, дабы приумножить знания и очистить сердце свое, как ему сказали.
После десяти лет уединения на самом диком склоне Карпат Баал-Шем-Тов обосновался в родном местечке Меджибоже на Подолии, и его влияние простиралось на всю еврейскую Польшу.
В Меджибож стекались люди излечить язву, разрешить сомнения, изгнать беса. Мудрецы и безумцы, простаки и развратники, ревнители веры и отступники — все льнули к отшельнику. Не смея открыться, Хаим Леви выполнял черную работу, спал на гумне, отведенном для больных, и трепетно ловил светлый взгляд Баал-Шем-Това, или, сокращенно, Бешта. Так прошло пять лет. Хаим настолько стал похож на простого работника, что паломники из Киева его не узнавали.
Единственный его талант, который видели все, был умение танцевать. Когда танцоры собирались в круг, чтобы возвеселить сердце Всевышнего, Хаим так высоко подпрыгивал и издавал такие крики восторга, что некоторые хасиды сочли это неприличным. Тогда его отрядили к больным, и он танцевал среди них, им на радость.
Позднее, когда правда о нем дошла до всех, его прозвали еще и Божьим Плясуном.
Однажды Баал-Шем получил послание от старого гаона из Киева. Ему надлежало немедленно объявить, что в Меджибоже скрывается Праведник. Опросили всех паломников: больных, ученых, одержимых, раввинов, предсказателей… А на следующий день обнаружили, что работник сбежал. Тут же посыпались рассказы о нем: каждый что-нибудь вспоминал — и по ночам он на гумне плясал, и за больными ухаживал, и чего только не делал. А Баал-Шем-Тов, утирая слезу, просто сказал: «Он был здоровым среди больных, и я этого не заметил».
Капля за каплей начали просачиваться новости.
Стало известно, что бедный Хаим бродит по деревням, проповедует на площадях или занимается каким-нибудь особым ремеслом, например, вправляет кости (как людям, так и животным). Многие авторы хроник отмечают, что проповедовал он неохотно, видимо, только по велению свыше. Пятнадцать лет столь отчаянного одиночества так прославили его личность, что во многих рассказах она отожествляется с личностью самого Баал-Шем-Това, чья душа якобы переселилась в странника. В грудах старых пергаментов невозможно отделить быль от вымысла. Тем не менее, видимо, Провозвестник действительно часто живал в деревнях, ничего не вещая, а занимаясь только врачеванием, так что он оставался вдвойне незамеченным.
Но слух о нем всегда опережал его, и вскоре странника стали узнавать по некоторым приметам: во-первых, он был высок, во-вторых, лицо покрывали шрамы, и, наконец, у него не хватало одного уха — оторвали польские крестьяне. Тогда же заметили, что он избегает больших городов, где его приметы слишком известны.
Однажды зимним вечером 1792 года пришел он в местечко Земиоцк Мойдинского уезда Белостокской губернии и рухнул у порога одного еврейского дома. Лицо его было так измучено, сапоги так изношены и настолько задубели от холода, что поначалу его приняли за одного из бесчисленных бродячих торговцев, которые бороздили всю Польшу и места еврейской оседлости в России. Ноги пришлось ему отрезать по колени. Когда он немного поправился, обитатели местечка смогли оценить его золотые руки и талант переписчика Торы. Каждый день хозяин дома отвозил его на тележке в синагогу. От несчастного остался жалкий обрубок, но он оказывал мелкие услуги и потому не был так уж в тягость. «Говорил он, — пишет рабби Лейб из Сасова, — только о делах житейских: о хлебе, о вине».
Сидел себе Праведник в своей тележке, как живая свеча, поставленная в темный угол синагоги, недалеко от амвона, когда случилось, что местный раввин ошибся в толковании священной книги. Хаим поднял брови, подставил свое единственное ухо, осторожно прочистил горло, еще раз проверил самого себя — нет, молчать о правде Божьей — тяжкий, тяжкий грех… Наконец, в последний раз проверив себя, он оперся рукой на тележку и попросил разрешения сказать слово. Его тут же засыпали вопросами. Мучаясь от смущения, он блестяще на них ответил. В довершение всего старый раввин Земиоцка впал в какой-то слезный экстаз.
— Владыка вселенной! — восклицал он между приступами рыданий. — Владыка душ наших! Повелитель мира! Только послушайте, какие перлы вдруг исторгли эти уста! О, нет, дети мои! Не могу я дольше оставаться вашим раввином, ибо сей несчастный скиталец куда ученее меня. Да что я говорю! Ученее? Только ли ученее?
И, подойдя к нему, он обнял своего ошеломленного преемника.