МУШИНЫЙ ПРАВЕДНИК

1

Тревогу поднял господин Леви-отец. Как только Ригенштрассе осталась позади. Эрни почувствовал, что отец стал весь как натянутая струна. Это всегда случалось с ним по субботам по дороге в синагогу. Стоило господину Леви-отцу свернуть с Ригенштрассе на другую улицу, как он уже не увствовал себя в безопасности. То и дело оглядывался он по сторонам, вытягивал свою цыплячью шею, и даже его большие оттопыренные уши начинали шевелиться, так по крайней мере казалось Эрни. Но сегодня улица была такой уютной, такой мирной, а крыши поблескивали своими черепицами на солнце так весело, что нервозная суетливость отца невольно вызывала у ребенка непочтительное чувство. Подняв голову, Эрни заметил, что тонкие губы господина Леви тоже утратили покой: они дрожали, беззвучно смыкались и раскрывались, как у рыбы, вытащенной из воды. Вдруг вытянувшись в совсем тоненькую щелочку, они присвистнули: «Тсс», — и господин Леви-отец замер посреди улицы.

— Что с тобой? — спросил Мордехай.

И опять Эрни поразило хладнокровие деда. Казалось, ничто, не касающееся соблюдения заповедей, не может его тронуть. Старик отступил назад, поднес руку к бороде и безмятежно потрепал ее.

— Ну, что случилось? — повторил он с легким нетерпением в голосе, хотя серые, глубоко посаженные глаза его оставались безучастными к тревоге господина Леви-отца.

— Слышите? — спросил тот, прикладывая сложенные трубкой ладони к правому уху.

— Ничего я не слышу, — пропыхтела Муттер Юдифь, туго обтянутая блестящей черной тафтой своего неизменного платья.

— А я слышу, — пролепетала барышня Блюменталь.

— И я, — сказал Мориц.

— Они идут сюда. Сейчас они на Рундгассе, — сказал господин Леви-отец, настороженно прислушиваясь к звукам музыки, которые нарастали с каждой минутой.

Все члены семейства Леви замерли в испуге. Солнечный свет вдруг предательски выставил их на всеобщее обозрение.

— Ну-ка, живо к мадам Браунбергер! — взвизгнула Муттер Юдифь. Она подхватила обоих детей под мышки и стрелой бросилась через дорогу.

Через секунду она уже скрылась в подъезде; все семейство последовало за ней. Дед шел замыкающим, устремляясь размеренным шагом вперед и уносясь мыслями назад, к воспоминаниям о том, как они удирали когда-то.

Эрни только еще подходил к лестнице, когда Муттер Юдифь уже сбежала с первого этажа вниз и испуганно сообщила, что дверь у мадам Браунбергер никто не открывает.

— Ушла в синагогу, — спокойно сказал дед, прислоняясь, к стене.

— Что теперь с нами будет? — закричала Муттер Юдифь, показывая на желтый квадрат улицы в дверном проеме, и нежно прижала к себе Якова.

— Ну-ну, — сказал дед, улыбаясь в темноте, — не поднимай паники. — Конечно, если ты попадешься им на улице, они тебя побьют, но не станут же они искать тебя по домам. Что, они специально за тобой сюда идут? Послушай…

— Нет, вы его послушайте! — закричала Муттер Юдифь, и Эрни заметил, как у нее перекосился рот и сверкнули белые зубы.

— Живо наверх! — приняла она решение и первой бросилась бежать.

Остальные молча последовали за ней. «Даже дед, и тот стал осторожно взбираться по ступенькам», — отметил про себя Эрни.

Окно на площадке третьего этажа, выходившее на улицу, было закрыто. Эрни пролез между ногами деда как раз в тот момент, когда на перекрестке показалась колонна штурмовиков. Их песня резко ударила в стекла, а шаги, казалось, загудели по плиткам лестничной площадки. Кожаные сапоги, широкие пояса, сверкающие на солнце пряжки, коротко остриженные головы — с высоты третьего этажа колонна походила на безобидное трескучее насекомое, ползущее по залитой солнцем улице. Когда колонна поравнялась с домом, песня замерла, и в горячий воздух взвилась другая мелодия, хорошо знакомая всем Леви. Но все же услышав ее, они задрожали.

«Лишь только брызнет кровь еврейская из-под ножа…»

— Раз-два! Раз-два! — командовал начальник колонны.

«Душа поет, и восторгается душа!..»

— Раз-два!

Колонна свернула на улицу Бургомистров, и от нее остался лишь затихающий гул, слуховая галлюцинация.

— Какие они страшные! — жалобно сказала барышня Блюменталь. — Даже…

— Ну, хватит, — перебила ее Муттер Юдифь, — нечего об этом вспоминать! Теперь нужно поторапливаться, мы опаздываем.

— Я не хочу туда идти! — заныл Яков.

— Куда это «туда»? — насторожилась Юдифь.

— В синагогу…

Вместо ответа старая женщина схватила внука за плечо и вкатила ему увесистую оплеуху. Затем, успокоившись, она выпрямилась во весь свой могучий рост и постановила:

— Нельзя идти в синагогу всем вместе, пойдем разными дорогами. Сегодня у них, видно, на евреев разыгрался аппетит. Эрни, бери Якова и отправляйся в обход Гимназии… Ну-ка, живо!

И отвернувшись от обоих мальчиков, которые уже взялись за руки, она принялась отдавать дальнейшие распоряжения.

Эрни с силой сжал руку маленького Якова, которая была больше его собственной. С каждой ступенькой Яков хныкал все тише и, когда они очутились внизу, совсем замолчал.

— Уже спустились? — крикнула Муттер Юдифь в пролет лестницы.

— Да, — ответил Эрни как можно тише. Там, у подножия темной лестницы, на расстоянии трех этажей от родных, Эрни сразу же почувствовал, как он одинок. А когда он робко вышел на освещенную улицу, то от щемящей тоски мучительно захотелось немедленно вернуться туда, наверх, в это случайное убежище, пусть ненадежное, но все же прикрытое тенью Муттер Юдифь.

В руке у него дрожала пухлая ладонь Якова, который плелся сзади. Его круглое лицо словно распухло от страха, синяя фуражка была надвинута на лоб, как всегда, лихо, по-жокейски, но по хныканью Эрни догадался, что Яков сильно трусит.

— Не могу же я тебя тащить, — проговорил Эрни мягко.

Яков непонимающе уставился на него, выпятил живот и начал передвигать ноги, держась за брата вытянутой рукой. Но почти сейчас же он заныл:

— Ты слишком быстро идешь, я так не могу.

— Ты же больше меня, — не выдержал Эрни.

— Да, но я же меньше, — возразил Яков, имея в виду, что он младше.


Они шли по узким, темным переулкам.

Старший тащил за собой младшего. До улицы Пассеро все было спокойно. Эрни снял висевший у него на груди сиреневый платок для верхнего карманчика (традиционный подарок Муттер Юдифь), который явно привлекал взгляды прохожих. Постепенно улицы становились более широкими, солнце здесь ярче освещало фасады домов: дети приближались к богатым кварталам. Тут они немного успокоились: казалось, ни у кого не было дурных намерений по отношению к ним. Обычно Эрни легко ориентировался и представлял себе, куда нужно идти, но здесь, среди красивых домов, таких разных и так удивительно похожих друг на друга, ему трудно было найти дорогу.

В районе Ригенштрассе совсем другое дело. Маленькие, приземистые и действительно одинаковые дома имеют свое лицо, как люди. Их можно узнать с первого взгляда. А у домов в богатых кварталах нет запаха, подумал Эрни, они, как пресная вода.

— Далеко еще? — отдуваясь, спросил Яков.

— Нужно только выйти к Гимназии, — уверенно ответил Эрни, — там я живо разберусь.

— Этих улиц я совсем не знаю, я их и не видел никогда. Может, лучше спросить, а?

— Спрашивать нельзя, — немного подумав, ответил Эрни.

— Это еще почему?

— Потому что у нас акцент еврейский, — рассудил Эрни, — сразу видно, что мы евреи.

— А если мы молчим, думаешь, не видно? Хоть мы рта не раскроем — все равно видно, — съязвил Яков.

Беглым взглядом Эрни сравнил белокурых ребятишек в будничной одежде, которые играли возле тротуара, с коротенькой фигуркой принаряженного Якова. Ботинки начищены до блеска, штанишки и рубашка отглажены, лицо и шея чисто вымыты, на мелкие колечки черных кудрей напялена нелепая клетчатая фуражка, еврейские глаза, еврейский нос, робко согнувшийся над верхней губой.

— И верно, — сказал Эрни, — сегодня суббота, а мы одеты, как они в воскресенье.

— И в шапках, — намекнул Яков.

— Тоже верно, — согласился Эрни, — летом они шапок не носят.

— Ну, так как, спросишь?

Эрни не ответил. Он огляделся вокруг, оценивая христианский мир. Наконец, после некоторых колебаний он остановил свой выбор на низенькой женщине, которая подметала возле дома. Волоча за собой Якова, он приподнял берет и спросил с самым лучшим немецким произношением, на которое только был способен, как пройти к Гимназии.

— Прямо, — удивленно ответила маленькая женщина.

Потом, вглядевшись в Эрни, она подперла подбородок ручкой метлы и, понимающе улыбаясь одними глазами, добавила:

— Правильно, ребятки, лучше идите этой дорогой, на главной улице для вас теперь опасно: они целый день там вышагивают. Только, может, вам лучше и вовсе не ходить в вашу синагогу…

Тут из дверей вышла другая женщина.

— Опять они! И как только вы можете с ними разговаривать?! — воскликнула она и, повернувшись к детям, добавила: — Тю-тю, еврейчики, эх, и достанется вам сегодня!

Отступив, назад, она прижала руки к пузатому переднику и прыснула со смеху. Тотчас же их окружили любопытные рожицы.

Эрни с Яковом уже поспешно удалялись. Им вдогонку неслись пронзительные крики и топот ног. Покрепче сжав руку Якова, Эрни пустился бежать изо всех сил. На углу он остановился и, удивленный тем, что их не схватили, оглянулся: вдали хохотали мальчишки, весело размахивая руками. Низенькая женщина переходила дорогу. В одной руке она держала метлу, а другой вела за собой одного из мальчишек. Дойдя до тротуара, она влепила ему оплеуху и потащила в дом. Эрни с Яковом пошли дальше. Яков тяжело дышал.

— Когда я буду взрослый, — сказал он пронзительным, срывающимся голосом, — я не буду ходить в синагогу.

— Когда ты будешь взрослый, мы все уже умрем, — сказал Эрни.

Помолчав минуту, Яков наивно спросил:

— Правда, если я сниму фуражку, они не увидят, что я еврей? Ее ведь можно надеть перед синагогой, да, Эрни? — боязливо добавил он.

Эрни остановился. Яков приблизил к нему лицо. Большие черные глаза источали горячую мольбу, а пухлые губы так растерянно дрожали, что у Эрни больно сжалось сердце. Он погладил свободной рукой брата по щеке.

— А я? Они же все равно увидят, что я еврей, — сказал он нежно.

— Верно, — ответил Яков мелодичным голосом, — ты больше похож на еврея, чем я…

Эрни нахмурил брови и задумался.

— А если ты снимешь шапку, ты умрешь, — заметил он вдруг. — Какой же смысл…

— А вот и неправда, — перебил Яков, — я уже много раз ее снимал.

Эрни снова задумался.

— Значит, в те разы Бог не хотел, чтоб ты умер, а теперь может захотеть.

— Правда? — в испуге закричал Яков.

— Точно, — ответил Эрни, погруженный в свои мысли. — Знаешь, что я подумал: раз ты так боишься, наверно, тебе можно… Боже мой, Боже мой, ну почему ты так боишься? Вот я же не боюсь!

Яков пристально на него посмотрел.

— Ну, конечно, — сказал он, — ты же никогда ничего не чувствуешь.

В этот момент Эрни почувствовал, что спина у него горбится и голова клонится к плечу. Глаза затянула пелена тоски, и он равнодушно пробормотал своим обычным мягким голосом:

— Давай сюда свою шапку. Я пойду впереди, а ты за мной, подальше. Тогда никто не узнает, что мы вместе.

Яков поспешно снял кепку. Эрни забрал ее, поднял глаза к небу и увидел, что оно совсем близко, что оно открыто для молитвы. Тогда он торжественно прошептал: «Боже, да будет его грех на мне…»

— Теперь ты не умрешь, — сказал он равнодушно удивленному Якову.

— А ты?

— Я?.. Я?.. — смущенно улыбнулся Эрни. — Что мне! Я же берета не снимал, значит, Бог мне ничего не может сделать, понял? — непринужденно добавил он.

Держа шапку Якова под мышкой, словно школьную тетрадь, Эрни машинально переставлял ноги, как заведенный механизм. Левая, правая, снова левая. Отсчитав ровно двадцать шагов, он обернулся и посмотрел на Якова, который семенил сзади. Вид брата его поразил: непокрытая голова уверенно сидит на круглых плечах, рот улыбается, взгляд бесстрашно устремлен вперед. Эрни незаметно подмигнул ему и зашагал снова. Голова опустилась совсем низко, а узкая спина скорбно согнулась дугой…

Эрни вглядывался в тротуар, в незнакомые дома, в голубое небо, которое, словно огромная стрела, вонзилось своим острием в самый конец улицы, и вдруг почувствовал, как страх холодным червем заползает к нему в живот, потом пробирается выше, в грудь, потом начинает буравить и леденить ему сердце. Он один на улице, такой маленький, такой тщедушный, такой незначительный, что если штурмовики изобьют его, как несчастного господина Кацмана на прошлой неделе, никто даже не обратит внимания. И голову оторвать могут — тоже никто не заметит.

Не замедляя шага, он вдруг начал прислушиваться. Нет, справа все спокойно. Но левым ухом он уловил неприятное стрекотание. Оно продолжалось всего мгновение, и затем его перекрыли далекие звуки музыки, сопровождавшей еле слышный чеканный шаг. Потом те же звуки раздались и справа. Эрни попытался понять, откуда доносится пение, но не мог, потому что оно слышалось то спереди, то сзади, то слева, то справа. Иногда ему даже казалось, что оно несется сверху, с неба.

Подойдя к перекрестку, он пробрался вдоль стены до угла и выглянул в поперечную улицу. Она была спокойна и почти пустынна. «Откуда же раздаются звуки?» — подумал он, прежде чем перейти на другую сторону. Только он сделал шаг, как кто-то схватил его за руку. Он тихонько вскрикнул и, обернувшись, увидел бледного от страха Якова.

— Я лучше пойду с тобой, — сказал тот, всхлипывая.

Яков стиснул его руку, ладони обоих мальчиков были мокрые.


Эрни не понимал, почему это ощущение чего-то мокрого между их ладонями наводит на него ужас. Яков пыхтел рядом, а он старался отвлечься от действительности, как когда-то, когда еще любил играть с самим собой. Он широко раскрыл глаза, выкатил их, насколько мог, — в былые времена это помогало. Может, и теперь дома, небо, прохожие, Яков, он сам и все-все вокруг задрожит и тихонько поплывет в туман его глаз, канет в пропасти горла. Но он зря старался… Сегодня ни дома, ни небо, ни люди не растворялись в его широко раскрытых глазах, все очертания сохраняли беспощадную ясность, все предметы сверкали на солнце, и клейкая пакость в ладони у Якова ощущалась все так же отчетливо.

— Ты вспотел, — услышал он голос.

— Ты вспотел, — жалобно настаивал Яков.

Эрни раздраженно посмотрел на него.

— Ничуть я не вспотел! — категорически заявил он и тут же понял, что неприятная тяжесть, которую он чувствует на лице, — просто пот.

Желтый свет, медленно заливавший улицу, ударил ему в глаза, и сквозь влажную пелену он ясно увидел обычную картину: вот несется велосипедист, две кумушки куда-то торопятся, в руках у них корзинки, краснолицый молодой человек расстегивает ворот, свет дрожит над домами и синей дымкой испарений поднимается вверх… Эрни повернулся к Якову и сказал:

— Жарко.

Яков помолчал, а потом вкрадчиво возразил:

— Нет, это ты от страха вспотел.

Эрни в ярости обернулся к Якову, но увидел, что лицо у того обмякло.

Двое детей остановились посреди тротуара.

И тут полные слез глаза Якова, скривившийся рот, кулачок, которым он нещадно трет нос, смешная головка под нелепой клетчатой фуражкой, дрожащая пухленькая грудь под белой рубашечкой, растерянный вид, широко расставленные ноги и опущенные руки — вся эта картина мигом вошла в расширенные зрачки Эрни Леви. Немедленно исчез страх, он забыл, что вспотел, и уже представлял себе группу юных гитлеровцев… Сапоги, каски, длинные кинжалы с черными костяными рукоятками… Они с гиканьем гонятся за Яковом, тот не знает, куда спрятаться, куда деться… А он, Эрни Леви, он — рыцарь. Он бросается на злодеев и разбивает им головы, а маленький Яков, целый и невредимый, тем временем убегает далеко, далеко… «Пусть только появятся, я брошусь на них», — острым кинжалом пронзило его. Он прикоснулся дрожащей рукой к мокрой щеке Якова, и решительные слова сами собой сорвались с губ:

— Ничего, Яков, если они появятся, я брошусь на них.

Яков оторопело посмотрел на старшего брата, смерил его глазами с ног до головы и расхохотался.

— Ты? Да если даже я тебя толкну, ты полетишь как перышко, — проговорил он сквозь смех и действительно толкнул Эрни.

Шея у Эрни напряглась, и он прокричал сквозь зубы:

— А я тебе говорю, что брошусь на них!

Но Яков продолжал улыбаться, отрицательно качая головой. С какой-то насмешливой снисходительностью доверил он свою руку брату. Успокоенный, сияющий от удовольствия, он шел мягким шагом рядом с Эрни, весело размахивая свободной рукой и время от времени иронически посмеиваясь.

Эрни тяжело дышал. Левая ладонь безжизненно лежала в руке Якова. Он все еще продолжал мысленно твердить: «Я брошусь на них, брошусь на них, брошусь…» — но эта мысль перестала вселять в него уверенность. Тогда он взглянул на вещи более трезво и решил, что если просто броситься, как собачонка, гитлеровцам под ноги, Яков все равно успеет убежать. Наконец, в отчаянии он понял, что бессилен сделать что бы то ни было, и, подняв глаза к небу, под которым он чувствовал себя бесконечно маленьким, спокойно посмотрел в него. Когда-то он легко воображал себя героем: с мечом в руке или с обнаженной грудью и с прекрасными словами еврейской молитвы на устах… Но теперь мечты — дело прошлое; у него было горькое чувство, что если и представится случай проявить благородство, он не сдвинется с места. И не потому, что он такой маленький, а потому, что отваги в нем не больше, чем росту. Что он такое? Ничего. Ровным счетом ничего. Крупица не поймешь чего. Он просто не существует.

Тоненький голос Якова вывел его из задумчивости.

— Ну что, бросишься на них? — спросил тот и вдруг заорал во все горло: — Осел! Мы уже пришли!

Он оттолкнул руку своего защитника и помчался вдоль домов — веселый комочек, выпущенный в пространство.

Действительно, метрах в пятидесяти от перекрестка Эрни, к своему удивлению, различил над веселыми немецкими крышами серый трухлявый купол синагоги и мощеный двор в глубине, а в следующую минуту — силует Муттер Юдифь: он возвышался над евреями, стоявшими у входа во двор синагоги. Радость охватила его. Веселый комочек докатился туда и слился со всеми. Эрни тоже неудержимо захотелось побежать, но он взял себя в руки, ссутулился и сонно покачал головой, как делал дед. Прикрыв горящие глаза, он степенно шел тяжелым размеренным шагом, как и подобает настоящему еврею, равнодушному перед лицом смерти.

Муттер Юдифь встретила его так, как если бы он вернулся с прогулки.

— Не опоздал, — проворчала она. — Подходи ближе. А чего это ты так важно выступаешь? Прямо министр!

Эрни покраснел и склонил голову набок.

— И подарок мой потерял! — вскипела толстуха.

Эрни в смущении вытащил из штанов сиреневый квадрат платочка и меланхолично запихал его в нагрудный карман.

— Поторапливайтесь, поторапливайтесь, — спокойно произнес дед, как если бы не произошло ничего, что заслуживает внимания еврея, — начинается молитва.

— Я не могу, — важно заявил Мориц. — Дежурю у входа, — добавил он, указывая подбородком на опасную улицу.

Двор синагоги заполнялся людьми, мужчины и женщины, как положено, расходились в разные стороны. Эрни проскользнул вслед за дедом. Неожиданно рука деда теплым прикосновением нежности обхватила его шею. Эрни на миг закрыл глаза от удовольствия. Всего на один миг, потому что гигантская ручища тут же убралась восвояси, и громадный «слон» вошел под свод. Неожиданно для себя Эрни ринулся к выходу на улицу. Там стояли трое мальчиков, чья очередь была дежурить на этой неделе. Защищая глаза от солнца, они приставили ладони козырьком ко лбу и внимательно всматривались в улицу — только поблескивали глаза из-под ладоней. Эрни ткнул указательным пальцем Морица в локоть. Тот вздрогнул.

— Я останусь с тобой, — сказал ему Эрни серьезно.

2

— Теперь «они» уже не придут, — сказал Паулюс Вишняк.

— Конечно, — сказал Мориц. — Им же не послали приглашения, так что «они» постесняются…

Носком ботинка он рассеянно вычерчивал шестиконечную звезду возле тумбы, на которую уселся верхом. Остальные дежурные сидели на корточках в тени двух других тумб. Из-за высокой стены сюда неслись обрывки молитвы на иврите. Молитва могла заглушить другие звуки и помешать дежурным вовремя заметить опасность, но Эрни казалось, что, таинственно сливаясь в высшую гармонию с голубым небом, с яркой желтизной залитых солнцем фасадов, с тенистой листвой, она охраняет грезящий под солнцем мир. Словно здесь, у входа в тупик, не настороженные мальчишки, посвистывающие иногда от беспокойства, а сам Бог заботится о молящихся.

Паулюс Вишняк утер со лба пот и начал снова:

— Если бы эти скоты задумали прийти, они давно были бы уже здесь. Чего им ждать! Если уж они решили сделать это сегодня… Не торчи хотя бы на тумбе! — огрызнулся он на Морица, который продолжал старательно вычерчивать шестиконечные звезды. — Тебя же с улицы видно!

Тяжелое лицо Морица передернулось, и он холодно процедил:

— Ну и что? Они видят нас, мы видим их, прячемся во двор, как крысы, — все это идиотизм, особенно эта затея сторожить вход.

Он яростно сплюнул и вдруг заметил Эрни, который стоял как вкопанный за его тумбой с самого начала дежурства.

— Ты все еще здесь, малявка? — скривился Мориц. — Надо же! Еще один герой!

Эрни посмотрел на перекошенное лицо брата.

— Сегодня все герои, — ехидно заметил Паулюс. — Ты же знаешь, что всем зачтется перед Богом сегодняшний день: рабби поклялся, что зачтется.

— А я вам клянусь, что это идиотизм, — ответил Мориц устало. — Зачем упорствовать, когда мы больше не имеем права даже запереть синагогу? Ну и разошлись бы молиться по домам. Как же! Разве такое простое решение достойно еврея? Дорогие братья, — прошепелявил он, надув щеки и стараясь подражать раввину. — Преследования усиливаются, но наши сердца не ослабевают. Прогнать нас из божьего дома они могут, но пусть не ждут, чтобы мы из него ушли сами.

— Теперь не до шуток, — вмешался самый старший из дежурных, почти юноша, который все время посасывал мокрый от пота кончик уса. — С малышами и женщинами может получиться, как в Берлине.

— Как в Берлине? — пронзительным от волнения голосом закричал Эрни, обводя взглядом дежурных, которые вдруг стали отводить глаза в сторону. — А что с ними было в Берлине?

— Нет, ничего, — успокоил его Мориц, но тут же, к удивлению Эрни, яростно спрыгнул с тумбы.

Воинственное лицо пылало гневом. Широко расставив ноги в роскошных штанах из синей саржи, он хлопнул кулаком по раскрытой ладони и заорал:

— Дали бы мне только пистолет! Паф — и готово!

— А мне, — хитро прищурив глаза, сказал Паулюс Вишняк, — пусть дадут миллиард, всего один миллиардик, понимаешь?

Приподняв очки, он наслаждался выжидательным молчанием слушателей, но вдруг, побагровев, согнулся пополам.

— Я их куплю! — едва выговорил он. — Всех до единого куплю!

— Ловко придумано, — проговорил старший и отвернулся. — Дети! Что с ними разговаривать!

Морин снова влез на тумбу и уперся руками в колени, поверх аккуратно закатанных штанов. Два велосипедиста пересекли улицу, не взглянув на поющую синагогу. Сталь колес вспыхивала яркими блестками в воздухе между платанами. Высоко в небе кружили вороны, словно и они чего-то ожидали, предвкушая удовольствие от предстоящего зрелища, которого вдруг безумно испугался Эрни. Он закрыл глаза, чтобы не видеть этот мир, и в отчаянии сказал себе: «Бог не здесь. Он нас оставил…»

Картавый голос Морица вернул его в этот мир:

— А ты что хочешь получить? Ножницы? Разрезать «их» пополам, чтоб стали твоего роста? Хорошо тебе, счастливчик, ты маленький, а мне вечно приходится драться. Бывают дни, когда я с удовольствием заключил бы с «ними» мир.

— А «они», значит, не хотят его заключать? — сказал Паулюс Вишняк и, подойдя к Морицу, похлопал его по плечу с видом заговорщика.

— Не хотят! — признался Мориц и вдруг добавил серьезно: — А мне начинает надоедать драка. С меня хватит. Кроме шуток…

— Так ты еще ходишь в школу? — удивился старший.

— Я уже в последнем классе, — наивно выпятил грудь Мориц. — Мне только четырнадцать лет. Правда, мне можно дать больше? Раньше я ужасно любил драться.

— Значит, парни из твоей банды тебя бросили?

Мориц отвернул исполосованное шрамами лицо. Старший продолжал торопливо:

— Я тоже любил раньше… Вначале… Давным-давно… Да, в прежнее время это было, года два назад…

На этом самом месте. Когда выходили из синагоги. Я был в компании Арнольда, знаете, того, что потом уехал в Израиль. Кровь лилась рекой. Но мы не могли выстоять. Честно! Они привели парней лет по восемнадцать, если не старше. Потом было дело с Железными Касками, и, наконец, однажды появились штурмовики. Ну, сам понимаешь…

— Штурмовики больше уже не придут, — сказал Паулюс Вишняк.

— Точно! — огрызнулся Мориц. — Но все-таки взгляни на перекресток, старик.

В эту минуту прежнего грезящего мира не стало.

Эрни увидел, что Паулюс Вишняк выглянул через плечо Морица, все еще сидевшего на тумбе, и отпрянул назад так резко, будто солнечный воздух обжег ему лицо. Потом Эрни услышал первые такты нацистской песни, словно влившиеся в заключительные звуки субботней молитвы. Тоскливые слова на иврите и жесткие звуки немецкого столкнулись прямо над переулком, и переулок дрогнул.

— Попались-таки крысы в ловушку, — прокартавил Мориц, спрыгивая с тумбы и отталкивая младшего брата в тень.

Паулюс Вишняк и второй парень полетели по переулку, словно два больших ворона, бьющихся крыльями в тесные стены. Мориц в своих роскошных штанах и жемчужного цвета курточке напоминал куропатку. Он мчался, чиркая ногами по каменным плиткам мостовой, которые начали подпрыгивать и под лакированными башмаками Эрни; стены клонились из стороны в сторону, словно и они опьянели от страха, как Эрни, словно и у них, как у него, сердце уходило в пятки. Мориц грубо втолкнул его во двор, и теперь Эрни дрожал вместе с остальными верующими, которые делали круги по двору, постепенно приближаясь к задней стене, где сгрудились, застыв от ужаса, самые важные семьи. Раввин загораживал толстыми руками дверь, перед которой толпилось несколько жирных дам, увешанных драгоценностями.

— Нет, в синагогу мы не вернемся, — раздался голос раввина. — Пусть все происходит при свете дня.

— При свете дня! При свете дня! — завопили дамы, словно охваченные восторгом.

Затем наступила глубокая тишина. Предметы вновь обрели свой естественный вид, каменные плиты во дворе еще немного покачались, словно играя последнюю злую шутку, и тоже успокоились. Все очертания стали удивительно четкими. В первом ряду верующих стояла мертвая от страха мадам Леви-мама. Склонившись над закутанной в розовое одеяло новорожденной Рахелью, она тихонько звала:

— Эрни, Эрни…

Он с трудом преодолел несколько шагов между ними и уткнулся в теплый шелк материнского живота, который содрогался, как от внутренней икоты. Эрни схватил руку матери и прижал ее к своей влажной щеке. Он невольно успокоился, но тут раздался общий вздох и всколыхнул его притихшую тоску. Толпа замолкла и перестала дышать — даже дети не плакали. Эрни оглянулся и увидел нацистов. Они стояли в воротах, отрезав синагогу от тупика.

Эрни не поверил своим глазам: ему показалось, что он узнал лавочника с Фридрихштрассе — в форме, в черных сапогах… Он стоял несколько ближе остальных, широко расставив ноги. Его молодчики плотной стеной запирали ловушку. И над всей этой сценой возвышалось ярко-голубое небо без единого ворона в нем. Эрни вдруг почувствовал, что там, над синагогальным двором, Бог только ждет той минуты, когда ему нужно будет вмешаться. Трое мальчишек один за другим прошмыгнули между сапогами нацистов и стали бросать камнями в безмолвную толпу евреев.

Барышня Блюменталь дрожала с ног до головы, и Эрни чувствовал щекой ее дрожь. Он поднялся на цыпочки, стараясь дотянуться до уха маленькой женщины, глаза у него пылали безумным огнем, и тень улыбки блуждала на губах.

— Не бойся, мама, — взмолился он, — Бог спустится к нам с минуты на минуту.


На потрескавшемся фасаде дома, возвышавшемся над двором, раскрылось несколько окон, и оттуда понеслось улюлюканье.

Эрни почувствовал, что накаленное пространство между стеной нацистов, которых безмолвие жертв еще удерживало у ворот, и толпой евреев стало тоньше ниточки.

Но тут до него дошло, что улюлюканье адресовано нацистам, и тонкая ниточка с головокружительной быстротой разрослась в толстый канат, преградивший нацистам дорогу. Те выпустили из рук висевшие на поясе дубинки и в замешательстве задрали кверху подбородки. «Им мешают окна», — с восторгом подумал Эрни, и надежда заставила и его поднять голову к соседнему дому. Фасад теперь казался сплошь усеянным лицами мужчин, женщин и даже детей, чьи живые глаза сверкали над подоконниками в спасительном свете яркого солнца, которое с силой вонзало свои лучи в камни фасада и в лица любопытных. «Неужели? — подумал Эрни обрадованно. — До сих пор окна открывались лишь для того, чтобы какие-то руки выливали помои прямо на головы евреям, сновавшим взад и вперед во дворе синагоги. Что же там наверху переменилось?» Он увидел знакомое усатое лицо своего школьного учителя господина Юлиуса Кремера, который чуть высунул голову из окна, напоминая птицу, усевшуюся на самый краешек голубятни.

Посыпался град упреков.

— Не стыдно вам? — закричал господин Кремер и погрозил пальцем опешившим нацистам, как провинившимся ученикам.

Евреи вокруг Эрни не проронили ни звука. У мадам Леви-мамы что-то забулькало в горле, но рот не раскрылся. Эрни почувствовал, что Бог совсем рядом, так близко, что можно дотронуться пальцем — если набраться немного смелости.

— Остановись! Не тронь мой народ! — пробормотал Эрни, словно божественный голос пошел в его горло. И, крепко зажмурившись, он увидел, как толпа верующих прямо на плитах поднимается в лазурное небо, стремительно, как пущенный ввысь камень, и все-таки величаво, словно в карете. Вот уже карета поднялась на такую фантастическую высоту, что превратилась в неподвижную точку, и Эрни теперь четко различает только нос мадам Леви-мамы, хотя он стал совсем крохотным, как поднятый хоботок комара. «А может, карета с евреями, — подумал Эрни, улыбаясь и не раскрывая глаз, — проносится сейчас над сказочными землями Палестины, которые текут молоком и медом».

— Поговорите мне еще там наверху!

Эрни, похолодев, открыл глаза и увидел, что нацистский офицер шагнул в сторону дома и все его мощное тело колотится от ярости.

— А ну-ка, закройте окна! — потрясая жилистыми кулаками над толстой бритой головой, проорал офицер и с тяжеловесностью пьяного повернулся кругом.

Эрни оцепенел, но все же заметил, что нацист и вправду пьянеет от собственной ярости. Рот у него то открывается, то закрывается, из него брызжет пена, лицо наливается кровью, и он с трудом подыскивает слова, способные выразить его гнев.

— Эй, вы, там, наверху! — вдруг заорал он, описав рукой круг. — Вы что, еще не знаете этих жидовских свиней? И какой вред от них, тоже не знаете? Эй, товарищи! Жиды хотят погубить нашу страну! Нашу родину! Землю наших предков… — добавил он плаксиво, что больше всего поразило Эрни.

На мгновение у нацистского вожака перекосило рот, и он не смог издать ни звука. Потом он ткнул в сторону евреев указательным пальцем так, что палец чуть не отвалился, и так завыл, что Эрни даже не узнал его голоса:

— Эй, там, наверху! Ну-ка! Дамы и господа! Хотите приютить это дерьмо свинячее — пожалуйста! Пускай наделают вам на голову! Чего же вы ждете? Спускайтесь лизать им зад! Ну!

В пылу своей обличительной речи он грозил кулаками окнам, которые уже стыдливо закрылись одно за другим, оставляя евреев перед ослепшим фасадом. Но какие-то немцы — человек десять — все еще молча смотрели на синагогальный двор, словно мерились взглядом с евреями, а те, сначала женщины и дети, а потом и мужчины, потянулись дрожащими руками к этим еще не закрывшимся окнам. Поддавшись порыву, Эрни тоже поднял на ладонях всю тоску, переполнявшую его сердце, и горячо взмолился: «Боже, всемогущий, пожалуйста, взгляни хоть на минутку сюда…»

В эту минуту старая мадам Тушинская выступила вперед.

Она была взбешена. Тощие руки мотались над ее головой, как клубок змей, а рот изрыгал проклятия. Нацисты остолбенели.

— Что вы хотите от нас? — кричала она на смеси немецкого с идиш. — Что вам нужно? Что мы вам сделали? Вы что, говорить не умеете? Совсем уже скотами стали? Ничего, ничего. Бог призовет вас к ответу! Настанет такой день! Бог в порошок вас сотрет! — добавила она, подняв свои длинные руки и жестами изображая, как это будет.

И вдруг Эрни освободился от страха. Совсем. И тоска загадочным образом исчезла. Даже от религиозного экстаза ничего не осталось, кроме горящего взгляда, устремленного на старую женщину. А та, не переставая махать руками и выкрикивать проклятия, шаг за шагом приближалась к грозной стене коричневых рубашек и блестящих сапог. Нацисты беспокойно зашевелились.

— Вы будете гореть на вечном огне! — на чистейшем немецком языке швырнула она в лицо нацистскому вожаку, почти вплотную. — Да, да, на вечном огне, — чеканила она каждое слово.

Секунда тянулась вечно. Потом нацист жестом успокоил своих молодчиков и явно улыбнулся госпоже Тушинской.

— А ты сгоришь сейчас же, — пообещал он и со всего размаху ударил ее по лицу.

Парик отлетел в сторону, и мадам Тушинская упала навзничь, прикрывая костлявыми руками гладко выбритую голову.

— Нет, нет, нет, — как в бреду твердил Эрни, не отрывая глаз от госпожи Тушинской. Он сделал полшага вперед.

Распростертая у ног нациста, госпожа Тушинская прикрывала руками голову — странное яйцо, какое бывает лишь в страшном сне. В тот же миг Эрни заметил, что рот его открыт и из него несется вой.

Барышня Блюменталь зажала ему рот рукой, но он все с тем же воем вырвался и бросился вперед. Никто не успел опомниться, как ребенок очутился совсем близко от нациста. Голые руки повисли вдоль штанишек. Он был далеко от барышни Блюменталь, но она видела, как дрожат у него ноги, а крик бил ей прямо в уши.

Двое евреев выступили вперед. Вид у них был суровый и отсутствующий.


После молитвы толпа закружила Мордехая, оторвала от своих, оттеснила к угол между загородкой и тем местом, где режут кур, так что он оказался в треугольной тени навеса, которого он касался головой. Любое чувство, переживаемое толпой, покатывалось до него, прижимая к стене, и он тщетно пытался сдержать этот натиск, блуждая взглядом над шляпами, ермолками и шиньонами в надежде отыскать своих. Но только голова медузы — косматая голова Юдифи мелькала среди людских волн, то приближаясь, то отдаляясь. Мордехай был готов ко всему. Древний голос в нем взывал к искупительной жертве, всегда, вечно и особенно после Земиоцка и особенно теперь, в этом году, с тех пор, как христианское варварство вонзило свои когти в немецкое еврейство. Но к тому, что происходило сейчас на его глазах, не был готов даже он. Эти женщины, эти дети, пусть умирая от страха, но все же по собственной воле пришли сюда на поругание и стоят перед нацистами. Нет, этого он не хотел. Более того, он был против. Понадобилось единодушное безумие всех верующих Штилленштадта, чтобы он согласился, по их примеру, пустить своих в синагогу. «Какая таинственная сила двигала ими?» — спрашивал он себя и не верил своим глазам, когда при появлении нацистов лица вокруг него исполнились особого достоинства. Даже у самых крикливых кумушек! Даже у самых маленьких детей! Словно и они почувствовали трагическое величие этой минуты… Что же не дает угаснуть тому древнему и суровому огню, который снова зажег души тихих штилленштадтских евреев, вот уже сто лет расслабленных покоем этой рейнской провинции? Почему перед лицом преследований они вдруг почувствовали смысл своего еврейства? Они давно забыли о былых пытках, давно стали беззащитными перед страданиями, но неожиданный поворот событий застал их во всеоружии…

Рассуждая сам с собой таким образом, Мордехай смотрел, как раскрываются окна соседнего дома, и чувствовал, что надежда уменьшает напор толпы. «Боже, а что будет в тот день, когда немецкие окна больше не раскроются при виде еврейских страданий?» — спрашивал он себя. Он бесстрастно отметил, что нацисты свирепеют, так же бесстрастно констатировал, что окна одно за другим закрываются и что евреи поднимают руки к небу, словно внезапно почувствовав свое полное бессилие.

Но когда безумная старуха бросилась на «нейтральную полосу», отделявшую толпу евреев от нацистов. Мордехай начал прокладывать себе дорогу. У его плеч мелькали мокрые от слез женские щеки, склоненные мужские головы, обезумевшие глаза детей, теперь разразившихся плачем.

— Боже праведный, хоть бы безумие мадам Тушинской не обернулось против детей! — раздавался вокруг него шепот.

Крик Эрни он услышал, когда был уже на расстоянии нескольких голов от пустого горячего пространства, разделявшего два мира.

Ребенок меж тем уже стоял перед страшным коричневорубашечником, такой маленький, что, казалось, будто он смиренно припадает к его ногам, такой тщедушный, что грозная тень, лежащая на сверкающих плитах, накрыла его целиком.

И тут, когда Мордехай разглядел фигурку внука на тонких дрожащих ножках и черные колечки его кудрей, едва прикрытые нелепым немецким беретом, когда услыхал его крик, похожий на блеяние ягненка, у старика сжалось сердце, и он увидел с беспощадной ясностью: «Вот он, наш жертвенный агнец, наш искупитель». Слезы застлали ему глаза.

Дальше все происходило уже далеко, в фантастическом мире легенды, и яркое солнце, выхватившее из тьмы веков подробности этой сцены, только придавало ей живые краски. Сначала захохотал главарь, показывая пальцем на ребенка. Потом захохотали его молодчики.

— Посмотрите на этого защитника евреев! — кричали они, хлопая друг друга по плечу.

Добела раскаленное небо уносило их смех в бесконечность. Мордехай понял, что накатившаяся на них волна веселья защитит, прикроет ребенка. Кажется, и мальчик это понял: он вдруг качнулся, поднял валявшийся у его ног парик и надел его на голову госпожи Тушинской. Она жадно схватила парик, снова обняла колени руками и свернулась клубком. Траурное платье, болтавшееся на ее длинном худом теле, придавало ей сходство с мертвой вороной. Но когда ребенок распрямился, нацист перестал смеяться и сильным ударом ладони отшвырнул его назад, на госпожу Тушинскую. У нее задралось платье, обнажая бледные морщинистые бедра. Нацист заморгал глазами и с досадой отступил. Его молодчики двинулись за ним. Толпа облегченно вздохнула: на сегодня — довольно.

3

При падении госпожа Тушинская сломала ключицу, а ребенок был цел и невредим, только слегка ободрал колени. И все же Мордехай поднял его на руки и молча понес через тупик, не обращая внимания на верующих, которые наперебой советовали ему быть осторожным. Барышне Блюменталь он запретил идти за ним, но она не послушалась и, охваченная смутным благоговейным страхом, семенила сзади, что-то приговаривая.

Пот бисером выступил на висках у Эрни, он не хотел, чтоб его несли на руках, он может идти сам, что у него, ног нет?..

Но дед молча шагал по белым от солнца улицам, и немцы останавливались поглазеть на огромного старика с ребенком на руках: наверно, в синагоге подбили.

Досаждали только мальчишки, которые увязались за ними и всю дорогу, словно повторяя невинную считалочку, распевали чистыми голосами:

Раз — евреи, два — маца.

Три — евреи, ца-ца-ца.

Вас зарежут, вас сожгут.

Всех вас к дьяволу пошлют!

Но Мордехай настолько ушел в свои мысли, что не слышал их выкриков, и им под конец наскучило его безразличие. Иногда Мордехай вдруг остро ощущал живую плоть агнца в своих руках и рассеянно дотрагивался усами до курчавого, взмокшего от пота руна. Когда пришли домой, он внес ребенка к себе в комнату и неумело раздел его. Тот испуганно раскрыл глаза, но Мордехай только глухо повторял: «Не бойся, милый, не бойся». Потом он укутал Эрни, как младенца, закрыл дверь на задвижку, присел у изголовья и начал рассказывать по порядку всю необычайную историю рода Леви. Голос его звучал хрипло, словно тяжесть многолетнего молчания навсегда его приглушила.

Иногда он прерывал свой рассказ и вглядывался в лицо ребенка, понимает ли тот, затем продолжал снова, стараясь соразмерять слова с детским пониманием. Он видел перед собой горящие от возбуждения щеки, кончик языка, от внимания высунувшийся из загородки молочных зубов, темно-синие вспышки в полузакрытых глазах. И тогда он спускался еще на одну ступеньку, чтобы уловить и поднять до себя уровень детского понимания. Но несмотря на свои старания. Мордехай не замечал, чтобы в ребенке что-нибудь шевельнулось, кроме привычных воспоминаний о знаменитых легендах про Ламедвавников. В гаснущем свете уходящего дня, пробивавшемся сквозь тюлевые занавески, Эрни лежал под простынями, закрыв от волнения глаза, и, раскрыв рот, слушал эти легенды. Только один раз, когда Мордехай сказал, что три года назад умер последний Праведник из Земиоцка, не назвав своего преемника, и теперь Леви не знают, кто в их роду Ламедвавник, ему показалось, что в темных зрачках зажегся беспокойный огонек, который, впрочем, тут же и погас.

— А почему ты… там, во дворе синагоги… словом, почему ты это сделал? — вдруг спросил старик.

Эрни покраснел.

— Не знаю, дорогой дедушка. Мне… мне было больно смотреть, как… И я… я-таки бросился на него! Понимаешь, дедушка? — тихонько засмеялся Эрни и откинулся на подушки.

— О, не смейся, не смейся, — в отчаянии пробормотал Мордехай, уже жалея о своей безумной откровенности и чувствуя угрызения совести, ибо совершил преступление, крохотное, незаметное, но непоправимое, как всякое преступление, совершенное в душе.

«Старый слон» наклонился над кроватью, молча поцеловал удивленного Эрни в лоб и медленно, виноватой походкой направился к двери. Он уже открыл ее, когда ребенок его окликнул.

— Дедушка, скажи мне…

Старик обернулся.

— Что, душа моя? — спросил Мордехай, усталым шагом подходя к изголовью, скрытому тенью.

Чтобы успокоить деда, Эрни улыбнулся.

— Дедушка, дорогой, скажи мне, что должен делать Праведник в жизни? — едва слышно прошептал он, и густая краска залила его щеки.

Дед весь задрожал, не зная, что ответить. Кровь постепенно отхлынула от лица ребенка, и оно белело в темноте, но широко раскрытые глаза горели, как у старых евреев из Земиоцка, охваченных экстазом. Мордехай положил руку на детскую головку и, теребя шелковистые кудри, нерешительно проговорил:

— Разве ты просишь солнце, чтобы оно что-нибудь делало, мой птенчик? Оно восходит и заходит и тем радует твою душу.

— А Праведник? — не унимался Эрни.

Его настойчивость растрогала деда.

— Так же и праведник, — наконец сказал он, вздыхая. — Он восходит и заходит, и это хорошо…

Видя, что ребенок не отрывает от него глаз, он взволнованно заговорил снова:

— Эрни, мой маленький рабби, что ты меня спрашиваешь? Много ли я знаю? А если и знаю, то много ли это стоит, ибо мудрости не дал мне Господь. Послушай, если ты и в самом деле Праведник, то наступит день, и ты… воссияешь. Понимаешь?

— А пока? — удивился ребенок.

— А пока будь умницей, — подавил улыбку Мордехай.

Как только дед ушел и на лестнице стихли его осторожные шаги, Эрни начал серьезно обдумывать предстоящее ему мученичество.

Вечерние тени смягчали свет; солнечные лучи чертили расплывчатые, прихотливые узоры вокруг кровати и стула, на легкой бахроме занавесок; а если хорошенько прищуриться, то все они сбегутся в одну желтую полоску, которая пляшет на стуле, а потом и она исчезнет в черноте ночи. Из гостиной доносится неясный гул, и под этот аккомпанемент в ногах кровати уже кружатся фантастические персонажи. Эрни нажимает еще на одну пружинку своего воображения, и появляется силуэт, залитый лунным светом, который струится у него из глаз.

Приподнявшись на подушке, Эрни с удовлетворением узнает в нем дорогую мадам Тушинскую, которая своими паучьими пальчиками прилаживает на бритой голове целое нагромождение париков.

Потом силуэт растворяется, парики улетают все разом, и Эрни видит голый череп мадам Тушинской, блистающий как яичная скорлупа над ее морщинистым лицом, над ее гневно разинутым ртом.

— Не огорчайтесь. — говорит Эрни привидению, — и прежде всего спокойно вытрите нос, потому что я Праведник. Ламедвавник, понимаете?

— Не может быть, — улыбается мадам Тушинская.

— А я вам говорю, что это правда, — важно заявляет Эрни, устраивается на подушке поудобнее, хмурит брови и вызывает рыцарей, которые до сих пор сидели в шкафу.

Потрясая копьями, отчего дрожат султаны на шлемах, рыцари выстраиваются у дверей и продолжают толкаться на месте.

У них серьезный и даже довольный вид.

— Ну, — говорит лавочник с Фридрихштрассе, надежно защищенный железным забралом. — не отомстить ли нам за Христа?

На щите у него крест, и на каждом конце креста страшные когти свастики.

Эрни обязательно хочет вызвать свой скрытый голос, мощный и величавый, как река, а не тот обычный, прерывистый и тоненький, как ручеек. Поэтому он набирает в легкие побольше воздуху и только тогда отвечает лавочнику:

— Сударь, я к вашим услугам.

С душераздирающим вздохом откидывает он одеяло, соскальзывает на пол и парадным шагом направляется к двери, навстречу своим смертным мукам.

Верующие застывают в почтительном молчании.

Но тут над их головами простирается неумолимая рука Муттер Юдифь и пытается схватить Эрни. А в довершение всего мадам Леви-мама распростерлась на полу и загородила дорогу Праведнику. Но тот тихонько отталкивает руку Муттер Юдифи, ставит кончики пальцев ноги на живот мадам Леви, еле-еле касаясь его, и легким рывком преодолевает препятствие.

— Так ты и есть Праведник? — удивленно и насмешливо спрашивает лавочник. — Ты, значит, защитник евреев?

— Да, — сухо отвечает Эрни Леви и дрогнувшим голосом добавляет: — Что же ты медлишь, дикарь, убивай меня!

— Бац! — говорит лавочник, и его стальная перчатка летит в горло Эрни Леви.

Эрни пошатывается под голубым небом синагогального двора, в глазах у него темнеет, и сквозь эту тьму он различает не только призраки своего воображения, но и спальню, по которой кружится он сам — маленькое привидение в белой ночной рубашке.

Наконец он решает умереть. Он ложится на пол перед шкафом, принимает соответствующую позу и поднимает полуприкрытые глаза к потолку. А там — лицо его палача. Оно начинает расплываться и вдруг совсем исчезает в потоке ворвавшегося света.

— Ангел небесный, — кричит барышня Блюменталь дрожащим голосом, — чего ты лежишь в темноте на полу? Ты болен?


Чувствуя на себе бдительный взгляд Муттер Юдифи, Эрни делает вид, будто засыпает. Наконец он осмеливается изобразить похрапывание.

— Ты спишь? — шепчет Муттер Юдифь спустя минут пятнадцать.

— П-ф-ф…

Старая женщина со вздохом поднимается, и сквозь прикрытые ресницы Эрни с удовольствием видит, как она на цыпочках, словно заговорщик, крадется к дверям. Проклятая лампочка, наконец, гаснет, скрипят ступеньки, дверь на втором этаже закрывается, и наступает полная тишина. Весь дом спит, кроме него.

Он сгорает от нетерпения, но из осторожности выжидает в темноте чуть ли не целый час. Его первая ночь Ламедвавника! Малейшее дуновение, малейший шорох заставляют дрожать каждую жилочку, но мысль упорно продолжает работать в том направлении, по которому ведет ее сознание Праведника.

Широко раскрыв глаза, Эрни жадно всматривается в своих предшественников, и ему даже удается уловить самые тонкие различия между ними. Например, он приходит к выводу, что быть привязанным к хвосту монгольской лошади, как рабби Ионатан, менее достойно, чем быть заживо сожженным, как другие Ламедвавники. Мясо и жир вокруг костей отвратительно обгорают, и постепенно отваливаются пылающие куски… О Боже! Как он ни старался, ему не удавалось приучить себя к мысли о предсмертных муках. Вдруг он смирился с необходимостью пройти пробное испытание и тихонько слез с кровати.

Начал он скромно: с задержки дыхания.

Пытка показалась ему ничтожной. Но когда зазвенело в ушах и что-то начало разрываться в груди, он в восторге подумал, что, возможно, это действительно похоже на настоящую пытку Праведника, но тут же упал, потому что задерживал дыхание дольше возможного.

— Ну и хватит! — сказал внутренний голос.

— Господи, не обращай внимания на эти слова, это так, случайно, — немедленно возразил Эрни.

Он стал на ощупь пробираться в тот угол, где в картонной коробке хранились сокровища Морица.

Подобрав, словно барышня, одной рукой длинную ночную рубашку, чтоб не болталась по босым ногам, и выставив вперед другую, он шарил в темноте пальцами, тонкими, как мушиные усики. Перед столом он опустился на колени, открыл коробку, нащупал и отбросил какие-то веревки, оловянных солдатиков, перочинный нож с шестью лезвиями, и наконец он добрался до спичек.

Венчик у пламени был синий.

— Ну, покажи, кто ты такой на самом деле, — прошептал он, чтобы подбодрить себя, и, глубоко вздохнув, поднес пламя к левой ладони.

Странно: боль как будто не настоящая, хотя кожа уже потрескивает и такой запах, что просто душу выворачивает.

Спичка сгорела в пальцах до конца, и, когда снова стало темно, из глаз покатились слезы. Но то были капельки радости, живые, мягкие и на языке сладкие, как мед.

— Не может быть, — пришел он в отчаяние, — не нужно было подносить спичку так близко!

Он хотел чиркнуть вторую, но заметил, что пальцы на левой руке не слушаются его: они совсем перестали сгибаться и сами собой растопырились веером вокруг обожженной ладони.

Широко раскрыв глаза, он увидел, что кругом ночь. Он убрал коробку Морица на место и вернулся в постель.

Левую руку он осторожно положил поверх одеяла, потому что от нее пылало жаром, как от печки.

Его охватила глубокая радость: если регулярно тренироваться, то в час испытания Бог, может, и пошлет ему силы выдержать настоящую смертную муку. Да, если закалить тело, может, когда-нибудь у него хватит духу героически пожертвовать собой, чтобы Бог сжалился над Муттер Юдифью, над дедом, над барышней Блюменталь, над господином Леви, над Морицем, над малышами — и вообще над евреями Штилленштадта. А может, даже над всеми-всеми евреями, которых мир преследует и мучает. Он еще удивлялся тому, как легко перенес пробное испытание, как вдруг почувствовал сильную судорогу в левой руке, хотя ладонь по-прежнему не болела. Из нее только текла жидкость. «А все-таки я не кричу», — обрадовался он, разжал зубы и только тогда почувствовал настоящую боль.

4

Утром оказалось, что на ладони огромный ожог до самого запястья. От маленького Праведника ничего не удалось добиться. У него был жар, и он чуть не бредил. Врач недоумевал: как это вдруг ни с того, ни с сего ночью образовался такой ожог! Можно подумать, что тут злые духи поработали! Муттер Юдифь поспешила подсунуть несчастной жертве под подушку некий красный мешочек, где было семь щепоток пепла из семи печей, семь щепоток пыли из семи скважин дверных петель, семь щепоток тмина, семь горошин и, наконец, почему-то не семь, а всего один волос. Она терялась в догадках.

— Не понимаю, — говорила она потом в кухне всему семейству, — вчера Ангелок, как отважная блоха, прыгнул на нацистов, а утром — нате вам — искалечен. Мало того, что мы от волнения с ума сходим, так он еще раз разлегся в кровати, как барин, и грудь выпятил колесом — ни дать, ни взять генерал, выигравший сражение. А когда несчастная, бабушка спрашивает его: «Ангелок, что с тобой ночью случилось?» — так Ангелок фыркает прямо в лицо, залазит под одеяло и молчит, как не знаю кто. Я вам вот что скажу: он на нас смотрит… свысока.

— Не может быть, — сказал Биньямин.

— А я вам говорю: свысока, — повторила Муттер Юдифь и, воздев руки к небу, воззвала: — Господи, кто мог напустить на него такое несчастье?

— Может, ребенок вчера ушиб голову, когда упал, а? — вставила свое слово барышня Блюменталь.

Она тоже была напугана и даже подумать боялась, что ребенок начал «подражать» кому-то еще.

Что касается деда, то он не проронил ни слова и терзался молча. Сославшись на недомогание, он тайком проник в комнату к больному… Тот встретил его торжествующей улыбкой и не без гордости признался, что стал готовиться. Темные круги под глазами, пылающие щеки, огромная повязка, которую он поднимал, как знамя, делали его признание похожим на бред сумасшедшего.

— К чему готовиться? — спросил Мордехай, дрожа.

Хотя уже наступило утро, вафельные занавески не пропускали света, и солнце продевало сквозь них лишь отдельные ниточки. Одна из них легла вдоль горбинки у деда на носу, другие рассыпались золотыми искрами и прыгали в его бороде.

Чтобы подбодрить деда, Эрни улыбнулся.

— Готовиться к тому, как умирать, — весело заявил он и совсем расплылся в улыбке, стараясь показать, что все в порядке.

— Еврей, что ты такое говоришь? — гневно закричал старик, и Эрни тут же понял свою чудовищную ошибку.

В мгновение ока он свернулся клубочком и, как перепуганный зверек, юркнул под одеяло, словно хотел исчезнуть совсем. Но, зарывшись в мягкую тьму одеяла, он вдруг почувствовал нежное прикосновение к плечу. Рука деда поднялась выше и легла ему на голову.

— Бог с тобой. Бог с тобой! Ушам своим не верю! Объясни все-таки, зачем ты это сделал? Разве я тебе говорил о смерти?

Эрни помолчал, а потом удивленно ответил из-под одеяла:

— Нет.

— Клянусь Десятью Заповедями! — загремел дед, еще нежнее лаская огромными пальцами голову внука. — Клянусь казнями египетскими! Что все это значит? Что еще за подготовка? Люди! — закончил он со вздохом. — Вы слышали что-нибудь подобное?!

— Дедушка, дорогой, я думал… — Голос под одеялом сорвался. — Я думал, если я умру, вы сможете жить.

— Если ты умрешь, мы сможем жить?

— Ну да, — выдохнул Эрни.

Мордехай глубоко задумался. Его звериная лапа по-прежнему лежала у Эрни на голове, из увлажнившихся глаз лился тихий мечтательный свет.

— Ты, значит, вчера меня не понял, когда я тебе объяснял, что смерть Праведника ничего не меняет в этом мире?

— Нет, этого я не понял.

— Я же тебе сказал, что никто на свете, даже Праведник, не должен искать страданий, страдания приходят сами, их не нужно искать…

— И этого я не понял, — забеспокоился Эрни.

— А что Праведник — это сердце человечества, тоже не понял?

— Нет, нет, нет, — твердил ребенок.

— Что же ты понял?

— Что если я умру…

— И это все?

— Да, — всхлипнул Эрни.

— Тогда послушай меня, — сказал Мордехай, поразмыслив. — Только слушай хорошенько. Если человек страдает в одиночку, его боль остается при нем. Это ясно?

— Ясно.

— А если кто-то видит его страдания и говорит: «Ах, как ты страдаешь, мой еврейский брат…», тогда что происходит?

Одеяло зашевелилось, и показался кончик носа.

— Тогда мне тоже ясно: тот, кто на него смотрит, вбирает в себя глазами его боль.

Мордехай вздохнул, улыбнулся и снова вздохнул.

— А если тот, кто на него смотрит, слепой, может он принять на себя страдания, как ты думаешь?

— Конечно, может! Ушами.

— А если он глухой?

— Тогда руками, — серьезно сказал Эрни.

— Ну, а если он далеко и не может ни видеть, ни слышать, ни коснуться другого человека? Как ты думаешь, может ли он все-таки принять его страдания?

— Наверно, он может о них догадаться, — нерешительно высказал предположение Эрни.

— Вот ты и дошел до истины сам, — обрадовался Мордехай. — Именно так и происходит с Праведником, умница ты моя! Праведник догадывается о всех страданиях на земле и принимает их на себя сердцем.

Эрни что-то обдумывал, приложив палец к губам, и наконец грустно заметил:

— А какой толк догадываться, если это ничего не меняет?

— Ну, как же, перед Богом это меняет.

И так как ребенок скептически поднял бровь, Мордехай поспешил продолжить философские рассуждения.

— Кто может постичь то, что так далеко и так глубоко? — пробормотал он как бы про себя.

Но Эрни был поглощен своим открытием и старался осмыслить вывод, к которому он пришел.

— Если это меняет только перед Богом, тогда я, совсем ничего не понимаю. Тогда получается, что это Он велел немцам нас преследовать? Как же так, дедушка, мы, значит, не такие люди, как все? Евреи, значит, в чем-то провинились перед Богом, иначе бы Он на нас так не сердился, верно?

От возбуждения он уселся и высоко поднял забинтованную руку.

— Дедушка, скажи мне правду, — вдруг пронзительно закричал он, — мы не такие люди, как все, да?

— А люди ли мы вообще?

Стоя над кроватью, Мордехай устремил на ребенка меланхоличный взгляд. Плечи опустились, ермолка съехала набок, смешно, как у школьника. Затем странная улыбка раздвинула усы и загнала глаза еще глубже в орбиты. То была улыбка бездонной, беспредельной печали.

— Так-то… — сказал, наконец, дед. Склонившись над мальчиком, он крепко обнял его, затем оттолкнул, потом снова прижал к себе и, внезапно отпустив, выбежал из комнаты. Эрни услышал, что он на секунду задержался на лестнице, после чего наконец в гостиной хлопнула дверь. «Бедный, бедный дедушка», — подумал Эрни. Он начал постепенно приходить в себя. Уселся на край кровати, здоровую руку положил на затылок, а больную — на колени и задумался. Огромная повязка показалась ему вдруг нелепой. Перед сонными глазами стояла улыбка деда. В этой улыбке были написаны миллионы слов, но Эрни не умел прочесть их, он не знал этого языка.

Рассеянный взгляд снова упал на повязку. Эрни, стал присматриваться к ней в надежде найти законное удовлетворение. Но улыбка деда затмевала собой все, и вскоре он подумал, что какие бы упражнения в страданиях он ни изобрел, они всего лишь детские забавы. Как он посмел натворить столько шуму вокруг своей особы, причинить столько забот другим? Глаза кольнуло двумя острыми иголками, и из них выкатились две тяжелые слезы.

— Букашка я, всего лишь букашка, — тихонько сказал Эрни.

Нос деда возник первым. Он словно соткался из слез внука: костлявая горбинка выражала бесконечную, щемящую тоску. Затем показался высокий, величественный лоб и над ним черная шелковая ермолка. Потом в старых глазах и в седой бороде засветилась невыразимая улыбка: кто может постичь то, что так далеко и так глубоко?

— Знаешь, — тотчас же сказал Эрни, — я никогда больше не притронусь к спичкам. И завтра пойду в школу. И с задержкой дыхания тоже покончено.

Но дед, казалось, не собирался утешиться. Печаль в его улыбке настолько выходила за пределы доступного для Эрни мира, что он почувствовал себя снова крохотным, еще более несуразным, чем до своего открытия, даже не букашкой, а просто никем.

Но когда он дошел до мысли, что Эрни Леви и вовсе не существует, дед вдруг предстал перед его восхищенным взором во весь рост, превратившись в обычного старика с морщинами, которыми годы избороздили его лицо и большое, как у слона, тело.

— Ты, значит, старый слон? — растроганно спросил Эрни.

— Конечно, — серьезно ответил дед.

— Хочешь, я приму на себя твои страдания? — умоляюще спросил Эрни, приложив больную руку к здоровой.

Затем он закрыл глаза, снова открыл их и осторожно вызвал в своем воображении Муттер Юдифь…

Расставшись с ней, он горько заплакал от поразившей его мысли: она, оказывается, просто обыкновенная старуха. Все еще обливаясь слезами, он вызвал господина Леви-отца, затем мадам Леви, которая застенчиво улыбнулась ему, прежде чем покинуть его воображение. Но когда он попытался вызвать Морица, его внутренний взор совсем затуманился, и Эрни снова увидел, что сидит на краю кровати, возле окна, раскрытого навстречу буйному потоку солнца.

— Нет, перед Морицем я недостаточно мал.

— Но ты же просто букашка.

В эту минуту ему удалось глубоким выдохом изгнать из своей груди последние остатки Эрни Леви.

И тогда появился плотный, коротко остриженный мальчик с кукольно-пухлым лицом. Карие глаза, вставленные по обеим сторонам носа, излучали веселые электрические заряды. Эрни с изумлением узнал в нем своего брата и обрадовался тому, что видит его таким живым, в его ярко-синих штанах и жемчужно-сером пиджаке, с выпученной грудью и раскрытым ртом, в котором сверкали крепкие квадратные зубы. И вдруг Эрни заметил, что на щеке у Морица шрам, на коленях — кровавые ссадины, а на штанах — дырки.

— Видишь, — прокартавил брат, сделав шаг вперед, — я уже больше не предводитель банды. Они не хотят подчиняться еврею, их это оскорбляет. По правде говоря, я уже и вовсе не состою в банде. Послушай, Эрни, отчего это немцы так злятся на нас? Разве мы не такие люди, как все?

— Не знаю, — смущенно сказал Эрни и поспешил добавить: — Эх, Мориц, Мориц, кто может постичь то, что так далеко и так глубоко?

— Рыбка! — сказал Мориц.

На этих словах видение подмигнуло Эрни, помахало на прощанье рукой и исчезло, оставив после себя легкое дрожание воздуха.

И тут Эрни понял, что в его душе действительно живут все эти лица: лицо деда, и Муттер Юдифи, и господина Леви-отца, и мадам Леви, и Морица, может быть, даже лица всех евреев Штилленштадта. Во одушевившись, он подбежал к окну, распахнул его: перед ним были каштан, и соседние крыши, и ласточки, которые, словно летучие мыши, описывали почти осязаемые круги, и голубизна бесконечно близкого неба.

— Боже милостивый, будь добр ко мне, сделай так, чтобы я остался просто совсем маленьким, — невнятно проговорил Эрни.


Как тот дурачок из сказки, который нашел на краю дороги ключи от рая, так и Эрни слепо доверился крохотному ключику, который ему вручил дед: он поверил, что в реальном и все же необыкновенном мире душ, о тайных горестях которых он догадывался, спасение в сострадании.

Сердце еще радостно колотилось от мысли о новом открытии, а на щеках еще не просохли слезы, когда он оделся и сошел вниз, улыбаясь душам, за которые считал себя ответственным.

Первая душа, попавшаяся ему навстречу, принадлежала Муттер Юдифи, сидевшей в гостиной. Всем своим грузным телом она выпирала из кресла, вся мощь ее плоти ушла в маленькую салфеточку, которую она сосредоточенно подшивала. Она не слышала шагов Эрни. Тот застыл на последней ступеньке и, усиленно стараясь стать просто совсем маленьким, жадно глядел широко раскрытыми глазами на старую, обрюзгшую еврейку, изборожденную морщинами, которые ему вдруг показались шрамами, оставшимися от ран, нанесенных скорбью. Его поразила одна мысль: невозможно в это поверить, но у Муттер Юдифи была когда-то душа и фигура молодой девушки. «Какое же зло обрушилось на нее? Какая беспредельная печаль?» — спрашивал он себя, подкрадываясь к креслу.

Когда до кресла осталось уже совсем немножко, он неожиданно подскочил к Муттер Юдифи, схватил пятнистую, как мертвый лист, руку и робко поцеловал ее, дрожа так, словно коснулся запретной тайны.

— Это еще что за новости? Что тебе здесь надо? — грозно закричала старуха, хотя нежность электрическим током пробегала по старой, остывшей крови. — Что еще тебе взбрело в голову? — продолжала она уже не столько сердито, сколько удивленно. — Зачем ты сюда пришел да еще руку мне лижешь? Со вчерашнего дня в этом доме с ума можно сойти! А ну, живо в постель!

На это карканье вышел Мордехай и кое-как вызволил несчастную добычу из рук Муттер Юдифи.

— Оставь ребенка в покое, я тебя прошу, ты же знаешь, со вчерашнего дня он сам не свой, — твердил он, загораживая старухе дорогу. — Когда Муттер Юдифь сердится, она рычит, как лев, а на самом деле она для людей, как роса для травы, — добавил он, обернувшись к перепуганному Эрни, ухватившемуся за фалды его капота. — Перестань дрожать, видишь, лев уже улыбается.

— Ничего я не улыбаюсь!

— Рассказывай кому-нибудь, а не мне! — сказал Мордехай, легонько приглаживая усы. — Ну, ты, бездельник, может, объяснишь мне все-таки, с чего вдруг ты начал лизать руки?

— Не знаю, — пролепетал Эрни, краснея от смущения. — Сам не знаю… так получилось…

— Ни с того, ни с сего? — спросила Муттер Юдифь.

— Да, ни с того, ни с сего, — серьезно ответил Эрни.

Тут Мордехай сильно дернул себя за бороду, чтоб не рассмеяться, но не выдержал и залился тем гордым смехом, какой был у него в молодости. Юдифь тоже расхохоталась, будто заржала. Вконец смущенный Эрни проскочил у деда между ногами и убежал в кухню.

Барышня Блюменталь, тревожно охнув, заключила его в свои объятия.

— Мне просто надоело лежать в кровати, — сказал он, чтобы успокоить ее, и нежно улыбнулся.

Он жадно смотрел на мать, стараясь разглядеть ее другое лицо, скрытое, как он догадывался, за незначительными, затушеванными робостью чертами того лица, которое видно всем, лица служанки. Он присматривался к осторожным движениям, какими она брала посуду, и вдруг впервые заметил, что у нее удивительно белые и узкие кисти.

— Чего ты на меня так смотришь? — спросила она в недоумении. — Я что-нибудь сделала не так?

Она продолжала помешивать суп, держа руку высоко над дымящейся кастрюлей и покачивая другой рукой коляску с новорожденной Рахилью. Эрни сокрушенно впивался взглядом в материнские черты, но не мог отыскать признаков того, другого, скрытого лица. И вдруг он в восторге понял, что душа барышни Блюменталь — это нежная рыбка, серебристая и пугливая, которая стремится юркнуть в обыденность, как в серую мелкую воду.

— Я же ничего такого тебе не сделала? — беспокойно повторила она.

— Нет, нет, — заверил ее потрясенный Эрни, — нисколечко.

— А… у тебя рука болит?

— Да нет, рука тут ни при чем.

Растроганный ее беспокойством, он не спускал с нее глаз и находил, что в ней масса добродетелей. И что ее незначительность достойна Праведника. Он не переставал ею восхищаться, как вдруг она выронила деревянную ложку в кастрюлю и смущенно вскрикнула, словно старалась скрыть волнение, которое испытывала под пристальным взглядом больших влажных глаз собственного сына.

— Ой, знаешь что, — вдруг сказала она ему с улыбкой, — хлеба мало. Может, сходишь? Или тебе не хочется?

— Хочется, хочется, — поспешно ответил Эрни.

Барышня Блюменталь с изумлением заметила, что когда она давала ему деньги, он, как тайный воздыхатель, задержал ее пальцы в своих руках. Мало того! Видимо, отважившись на самую большую крайность, он поднялся на цыпочки и уткнул губы и кончик носа в белую ладонь, из которой только что забрал деньги. Подняв плечи от смущения, он выбежал вон.

Улица была такой свежей и оживленной, что Эрни подумалось, уж не скрывает ли и она чью-то душу под одним из надутых, как щеки, булыжников. Мысль ему понравилась. «А все потому, что я теперь знаю секрет: я — малюсенький-малюсенький!» — рассмеялся Эрни. Он шел то важным шагом, то вприпрыжку и старался настроить себя на серьезный лад. С тех пор как господин Краус, по примеру остальных, выставил у себя в витрине эту странную табличку: «Евреям и собакам вход воспрещен», евреям с Ригенштрассе приходилось покупать хлеб на углу площади Гинденбург, у мадам Гартман, куда и направлялся сейчас Эрни.

Когда он был уже почти у цели, вдруг как из-под земли вырос господин Полчеловека.

Отталкиваясь от земли загрубевшими, как подошвы, ладонями, он катил свою повозочку, на которой его торс возвышался, как скульптура на пьедестале, а вытянутая голова приходилась вровень с головой Эрни. Вместо плошки для подаяний к повозочке была прикреплена военная каска, и медали на разноцветных ленточках украшали лохмотья на груди инвалида.

— Сжальтесь над бедным героем, — гнусавил господин Полчеловека и хитро подмигивал, давая понять, в чем должна выражаться эта жалость.

Эрни немедленно воодушевился и, свернув с дороги, остановился прямо перед повозочкой. Он смотрел на инвалида печальными глазами, как, по его мнению, следовало смотреть, чтобы выразить сочувствие страданиям господина Полчеловека.

А поскольку он при этом чувствовал, что становится «просто совсем маленьким», то и без того обрюзгшее лицо господина Полчеловека раздулось до фантастических размеров. Черный щербатый рот приблизился к Эрни. Затем голубые шары выкатились из красного мяса и расположились в орбитах у Эрни, откуда теперь вытекали две тонкие струйки прозрачной, горячей крови, ужасающе бездушной.

— Долго ты еще будешь на меня пялиться?

Эрни отскочил. Голубые шары горели ненавистью. Она прорывалась короткими молниями, сменяясь холодным мраком затмения. Эрни был ошеломлен, увидев, что калека грозит ему кулаком.

— Я не нарочно, господин Полчеловека. Я просто хотел вам показать… хотел вам сказать, что… я вас люблю, господин Полчеловека. Понимаете, я, лично я, — огорченно объяснил Эрни, отступив подальше.

Инвалид поудобней примостил свое туловище на повозочке, голова раскачивалась из стороны в сторону, лицо то кривилось в гримасе, то успокаивалось. Эрни понял, что душа Полчеловека — это луна, которая безнадежно холодно поблескивает во тьме.

— Эй, ты, — вдруг разъярился инвалид, — кулаки-то у меня еще в порядке!

Пряча, как воришка, перевязанную руку под здоровую, Эрни поспешил удалиться. Инвалид на своей тележке повернулся ему вслед, разверз обросший бородой рот и, заранее смакуя слова, выкрикнул с наивысшим христианским презрением:

— Жидовское отродье!

Не ускоряя шага, Эрни завернул за угол. Тут он вынужден был прислониться к стене, до того колотилось у него сердце. В ногах тоже стучало, а под коленями ходила пила. Несмотря на скверный характер господина Полчеловека, Эрни неудержимо тянуло представить себе то место, откуда французским снарядом ему вырвало ноги. Вместо ягодиц — сплошной рубец, и на нем — вся тяжесть тела. Разве могут быть такие большие раны?.. Однако же небо привычно синее, и машины мчатся как ни в чем не бывало, едва не задевая тротуар, и люди ходят на здоровых ногах и размахивают здоровыми руками, и голуби облепили фонтан на Гинденбургской площади и попивают из него воду. Что же все-таки случилось?

— Дело, наверно, в том, что я слишком пристально смотрел на него. Наверно, нужно принимать на себя страдания людей так, чтобы они этого не замечали. Да, видимо, все дело в этом, — сокрушенно бормотал Эрни.

Ребенок похвалил себя за новое открытие, но тут же в ужасе заметил, что он перестает быть «просто совсем маленьким» и даже, наоборот, начинает так быстро увеличиваться, что мир доходит ему уже только до щиколоток, а все предметы, поскольку он взирал на них теперь с высоты собственной похвалы, сверхъестественным образом исчезают из его поля зрения. «Вот я уже и не Праведник», — испугался он.

5

Если бы можно было рассказать подробно все, что произошло в течение этого дня, люди разинули бы рты от удивления. Эрни вдруг погрузился в чудесный мир и оказался среди неведомых прежде душ; он запечатлел в своем сердце массу новых объяснений знакомым явлениям, дед открыл ему тайну волшебного ключика, который открывает доступ к невидимым простым глазом лицам; он сам приложил немало усилий, чтобы в единой скорби постичь и куриц и уток, и телят и коров, и кроликов и баранов, и пресноводных рыб и морских, и диких и домашних птиц, включая соловьев и райских птиц, которых, как он знал по слухам, каждый день убивают из чревоугодия; его «я» переходило несколько раз от незначительной малости к прославлению этой малости и к запредельным высотам гордыни. А сколько вышло неприятностей дома из-за его желания принять на себя боль других глазами или ушами, не говоря уже о его необъяснимой потребности прикоснуться к ним руками или губами! Нет, всего не рассказать. Заметим все же, что к концу этого дня, отвергнутый всеми, Эрни от избытка переживаний и из страха перед дедом, который исподтишка грозил ему пальцем, предпринял тактическое отступление на территорию швейной мастерской господина Леви-отца.

— Ну, чего ты пришел? — встретил его тот с нескрываемым недоверием. — Посмотреть, не уколол ли я палец?

Ребенок, словно в панике, схватил большой портновский магнит и засуетился по мастерской, заглядывая под закройный стол якобы в поисках затерявшейся булавки. Глубокая складка залегла у него между бровями, плечи поднялись, взгляд стал испуганным. Обследовав каждую половицу, он положил кучку булавок у ног господина Леви-отца, сидевшего по-турецки на гладильном станке. Затем он примостился у витрины и сделал вид, что наблюдает за тем, что происходит на улице. Взгляд стал совсем растерянным, и даже нижняя губа отвисла. Незнакомая доселе усталость сжала сердце. Стянутую бинтом руку дергало все сильней и сильней. Он старался не расплакаться, а мысли, как необузданные кони, били копытами в его виски. И всякий раз, когда ему казалось, что он уже сумел загнать их в какую-нибудь простую истину, они опять уносились к черной пропасти в его мозгу. Вконец огорченный тем, что не может разобраться в событиях сегодняшнего дня, наш славный герой украдкой посмотрел на господина Леви-отца, на его кроличье лицо и губы, будто посасывающие иголку. Он посмотрел на Биньямина не затем, чтобы постичь его душу или разделить его «боль». На сей раз он искал успокоения своей собственной душе, растрепанной и заблудившейся. Он бессознательно надеялся, что отец утолит его собственную печаль, избавит его от той необъяснимой боли, которая терзала его новую, «праведническую» совесть.

Считая, что сын за ним наблюдает, Биньямин отвечал на его немые призывы такими колючими взглядами, что казалось, будто они вобрали в себя все булавки с магнита, чтобы вонзить их в полные слез глаза Эрни. Затем Биньямин укоризненно и скорбно вздыхал, и Эрни краснел до ушей.

Так прошел час, когда скрипнула дверь, и вошел заказчик из рабочих. Он смущенно попросил поставить ему на штаны заплату. После тысячи извинений Биньямин дал понять, что не сможет шить по живому. Достопочтенный клиент вполне понял намек мастера и скрылся за закройный стол, застенчиво прикрыв волосатые ноги одеялом.

Когда заказ был выполнен, оказалось, что ноги клиента не хотят влезать в башмаки. Биньямин предложил ложку, но она не помогла. Бедняга пыхтел от напряжения, стучал ногами по полу — нет, ноги не влезали.

— Уже сто рожков можно было купить за то время, что я прошу, чтоб в мастерской был рожок! Но разве на женщин можно полагаться? — воскликнул Биньямин. — Ну-ка. Эрни, нечего на меня таращиться, сбегай-ка лучше, купи рожок. Только без твоих дурацких выходок! А то мы все тут от волнения поумираем, и ты останешься один. Иди, иди, без разговоров!

— Не беспокойтесь, господин Леви. Одна нога уже влезла. Еще немножко — я и другую втисну в эти проклятые башмаки, — объявил клиент.

— Все равно иди, — сказал Биньямин, выбрасывая обе руки вперед, словно отмахиваясь от назойливой мухи. — По крайней мере, избавлюсь от тебя хоть на время.

Эрни почувствовал внутри какую-то странную пустоту. Не сказав ни слова, он вышел на улицу и увидел, что Ригенштрассе уже погрузилась в вечерние сумерки: над крышами протянулись лиловато-сиреневые полосы, а между домами, вокруг фонарей и в проемах окон еще удерживались желтые пятна солнечного света. Вверху колыхался темный гладкий лист бумаги, шелковистый и легкий на вид — это было небо.

Проходя мимо освещенной витрины, Эрни залюбовался этикеткой на консервной банке: среди пальмовых веток прыгали обезьяны, чуть задевая загадочное слово «ананас». Поглощенный своими мыслями, он машинально открыл дверь и увидел дочку бакалейщицы, девятилетнюю худенькую девочку, сидевшую в лавке вместо матери, которая нередко отлучалась на часок-другой. Тут Эрни вспомнил, что рожок покупают не в бакалейной лавке, а в скобяной, и воскликнул:

— Ох, простите!

Он увидел, что перепуганная девочка метнулась за прилавок. Ему стало неловко, он опустил голову и, выходя, так осторожно прикрыл за собой дверь, словно в лавке лежал умирающий.

Лавка помещалась как раз напротив дома Леви, и его обитатели нередко по вечерам слышали крики этой несчастной девочки. Она кричала пронзительно и непрерывно, когда ее колотил толстый лавочник, который, накачавшись пивом, приходил под эту музыку в еще большее возбуждение, и душераздирающе, но изредка взвизгивала, когда за дело бралась мадам: у мадам, видите ли, уши были очень чувствительные. Эрни вспомнил об этих криках и, прежде чем уйти, бросил на девочку сострадательный взгляд.

Над мраморной стойкой, будто отрезанная от туловища, торчала только голова, и между тонкими губами виднелся кончик языка. Заметив, что на нее смотрят, девочка скосила глаза, как пугливый головастик в Шлоссе.

«Нужно ей рассказать все, как есть, — тотчас же подумал Эрни. — И про рожок объяснить, и про консервы, и про щеколду. Она поймет».

Он спрятал раненую руку за спину, тихонько открыл дверь и вежливо вошел в лавку снова.

— Не стоит беспокоиться, я просто хотел купить рожок.

— Что купить?

Он грустно на нее посмотрел, радуясь тому, что видит ее так близко и что между ними такое полное родство душ. А ведь до сегодняшнего дня он не замечал ее. В ней не было ничего привлекательного. Уж если она постоянно носится, как муха, — то на мешок с мукой усядется, то между ящиками пролезет, то к лестнице, что с потолка спускается, прилипнет — так пусть хоть легонькой была, как муха. Но даже и легкости мушиной в ней не было, только усердие и пугливость. Он вдруг представил себе следы от побоев у нее на теле и с волнением подумал, что ей могла причинить страдания любая мелочь: внезапный окрик, пристальный взгляд, может, даже просто прикосновение воздуха.

— Сущие пустяки, — почти прошептал он, нежно улыбаясь, — я просто хотел купить рожок для ботинок.

— У нас рожков нет, — заявила она решительно.

— Я знаю, — сказал Эрни, улыбаясь еще нежнее. — Потому-то я и…

— Вот и хорошо, что знаешь.

— …Вот я и хотел объяснить, что рожки продаются в скобяной лавке, — продолжал осторожно Эрни.

— Может быть. Только у нас их нет, — улыбнулась она ему так робко, что и без того чувствовавший себя неловко Эрни теперь совсем потерял голову от сострадания.

— А нужен рожок клиенту, хотел штаны он… а я открыл дверь… — лепетал он. — Честное слово, правда, — перешел он на самый мелодичный тон, улыбаясь сквозь слезы.

Он хотел успокоить девочку, но вместо этого еще больше ее напугал. «Ей ничего не известно о рожках, она про них и не слышала…» А она все отступала назад, в тень полок, и ее почти уже не было видно. «Может, она принимает меня за сумасшедшего или за вора?» — пришла на ум Праведнику тягостная догадка, и он решил отступить.

Отходя, он старался вразумительно объяснить, что такое рожок и для чего он обычно служит. Увлекшись объяснениями и желая подкрепить их наглядным примером. Ангелок снял сандалию, приложил два пальца к внутренней стороне задника и точно изобразил, как нужно пользоваться рожком.

— Вот и все, — заключил он и распрямился.

Вид девочки привел его в ужас. Перепуганная его несообразным поведением, она совсем прижалась к полке с сахаром и щипала себя за щеку.

— Я уже ухожу, — сказал Эрни.

Держа в здоровой руке сандалию, а перебинтованную неся перед собой, он снова направился к прилавку, исключительно затем, чтобы объяснить несчастной свое намерение уйти как можно скорее. Но по мере приближения к этому клубочку страха Эрни чувствовал, что сверхъестественным образом увеличивается: ноги уже касаются четырех углов лавки, а голова достает до потолка. «Нет, нет, не хочу, не надо…»

В этот момент девочка прижала ладони к щекам, открыла рот, взяла дыхание и заорала что было сил.

В проеме задней двери появилось существо, при виде которого бросало в дрожь. На губах набух толстый слой помады, дуги бровей были размазаны до самых висков и совсем вдавили в скулы блестящие, как пуговицы, глаза; бесчисленные бигуди с розовыми бантиками разделили копну волос на мелкие кудельки и тяжело повисли вдоль лоснящихся от крема щек: мадам как раз занималась туалетом. Окинув сцену разъяренным взглядом, она бросилась к Эрни. Тот философски закрыл глаза.

Когда, оправившись от удара, он смог их снова открыть, он увидел перед собой лишь толстый зад лавочницы.

— Что он тебе сделал? — пронзительно орала она.

Все еще прижимаясь к полке, девочка внимательно смотрела на жалобное лицо маленького еврея, но никак не могла обнаружить в нем ничего пугающего и понять, что ее привело только что в такой ужас. Наконец она перевела взгляд на разъяренное лицо матери и на сей раз заорала от вполне оправданного страха.

— Ага, все ясно, — важно заявила лавочница и, повернувшись на высоких каблуках, схватила Эрни за шиворот и, как котенка, поволокла на улицу.

— Ах ты, развратник паршивый! — торжествующе вопила она.

Погрузившись в скорбную мечту, Эрни беспокоился лишь о том, как бы не потерять сандалию. В остальном он отныне был целиком в руках взрослых, потому что чувствовал свою невообразимую малость.


Барышня Блюменталь высунулась из окна второго этажа: на тротуаре под фонарем бушевала целая куча домашних хозяек. Одна из них, в бигуди и в цветастом пеньюаре, орала во всю глотку: «Жид, жид, жид!». Так и есть — лавочница. Она колотила по тротуару каким-то бесчувственным предметом. Вся сцена вписывалась в конус тусклого света. Между двумя содрогающимися спинами барышня Блюменталь узнала знакомый локон, который тут же скрылся, как юркнувшая в пучок водорослей рыбка. В ту же секунду она забыла о себе, о своей застенчивости, о своей слабости и очутилась на улице, разрезая клинками локтей бушующую толпу — даром, что на нее всегда смотрели как на пустое место.

Добравшись до Эрни, она одним махом вырвала его из рук лавочницы и, недолго думая, удрала. Она прижала ребенка к своей тощей груди. Все ее существо выражало такое отчаяние и вместе с тем такую решимость, что ни у кого из женщин не хватило духу помешать ей уйти.

Минутой позже появилась Муттер Юдифь. Толпа расступилась, давая ей дорогу: размеры Муттер Юдифи внушали уважение. Женщины с Ригенштрассе не всегда ограничивались словесными поединками, и характер самой обычной ссоры определялся габаритами противницы, ее дородностью или ее свирепостью, если она была худа. Лавочница была известная всей улице драчунья. Муттер Юдифь не имела этой славы. Но ее размеры, кошачье лицо и непреклонность устремленного на лавочницу взгляда заставляли предвкушать многое.

— Ну что, ну что! — прорычала Муттер Юдифь на своем бедном немецком и величественно скрестила на груди руки в ожидании ответа.

Наступило молчание.

— Нет, вы только посмотрите на них! Ни дать, ни взять, пришли полюбоваться друг дружкой! — послышался выкрик из толпы.

— Иисус-Мария! А у меня суп на огне! Ну что, голубушки, сегодня разберетесь или до завтра ждать прикажете?

— И ждать нечего. Силы — так на так… — разочарованно выкрикнула еще одна.

Тут лавочница задрожала с ног до головы и опустила плечи под незримой тяжестью. Противницы были на волосок друг от друга.

— Осторожно! — холодно сказала Муттер Юдифь.

Казалось, лавочницу завораживают ноздри грузной еврейки, которые как будто нарочно медленно раздувались.

— Моя бедная девочка… доченька моя… — пролепетала она растерянно и в панике попятилась к дверям своей лавки.

Через несколько секунд она появилась снова, ведя дочку за руку. Вид у нее был уже совсем другой.

— Ну что, ну что? — повторила Муттер Юдифь на этот раз менее уверенно.

— Ну-ка, скажи, что он тебе сделал!

Толпа сдвинулась еще плотнее. Увидев, что от нее ждут ответа в торжественном молчании, девочка испуганно охнула, потянула носом и замолчала.

— Будешь ты говорить, черт бы тебя подрал, или я из тебя душу выколочу? — нетерпеливо передернула плечами лавочница и занесла руку над щекой ребенка.

— Он… он… он надоедал мне, — виновато опустила голову девочка и подняла скрещенные руки.

— Рассказывай, рассказывай, как было дело!

— Не могу.

— Он приставал к тебе с разными неприличностями, да?

— Да-а-а…

— Быть того не может, он хороший мальчик, — заявила Муттер Юдифь.

Однако в исполненном жалости взгляде, направленном на худенькую, заплаканную жертву, ясно читались ее подлинные мысли. Всю спесь с нее как рукой сняло, и она молча удалилась под враждебный ропот. «Но ведь он обычно не такой плохой…», — печально думала она.

Эрни она застала на кухне в объятиях барышни Блюменталь. Допрос закончился двумя увесистыми оплеухами, в которые она вложила все свое прежнее обожание, смешанное теперь со смутным чувством отвращения к этому существу, в жилах которого текла и ее кровь. Но она себя больше в нем не узнавала. Голова у Эрни слегка покачивалась, он был бледен; глаза его под черными кудрями, падавшими на лоб, были полузакрыты. Он дернул головой, раз вправо, раз влево и медленно вышел из кухни своим парадным шагом.

Когда дверь за ним закрылась, обе женщины прислушались. Они удивились тому, что в гостиной не раздаются его шаги, но тут дверь снова беззвучно открылась, и в проеме показался профиль Эрни. Повернувшись к барышне Блюменталь, он задумчиво вбирал ее образ в глубокие черные озера своих глаз, наполненных дрожащей влагой. Вдруг озера расплылись, и вместо них оказалось просто детское личико, по щекам которого текли слезы.

— Я ухожу навсегда! — заявил он твердо.

— Иди, иди, — презрительно отозвалась, Муттер Юдифь, — только к ужину не опаздывай!

Голова снова скрылась, и дверь на этот раз захлопнулась окончательно.

— У этого ребенка нет сердца! — заявила Муттер Юдифь своей невестке.

— А ведь он такой красивый, — задумчиво отозвалась барышня Блюменталь.

6

Перебежав мост через Шлоссе, Эрни споткнулся о камень и упал навзничь. Не раскрывая глаз, он почувствовал, что лежит в траве у обочины дороги… Ему казалось, что внутри и вокруг него одна и та же тьма. Он перевернулся на живот, широко раскрыл рот и дал волю последним слезам. Последним, потому что вздохнул он тоже в последний раз. Больше он никогда уже не начнет дышать снова — это ему было очевидно. Земля и небо тоже никогда уже не перестанут качаться. Поэтому тщетно его разметанные руки пытаются утихомирить эту качку: видно, он слишком быстро бежал и теперь умирает.

«Ну, как, Эрни? Ты доволен?»

— Ну, Эрни, — сказал он вслух.

Во рту зашелестело что-то влажное, и с губ начали срываться слова. Легкие, круглые и прозрачные, как мыльные пузыри, они уносились к луне, вызывая у Эрни лишь крайнее удивление.

Наконец, сосредоточившись, он осмелился членораздельно произнести: «Эй, Эрни!» — и даже обрадовался тому, что у него получилось.

Личность, к которой были адресованы эти слова, откликнулась незамедлительно и с полной готовностью: «Что угодно?»

Эрни осторожно приподнялся на локтях, потом встал на колени, потом сел и обхватил их руками. А в голове творилось что-то невероятное. Как будто там сидят дна человека и, как кумушки за чаем, болтают между собой. «Эй, Эрни», — снова подумал он, но тут одним прыжком появился третий Эрни, и все смешалось.

Вдали завыл ветер, и верхушки деревьев пошли волнами. По земле закружились опавшие листья. За кустами Шлоссе колотилась о каменный мост.

Ветер стих так же быстро, как и начался, и поля погрузились в тишину. Луна застыла в ожидании. В конце дороги зажглись крохотные огоньки. Они были совсем не страшные. Наоборот, они подмигивали робко, будто свечи, выстроенные на далеком горизонте. «Здесь Штилленштадт», — неслышно шептали они.

«Испорченный мальчишка»…

Лицо Муттер Юдифи действительно похоже на кошачью морду. Она изогнула пальцы так, словно это когти, и наклонилась вперед, как будто готовилась к прыжку.

Подавив рыдание, Эрни повернулся спиной к городу и медленно пустился в путь. Когда-нибудь, через много лет, он вернется в Штилленштадт. Он узнает много слов, и все будут плакать, слушая Праведника. Муттер Юдифь снова примет его в свое сердце. На столе будет желтая скатерть, а на ней — семисвечник. А потом…


Эрни так долго шел, что, вероятно, был уже совсем близко от большого города. Неспелые колосья, которые он жевал с голоду, еще царапали горло. Больную руку он спрятал за пазуху, его лихорадило, он весь обливался потом. Жажда с каждой минутой становилась все мучительней, но маленький беглец ни за что не хотел идти деревнями: там полно собак, а хуже нет, когда они на тебя ночью лают.

И все-таки жажда доконала его. Он осторожно пробрался во двор какой-то фермы и сразу же увидел поилку для скота. Вода текла из длинной трубки. Эрни наклонился и подставил язык под струю.

— Не так. Погоди, я показу, как надо.

Посреди двора, освещенного луной, стоял мальчишка его лет в тирольских штанах и босиком. Кепка доходила до самых ушей, и огромный козырек закрывал все лицо, но вид был вполне доброжелательный. Мальчишка молча прошел мимо оцепеневшего Эрни, махнул ему рукой — смотри, мол, внимательно — и напился из сложенных ковшиком ладоней. Восхищенный Эрни последовал его примеру.

— Я всегда из стакана пил, — сказал он, утирая губы.

— Еще бы! — важно подтвердил мальчишка, тряхнув кепкой в знак согласия.

Он, казалось, ни капельки не удивился необычайным приключениям беглеца. Сначала разговаривали на равных, но мало-помалу многозначительное молчание под кепкой обеспокоило Эрни, и он неосознанно подчинился превосходству собеседника. Он даже признался, что боится деревенских собак.

— Погоди, — раздался крик из-под кепки, — научу тебя!

Схватив воображаемую палку, мальчишка изобразил сцену, в финале которой он одним ударом перебил передние лапы злой собаке. Затем без всяких объяснений он юркнул в какую-то освещенную постройку и через минуту появился с полными руками: краюха ситного хлеба, морковка и даже ореховая палка. Он постоял немного, потом вынул из кармана перочинный ножик.

— А если волк на тебя нападет…

— То что я должен делать? — улыбнулся Эрни.

— С волком тоцно, как с леопардом.

Обмотав руку курткой, против когтей, как он объяснил, забавный мальчишка снова пустился в воинственный пляс, но на этот раз роль палки играл перочинный ножик.

Волк не очень-то беспокоил Эрни, но он, не отрываясь, следил за тем, как легко скачет деревенский мальчишка босыми ногами но острым краям камней, поблескивавшим в лунном свете.

Мальчишка проводил его до выхода из деревни. У придорожного распятия онз амедлил шаг.

— Теперь мне надо возврасцатся, — смущенно прошепелявил он. — Мои старики… Сам понимаес…

— Ты и так мне сильно помог, — сказал Эрни.

— Я-то не скоро убегу, — вдруг меланхолично заметил парень, и козырек еще больше налез ему на нос.

— Значит, и тебя дома не любят? — воскликнул Эрни, в порыве жалости.

— Ты же их знаес: все на один лад, — ответил тот и мрачно добавил: — Они есцо ницего не знают.

Он грустно помахал на прощанье рукой, а у Эрни руки были заняты съестными припасами, поэтому у него не получилось так торжественно, как ему хотелось бы. Оба одновременно повернули в разные стороны. Эрни прошел быстрым шагом метров сто — парень уже исчез из виду: деревня была скрыта ночной тьмой. Теперь эта деревня больше не казалась безликим скоплением людей. И само место, где она располагалась, загадочным образом растворилось в небе — только деревья плавали в свежем воздухе. Чувствовалось, что до Штилленштадта далеко-далеко. Да что такое в конце концов Штилленштадт? Всего лишь воспоминание. Крохотное, как игольное ушко. Эрни вполне может без него обойтись.

Соседнее поле с люцерной приютило Эрни в его первую бездомную ночь.

Пока он выбирал место для ночлега, у него над ухом кружил комар. Потом комар уселся на ромашку, у самых ног Эрни. Затаив дыхание, Эрни наклонился и увидел, что это не комар, а молоденькая муха, наверно, самочка, судя по тому, какая у нее тоненькая талия, какие легкие крылышки и как изящно трет она одну лапку о другую, словно не двигаясь с места, проделывает грациозное па какого-то танца.

Неторопливо, как важный чиновник, молоденькая муха начала взбираться на лепесток.

Под сердцем что-то кольнуло. Рука протянулась сама собой. Перед глазами проплыло облако, и глупышка бросилась в сложенную ковшиком руку. Эрни быстро закрыл ладонь и с сожалением подумал: «Поймал».

Его внимание привлекло шуршание крылышек: они неистово колотились и как иголкой покалывали палец. Судорожный трепет этой крупицы жизни глубоко тронул Эрни. Две голубые искры вспыхнули на крылышках под лунным светом. Поднеся бедное сокровище к самым глазам, он с восторгом рассматривал крохотные усики, которых раньше никогда не замечал. Эти тонкие устройства тоже содрогались от внутренней бури. Эрни даже съежился от боли. Ему показалось, что усики секут воздух от страха, и захотелось узнать: чувства, которые испытывает муха и которые заставляют ее бить крылышками, имеют такое же значение, как и чувства, которые испытывает дочка лавочницы? В этот момент частица его существа перешла в муху, и он понял, что каким бы крохотным ни было это создание, пусть даже его не видно простым глазом, смерти оно боится не меньше других. И он раскрыл ладонь. Растопырив пальцы веером, он следил за полетом мухи, которая была немножко дочкой лавочницы, немножко им самим, немножко неизвестно кем еще… наверно, собственно мухой. «Улетела, не задумываясь» обрадовался он и тут же пожалел о своей подруге, потому что стал еще более одиноким среди люцерн.

В ночи оборвалась еще одна ниточка.

Стоя на коленях, ребенок вдыхал окружающие запахи, потом улегся и сразу же закрыл глаза, чтобы поскорее уснуть и избавиться от страха, который все плотнее обволакивал его душу.

Однако странное дело: он напрасно изо всех сил до боли в глазах зажмуривает веки — они не отгораживают его ни от луны, ни от звезд, ни от соседнего пшеничного поля (он догадывался, что оно рядом), ни от люцерны с ее салатным запахом, ни от мухи, ни от ветра, гулявшего у него по щекам, — ни от чего решительно. Это уже не веки, а две прозрачные, пористые перегородки, которые прикрывают пустоту. Он испугался и протяжно, как зовут кого-то издалека, позвал самого себя: «Эрни Леви-и-и-и…» Внутри никто не откликнулся: пустота там была такой же прозрачной и черной, как небо.

— Эрни, Эрни, — поспешно прошептал он вслух.

Затем подождал немного.

Вдруг он почувствовал озарение: тело его растворилось в люцерне, в голову пришла чудесная в своей простоте мысль. Раз его отвергли люди, он будет мушиным Праведником! Люцерна начала ласкать ему руки и ноги. Левой ноздри коснулась травинка. Земля стала мягче. Вскоре обе ноздри широко раздулись, задрожали от удовольствия и начали медленно вдыхать ночь. Когда вся она вошла к нему в грудь, он с облегчением повторил: «Да, я буду мушиным Праведником». Пустота внутри наполнилась травой, и он уснул.

— Эй, парень, ты что, мертвым прикидываешься?

Прямо у себя под носом Эрни увидел желтый башмак. Потом серые штаны, потом круглое, красное, как яблоко, лицо и над ним черную шляпу. В голосе не слышалось ни малейшей угрозы.

Крестьянин легко поднял Эрни с земли и поставил на ноги. Он внимательно посмотрел на мальчика, спокойно повел носом и окатил его громоподобным хохотом. Эрни отпрянул назад, и крестьянин резко оборвал смех.

— Ты похож на рыбу, которую за хвост поймали, — сказал он и, сочтя такое объяснение достаточным, принялся хохотать пуще прежнего, запрокидывая назад голову и крепко хлопая себя по ляжкам.

— На какую рыбу? — спросил Эрни.

— Чего?

— На какую рыбу?

Зеленые глаза подозрительно прошлись по Эрни.

— Давай сначала выкладывай, чего ты тут делаешь.

Метрах в десяти, на краю дороги, стояла подвода, запряженная двумя лошадьми. Крестьянин проследил за взглядом Эрни.

— Моя это подвода, — сказал он успокоительно.

— В город я еду. А ты, об заклад бьюсь, оттуда. На коленях, что ли, ты приполз — вон как они у тебя изодраны! А с рукой что? Это тебя дома так бьют? Ах, ты бедняга! Ничего не скажешь, правильно сделал, что от них удрал!

— Нет, нет, сударь, совсем не то, — улыбаясь, помотал головой Эрни.

— Так, может, ты натворил что-нибудь? Деньги стянул или ценную вещь какую разбил?

— Нет, — снова улыбнулся Эрни.

— Понятно. Мир повидать захотелось. И давно ты сбежал? — спросил крестьянин озабоченно.

— Вчера вечером, — ответил ребенок, немного подумав.

Крестьянин помолчал, неловко поглаживая курчавый затылок.

— Знаешь что, друг, там ведь с ума посходили, за тебя волнуясь. Значит, не желаешь сказать, откуда ты?

Внутри у Эрни что-то екнуло: стоит перед ним взрослый, руку положил ему на затылок и всего его прикрыл огромной тенью…

— А ты, видать, неплохой малый, — добродушно прогремел крестьянин.

— Из Штиллен…штадта, — пролепетал беглец.

В следующую секунду он понял всю глубину своей ошибки и разразился слезами.


…Телега ехала быстро. С фантастической высоты этого сооружения Эрни наблюдал, как меняется пейзаж. Когда глаза уставали, он переводил взгляд на торжественно покачивающиеся лошадиные крупы, на гривы, струящиеся белыми волнами с мощных хребтов, которые беспрестанно подрагивали.

— Овощи эти — тяжесть не великая, — сказал господин крестьянин, — только запряг я лошадей вместе потому, что уж очень ладно идут они в паре. Не любят быть разлученными. Может, яблочка отведаешь, а? Ну, как мои яблоки? Мед, верно? Ай да товар, братцы, везу я нынче на рынок!

Время от времени крестьянин выписывал кнутом замысловатые узоры над серым и вороным крупами. Если не получалось хорошее щелканье, он цокал языком, что было гораздо менее эффектно.

Но больше всего внимание Эрни занимал пейзаж. Как он ни старался, как ни вертелся по сторонам, ему никак не удавалось увидеть хоть что-нибудь из того, что ему удалось подглядеть вчера ночью. Собственно, уже и там, в люцерне, когда он проснулся, тоже не было ничего похожего на вчерашние ощущения. Небо, деревья, дорога — все до последней травинки, казалось, было уменьшено или обеднено дневным светом. И деревни, через которые они сейчас проезжали, больше не напоминали темные громады под луной. У домов были розовые крыши, и даже черепицы можно было пересчитать.

— Ты, значит, сын Леви с Ригенштрассе? — повторил крестьянин.

Эрни кивнул головой.

— Да мне не жалко, — продолжал крестьянин скучающим тоном. — Люди, как говорится, везде люди: хорошие и плохие есть среди всяких. А все же… забавно, скажем прямо… Надо же, люди добрые…

Он бросил быстрый взгляд на своего пассажира и, смущенно отвернувшись, сказал, как бы не от своего имени:

— Следовало бы сразу догадаться: таких курчавых голов немного водится в наших краях.

Эрни так и подмывало задать ему вопрос. Нахмурив брови, он, наконец, отважился и проговорил почтительным тоном, в котором слышался оттенок дружелюбного сожаления:

— Вы против нас?

Щеки крестьянина из кирпично-красных стали синими. Он заржал и так мощно затрясся от веселья, что Эрни испугался, как бы он не свалился с телеги.

— Го-го-го-го! — гоготал он. — Ай да козявка! Ну что за козявка!

Больше всего Эрни задевала за живое эта «козявка», но он решил не показывать виду и, забравшись поглубже, оперся на ящик с картофелем. Он даже изобразил беззаботное насвистывание, но не прошло и секунды, как крестьянин выпустил левую вожжу, и его рука, как слепая мохнатая птица, осторожно опустилась на голову Эрни.

— Не бойся, козявка, — насмешливо сказал крестьянин, — Леви или не Леви — минут через пять прибудем на место. Неужто ты думаешь, я ссажу тебя? Во мне и хитрости нет такой, чтоб прикидываться. Настоящий хитрец — ему никак добряком не прикинуться.

И все же не было сомнения в том, что он разочарован: ни слова не проронил до самой Ригенштрассе. Лошади замедлили шаг перед мастерской Леви, и Эрни с удивлением обнаружил, что за время его отсутствия витрину заколотили нетесаными досками. Однако раздумывать было некогда: не сдвигаясь с места, крестьянин одной рукой поднял его и аккуратно поставил на край тротуара. Затем он весело бросил ему: «Прощай, козявка», — взмахнул кнутом и с места пустил лошадей крупной рысью, словно боялся задерживаться в тех краях, где обитают Леви.


Накануне за ужином, показав на пустующее место, Муттер Юдифь осудила Эрни за неявку. Когда через два часа ребенка нигде не нашли, она осудила все остальное человечество, поспешно набросила платок и понеслась по улицам Штилленштадта, переполошив всех евреев и иноверцев. Убедившись, что Ангелочка в городе нет, она отправилась по соседним деревням. Через три дня ее нашли больную, без башмаков, в разорванном платье на дальней ферме.

А Мордехай всю ночь просидел на стуле. На рассвете в витрину мастерской влетел увесистый булыжник: лавочница направила расистские устремления своего мужа по нужному руслу. Мордехай прибил на скорую руку несколько досок, чтобы воры не забрались, потом, тяжело вздохнув, зажег керосиновую лампу и стал дожидаться утра. «Хоть бы дело не кончилось новым гетто», — втайне думал он, следя за тем, не шелохнулся, когда старик, дрожа с ног до головы, впоследствии витрина так и осталась заколоченной досками.[9] Причин к тому было множество, — в частности, деньги, — и каждая из них была достаточна, чтобы не снимать это деревянное заграждение — рубеж для немцев и символ тюрьмы для семейства Леви.

Мордехай выбежал на шум телеги. Лошади уже неслись галопом вдали, но на тротуаре задумчиво стоял блудный сын. Руки набиты морковкой, повязка распустилась до самых ног, в волосах запутались травинки, весь перепачкан землей и кровью… Эрни не шелохнулся, когда старик, дрожа с ног до головы, бросился к нему и стал оглядывать его с таким беспокойством, словно боялся, что ребенок снова исчезнет.

— Не надо ничего говорить, и бояться ничего не надо, — бормотал Мордехай, — ты слышишь меня? С тобой ничего не случилось? Слава Богу! Слава Богу! — горячо твердил он, прижимая мальчонку к своим штанам.

Эрни казался совершенно спокойным.

— А почему витрина заколочена досками? — не скрывая любопытства, спросил он, когда дед отпустил его.

Возле площади Гинденбург показался молочник на своем трехколесном велосипеде. Кроме него, на Ригенштрассе еще никого не было, лишь утренний туман окутывал улицу. Мордехай, присев на корточки, прикоснулся щекой ко лбу ребенка: нет ли жара. Увидев во взгляде внука олимпийское спокойствие, он рассказал ему все, что произошло со вчерашнего дня, соблюдая все же некоторую осторожность.

— Вот видишь, — нежно сказал он, — если бы ты на самом деле был Праведник, ничего подобного не случилось бы…

— Я все понимаю, — сказал Эрни.

— Значит, ты должен стать таким, как раньше. — вкрадчиво сказал дед. — И все делать, как раньше.

Большие темные глаза стали задумчивыми и наполнились слезами.

— Почему ты плачешь?

— Потому что теперь я знаю, что всегда буду причинять неприятности… хоть я и не Праведник!

— Шма Исраэль!

Прижав мальчонку к себе, Мордехай выпрямился во весь рост и подумал: «Боже, непостижимы высоты небесные и глубины земные… Так и детское сердце… непроницаемо».

Загрузка...