Исполняется сто двадцать пять лет со дня рождения одного из самых интересных русских политиков ушедшего двадцатого столетия — Василия Витальевича Шульгина. Он родился в Киеве на Новый год, или, как тогда говорили, в Васильев день, 1 (13) января 1878 года. А умер во Владимире на девяносто девятом году жизни, в праздник Сретения Господня, 15 февраля 1976 года. Если вспомнить еще, что умер и родился в воскресенье, вся мистика дней и чисел налицо.
Он был сын романтического брака: пожилой профессор Киевского университета (он назывался тогда «имени Святого Владимира») женился на своей ученице (об этом рассказывает С. Ю. Витте в своих «Воспоминаниях»). Отец умер, когда Васе был год от рождения. Но ему повезло с отчимом. Им стал профессор университета, экономист, впоследствии член Государственного Совета Д. И. Пихно.
Василий Витальевич верил в мистику, и действительность давала ему для этого богатейший материал. Уже сама его долгая жизнь была чудом — после бесчисленных войн и революций, парламентов и тюрем.
Депутат Государственной Думы (1907–1917), он с самого начала обратил на себя внимание всей России двумя речами — о «бомбе» и о «суде Линча». В первой он бросил вызов «неприкасаемым» тогда революционерам: обращаясь к депутатам от левых и имея в виду развязанный в 1905–1907 годах «революционный террор», спросил насмешливо, не прихватил ли, мол, с собой кто-нибудь из демократов в российский парламент «бомбу в кармане». Его удалили тогда из зала заседаний как хулигана — но это, кажется, и все, чем «отомстила» ему левая фракция.
Во второй речи, о смертной казни, он доказывал необходимость сохранения ее в России — во избежание народных судов Линча. Линчеванием молодой депутат с Волыни угрожал активу и авангарду русской революции — евреям.
…Евреи и революционеры наказали его примерным долголетием и всесветлой славой черносотенца и антисемита.
Жилец иной эпохи,
Иду своей межой.
Мне нынешние плохи,
И я им всем чужой.
Так написал о себе В. В. Шульгин еще в двадцатые годы в стихотворном послании своему другу, поэту Игорю Северянину. Уже тогда, три четверти века назад, современники были «плохи» для него, а он — «чужой» для современников.
Шульгин прожил трудную жизнь, много видел и пережил, о многом успел рассказать в своих книгах. Почти восемь лет, в 1968–1976 годах, мне довелось знать Василия Витальевича, сохранившего острый ум, свежее восприятие событий, трезвую оценку настоящего и дерзновенную веру в будущее. Встречи с ним для всех, кто его знал, говорил с ним, бывал у него, были встречами с живой старой Россией, навсегда ушедшей за черту 1917 года, за огненные рубежи Гражданской войны. Лидер националистов в Государственной Думе, соратник Столыпина, один из вождей Февраля, а потом Белого движения, идеолог эмиграции, ее монархического, врангелевского, крыла — он был тогда для нас живым эхом истории, живым пророчеством будущего.
Василий Витальевич Шульгин родился 13 января 1878 года в семье профессора истории Виталия Яковлевича Шульгина, основателя и многолетнего издателя известной газеты «Киевлянин».
…По окончании университета Шульгин собирался, по его словам, заниматься «немножко хозяйством (в имении), немножко писательством, немножко земской работой». Но случилось так, что в 1907 году, 29 лет от роду, он был избран от Волынской губернии депутатом в Государственную Думу. Судьбе было угодно сделать из него профессионального политика.
Десять лет жизни Шульгина были связаны с недолгой историей русского парламента: II Дума (1907), III Дума (1907–1912), IV Дума (1912–1917). Все эти годы его характеризовали в печати как «правого», «черносотенца», «монархиста», «националиста». Что касается конкретной партийной принадлежности, Шульгин причислял себя к фракции (и позднее партии) националистов. Впрочем, всегда подчеркивал разницу между национализмом как течением и националистами как партией.
«Столыпин поддерживал национализм. Это течение, которое можно разделять или нет, но это не партия. К какой партии принадлежал Столыпин? К националистам? Нет, если бы он принадлежал — он принадлежал бы к октябристам. Должен был, — как правительство Его Императорского Величества. Тем, кто считал себя верноподданными, только и можно было стоять на точке зрения «17 октября», пока он не был отменен. Сказать, что Столыпин был партийным, было трудно. Нужно, вернее, сказать, что октябристы и националисты поддерживали Столыпина. Можно сказать, что националисты оказались самыми преданными». (Имеются в виду последний для Столыпина правительственный кризис 1911 года и травля премьера, в которой смыкались и правые, и левые.)
Аналогично оценивал Шульгин отношение к партии крупнейшего тогда публициста М. О. Меньшикова — главного автора и идеолога газеты «Новое время».
«Меньшиков не был националист. Мы с ним не считались, и он был совершено свободен от нас. Только Северный полюс мы «открывали» вместе (об этом ниже. — Н. Л.). Меньшиков был один. Нельзя считать «Новое время» органом националистов. Он (М. О. Меньшиков) был совершенно обеспечен материально, ни от кого не зависел. Слишком имел большую славу, чтобы считаться с какими-то Балашовыми, Шульгиными и т. д. (П. А. Балашов — организатор и лидер фракции и партии националистов. — Н. Л.). Наоборот, мы всячески заискивали в нем. (Шульгин не заметил, как последняя фраза о Меньшикове резко противоречит первой: «Мы с ним не считались».)
О редакторе «Нового времени», знаменитом А. С. Суворине, старик рассказывал:
«К Суворину мы ходили однажды ночью. (Суворин, как и Столыпин, работал и принимал глубоко за полночь. Не Сталин ввел эту моду.) Чтобы он укротил своих корреспондентов, которые очень замалчивали наши речи… Мы с ним считались, но не он с нами. У нас (националистов) не было, кроме «Киевлянина», никакого органа. До такой степени, что, когда Столыпина убили, выражением нашей скорби стала моя статья в «Киевлянине» — «Сильный и добрый». Вообще мы имели большое влияние в Государственной Думе, но поддержка страны у нас была слабая».
Грустная картина… Столыпин, Меньшиков, Шульгин… И все порознь, и никакого органа, и «слабая поддержка страны»… Все, как сейчас, как будто столетия не прошло. Сейчас нет, правда, у России даже и в одиночном варианте ни Столыпина, ни Меньшикова…
Два слова о Северном полюсе. Речь шла об экспедиции Г. Я. Седова. Националисты рассматривали это как общегосударственное, патриотическое дело. Пытались участвовать в его организации и финансировании.
Шульгин хотел даже идти с Седовым на полюс. Он рассказывал:
«Но я смотрю: он рассчитывает все — спирт, керосин, продукты — только в один конец… Я говорю: Георгий Яковлевич! А обратно?
Седов отвечает:
— Обратно не пойдем.
Ну, тут мне пришлось уклониться. У меня была семья, дети…»
Даже если Василий Витальевич в чем-то преувеличивал, пересказывая этот эпизод, то не слишком. Таким и был Седов.
Но из затеи националистов ничего не вышло. Экспедиция отправилась к полюсу, снаряженная очень плохо. И Седов погиб… Обратно он действительно не пошел. А государство не нашло ни средств, ни желания, чтобы хотя бы организовать поиск…
С 1913 года Шульгин — редактор «Киевлянина», в 1915-м — один из создателей «Прогрессивного блока», в 1917-м — член Временного Комитета Государственной Думы, пытавшегося встать во главе Февральской революции. Он и А. И. Гучков едут 2 марта в Псков принимать отречение Николая II…
А потом, в ноябре семнадцатого, он — один из организаторов Белой Добровольческой армии (вступил в нее 29-м по списку), создатель подпольной организации «Азбука», один из идеологов Белого Дела…
Крымский крах Врангеля подведет печальный итог этих трех лет (1917–1920). Шульгин окажется в эмиграции.
И будет вспоминать. Всю оставшуюся жизнь вспоминать…
Будут мелькать Константинополь (член Русского совета при Врангеле), Варна, София (до 1922 года)… Германия, Чехия, Франция…
С 1929 года — в Югославии.
…1944 год. В Югославию вступила Красная Армия. Шульгин арестован на улице в Сремских-Карловцах (шел с бидоном за молоком), отвезен на мотоцикле в Венгрию («холод был в коляске и стук ужасный»), а оттуда — на самолете в Москву. Все думали — в Кремль, к Сталину. Оказалось — на Лубянку.
«На Лубянке, у первого столика, отобрали кольца из желтого металла. Выдали квитанцию. Потом спрашивают:
— Вы член партии?
— Нет.
— Беспартийный?
— Нет, я монархист.
— Таких у нас нет.
И записали «беспартийным».
«Двадцать пять лет от ОСО я обрел», — стихами скажет потом Шульгин. В 1969 году мы с ним шутили: «Василий Витальевич! А ведь сейчас вас уже все равно выпустили бы».
…Но выпустили раньше, в 1956-м — по хрущевской амнистии. Старик до конца дней был благодарен Никите Сергеевичу.
Дали квартиру, персональную пенсию, разрешили писать мемуары, пригласили сняться в фильме «Перед судом истории».
В 1961 году — гостевой билет на заседания XXII съезда КПСС.
Но советского гражданства он так и не принял. Остался с зеленым удостоверением, где стояло большими буквами по диагонали: БЕЗ ГРАЖДАНСТВА.
За границей он тоже жил без гражданства. Остался гражданином Российской Империи…
Что больше всего поражало в личности Шульгина — его неистребимый романтизм.
…Когда-то, в 1896 году, ему, восемнадцатилетнему студенту, восьмилетняя девочка-цыганка сказала:
«Слушай, Вася, что я тебе скажу. Тебя много любили и много будут любить. Но так, как я тебя люблю, тебя любить никто не будет».
Шульгина любили многие. Первая его жена, Екатерина Григорьевна Градовская (он женился сразу после университета), «была интересная молодая дама, очень светская, умная, веселая, в обществе просто блестящая». Она родила ему трех сыновей. Старший, Василид, по-домашнему Василек, погиб зимой 1918-го, обороняя Киев от петлюровцев (тот самый эпизод, что описан Булгаковым в «Белой гвардии»). Второй, Ляля (его звали Вениамин) был порубан шашкой на Перекопе и умер несколько лет спустя в Виннице, в сумасшедшем доме. На его поиски приезжал Шульгин в СССР в 1925-м (см. книгу «Три столицы»). Младший сын Дима, участник НТС, жил после войны в Америке. В начале семидесятых Василий Витальевич получил от него письмо (по оказии, письма к нему не доходили) с сообщением, что внук Василия Витальевича, сын Дмитрия, женился на индианке. «Как внук Черчилля», — смеялся Шульгин.
…Потом они расстались. Гражданская война принесла Шульгину новую любовь, трагическую. «Даруся», Дар Божий, она умерла от испанки, в одиннадцать дней, 29 ноября 1918 года. Василий Витальевич никогда не диктовал о ней. Говорил: «О ней нужно писать книгу или не писать ничего».
Но время врачует. В самом конце крымской эпопеи Врангеля произошла встреча, которой Шульгин не придал сначала особого значения. Девушка-радистка, которую арестовали по недоразумению контрразведчики, даже хотели расстрелять. Василий Витальевич вступился, заставил разобраться. Девушка оказалась дочерью генерала Седельникова. Ее звали Мария Дмитриевна.
Вот и все. Просто выручил человека.
…Она нашла его после, в Константинополе. Он сказал:
— Мне сорок три года, я вдвое старше вас. У меня взрослые дети. Я устал от утрат, от жизни…
Мария ответила просто, как в кино:
— Давайте попробуем.
И они прожили вместе почти полвека. В Константинополе («в одном доме, чýдное место, которое принадлежало прежде Русскому посольству; так раньше когда-то был гарем»), в дальнейших скитаниях. И наконец, в Сербии, в Сремских-Карловцах, откуда его с бидоном увезли на Лубянку…
Когда его выпустят и поместят в дом престарелых в Гороховце, она добьется разрешения и приедет к нему из Венгрии.
Десять лет они прожили в старом тихом Владимире в однокомнатной квартире на улице Фейгина (дом 1, квартира 1). В 1968 году Мария Дмитриевна, Марийка, как называл ее старик, умерла от рака. Ему оставалось жить без нее еще почти восемь лет.
Она не забывала его и после смерти. Приходила — во сне и наяву — в трудные минуты, советовала нужные лекарства, предупреждала о неприятностях.
Одна из записей, 3 сентября 1971 года: «М. Д. была (во сне) так оживлена и весела, как никогда еще со времени ее смерти. Причина этого осталась мне неизвестной». В мире наших умерших своя логика. Видимо, ей было открыто в тот день нечто такое, что еще не положено было знать ему, живому.
Двадцатый век, подчеркивал он не раз, — век национализма и фашизма. В одну из долгих бесед, в начале семидесятых, когда В. В. Шульгин гостил у меня в Красногорске, мы попытались, перечитывая главы из старых его книг, сформулировать, как он говорил, «аксиомы националистической этики», которым он старался следовать в жизни. И которые, думаю, поучительны для всех.
Национализм есть способ смотреть на мир глазами своей нации, оценивать ситуации и поступки с точки зрения интересов своей нации, жить и мыслить в традициях и понятиях своего национального космоса. Поэтому первая аксиома Шульгина (в книге 1929 года он называл ее «аксиомой националистического мира») звучит так:
«Каждая нация, раса, народ имеет право на место под солнцем. Хороша она или плоха, но тем фактом, что она существует, она имеет ярлык на продолжение бытия. Народ народился на свет Божий, он существует, он хочет существовать и дальше. И хочет быть таким, как он есть. Русский народ, разумеется, не составляет исключения. Поэтому, ввиду выше указанной политической аксиомы, он имеет право существовать и далее. И притом в качестве именно русского, а не какого-либо другого народа».
Вторая — «аксиома вождя». Для каждого народа существует свой оптимальный образ существования. Поэтому, строго говоря, сколько в мире наций — столько и типов национализма. Но для анализа удобнее свести разговор к различию двух основных типов. «Еврейская солидарность, — писал Шульгин в книге «Что нам в них не нравится», — существует вне зависимости от того, нарочитая ли она (по приказу тайного правительства) или бессознательная. Муравьи и пчелы тоже солидарны до удивительности, но они бессознательно солидарны. Кто-то, конечно, муравьями и пчелами управляет, но этот «кто-то» не персонифицируется в ком-нибудь, слепо повинуется видимым вожакам и выполняет их приказы. Среди людей можно тоже себе представить эти два типа солидарности. Солидарность бессознательная, или непосредственная, и солидарность — «через фокус». В первом случае люди стремятся к одной цели без видимого приказа — это, скажем, случай пчелиный или еврейский; во втором случае люди делают общее дело только по приказу своего видимого вожака или владыки — это, скажем, случай бычий или русский».
«Мы, русские, носим в себе какое-то внутреннее противоречие. Мы (особенно остро это чувствуется со времени революции) не лишены патриотизма; мы любим Россию и русскость. Но мы не любим друг друга: по отношению к ближнему своему мы носим в душе некое отталкивание».
Отсюда вывод:
«Для русских наивыгоднейшая форма общежития есть вожачество. К такому вожачеству (в форме монархии, диктатуры или иной) русские, понявшие свою истинную природу, будут стремиться. Важно для русских не то, будет ли парламент, Земский собор, вече или еще что-нибудь в этом роде. Важно, чтобы у нации был духовно-политический центр. И важно, чтобы был вожак, который ослаблял бы неистовое взаимотрение русского народа, направлял его усилия к одной цели, складывал бы русские энергии, а не вычитал их одну из другой, как это неизменно делается, когда воцаряется хаос, именуемый некоторыми «русской общественностью», а другими — «российской демократией».
Исторически Россия так и жила. Великие князья… цари… императоры… Но «времена меняются. В былое время было достаточно быть Царем, чтобы вбирать в себя все лучшие токи нации. Сейчас государь, который хотел бы выполнить царево служение былых времен, должен быть персонально на высоте своего положения. Если же этого нет, то рядом с ним становится вождь, который, по существу, исполняет царские функции».
Здесь уместно, может быть, сказать о том, что, всегда оставаясь принципиально монархистом, Шульгин очень критически относился к самой правившей династии.
«Николай II не был великим человеком… Он был в обращении прост, вежлив, благодарен людям, которые хорошо к нему относились. Но… он не был рожден для власти… этого воспитать нельзя…»
Не разделял крайности правых, которые на деле смыкались с левыми в нападках на царя. Шульгин тем не менее вполне логично проэволюционировал в своем монархизме до последнего царского поезда в Пскове, где принял 2 марта 1917 года отречение из рук Николая Александровича…
Подлинными героями, Вождями с большой буквы, навсегда остались для Шульгина лишь два человека, два Петра — Столыпин и Врангель. Столыпина он неоднократно, имея в виду «функции Вождя», называл «предтечей Муссолини».
Были, впрочем, у Василия Витальевича и вполне пессимистические оценки прошлого:
— Сверху надо было человека… сильного и доброго… Даже не очень умного… Вот такого, как был Александр III… И чтобы все чувствовали такой добродушный кулак…
— Парадокс столыпинских реформ в том, что для осуществления реформ нужна была железная воля, а ее не было…
— Ничего нельзя было спасти… Нужен был опыт Ленина, чтобы что-то понять — то есть Россия должна была пройти через этот «опыт».
…Киев, июль 1918 года. Получено сообщение об убийстве царской семьи. В Князе-Владимирском соборе служили панихиду.
— Я не пошел, — вспоминал Шульгин, — мне было стыдно.
Прошло пятьдесят пять лет. Владимир, июль 1973-го… Василий Витальевич дает телеграмму на имя Андропова, тогда шефа КГБ, с просьбой разрешить отслужить 4(17) июля панихиду «по убиенному Государю Императору».
Старик жалел потом, что поддался ребяческому порыву. Ответа он, конечно, не получил. Просто пришли к нему, на улицу Фейгина, двое в штатском и сказали:
— Вы же верующий человек, у вас дома иконы. Кто вам мешает молиться? Зачем беспокоить по пустякам Юрия Владимировича?
И еще о «монархизме».
В эмиграции в двадцатые годы монархисты делились, в грубом приближении, на два больших лагеря. Одни — за Великого князя Николая Николаевича, дядю Царя. Другие — за великого князя Кирилла Владимировича, двоюродного брата Царя, провозгласившего себя в 1923 году в Кобурге «императором Российским». Шульгин скептически относился к обоим претендентам. Формально придерживаясь — как и Врангель, и шедший за ним РОВС — ориентации «николаевцев», фактически он был, как сам говорил, чистым «вранжелистом», то есть лучшей кандидатурой не только в национальные вожди, но при случае и на престол считал самого Врангеля и весьма критически оценивал великого князя:
— Я говорил о нем с Врангелем. Петр Николаевич сказал: «Я думаю, если бы он стал Царем, это был бы Николай Третий. Многим кажется, что у него воля, но у него не воля, а просто грубость».
И наоборот, о Врангеле, даже в шестидесятые и в семидесятые годы, Василий Витальевич говорил:
— Если был человек, действительно достойный управлять Россией, то после Столыпина был только Врангель… Это был настоящий варяг!
Скажем прямо: воспоминания Шульгина о Врангеле (они опубликованы автором настоящих строк сначала в газете «Домострой», затем — в возобновленном в Москве журнале «Военная быль», 1994, № 5) во многом развенчивают этот созданный когда-то мемуаристом для себя самого политический миф о «настоящем варяге». И «искусственный героизм» барона, и отсутствие у него реальной конструктивной программы… Вопреки очевидности Шульгин до старости демонстрирует верность романтическим идеалам своей давней политической философии.
Зато с неизменным сарказмом он вспоминает об «императоре Кирилле» и поддерживавшей Кирилла партии младороссов. Младороссы, ориентировавшиеся на эмигрантскую монархическую молодежь, называли себя «второй советской партией», или, по полному титулу, «советской националистической монархической фашистской партией». Они пытались скопировать одновременно структуру самых различных партий и организаций. У них был (с 1923 года) свой «император», был «председатель партии» — великий князь Дмитрий Павлович (участник убийства Распутина), был по принципу фюрерства «глава» — А. Л. Казем-Бек, и был по примеру ВКП(б) «генсек» — К. Елита-Вильчковский… Их газета в Париже называлась, как у нас теперь чай, — «Бодрость».
Глава младороссов Александр Львович Казем-Бек, человек яркий, умный, энергичный, вернулся после 1945 года на Родину (в отличие от Шульгина добровольно). Впоследствии жил в Москве, работал в Московской Патриархии, в отделе внешних церковных сношений.
Когда снимался, в начале шестидесятых фильм «Перед судом истории» и не знали, чем его кончить, Василий Витальевич предложил устроить ему встречу с бывшим вождем младороссов.
— Я скажу: «Казем-Бек! Вы же гениальный человек! Вы придумали когда-то лозунг «Царь и Советы» — и Сталин тотчас осуществил ваш лозунг».
После эти слов авторы фильма почему-то сразу отказались от идеи встречи с Казем-Беком…
Но вернемся к аксиомам. Третья из них гласит: последовательно патриотической позицией определяется отношение к лицам других национальностей.
В силу все той же первой аксиомы («народ хочет оставаться именно таким, каков он есть, каким его создал Бог») необходима защитная реакция национального организма на попытку внедрения в его генетический и ценностный код чуждых посторонних систем, с данным организмом не совместимых, способных лишь паразитировать на нем и разрушать его. С этой точки зрения пресловутая черта оседлости в царской России представляла собой отнюдь не репрессивную, «юдофобскую» санкцию, но способ ограждения коренных народов империи от этого нежелательного и объективно (независимо от намерения) разрушительного внедрения. Меру, если угодно, предотвращения и пресечения именно антисемитизма.
Василий Витальевич различал три типа антисемитизма: (1) биологический или расовый, (2) политический или, как иногда он говорил, культурный, (3) религиозный или мистический.
«Антисемистом я стал на последнем курсе университета, — вспоминал Шульгин в своей книге «Что нам в них не нравится». — Мой антисемитизм был чисто политического происхождения. Еврейство завладело политической Россией. Мозг нации оказался в еврейских руках и привыкал мыслить по еврейской указке».
Именно ощущение опасности для «мозга нации», для национальной культуры и самосознания (так называемое «еврейское засилье») лежит, по мнению Василия Витальевича, в основе политического или культурного антисемитизма.
Вопрос даже глубже, не в одном «засилье». Вопрос в различии двух мироощущений, двух жизнепониманий, когда, как сказано выше, одна традиция может внедриться в другую лишь путем ее разрушения.
«Я вполне себе представляю еврея, который совершенно проникся русской культурой: подобно Айхенвальду бредит русской литературой, подобно Левитану влюблен в русский пейзаж, подобно Антокольскому заворожен русской историей. И все же этот еврей, вся душа которого наполнена русской культурой, будет разрушать действительно русскую силу, эту культуру создавшую и создающую. Будет разрушать, ибо эта сила ему стоит поперек дороги, той дороги, которая в его самых сокровенных мыслях русская, а на самом деле еврейская».
Это тоже из книги 1929 года, а много лет спустя, летом 1971 года, мы перечитывали с Василием Витальевичем статью знаменитого художника Н. К. Рериха «Талисман», напечатанную ровно за полвека до того в парижской эмигрантской газете «Последние новости». Возник интересный разговор. Рерих писал в статье о том, что до революции, в царской России, «мы не знали, что такое антисемитизм». В Академии художеств, в Школе поощрения молодых художников было множество евреев (шли перечисления наиболее известных: Анисфельд, Бакст, Бенуа, Левитан…), и не возникало никаких проблем. Потому что была культура, было творчество. И кончал автор выводом: «антисемитизм начинается там, где кончается культура».
Шульгин слушал недоверчиво, морщился. Потом ехидно сказал:
— Ну, конечно… Там, где кончается черта оседлости… Пока, при царе, была, антисемитизма в России действительно не замечалось…
И продолжал думать вслух:
— Культура всегда — избирательность, предпочтение, вкус… А значит, нужны принципы отбора… умение отличить русское от нерусского, немца от еврея… Рерих должен был бы сказать наоборот: культура начинается с антисемитизма.
Улыбнулся собственному афоризму и уже снова серьезно:
— А может быть, он и прав… В каком смысле? Пока существует культура, есть Пушкин, Гете, Бетховен, — есть и какие-то критерии… А в эпоху вырождения и гибели культуры — падает вкус, появляются люди, способные путать Баха и Оффенбаха. Тогда возникают и подмены… сначала почти незамеченные…. И вытеснение подлинного поддельным… А отсюда — копящееся раздражение, противление, взрыв… Это то, что я назвал в своей книге: «зрелая карма».
Что касается непосредственно линии его политического поведения, Василий Витальевич писал о ней в своей книге так:
«В русско-японскую войну еврейство поставило ставку на поражение и революцию. И я был антисемитом.
Во время мировой войны русское еврейство, которое фактически руководило печатью, стало на патриотические рельсы и выбросило лозунг «война до победного конца». Этим самым оно отрицало революцию. И я стал «филосемитом». И это потому, что в 1915 году, так же как в 1905, я хотел, чтобы Россия победила, а революция была разгромлена.
Вот мои дореволюционные «зигзаги» по еврейскому вопросу: когда евреи были против России, я был против них. Когда они, на мой взгляд, стали работать за «Россию», я пошел на примирение с ними».
В гражданскую войну произошел новый «зигзаг». Шульгин пишет: «Как бы там ни было, факт налицо: в Белом движении участвовали только единичные евреи. А в Красном стане евреи изобиловали и количественно, что уже важно: но, сверх того, занимали «командные высоты», что еще важнее. Этого было достаточно для моего личного «зигзага». По времени он обозначился в начале 1919 года».
И опять обострение носило взаимный характер.
«В Киев летом 1919 года приезжал Бронштейн-Троцкий. Он выступил публично, сказав речь. Призыв Троцкого означал избиение русской интеллигенции.
И избиение произошло. Особенно при этом пострадал суд, которому, должно быть, мстили за дело Бейлиса. Безумцы! Ведь это киевский суд в конечном итоге оправдал Бейлиса. Разумные евреи должны были поставить памятник сему суду где-нибудь под Стеной Плача в Иерусалиме. А они вместо этого поставили киевский суд просто «к стенке».
Четвертая аксиома Шульгина (в 1917 году он назвал ее «аксиома совести») была им сформулирована так:
«Необходимо ввести борьбу в известные рамки. Следует пуще евреев бояться собственной совести. Эту последнюю ценность не следует предавать ни в коем случае, ибо это значило бы приносить Бога в жертву земным интересам. И между двумя голосами, голосом Божественным, который говорит через совесть, и голосом человеческим, которым грохочет государство или народ, в случае конфликта между сими голосами, нельзя отдавать предпочтение голосу человеческому. Я хочу сказать: то, что кажется тебе подлым, не совершай и во имя родины».
Пятая аксиома: беспощадность к себе. Шульгин не раз возвращался к этой мысли:
— Обрати внимание на себя. «Познай самого себя», — говорил Сократ. Начинай с себя…
Надо бить качеством. Конструктивный нееврей — объективный антисемит. Будьте на высоте: никогда не лгите и будьте ярки. Если каждый выжмет из себя все, что может, — еврейского вопроса не будет. Льва Толстого не заклюют никакие евреи… Но это трудно. Трудно быть всегда на высоте самого себя, как говорил Шаляпин…
До тех пор, пока мы сами не скажем: мы слабы, но давайте встанем, — надо признать свою слабость, как признавал Столыпин. Положение печальное, но нет такого положения, из которого нельзя было бы выйти с честью. Надежда есть… Но только надо быть беспощадным к самим себе. Как говорил Ницше: «Будьте жестоки». Надо уметь говорить себе жестокие вещи. Надо быть жестоким. К себе. К своему сыну. Керенский не хотел лить крови — и обратил все в «керенщину». Столыпин лил кровь — и удержал Россию.
С того времени как мы с Василием Витальевичем обсуждали названные аксиомы, прошло еще четверть века. В последние годы читатель много успел прочитать и узнать, что еще не могло войти в круг тогдашних рассуждений. В первую очередь я имею в виду статьи И.А. Ильина о русском национализме из переизданного недавно сборника «Наши задачи». Статьи написаны в 1950 году — через двадцать лет после книги «Что нам в них не нравится» и за двадцать лет до наших «аксиом».
Ильин, к примеру, пишет: «Национализм есть уверенное и сильное чувство, что мой народ тоже получил дары Духа Святого и творчески претворил их по-своему». Это довольно близко соответствует первой шульгинской «аксиоме».
Далее, по Ильину: из инстинкта национального самосохранения «должно родиться национальное единение, во всей его инстинктивной «пчелиности» и «муравьиности». В том-то и дело, и читатель уже знает, что не обязательно. Хуже того, как показал Шульгин (аксиома вторая), русский национальный инстинкт не может выражаться в «пчелиности». «Русский» и «пчелиный» — два разных типа национализма.
Видит Ильин также и «опасности и соблазны» национализма. «В первом случае национальное чувство прилепляется к неглавному в жизни и культуре своего народа (например, военная мощь, воля к расширению, которую Ильин не совсем правильно называет империализмом. — Н. Л.); во втором случае оно превращает утверждение своей культуры в отрицание чужой (шовинизм и мания величия)».
Но Ильин думал, что русский национализм свободен или, во всяком случае, может быть освобожден правильным религиозным воспитанием от этих недостатков. Шульгин 1917 года уверен, что никакой национализм принципиально от них не свободен.
…Однажды Василию Витальевичу снился сон. Снилось, будто в одном помещении, за «круглым столом» собрались националисты всех наций, всех мастей: «Союз русского народа», евреи-сионисты, литовские «лесные братья», немецкие реваншисты… Словом, «интернационал националов». Они отлично поладили и нашли общий язык.
По идее так и должно было бы быть. Ведь все в равной мере — националисты.
Увы, сладок был сон, но горько пробуждение. «Я вдруг ясно увидел, что подобный интернационал невозможен». Попробуйте литовцу прочесть из Тютчева: «Над русской Вильной стародавней», а чеченцу — из Пушкина: «Смирись, Кавказ, идет Ермолов». Приоритет национальных интересов «распирает» народы в разные стороны. Каждый, образно говоря, «торчит» другому поперек горла.
Значит, в дополнение к положительным, так сказать, аксиомам, такими же практически аксиомами являются и «парадоксы национального опыта».
Парадокс первый. Национализм есть самое жизненное, естественное и благородное начало в истории и в практической политике. И одновременно подлинный «благородный» национализм никогда на практике недостижим и в принципе невозможен — именно потому, что неосуществим «интернационал националов», гармония границ, юрисдикций, национальных интересов.
Парадокс второй. Невозможно провести отделительную черту, где и когда национализм вырождается в шовинизм, «чудовище с зелеными глазами» — агрессивное ограничительство по отношению к другим народам. Похоже, в большинстве реальных исторических случаев они слиты между собой неразличимо и неразлучно.
Третий парадокс. В связи с этим возникает у позднего Шульгина новый тезис. Подобно тому как человек (по Ницше) есть нечто, что нужно преодолеть, так и национализм (по Шульгину) есть нечто, что должно быть преодолено. Это не значит, что национализм реальный когда-либо в обозримом будущем будет преодолен. Но таково внутренне его задание и движущая сила: за самоопределением всякой нации грядет самоопреодоление всякого национализма. Мыслительный скальпель Шульгина проникает здесь, кажется, глубже, чем у И. Ильина. К тому же Василий Витальевич знает и указывает (фактически, а не в теории) и самые пути преодоления.
Я говорю это не к тому, чтобы сталкивать лбами двух великих пророков национализма. Хочу лишь отметить, что, говоря о национализме Ильина и Шульгина, всегда необходимо поверять поэтический восторг одного аналитическим скепсисом другого.
Но мы говорили и о путях преодоления. История знает их два, противоположных, — масонство и империя. Здесь и там — апелляция от нации к человечеству. Но…
Масонство растворяет национализм в вязком демократическом студне вне- и наднациональных образований: Лига Наций, ООН, ЮНЕСКО, МВФ, Европарламент, восьмой член семерки…
Империя, напротив, гармонизирует, организует и преображает торчащие в разные стороны кристаллы национализмов в единое религиозно-осмысленное и санкционированное целое.
Там — увеличение «степеней свободы» до полной бесформенности и бескостности — для последующего подчинения обезличенного, безнационального человечества «мировому правительству».
Здесь, в Империи, — священное преемство власти, традиций и авторитета, духовная иерархия живого многонационального исторического организма.
Сам Шульгин, скажем прямо, был вполне чужд тютчевско-леонтьевской имперской магии. В последние годы он считал даже возможным признать, что идея «мирового правительства» имеет «большое будущее». Критически относился к восторженно им когда-то воспринятому столыпинскому лозунгу Великой России…
Что делать, шли годы… А мысли, как сказал бы Розанов, — мысли могут быть разными…
Весьма критически Василий Витальевич относился к дореволюционной правой печати.
«Я с ними имел дело… Они совсем не заботились об увеличении тиража. Зачем это? Тратить бумагу? Сознательно печатала скучнейшие газеты…»
Выделялись, по его словам, из этого серого потока немногие:
— «Курская быль» марковская… «Земщина» иногда печатала интересные вещи… «Знамя» — может быть, и талантливое, скорее крикливое… но такое… крайне-крайне-крайне… (Имеется в виду газета «Земщина», которую издавал «Союз русского народа», возглавлявшийся Н. Е. Марковым-2-м, «Русское знамя», которую издавал А. И. Дубровин — глава другого, конкурирующего, «Союза русского народа».)
Позже из эмигрантских газет Шульгин выделял «Возрождение», в котором одно время сотрудничал, и милюковские «Последние новости».
— «Последние новости» были интереснее, живее. Евреи умеют делать газеты. Хотя Гукасов (издатель «Возрождения») платил хорошие гонорары, но… у «них» там (то есть в «Последних новостях». — Н. Л.) писал этот… Саша Черный… и всякие такие забавные…
Или из другого разговора:
— Правые? Националисты? Ох, не говорите мне о них. Вот, например, какое-нибудь заседание в клубе националистов на Литейном длится, — я там, кстати, жил одно время, там было очень удобно, — длится до часу. Кончается заседание. Мороз дикий… Какой-нибудь корреспондент левых газет, студент, бегает на морозе. В переднюю его не пускают… Просит сказать: «Что же там у вас было?» И говоришь, из сострадания. На другой день появляется несколько строк где-нибудь в «Речи» (еврейско-кадетская газета). В «Новом времени» — ничего… Вот и получается, что (евреи) добросовестней. Они, конечно, могут клеветать на своих политических противников, но свое дело они ведут честно.
«Старику снились сны». Почти по Хемингуэю… Но Старику в самом деле почти каждую ночь снились удивительные сны. Не оставляла Марийка… Приходила первая жена, Екатерина Григорьевна… Вдруг приснится зачем-то лжецаревна Анастасия — самозванка ХХ века, появившийся в двадцатых в Европе призрак расстрелянной дочери царя: прикажет писать ей письма «на реку Пост» (французское Poste res (tante) — до востребования).
Старик не гнал своих ночных гостей, как не отказывал никому из дневных. Аккуратно досмотрев сон, он тотчас вставал и записывал его, помечая дату, — более чем полувековой писательский инстинкт…
«Давно.
Ленин приснился посреди огромного поля… Такого серого поля, как лука за тучами… Это часто бывает в снах. Без теней…
Я ему говорю: «Как вам не стыдно… ведь столько кулаков… Что вы сделали с кулаками? Это же цвет крестьянства… А вы их в Сибирь загнали… И они идут…»
Он спросил: «В каком направлении?»
Я показал рукой. И он побежал, как сумасшедший… Их возвращать…»
Другой сон, и тоже еще из 50-х. Им Шульгин закончил свою рукопись «Опыт Ленина», написанную по «заказу» Владимирского КГБ:
«Я представил какой-то театр, совершенно пустой (в смысле публики), а на сцене расположился суд. Слева от суда — прокурор, справа — место защитника, но защитника нет. Тут явь кончается, начинается сон…
Будто бы входит Ленин. Я его спрашиваю: «У вас есть защитник?» Он говорит: «Нет». Я говорю: «Так нельзя, судить без защитника. Хотите, я вас буду защищать?» А он говорит: «Защищайте!»
В воздухе висят весы… Весы правосудия. Говорит прокурор:
— Леин учредил ЧК «по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией». Сколько крови пролила эта так называемая ЧК…
И чаша обвинения начинает наполняться кровью.
— Затем убили царя, царицу, всю семью, династию… Всех убили, кто не успел сбежать за границу…
И крови в чаше обвинения прибавляется так, что она начинает течь через край. И чаша тихо опускается вниз…
Прокурор кончил. Председатель говорит:
— Слово защитнику.
Моя речь состояла всего из двух слов: «Брест. Нэп».
И чаша обвинения с ее кровью стала подниматься вверх, перетягиваемая чашей добрых дел.
— Смотрите, прокурор, смотрите, судьи! Чаша добра и зла уравновесились. Они стоят на одном уровне.
Ленин виновен? — Виновен. Ленин не виновен? — Не виновен.
Он оправдан?
Не оправдан. Но и не обвинен. Он пойдет на суд Божий, и только Бог, Который светит добрым и злым, вынесет ему Свой приговор».
Аналогичное рассуждение Шульгин применял к Сталину.
— С точки зрения национальной это наш позор. Почему во главе России стал грузин? С точки зрения войны — Сталин был нужен, потому что, когда появился там фюрер, ему нужен был противовес… Такой же фюрер, «двоюродный брат»… Тот палач и другой палач… Во время войны я мысленно желал победы Сталину.
И чаши снова уравновесились.
Сны, декабрь 1968.
Не помню числа.
Марийка несла куда-то большую тарелку с горкой чего-то белого. Это был творог, ею самой приготовленный. При жизни она иногда, когда была еще здорова, бедняжка, любила с этим возиться.
Во сне я увидел, что полная тарелка для нее слишком тяжела и она творог уронит. Я успел подскочить и выхватить у нее тарелку, и ничего не рассыпалось. И она была этому рада.
Этот с виду пустяковый сон имеет свой смысл. Сейчас Дом творчества в Голицыне дает нам слишком много творога. Этот сон предупредительный. Не объедаться творогом, это мне вредно.
Другой сон.
Французский король объявил войну! Я этому ужаснулся. Живем мы в постоянном страже, но все-таки живем. А если объявлена война? Хотя сейчас зима, но под снегом есть они, отрадные зеленые поля и луга, и весной они обнажатся, и мы их увидим. Но если объявлена война, то не будет ни ярины, ни озимых, ничего не будет.
Будет ровная стекловидная поверхность, сколько видит глаз. Она будет черная, и в ней будет отражаться Черное Солнце.
Вот что значит: французский или иной король объявил войну.
Но Марийка обрадовалась этому известию. Бедняжка! Она так настрадалась? Нет, не потому.
Она думает о своем французском короле, о котором она написала сказку «Портрет неизвестного короля». Такой портрет существует? Не знаю. Но это не важно. Важно то, что сказка прекрасна. «Неизвестный» король добрее и лучше, чем все когда-либо бывшие монархи. И уж, конечно, не он превратит Землю в стекловидную поверхность, где отражается Черное Солнце. При нем будет и озимь, и яровые.
Изумрудные…
Аминь, аминь, аминь.
Еще один сон.
Мне поручили составить письмо-меморандум для одной державы. Я это сделал. И тогда ко мне пришел один наглец из какой-то «разведки». Сначала хотел письмо выкрасть, а потом отнять силой. Хотя я не боксер, но, вырвав у него письмо, которое он захватил, засунул его в карман и решил колотить его в подбородок обоими кулаками, пока он не упадет. В это время появилась Марийка, очень встревоженная. Закричала:
— Это твое письмо? Ты писал?
— Я. Я написал. Но поскольку оно написано для одной державы, оно уже ей принадлежит!
Проснулся. О какой державе я имел речь? О Советской державе. Написано оно для Советов, но не по-советски, а по-моему. Другими словами, это меморандум о том, как надо выйти из теперешнего безысходного на вид положения.
Впрочем, это даже не мои взгляды. Это безумные мечтания нео-Поприщина. В этом их сила.
Был Брест, был Нэп.
Нео-Поприщин требует нео-Брест и нео-Нэп.
Положение еще труднее, чем при Ленине. Но нео-Брест и нео-Нэп легче, чем просто Брест и просто Нэп.
Поприщин думает:
«Тогда мы отдавали свое, кровное. Теперь отдадим нами самими награбленное».
Последний чемодан снов, в буквальном смысле чемодан, наполненный зелеными ученическими тетрадками с записями снов: Василий Витальевич плохо видел, и очки не помогали, так что писать ему приходилось огромными буквами, и целой тетрадки могло не хватить порой для записи очередного видения, — так вот, этот последний чемодан Шульгин привез ко мне в Красногорск в июле 1973 года, сразу после телеграммы Андропову, — на всякий случай, от греха подальше и от «Анны Сергеевны», курировавшего его капитана КГБ, подальше.
«Сон на 26.8.72.
Где-то… может быть, в Белграде…
Как будто в подворотне, но скорей всего у витрины, я увидел Никиту Сергеевичу Хрущева, скончавшегося в прошлом году. Я его видел во сне и раньше, но те сны были невразумительны. А сегодняшний сон ясен. Не по смыслу, а потому, что он запечатлелся в моей памяти точно.
Встретившись у витрины, мы пошли с ним рядом. Он спросил:
— Скоро выборы. Вы будете выбираться?
— Нет. Зачем? Я вот просидел все пять лет, а не сказал ни слова.
— А что же вы будете делать?
— Буду писать.
— Пишите. Но помните одно. Если вы хотите, чтобы вас напечатали, то все дело в сионистах. Хвалите их, хвалите в каждой строчке — и все напечатают».
Он умер в воскресенье, на Сретенье, 15 февраля 1976 года. На девяносто девятом году… Чуть-чуть не дожив, как хотел, до ста лет… И до своей странной мечты: мирного объединения Германии.
Последний наш разговор состоялся 25 января 1976 года — за три недели до его смерти.
Мы сидели на кухне далеко за полночь, грелись газом. Говорили о книге Н. Н. Яковлева «1 августа 1914 года», что-то зачитывали.
Василий Витальевич, как всегда, внимательно слушал. Качал головой. Многие факты были как будто и для него новостью.
Потом он обхватил рукой целиком всю голову (он часто так делал, голова зябла, обычно он носил белый ночной колпак) и сказал:
— Чем больше я о ней думаю (то есть о революции), тем меньше понимаю…
Это были — для меня — последние его слова.
И еще одна, посмертная встреча с Василием Витальевичем. Года через три после смерти он приснился моей сестре С. Н. Безбоковой и сказал:
— Передайте Николаю Николаевичу (пишущему настоящие строки), что у этой книги конца нет…
Что он хотел сказать?