Жизнь причудлива. Она может объединять в одно неразрывное целое самые разнообразные события. Например, совершенно мирное предприятие, сахарный завод, дело, во всяком случае, только местного значения, переплелось благодаря капризу фортуны с мировой трагедией тысячелетнего еврейского народа. И в этот переплет втянуло и мою скромную персону. Это будет видно из дальнейшего.
Да. Жизнь причудлива. И поэтому в основную линию моего повествования вплетаются разные люди, политика и мистика, личные переживания и государственные события.
Я пишу так, как шла жизнь. И пусть простит меня читатель, если в мое изложение внедряются бесчисленные отступления, которые как будто бы не имеют отношения к основной теме. Но это не так. Все связано в этом мире, и иногда причины различимы, иногда они только чувствуются.
Для того чтобы не задавать читателю загадок, чтобы было ясно, о чем будет идти речь, я привожу справку об основной теме из «Советской исторической энциклопедии» (Т. 2. — М., 1962. С. 206):
««Бейлиса дело» — судебный процесс, организованный в Киеве в 1913 году царским правительством над евреем М. Бейлисом, клеветнически обвинявшимся в убийстве русского мальчика А. Ющинского. В марте 1911 года киевские черносотенцы выдвинули версию о ритуальном характере убийства Ющинского. По указанию Министерства юстиции действительные убийцы были укрыты от суда и в июле 1911 года арестован Бейлис, приказчик кирпичного завода.
Следствие по делу Бейлиса длилось свыше двух лет. Под руководством министра юстиции И. Г. Щегловитого, министра внутренних дел Н. А. Маклакова и одного из лидеров крайних правых в третьей Государственной Думе Г. Г. Замысловского в черносотенной печати и в Государственной Думе была развернута антисемитская агитация.
Нелегальная большевистская печать раскрыла политический смысл дела Бейлиса как одного из актов шовинистической политики царского правительства. Деятели передовой русской интеллигенции во главе с А. М. Горьким и В. Г. Короленко организовали в Петербурге Комитет для борьбы с антисемитской политикой царизма. Комитет опубликовал воззвание и организовал защиту Бейлиса на суде.
Процесс слушался в Киеве в сентябре — октябре 1913 года. Под давлением общественного мнения присяжные заседатели оправдали Бейлиса».
Как тополь киевских высот,
Она стройна…
Но это не тот тополь. Тополь, о котором говорит Пушкин, это Populus fastigiata — тополь пирамидальный. А тополь, о котором я пишу, — это Populus nigra, или черный тополь, иначе, по-нашему, — осокорь. Это самое большое дерево наших мест. Оно достигает тридцати метров высоты, возвышаясь над соседними лесами, а в толщину имеет, достигнув полного расцвета, то есть примерно восьмидесяти лет, несколько обхватов.
Прекрасное дерево! Мне вспоминается одна аллея, имевшая километр длины, а может быть, и больше, в окрестностях города Здолбунова у нас на Волыни. Они стояли там сотнями, великолепные, почти не имевшие потерь, все налицо, посаженные вдоль проезжей дороги. Красота!
Однако вернемся к тому тополю, о котором я, собственно, хочу рассказать. Он стоял в ряду аллей, но стоял одиноко. Почему так? Затесавшись в каштановую аллею, деревья которой он превышал раза в три, этот тополь возвышался на видном месте. Тут дорога шла круто вверх, и с вершины его видно было на много верст кругом.
Вот к этому-то тополю шел по меже через поле восемнадцатилетний молодой человек, студент в тужурке. Это должен был быть я. Но было ли это когда-нибудь? Да, все-таки, по-видимому, было.
Студент в тужурке шел по меже, а межа шла по гребню. На ней густо-густо росли васильки, и ромашки, и дикие маки, а по сторонам колосился хлеб. Хлебные поля по склонам горы были очень хорошо видны. Волны бежали по ним от легкого ветра как в море, только мягче и притом беззвучно.
Студент радовался этому ветерку не только потому, чтоб картина была прекрасна, но и потому, что, когда хлеб цветет, ветер нужен, без ветра не будет хорошего осеменения, не будет хорошего урожая.
Студент шел из леса через поле прямо к тополю. И когда подходил к нему, то увидел на подымавшейся дороге какие-то тянущиеся повозки с белыми крышами. По этому признаку он сразу определил:
— Цыгане!
Цыганы шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Но эти не шумели. Они тихо подымались по крутому склону. Так тихо и с таким трудом, что их обогнала старуха-цыганка. Она была уже у подножия тополя, когда к нему подошел студент в тужурке.
Цыганка внимательно рассматривала крест. Когда-то, лет восемьдесят тому назад, кто-то, вероятно мальчишка, ножиком сделал крестообразный разрез на нежной кожице молодого деревца. Деревце выросло в могучего великана, но крестик не изгладился, превратившись в большой крест, который как бы был выгравирован в толстой коре дерева.
Увидев молодого человека, цыганка подошла к нему и сказала:
— Дай руку. Дай руку, панычку, погадаю.
Я, потому что все-таки это был я, улыбнулся, подав ей руку. Она сказала:
— Позолоти, позолоти ручку.
Я ответил:
— Денег нет с собой, пойдем к нам, тут наш дом недалеко, там погадаешь.
Мы отправились по каштановой аллее к дому. Я шел своими восемнадцатилетними шагами, но старуха не могла поспевать за мной и сказала:
— Иди, иди, ты молодой, я приду.
— Нельзя, у нас очень злые собаки, порвут тебя.
На темно-коричневом лице цыганки обозначились белые как снег зубы, и она ответила с улыбкой:
— Иди, иди, меня собаки не тронут.
Я подумал: глупая старуха, не знаешь наших псов. А потом решил, что успею дойти и прикажу привязать собак.
Я пошел дальше по каштановой аллее, но, не дойдя и до половины, услышал лай. Собаки, с их удивительным чутьем, уже учуяли цыган, то есть чужих, на которых необходимо лаять и бросаться. Через несколько мгновений они показались. Это была тройка.
Два огромных кудлатых рыжих пса, у которых шерсть нависла на глаза, и третий, стройный, очевидно с кровью борзой, длинномордый, черный, с рыжими пятнышками над глазами, что придавало ему страшный вид. Эта тройка неслась с космической скоростью. Я попробовал их задержать, но они обогнули меня, не обратив никакого внимания, — там впереди был раздражающий запах цыганки.
Тогда я ужаснулся: на моих глазах разорвут цыганку!
И побежал за псами со всей силой молодых ног. Но, как ни старался, поспеть не мог. Когда я от них был еще за пятнадцать шагов, они уже бросились. И вдруг я увидел нечто совершенно невероятное. Все три собаки, добежав до цыганки, упали на брюхо и стали ползать вокруг нее, взвизгивая, как щенята. Я подбежал и остановился в изумлении, а цыганка сказала:
— Видишь, собаки меня не трогают.
Объяснения я не даю, не знаю, что это было. Говорили потом, будто цыгане носят на себе волчий жир, которого собаки боятся. Это, я думаю, вздор. Может быть, был гипноз, как об этом пишет Дуров, а может быть, еще что-нибудь, что известно только цыганам. Но то, что я описал, не подлежит никакому сомнению, и до сих пор перед моими глазами стоит эта картина.
Увидев, что собаки ничего ей не сделают, я оставил цыганку и поспешил домой. Я был убежден, что надвигавшийся табор непременно обокрадет наш уединенный хутор и, если не днем, то ночью, переломает фруктовые деревья. А это значит, что погибнут все груши и яблоки и, во всяком случае, уже поспевшие сливы. Необходимо было послать в село и вызвать двуногих сторожей, раз четвероногие выведены из строя.
Словом, я пришел к дому и увидел довольно знакомое зрелище. Было двенадцать часов дня, самый припек, но на деревянном крылечке, на ступеньках, сидел мой отчим и писал статью для «Киевлянина».
Когда он писал, то мог не обращать внимания ни на что. У него была эта способность сосредоточения, когда окружающий мир исчезал. И даже любил, когда во время работы кругом был шум, в особенности если бегали или играли дети и вообще была жизнь.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть…
Ему еще было далеко до «гробового входа», но эту играющую молодую жизнь вокруг себя он любил.
В конце концов табор надвинулся. Цыганки и цыганята повыскакивали из фур (так назывались эти повозки) и принялись за свое ремесло. Красавец цыган, с большой черной бородой, лет сорока, играл на гитаре и пел. Не помню, что он пел, но не по-русски, по-цыгански вероятно, а может быть, по-венгерски. К нам на Волынь заходили иноземные цыгане.
А цыганки начали гадать всем, решительно всем, кто выбежал на солнечную площадку, так как в тишине и скуке деревни эти цыгане были развлечением. Гадали и маленькие девочки. Так одна маленькой ручкой завела меня за ствол каштана и сказала (эта девочка хорошо говорила по-русски):
— Скажи твое имя.
Я рассмеялся и сказал:
— Вася.
Она ответила:
— Слушай, Вася, что я тебе скажу. Тебя много любили и много будут любить. Но так, как я тебя люблю, тебя любить никто не будет.
Это было необычайно смешно: восьмилетняя любовь, которая изъясняется восемнадцатилетнему юноше. Но вместе с тем было поразительно, что девочка говорила совершенно как взрослая. Конечно, она копировала своих старших сестер и мать. Затем, получив монету, маленькая цыганка убежала, а пришла другая, постарше:
— Дай рубль, увидишь, — обратилась она ко мне.
Я имел глупость дать ей рубль. Тогда цыганка попросила:
— Дай стакан воды и хусточку (платок).
Я дал ей то и другое. Она накрыла платочком стакан чистой воды из криницы, и вдруг там что-то заволновалось, поднялась какая-то буря в стакане воды. Маленькая колдунья думала, что поразила меня настолько, что сможет попросить еще рубль. Но я понял, что она просто сыпнула туда какого-то минерала. От него и произошла буря, подобная той, что бывает в сельтерской воде.
Но цыганка не сомневалась в произведенном на меня впечатлении и начала нести всякую чепуху, что меня любит блондинка, а мешает брюнет. Но среди этого вздора произошло нечто, о чем и сейчас я думаю и не нахожу ключа.
Та старая цыганка, которую я встретил у тополя, не на шутку пристала к Дмитрию Ивановичу, писавшему на крыльце. Оторвавшись на мгновение, он определил, что явились цыгане, но так как они его не интересовали, то он снова погрузился в свою статью, обращая на них столько же внимания, сколько и на палящие лучи солнца, то есть никакого. Но старуха пристала неотступно:
— Дай погадаю. Дай руку, погадаю.
Дмитрий Иванович, чтобы она отстала, дал ей руку. Она повернула ее и долго всматривалась в ладонь, очевидно, отыскивая какие-то линии, и наконец сказала:
— Счастливая твоя рука. Ты барин, ты большой барин, что задумаешь — сделаешь. Во всем удача. Вот что тебе скажу: строишь маримоны — строй, барин. Цукроварни не строй, начнешь строить — умрешь.
Что такое маримон? Маримон — это большая вальцовая мельница. Дмитрий Иванович действительно их построил четыре. В то время уже некоторые из них вертелись и сыпали сотни тысяч пудов муки со своих станков.
А цукроварня от слова варить цукор, то есть сахар, обозначает сахарный завод. В то время, когда говорила цыганка, мне кажется, что мысли строить сахарный завод у Дмитрия Ивановича еще не было. Она пришла позже, и это было его предсмертным деянием на хозяйственном поприще.
Дмитрий Иванович не поверил в предсказание цыганки. Точнее сказать, он не обратил на него никакого внимания, а если и обратил, то сейчас же об этом забыл. Не забыли другие люди, слышавшие это предсказание, — они вспомнили о нем, когда оно сбылось.
Здесь я должен кое-что сказать о моем отчиме. Он не был мистиком. Не только в том смысле, что предсказаниями цыганки или других ясновидящих не интересовался, но он не был и религиозным.
Ценя и уважая религию, в особенности христианскую, лишь как мощную морализующую силу, он думал, что Христос постоянно воскресает в том смысле, что подновляет великие слова о любви людей друг к другу. Поэтому он никогда не пропускал пасхальные заутрени и вместе со всей семьей в полночь под Пасху отправлялся в университетскую церковь. Она была ближе других, а он ведь был профессором университета Святого Владимира в Киеве.
Но верил ли он сам в жизнь загробную? Не знаю. Он никогда об этом не говорил, вообще остерегаясь посеять в верующей душе какое бы то ни было сомнение. Что ей дать взамен утраченной веры? Поэтому и нас, детей, он в этом отношении тщательно оберегал от каких бы то ни было поучений со стороны старших, предоставляя каждой молодой душе развиваться как она знает. Однако один раз я подслушал вырвавшееся у него замечание:
— Вечность в потомстве.
Наряду с этим он неоднократно говорил:
— Если я когда-нибудь сделаю крупное пожертвование, то это будет на какой-нибудь храм в деревне, потому что деревня, кроме веры, почти ничего не имеет. В вере для нее соединяется философия, эстетика — все высшее, что есть в простой душе этих необразованных, безграмотных людей, все это приводит их в храм.
Да, так он говорил. Но в конце концов он не построил никакого храма. Он построил сахарный завод. Да, именно вместо храма! Он долго колебался в этом смысле. Но наконец простая земная мысль о том, что этих деревенских людей (мысль, которая его никогда не покидала) надо прежде всего обеспечить всем, и если не всем, то хотя бы необходимым в этой земной юдоли, восторжествовала.
Дмитрий Иванович вообще не любил фраз, высокопарностей даже в таких делах, которые сами по себе требовали какого-то возвышенного выражения мыслей. Это он предоставлял поэтам. Его же язык, как на письме, так и в разговоре, был прост.
Когда мысль о сахарном заводе, о том, что его надо построить, что это его призвание, восторжествовала, а силы начали уходить и он почувствовал, что конец недалек, Дмитрий Иванович созвал всех нас, шестерых наследников его духовного «я». Это были два его родных сына Павел и Дмитрий Дмитриевичи Пихно, младше меня на три и на пять лет, затем я, его пасынок, старший из всех, — мне было тогда тридцать пять лет, — и племянники, сыновья моей сестры, — Филипп, Александр и Иван Александровичи.
Созвав эту шестерку, Дмитрий Иванович, полулежа в глубоком кресле, вышитом еще моей матерью, сказал голосом тихим, но очень твердым:
— Я созвал вас, потому что решил строить сахарный завод, о чем давным-давно мечтаю. Я строю его не для себя и не для вас. Я строю его, потому что убежден в том, что люди, которые будут жить около этого завода, не будут нуждаться в самом необходимом. Сахарный завод — предприятие очень трудоемкое, — они будут иметь заработок. Этот завод будет окончанием тех хозяйственных дел, которые я вел в своей жизни. Я пришел к убеждению, что для России нужнее всего именно сельскохозяйственная промышленность. Деревня таит в себе величайшие резервы человеческого труда. Она бедна только потому, что миллионы рук не знают, что им делать, не имеют точки приложения. Сельскохозяйственная промышленность даст им эту точку. Они будут иметь труд, будут иметь заработок и станут богатеть, жить лучше, чем до сих пор жили.
Таким образом, в нескольких словах я обрисовал, как, почему и для чего родился этот завод вопреки предсказаниям цыганки.
К этому, впрочем, могу прибавить, что цыганка все-таки была не права. Она сказала:
— Начнешь строить цукроварню — умрешь.
А ей надо было сказать:
— Если построишь цукроварню, не умрешь.
Да, потому что так и было. Действительно, 29 июля 1913 года, во время постройки цукроварни, Дмитрий Иванович умер телесно, но, в некоторой мере, именно построив сахарный завод, он обессмертил себя в этом маленьком углу России, для которого этот завод строился. Могила его, в двадцати километрах от завода, находится в запущении. Я об этом скорблю. Я хочу поправить развалившийся склеп и вообще привести могилу в человеческий вид. Но детище этого человека, останки которого не чтут, сахарный завод, им заложенный, процветает. Его подхватили большевики-деловики и во много раз расширили.
Как это ни странно, у покойного Дмитрия Ивановича, несмотря на то, что он двадцать пять лет боролся с марксизмом, несомненно, было нечто общее с теми коммунистами, которые унаследовали марксистскую теорию, но присоединили к ней и своеобразную практику.
Современные коммунисты — это большевики-деловики. Люди большого размаха. И то, что было заботой всей жизни Дмитрия Ивановича, они создают в грандиозных масштабах, насаждая сельскохозяйственную промышленность с целью поднять уровень масс.
Чем больше я об этом думаю, тем больше утверждаюсь в мысли, что это так.
И вот почему. В апреле 1913 года на пустом поле, недалеко от города Ровно, состоялась закладка так называемого Бабино-Томаховского сахарного завода. Закладка произошла, как и все, что делал Дмитрий Иванович, весьма скромно. Собрались несколько человек — члены его семьи, в том числе и я, и будущий директор завода поляк Бонди с женой. В уже сделанный фундамент, под трубу, был вложен металлический цилиндрик — школьный пенал, который заключал в себе скрученную в трубку записку о том, что в апреле месяце такого-то года и такого-то числа состоялась закладка завода, при сем присутствовали такие-то лица.
Я не помню, был ли по этому поводу молебен, может быть, был, может быть, нет, не помню, но помню, что озими были ярко-зеленые, солнце светило по-весеннему и дул приятный ветерок. Я и сейчас все еще чувствую его запах, запах сырой земли и неуловимый аромат полевых цветов. Если порывать в фундаменте трубы, то пенальчик, вероятно, найдется. Труба же стоит там и сейчас и работает. На ее вершине четкими буквами в виде вложенных темных кирпичей можно прочесть: «1913 год».
Уже через месяц после кончины Дмитрия Ивановича, с сентября 1913 года, Бабино-Томаховский завод был пущен. На нем в две смены работало по двенадцать часов в сутки двести человек. Суточная производительность завода составляла три тысячи — три тысячи пятьсот центнеров свеклы, из которой вырабатывалось двести девяносто — триста центнеров сахара.
С 1914 по 1923 год предприятие не работало из-за отсутствия рабочих и специалистов, ушедших на фронт. В 1923 году завод был куплен чешским акционерным обществом, восстановившим его и увеличившим производительность до четырех тысяч центнеров свеклы в сутки. В 1926 году он перешел к польскому акционерному обществу, которое возглавляли капиталисты Закс, Потоцкий и другие. В результате проведенной реконструкции мощность предприятия была доведена до пяти тысяч — шести тысяч центнеров свеклы, с выработкой сахара пятьсот пятьдесят — шестьсот пятьдесят центнеров[4].
В 1959 году численность рабочих на предприятии составляла уже 395 человек при выработке сахара 2 223 417 центнеров. Дальнейшая реконструкция и механизация завода в 1961–1962 годы увеличила его мощность до 15 000 центнеров свеклы в сутки, значительно повысив культуру производства.
Так вот, когда весною 1913 года начал строиться этот сахарный завод, предприятие совершенно мирное и безобидное, судьба готовила мировую бурю. Такого рода смерчи уже не раз волновали «море житейское, воздвигаемое зря», то есть тревожили умы человечества за последние две тысячи лет. А пуск Бабино-Томаховского завода в конце сентября 1913 года совпал с первым порывом этой бури, то есть с открытием 25 сентября в Киеве судебного процесса над евреем Менделем Бейлисом, обвиняемым в ритуальном убийстве мальчика Андрея Ющинского.
«Тяжелая туча залегла над Киевом. Загадочное и роковое дело об убийстве Андрюши Ющинского предстало перед лицом правосудия, — писал я в этот день в «Киевлянине», — Но, увы! Предстало при печальных и грустных предзнаменованиях.
Две армии, два враждебных стана, собравши все свои силы, дадут здесь друг другу тяжкий бой, и в грозном затишье уже чувствуется все напряжение взаимной ненависти и злобы…
Но не это наполняет нас тревогой и печалью. Жизнь, современная жизнь в некоторых отношениях суровее жизни наших предков. Политическая борьба беспощадна, национальная борьба жестока, и уйти от нее некуда… И потому не акт тяжкой политической и национальной борьбы, который должен разыграться в Киева, страшит нас: борьба была и будет.
Нас тревожит и печалит до самой глубины сердца то, что среди этой политической и национальной борьбы в нашем лагере, в том стане, к которому мы принадлежим, мы видим нарастание мыслей и чувств, которые, по нашему глубокому убеждению, могут оказаться для нас роковыми: то, что в умы и сердца наших друзей и единомышленников, незаметно для них самих, вошли предательские змеиные настроения… К величайшему нашему горю, мы видим, что водоворот политической страсти готов проглотить добрые семена, посеянные рукою Божьей в русской душе. И мы не знаем, наш слабый голос, предостерегающий и умоляющий, будет ли услышан нашими согражданами?..»
Будучи убежден, что подсудимый Бейлис не виновен, через день, 27 сентября 1913 года, я выступил на страницах «Киевлянина» в его защиту, но этот номер был конфискован.
Где же и как был убит мальчик Андрюша?
Археологи, делавшие в Киеве в начале нашего столетия обширные раскопки, установили, что человек жил в киевских горах уже две тысячи лет тому назад. По-видимому, киевская глина отличается некоторыми качествами, делавшими ее в высшей степени удобной для первобытных, то есть пещерных, людей. Эта глина абсолютно водонепроницаема, отчего пещеры в Киеве отличаются сухостью и замечательной ровностью температур. Это же, конечно, знали и монахи, селившиеся в пещерах этих гор, где в 1062 году преподобный Антоний основал Киево-Печерский монастырь, который, собственно, нужно называть «Пещерский».
Высокие качества киевской глины вызвали нарождение многочисленных кирпичных заводов. Добывая для них глину, разумеется, также делали пещеры, которые, однако, не служили уже жилищем, как прежде. В одной из таких пещер и был найден убитый мальчик…
Известный писатель В. Г. Короленко, принимавший горячее участие в защите Бейлиса, несмотря на болезнь, приехал 12 октября 1913 года в Киев во время проходившего там процесса. Он так рассказывает о посещении места, где нашли труп замученного мальчика:
«…Мы минуем большой глинистый курган, поросший травой… В нем виднеется пещера.
Нет, это еще не та…
Та оказывается в нескольких шагах дальше, там, где начинается склон к Кирилловской улице и приднепровским лугам. Холмик разрыт… Видна обнаженная глина. Два дерева выросли на вершине холма, соединенные корнями. Под этими корнями зияет темный ход, довольно круто, коридором уходящий вглубь. В конце этот коридор пересечен узким и коротким ходом накрест, как делают обыкновенно кладоискатели… В одном из концов этого креста и нашли прислоненным в темном углу тело несчастного Андрюши Ющинского…
Назад мы возвращались более кратким путем, наискось, с горки, на Нагорную улицу. Влево уходила Половецкая улица с ее высоким забором и глинистым откосом. Кое-где, утопая в этом мрачном и пустынном проезде, виднеются фонари… Страшно, должно быть, здесь в темные весенние ночи даже при свете этих фонариков. И воображение невольно рисует такую мрачную ночь, и ветер, свистящий на Загоровщине в голых деревьях, и темные фигуры людей, несущих таинственную ношу…
Кто же, кто сделал это ужасное дело?»
Нашедшие труп мальчика сразу определили, что он был весь исколот каким-то орудием. Как сообщали газеты, на теле убитого обнаружено до сорока пяти колотых ран, нанесенных, по-видимому, ножом, четырехгранным гвоздем и чем-то тонким вроде шила. Мучения эти причинены несчастному в стоящем положении, когда он предварительно был раздет донага, рот зажат, руки крепко связаны. Эта мученическая смерть вызвала не только внимание экспертов, но и стала широко известна. Тем более что эксперты определили, что погибший мальчик был исколот при жизни, шейные вены вскрыты, так что вся кровь из него была как бы выпущена.
Когда об этом стало известно в Киеве, то вдруг воскресла, никогда, впрочем, не умиравшая, легенда о том, что евреи совершают ритуальные убийства с источением крови. Кровь эта будто бы им нужна для освящения так называемой «мацы», являющейся у евреев священным хлебом.
Ритуальные убийства… Ритуальные убийства совершались с незапамятных времен. Самое слово «жертвоприношение» обозначает принесение каких-нибудь даров, например цветов или пищи, богам или Богу. Но чаще всего приносят в жертву животных, закалываемых в честь божества. Эти ритуальные убийства покоились на мысли, для нашего понимания дикой, что Богу или богам, бесплотным духам, приятен дым, исходящий от сжигаемой жертвы, то есть можно думать, что просто им приятно самое убийство.
Нам кажется непонятным, почему Бог или боги, сотворившие жизнь, наслаждаются уничтожением жизни. Однако в умах первобытных людей это было именно так, и, веря в это, разгорячаясь в своей страстности, стали освящать убийства не только животных, но и людей. Начались человеческие жертвоприношения, широко применяемые в некоторых религиях, например, в культе Ваала и Астарты.
Не являлась исключением и древнееврейская религия. Это ясно из Библии, которая повествует, что Бог, желая испытать Авраама, испытать его любовью к Нему, повелел ему принести в жертву своего первенца, сына Исаака. Но когда Авраам положил на жертвенный камень отрока и занес над ним нож, ангел остановил руку верующего еврея и указал ему на ягненка, запутавшегося в кустарнике, приказав принести этого ягненка в жертву вместо Исаака.
Этот эпизод, рассказанный Библией, можно считать изображением той эпохи, когда кончились у евреев человеческие жертвоприношения. Со времени Авраама этого больше не делалось.
Но самая мысль о том, что Бог требует и любит жертвоприношения, хотя бы и животных, осталась в еврейском законе в полной силе. Когда был построен храм в Иерусалиме и совершалось его освящение, то это событие ознаменовалось бесчисленным количеством убитых животных. Библия говорит, если не ошибаюсь, о семидесяти тысячах убитых быков и еще большем количестве убитых баранов. Картинно описывает Библия, как жрецы, убившие по известным правилам животных, покрылись кровью, и даже земля в преддвериях храма, где это происходило, совершенно напиталась ею. Но хотя количество жертвоприношений со временем уменьшилось, однако они продолжали совершаться до тех пор, пока стоял Иерусалимский храм.
С тех пор как в августе 70 года он был разрушен Титом Веспасианом и пало Иудейское царство, остались только синагоги по всему миру рассеянных евреев. Жертвоприношения в виде убийства животных уже не совершались. Но по вере евреев, сохранивших ее в полной чистоте, жертвоприношения возобновятся, как только будет восстановлен храм в Иерусалиме.
Израильское правительство наших дней не занимается восстановлением Иерусалимского храма, и потому правоверными евреями оно не признается. Если же Иерусалим когда-нибудь попадет в руки правоверных евреев, то жертвоприношения в виде убийства животных возобновятся. Все это надо принять во внимание, чтобы дать себе ясный отчет в том, что ритуальные убийства как мысль, как идея никогда не умирали совсем в умах людей.
Больше того, эта мысль об убийстве Агнца во имя Бога перекочевала и в христианскую религию, которая является производной от старой еврейской религии.
Христос постоянно именуется в религиозных писаниях как Агнец Божий, отданный на заклание за грехи человечества. Самая литургия христианская заключает в себе очень ярко эту мысль. Центральное место литургии, так называемой обедни, — это тот момент, когда произносятся слова:
«Приимите, ядите: сие есть тело Мое. И прием чашу и хвалу воздав, даде им, глаголя: пийте от нея вси, сия бо есть Кровь Моя Новаго Завета, иже за многия изливаемая во оставление грехов».
Разумеется, это только символ. Христос был распят на кресте, и таким образом тело Его было принесено в жертву так же, как и кровь. На самом деле при совершении таинства причастия причащающимся предлагается хлеб и вино, однако с верою, что они получают истинное тело и истинную кровь Спасителя. Поэтому человеческие жертвы в христианской религии не совершаются, они заменены так называемой жертвою бескровной.
Но самая мысль о том, что жертва нужна, осталась. И это есть самое трудное в догматике христианской религии для понимания. Почему Богу, который есть величайшая любовь, нужны жертвы, нужна кровь? Во всяком случае, обе религии, как древнееврейская, так и новоеврейская, то есть христианская, как бы залиты кровью, постоянно упоминаемой при совершении таинств. Поэтому мысль о ритуальном убийстве не замирает и через века и тысячелетия трепещет над умами.
Вот почему, когда обнаружили тело Андрюши Ющинского, исколотого как бы с намерением при жизни источить кровь из ребенка, призрак ритуального убийства, названный уже давно «кровавый навет», с силою смерча поднялся над умами христиан и ужаснул евреев.
В течение двух тысячелетий этот кровавый навет тяготел над евреями. Навет — значит клевета. За эти две тысячи лет прошло очень много судебных процессов, которые в разные века разбирали этот вопрос — употребляют ли действительно евреи христианскую кровь с ритуальными целями? Постановления судов были очень разнообразны и разноречивы. То ритуал признавался судом, то отвергался. И этой извилистой тропой он докатился до наших дней.
Когда в 1913 году, как продолжение исторических судилищ, в Киеве стали судить еврея за убийство Андрея Ющинского, то в здание суда была привезена на ломовике, то есть тяжеловозе, целая библиотека, трактовавшая об этом предмете. Тома, доказывавшие первое, то есть что действительно ритуальные убийства существовали, и фолианты, утверждающие противное. Поэтому к этому вопросу не рекомендуется подходить с кондачка, не зная всего того, что об этом писалось. Однако это не исключает того, что каждый по своим силам может иметь свое мнение о ритуальных убийствах. И я, не имевший возможности изучить эту ритуальную премудрость, все же позволю себе предложить гипотезу о том, как возник кровавый навет, иначе сказать — кровавая клевета.
Я думаю, что он возник в те самые минуты, когда еврейские старшины, а за ними и народ иерусалимский потребовали от римского наместника Пилата, чтобы он распял Христа на кресте. Пилат был человек просвещенный и гуманный, хотя его и очернили впоследствии. Он не верил в виновность Иисуса Христа в тех деяниях, которые ему приписывали разъяренные его единомышленники, и стремился его спасти. В конце концов, когда это ему не удалось, он, как известно, велел подать себе чашу воды и публично перед народом вымыл руки, сказав:
«Не виновен я в крови Праведника Сего».
В чем же обвиняли Христа, какую клевету возвели на него? Это был эпизод чисто политический. Тогдашнее еврейское правительство, состоявшее из первосвященников и фарисеев, обвинило Христа в том, что он желает поднять бунт против римского правительства, против Цезаря. Поэтому-то на кресте над головой Христа было написано: «Царь Иудейский», что обозначало, будто бы он желал освободить Иудею от римского владычества и стать иудейским царем.
Это и был, по моему мнению, тот первый навет или та первая клевета, которая предрешила все дальнейшее. Христос не имел никаких политических планов. Он сказал Пилату:
«Царство Мое не от мира сего».
Пилат счел Его одним из бесчисленных философов того времени, и совершенно безобидным. Но он побоялся того, что евреи донесут в Рим, будто он пощадил мятежника и бунтовщика. Клевета возымела свои действия и покрылась кровью. Христос был распят.
Рим, говоря вообще, был терпимым ко всяким религиям. В этом городе было множество храмов всевозможных вероучений. Все это разрешалось и даже охранялось законом, но за одним исключением. Рим не допускал, чтобы под видом религиозных культов совершались преступления.
Несмотря на смерть Христа, христианство стало распространяться, и правоверные евреи продолжали с ним бороться. И продолжали бороться испытанным оружием. Они возвели перед римскими властями обвинение в том, что некая секта еврейская, последователи Христа, употребляют в пищу тело и кровь человеческую. Для проверки они, вероятно, привели римских следователей или сыщиков на тайные христианские собрания.
Христиане собирались тайно именно ввиду того, что их преследовали евреи. Но эти собрания, совершавшиеся в катакомбах, то есть в глубоких и обширных пещерах, имевшихся в Риме, были многолюдны, и скоро из них выработался известный культ, известное ритуальное служение. Культ этот был очень своеобразный, потому что он соединялся с вкушением пищи.
На эти вечерние и ночные собрания приходили христиане и устраивали трапезы, на которых богатые угощали бедных и совместно, так сказать, попросту ужинали. Для руководства этими ужинами требовался известный порядок, так как не все были воздержаны в употреблении вина, почему и образовалось некое сословие, которое и до сих пор называется дьяконами. Дьяконы первоначально были служителями, которые распоряжались во время этих подземных трапез. Перед началом вкушения пищи произносились сакраментальные слова, впоследствии записанные в евангелиях:
«Приимите, ядите: сие есть тело Мое… пийте от нея вси, сия бо есть Кровь Моя…»
Теперь представим себе римского сыщика, попавшего на таинственное собрание под землю, совершавшееся при слабо мерцающих светильниках. Он слышал собственными ушами приглашение есть человеческое тело и пить человеческую кровь. Такой сыщик мог, добросовестно заблуждаясь, донести претору, то есть судье, что христиане действительно едят человеческое тело и пьют человеческую кровь. Это и было причиной преследования христиан, на которых стали смотреть как на самых тяжелых преступников. Их начали убивать всякими способами, в том числе отдавали в цирках на растерзание диких зверей, что приводило в восторг кровожадную толпу.
Потекли столетия, и кровавый навет стал нечто вроде футбольного мяча. Первоначально, как мы видели, евреи возвели кровавый навет на христиан, а затем в ответ на это христиане стали возводить кровавый навет на евреев, утверждая, что они освящают мацу кровью христиан.
Как бы там ни было, но сначала заволновался Киев, а потом это пошло шире. Люди требовали расследования: что же именно произошло с Андрюшей Ющинским?
Разумеется, власть не могла остаться безучастной к этому делу. Убийство есть убийство. Найден труп в высшей степени странно убитого мальчика. Надо было, конечно, расследовать дело и поставить на суд. В этом еще не было ничего предосудительного, это была обязанность власти.
Предосудительность, которая обошлась так дорого, началась тогда, когда убийство Андрюши Ющинского захотели сделать орудием политическим. Это было предосудительно и для политических партий, и в особенности для правительства.
Прежде всего кровавый навет проявил себя в Думе. Именно здесь захотели сделать убийство орудием политическим.
Через полтора месяца после пропажи мальчика Ющинского и нахождения в пещере его изуродованного трупа, на четвертой сессии третьей Государственной Думы, 29 апреля 1911 года, поступило заявление за подписью тридцати девяти депутатов о запросе министра внутренних дел и юстиции по поводу особых условий убийства в Киеве малолетнего Андрюши. Первыми заявление подписали В. М. Пуришкевич и путивльский предводитель дворянства Г. А. Шечков.
Предвосхищая следствие и судебный разбор дела, запрос, предъявляемый министрам, прямо утверждал ритуальное убийство как заведомо всем известный факт:
«Известно ли им, что в России существует преступная секта иудеев, употребляющая для некоторых религиозных обрядов своих христианскую кровь, членами каковой секты замучен в марте 1911 года в городе Киеве мальчик Ющинский?.. Если известно, то какие меры принимаются для полного прекращения существования этой секты и деятельности ее сочленов, а также для обнаружения тех из них, кои участвовали в истязании и убийстве малолетнего Ющинского?»
С немедленным ответом на запрос выступил директор Первого департамента Министерства юстиции Павел Николаевич Милютин, сказавший, что для выяснения истины по делу об убийстве в Киеве мальчика Ющинского принимаются все меры. Предварительное следствие по делу производится судебным следователем по особо важным делам при Киевском окружном суде В. И. Фененко, а прокурору Киевской судебной палаты Г. Г. Чаплинскому министр юстиции И. Г. Щегловитов поручил по телеграфу взять на себя наблюдение за ходом дела.
После этого началось обсуждение внесенного запроса.
Выступивший первым В. М. Пуришкевич начал свою речь так:
— Господа, вы слышали тот запрос, который внесла правая фракция Государственной Думы? Мало запросов, вносившихся за время жизни Государственной Думы было так обосновано, как тот запрос, который оглашен был сейчас…
Однако, чувствуя неубедительность своего утверждения, Пуришкевич сделал попытку доказать существование ритуальных убийств чтением записки князя Голицына, хранящейся в делах сенатского архива за 1859 год. В ней передан рассказ крещенного в 1710 году раввина Серафимовича во Львове, «торжественно» открывшего еврейские тайны детоубийства и сознавшегося, что сам он будто бы производил их несколько раз. Сведения эти были напечатаны в 1760 году в книге под заглавием «Злость жидовска».
Однако наибольшим накалом отличалась речь Н. Е. Маркова-второго. Он первый подал с кафедры Государственной Думы сигнал, докатившийся до следственных и судебных органов Киева. Выступая после большой речи одного из кадетских лидеров В. И. Родичева, призывавшего во имя достоинства русского народа отвергнуть позорный запрос, Марков-второй стал подталкивать киевскую прокуратуру на ложный путь, давая понять, что следователи подкуплены «жидами»:
— Не можем мы забыть и того, что господин Фененко не первый следователь. Перед ним в этом деле следователем был Медведев. Он с первой же минуты сцапал родную мать убитого и посадил ее в тюрьму, а жидов оставил спасаться бегством.
Восклицая, что пока «Россия доверялась суду, жиды-убийцы до сих пор не обнаружены, до сих пор не пойманы», он замахнулся и на прокурора киевской судебной палаты, то есть Чаплинского, заявив, что «от такого парящего над следствием судебного орла мы, господа, вряд ли многого дождемся…»
«Спешность нашего запроса, — говорил он, — основывается на страхе, что правительственная власть не остановит этих ужасных, диких, зверских ритуальных преступлений, что «наша детвора, гуляющая на солнце, веселящаяся, радующаяся в садиках, каждую минуту может попасть в беду, что к ней может подкрасться с длинным кривым носом жидовский резник и, похитив резвящегося на солнышке ребенка, тащить его к себе в жидовский подвал и там выпустить из него кровь…
Этих иудейских резников нельзя судить как обыкновенных убийц… Надо преследовать всю… иудейскую секту, которая посылает своих резников, делает сборы на высачивание крови из детей, подготовляет этих своих резников, собирающих в чашки детскую кровь, истекающую из зарезанных детей, и рассылает эту кровь по иудеям — лакомиться пасхальным Агнцем, — лакомиться пасхой, изготовленной из крови христианских младенцев!
Далее Марков-второй перешел к откровенным угрозам:
— В тот день, когда русский народ убедится окончательно, что уже нет возможности обличить на суде иудея, режущего русского ребенка и вытачивающего из него кровь, что не помогают ни суды, ни полицейские, ни губернаторы, ни министры, ни высшие законодательные учреждения, — в тот день, господа, будут еврейские погромы…
Он призвал Государственную Думу издать специальный законопроект, чтобы евреи «не могли резать наших детей», и под рукоплескания справа закончил свое выступление заявлением, что все, кто отвергнет запрос, окажутся перед лицом русского народа «злодеями, врагами рода человеческого, жидовскими наймитами».
Но, несмотря на все старания Маркова-второго, Дума на этом же заседании отклонила спешность запроса большинством сто сорок голосов против шестидесяти.
Таким образом, первый запрос фракции правых в Думе подготовил почву для возникновения дела Бейлиса. А покамест ничего не подозревающий приказчик кирпичного завода Зайцева в Киеве еврей Мендель Бейлис гулял на свободе. Но меч «правосудия» уже был занесен над его головой. 3 августа 1911 года Бейлис был арестован. Арестован, но не осужден, так как достаточных улик все еще не находили. Нужен был еще толчок… Он последовал 7 ноября 1911 года, после открытия пятой сессии Государственной Думы.
Инициатором второго запроса был товарищ прокурора Виленского окружного суда, член Государственной Думы Георгий Георгиевич Замысловский. Запрос был внесен в Думу после того, как 3 ноября 1911 года думская комиссия по запросам рассмотрела и отклонила первый запрос фракции правых по поводу убийства в Киеве Ющинского. Отклонила потому, что никаких данных о существовании иудейской секты, совершающей ритуальные убийства, у нее не имелось и представлено не было.
Поэтому Замысловский, как он выразился, «принужденный мнением думского большинства, свел вопрос во втором запросе на формальную почву», то есть только «о злонамеренности и преступности действий чинов киевской сыскной полиции».
То, на что полгода тому назад Марков-второй достаточно подробно намекал с кафедры Государственной Думы, было сказано официально и открыто. Министров спрашивали: «Известно ли вам, что при расследовании ритуального убийства всякий раз мы наталкиваемся на ряд незаконных действий полиции, которая старается выгородить иудеев, на действия, которые могут быть объясняемы только подкупом?»
Запрос утверждал, что «киевская полиция предприняла ряд действий к сознательному затемнению дела, не к обнаружению истины, а к сокрытию ее, не к изобличению иудеев, совершивших зверское убийство ради крови христианского ребенка, а к отвлечению подозрения и даже к созданию ложных улик против лиц неповинных». При этом выражалось сожаление, что «судебный следователь привлек пока в качестве обвиняемого только одного иудея — Бейлиса, и то лишь за последнее время».
Так на этом, семнадцатом заседании пятой сессии Думы, впервые прозвучало с кафедры имя никому дотоле неизвестного приказчика Бейлиса.
Какие же были факты, на основании которых можно было бы начать против Менделя Бейлиса судебный процесс?
На Верхнеюрковской улице, на окраине Киева, стоял двухэтажный деревянный дом, где на втором этаже жила со своим мужем, мелким почтовым чиновником, содержательница воровского притона Вера Владимировна Чеберяк. У нее было трое детей — две девочки, Валя и Люда, и мальчик Женя, товарищ ученика Киевософийского духовного училища Андрюши Ющинского. Что квартира Чеберяк посещалась профессиональными ворами, было известно киевской полиции. Веру Владимировну не раз арестовывали, делали обыски, находили краденые вещи, таскали по участкам.
Утром 12 марта 1911 года, в день исчезновения, Андрюша зашел за Женей, чтобы сходить с ним в усадьбу Бернера, привлекавшую детей пустырем, поросшим лесом, расположенным по широкому склону горы, спускающейся к Кирилловской улице. Внизу, за горой, расстилалась просторная даль с излучинами Почайны, виднелся кирпичный завод, с такими же навесами, трубами и «мялами», как и на заводе близлежащей усадьбы купца Марка Ионова Зайцева, у которого работал приказчиком Бейлис.
«Мялы» — это сооружения, где мяли, то есть месили, глину для кирпичей. Когда рабочих не было, на этих «мялах» дети играли в карусель, катаясь на свободно вращающемся шесте, прикрепленном к вбитому столбу.
Набегавшись в усадьбе Бернера, Женя со своим товарищем Андрюшей вернулся домой, на Верхнеюрковскую улицу. Это событие прежде всего отмечает обвинительный акт. Но как?
После исчезновения Ющинского Женя Чеберяк рассказал председателю молодежной организации «Двуглавый орел» студенту Владимиру Голубеву, что вернулся домой вместе с Андрюшей. Однако при последующих разговорах с Голубевым он стал отрицать этот факт, хотя свидетели Казимир и Ульяна Шаховские, жившие неподалеку от квартиры Чеберяк, удостоверили, что видели мальчиков вместе с Жениного дома.
Но почему этим делом заинтересовался студент Голубев? Что ему, собственно, было нужно? Одно обстоятельство может сразу все разъяснить. Девизом этого студента служило: «Понеже всякий жид — гад есть». Поэтому-то отказ Жени Чеберяка от первого показания Голубеву свидетельствует, что лица, которые могли внушить такой отказ, были заинтересованы в том, чтобы скрыть возвращение Андрюши из усадьбы Бернера к дому Веры Чеберяк. И эти лица должны были быть для Жени достаточно авторитетными, чтобы он их послушал.
Указание на Бейлиса впервые появляется в показании Казимира Шаховского, служившего фонарщиком у подрядчика по освещению улиц той окраины Киева. По его словам, через три дня после исчезновения Андрюши он спросил встретившегося ему на улице Женю Чеберяка:
«Ну, как ты погулял с Андрюшей в тот день, когда я видел вас вместе?»
Женя ответил, что им не удалось тогда хорошо поиграть, так как в усадьбе Зайцева их спугнул недалеко от кирпичеобжигательной печи какой-то мужчина с черной бородой.
«Давая такое показание судебному следователю, — говорится в обвинительном акте, — Шаховской заявил, что, по его мнению, мужчина с черной бородой был приказчик завода Мендель, и при этом высказал предположение, что Мендель принимал участие в убийстве Ющинского, а Женя Чеберяк заманил Андрюшу в усадьбу этого завода».
Вот где начало «дела Бейлиса» — предположение Казимира Шаховского, что названный Женей Чеберяком «мужчина с черной бородой» был Мендель Бейлис, который, по мнению проницательного фонарщика, принимал участие в убийстве Ющинского!
Но почему Шаховского, по утверждению соседей, «редко державшегося твердо на ногах», заинтересовал вдруг вопрос, как Женя Чеберяк «погулял» три дня назад с Андрюшей Ющинским?
Как мог Женя не знать, если не фамилии, то хотя бы имени приказчика, жившего двенадцать лет на той самой заводской усадьбе, где он с Ющинским играл чуть не каждый день? А если знал, то почему не назвал?
Все эти обстоятельства прямо свидетельствуют против разумности предположения о виновности Бейлиса. Это не улика против него, как утверждает обвинение, а наоборот. Но в дальнейшем от такого прочно заложенного «фактического» фундамента фантазия начала быстро разыгрываться, захватывая все большее количество «свидетелей».
Так, жена Казимира Шаховского Ульяна показала, что некая нищенка Анна Волкивна рассказала ей, будто, когда Женя Чеберяк, Ющинский и какой-то третий мальчик играли в усадьбе Зайцева, живущий там мужчина с черной бородой схватил на ее глазах Андрюшу и потащил его при всех, среди бела дня, в обжигательную печь. Однако сама Волкивна, оказавшаяся Захаровой, заявила на следствии, что такого разговора она с Ульяной не вела.
Несмотря на это, Ульяна продолжала под чьим-то нажимом добиваться своего и, как показывают документы, в пьяном виде сообщила производившему розыски по делу агенту Полицущу, что муж ее Казимир 12 марта лично видел, как Бейлис тащил к печи Ющинского.
Вот эти-то бессмысленные свидетельства супругов Шаховских, которые к тому же, по утверждению следователя, несколько раз изменяли свои показания и сами себе противоречили, и легли в основу обвинительного акта о предании Бейлиса суду.
К ним были присоединены еще более фантастические документы. Например, записка Бейлиса к своей жене, причем написанная не им, а будто бы от его имени тюремным сидельцем и переданная вовсе не жене заключенного, а другим тюремным сидельцем тюремному надзирателю.
Показание некоего Козаченко свидетельствовало, будто Бейлис предложил ему за известную сумму отравить двух свидетелей и между ними Наконечного, который, будучи допрошен на следствии несколько раз, неизменно давал благоприятные для подсудимого отзывы.
Муж Веры Чеберяк доносил, будто Женя рассказывал ему о двух приезжавших к Бейлису евреях в необычных костюмах, которых он видел молящимися.
Но кульминационным пунктом обвинительного акта является показание девятилетней дочери Веры Чеберяк Людмилы о том, как она, Женя, Ющинский, Евдокия Наконечная и другие дети катались на «мяле» и «вдруг увидели, что к ним бежит Бейлис с двумя евреями», все дети бросились убегать и успели скрыться, Андрюшу же евреи схватили и потащили к печи. К сожалению, в обвинительном акте не объясняется, каким образом публичное похищение евреями Ющинского на дворе завода не было обнаружено в тот же день и даже в ту же минуту.
Таков был обвинительный акт по делу, взбудоражившему всю Россию и привлекшему к себе внимание всего мира!
28 сентября 1913 года я опубликовал в № 267 «Киевлянина» критический разбор произведения киевской прокуратуры по делу Бейлиса. Можно себе представить, какую реакцию это вызвало в правых кругах. На редакцию газеты обрушился целый поток самой отборной брани, причем немало было обвинений и в том, что «Киевлянин» куплен жидами».
Но ни один из этих людей, проклинавших меня на все лады, не произнес ни одного слова в опровержение моих утверждений о полной несостоятельности обвинительного акта по делу Бейлиса. И даже после того, как лексикон сквернословия был исчерпан и, казалось бы, пора была бы приступить к спору по существу, юристы молчали.
Почему? Разве среди консервативного русского общества было мало лиц с юридическим образованием или принадлежащих к судебному ведомству? Почему же только брань заливала газетные столбцы и никто из них не отважился опровергнуть мою критику по существу?
Дело в том, что «Киевлянин» выступал с определенным утверждением о полной неудовлетворительности обвинительного акта только потому, что ему была известна беспристрастная оценка, которую дали этому документу неподкупные юристы.
А почин правдивому отражению этого дела на страницах «Киевлянина» положил Дмитрий Иванович Пихно.
За год до своей кончины он опубликовал в № 148 «Киевлянина» за 1912 год разоблачения, которые были сделаны по делу об убийстве Ющинского начальником киевской сыскной полиции Николаем Александровичем Красовским, жестоко за это поплатившимся.
Это был опытный сыщик, открывший целый ряд крупных преступлений, розыски по которым считались уже прекращенными ввиду отсутствия в руках местной полиции каких-либо нитей к их раскрытию. И когда в деле убийства Ющинкого работа чинов местной сыскной полиции потерпела фиаско, тоже был приглашен Красовский. Он с несомненной очевидностью установил, что мальчик Андрюша был убит воровской шайкой в квартире Веры Чеберяк с целью избавиться от мальчика, который знал, что делается в шайке. А ритуальный способ его убийства являлся удобным поводом, чтобы вызвать еврейский погром и замести следы преступления.
Однако вместо благодарности за раскрытие преступления, как писал Дмитрий Иванович в «Киевлянине», Красовский «почему-то был устранен от этого дела. Затем он был причислен к штату губернского правления и, наконец, 31 декабря 1911 года совершенно уволен».
В. Г. Короленко, бывший на судебном процессе Бейлиса, рассказывает:
«Там я видел господина Красовского уже в штатском платье и в очень щекотливом положении: господа «обвинители» настойчиво, упорно и не особенно тонко старались внушить присяжным, что он не просто бывший полицейский, а мрачный злодей, отравивший при помощи пирожного детей Чеберяковой…»
Обвинители старались это внушить потому, что вскоре после нахождения 20 марта 1911 года в пещере на склоне горы в усадьбе Бернера трупа замученного мальчика Андрюши дети Веры Чеберяк, с которыми он играл там, Женя и Валя, умерли от дизентерии. По этому поводу также немало было в газетах всяких кривотолков и намеков.
Опубликование газетой «Киевлянин» расследований Красовского по делу загадочного убийства Ющинского вызвало в Думе целую бурю. За неделю до роспуска последней, пятой, сессии Государственной Думы третьего созыва, в сто сорок пятом заседании, 2 июня 1912 года, председатель М. В. Родзянко огласил нижеследующее заявление:
«Нижеподписавшиеся члены Государственной Думы предлагают поставить на обсуждение в одно из ближайших заседаний внесенное правой фракцией Государственной Думы заявление о запросе министру внутренних дел о незакономерных действиях чинов киевской полиции по поводу следствия по делу об убийстве Андрея Ющинского».
Родзянко понял это заявление таким образом, что авторы его просят назначить особое вечернее заседание для рассмотрения вопроса по существу. Но это было очень трудно осуществить ввиду скопления многих неразобранных дел перед закрытием третьей Думы.
Лидер социал-демократической фракции (меньшевиков) Е. П. Гегечкори ознакомил членов Думы с разоблачениями Красовского, опубликованными в «Киевлянине», после чего обратился к ним с призывом голосовать за внесенное заявление:
— Я полагаю, что все русское, все честное русское общество должно сказать: довольно этого позора, довольно этой лжи, довольно этого человеконенавистничества, которые развиваются этими господами. Я полагаю, что все те, которые не боятся правды, все те, которые заинтересованы раскрытием истины во всем этом кошмарном деле, должны голосовать за наше предложение.
Между тем Г. Г. Замысловский, внесший полгода назад свой запрос министрам о незакономерных действиях киевской полиции, молчал. Понятно, что после того, что опубликовал Дмитрий Иванович, ему было невыгодно допустить разбор этого дела. Бейлис уже был арестован, все «чины полиции», захотевшие установить истину, устранены, и следствие шло уже по заранее намеченному, угодному ему пути. Поэтому он молчал.
Во время прений по вопросу, назначать или не назначать вечернее совещание для рассмотрения запроса Замысловского, граф Алексей Алексеевич Уваров ехидно задал мне провокационный вопрос, чтобы еще более скомпрометировать правых. Дело в том, что тогда я еще не выступал публично, ни с кафедры, ни в печати, в защиту Бейлиса. Он сказал:
— Мне лично хотелось бы знать, как объяснит почтенный Василий Витальевич Шульгин те разъяснения, которые были сделаны в «Киевлянине», в органе не менее почтенного господина Пихно? Родственная связь этих обоих почтенных членов палат вам известна, поэтому нам, конечно, будет крайне интересно, когда мы будем этот вопрос обсуждать, знать взгляд Василия Витальевича на мнение господина Пихно.
На это я ответил:
— Член Думы граф Уваров сделал мне честь обратиться ко мне с тем, чтобы я высказал свое мнение, вероятно, по тому, что здесь происходит в зале… Я полагаю, что «Киевлянин», который открыл свои страницы для того, чтобы представить на суд общества другое мнение, мнение тоже авторитетное, ибо оно исходит от опытного сыщика, заслуживает такого же внимания, как и мнения тех людей, которые смотрят на это иначе. Но как вы хотите, чтобы не только я, но даже Государственная Дума этот вопрос разрешила? Ждите, что скажет суд.
После моих слов приступили к голосованию, и большинством в сто четыре голоса против пятидесяти восьми было принято решение созвать вечернее заседание по этому делу.
Но, как я уже говорил, практически сделать это было невозможно. Перед закрытием все вечера у Думы были уже заранее распределены. Поэтому накануне последнего дня занятий, в десять часов вечера 8 июня 1912 года, лидер партии кадетов Павел Николаевич Милюков, когда этого никто не ожидал, вновь поднял вопрос от имени фракции народной свободы о рассмотрении запроса Г. Г. Замысловского.
Под возмущенные крики правых он сказал, что над трупом несчастного ребенка до сих пор не прекращается погромная агитация, и кошмарная легенда о ритуальном убийстве, пущенная в ход, как теперь оказалось, лицом, близким к предполагаемым убийцам, снова подхвачена и выносится на кафедру Думы. Ввиду того, что работа заканчивается, фракция народной свободы требует выполнения недавнего постановления Думы немедленно.
— Пусть бесстыдные агитаторы, — сказал он, — не пропускавшие ни одного случая, чтобы не осквернить трибуны Государственной Думы наглыми, лживыми… (Справа шум и голоса: «Что такое, что такое?») словами кровавого навета… (Справа шум и голоса: «Что такое? Вон оттуда! Бессовестный агитатор! Вон!» Рукоплескания слева, звонки товарища председателя М. Я. Капустина) получит достойное возмездие. В противном случае третья Дума унесет с собой в историю клеймо морального сочувствия изуверской легенде… (Справа шум и голоса: «Стыдно!») пущенной в обращение профессиональными преступниками… (Справа голоса: «Бессовестный нахал!»), поддерживаемыми профессиональными погромщиками.
Шум, крики и ругательства заглушили последние слова Милюкова. Его неожиданное и резкое заявление взбудоражило страсти. Конечно, фракция правых была убеждена, что этот вопрос в третьей Думе поднят не будет, когда оставался всего один день ее работы.
Милюкову отвечал Замысловский. Назвав его выступление «крикливым и рекламным», он сказал, что «при такой речи, преисполненной ругательств, спокойствия в Думе быть не может, а нам сегодня с высоты престола сказано, что там, где нет спокойствия, не может быть и настоящего государственного дела».
Прикрывшись, таким образом, сенью престола и разумея под «настоящим государственным делом» осуждение невинного Бейлиса в ритуальном убийстве, Замысловский отмахнулся от всяких разоблачений, заявив, что сколько бы ни кричали «жиды и их подголоски» о важности этих разоблачений — грош им цена. Это сущий вздор, очередная рекламная шумиха.
— В деле Ющинского ничего не изменилось, — сказал он. — Судебная власть написала обвинительный акт о Менделе Бейлисе, написала, что это именно он в соучастии с другими лицами убил, замучил христианского ребенка, что именно эти лица нанесли ему сорок три укола, «высосали» кровь. Из всей обстановки дела совершенно ясно, что это убийство ритуальное…
Развить вопрос о ритуальных убийствах с достаточной подробностью и обстоятельностью с думской кафедры является нашей целью… Приступим к рассмотрению запроса, — воскликнул Замысловский под рукоплескания правых, но добавил, сходя с кафедры: — Хотя развить его, к сожалению, теперь, когда без десяти минут одиннадцать, нельзя.
На это именно он и рассчитывал. Развернулись бурные прения со взаимными оскорблениями и обвинениями, но стрелка часов неумолимо подходила к одиннадцати, когда заседание закрывалось. За выражение «вшивые босяки», высказанное по адресу левых, В. М. Пуришкевич был лишен слова. Но Е. П. Гегечкори, под шум и звонки председателя, успел все-таки сказать рыцарям ритуальных убийств:
— Ваши завывания каннибальские делу не помогут… Вы теперь стараетесь спрятаться в кусты… У вас, кроме ругани, ничего не осталось… Депутат Замысловский, который старался опозорить Красовского, забыл, что все показания свидетелей, указанные в исследованиях Красовского, были подтверждены перед жандармским полковником П. А. Ивановым, в присутствии прокуратуры, так что опорочить сейчас эти исследования Красовского вам не удастся, господа!
А трудовик А. А. Булат выкрикнул последним, под занавес:
— Я утверждаю, что убийцы Ющинского, вдохновители убийства Ющинского не евреи, а Чеберяк и господа справа, которые позаботились об этом убийстве.
Председатель М. В. Родзянко поставил на голосование предложение о продолжении на завтрашнем заседании обсуждения заявления о запросах по делу Ющинского, но оно по причинам, изложенным выше, было отклонено большинством в сто одиннадцать голосов против восьмидесяти семи. Заседание закрылось в одиннадцать часов тринадцать минут вечера.
А на следующий день, 9 июня 1912 года, в три часа пятьдесят три минуты пополудни по высочайшему указу Правительствующего Сената третья Дума была распущена до новых выборов.
Дело ясное. Посадить на скамью подсудимых еврея, обвиняемого в ритуальном убийстве, при явно нищенских уликах, не только не этично, но и не умно. И нечего было притворяться простачками и говорить, что это не мы оскандалили себя на весь свет, а еврейские газеты, которые разнесли дело Бейлиса во все концы мира. Не надо притворяться младенцами, появившимися вчера на свет. Неужели мог быть хоть один столь наивный обыватель, который надеялся, что еврейская печать будет молчать по такому чисто еврейскому делу?
Но как? Это страшное злодеяние, эта мученическая смерть ребенка останется без возмездия? Неужели кровь Андрюши Ющинского не вопиет к небу?
Когда это твердили потрясенные ужасом преступления люди, их вопль вызывал сочувствие. Но когда на этот путь становились те, у которых в сердце не осталось ничего, кроме политической злобы, а ум, холодный и расчетливый, жестокий, давно привык заглушать какие бы то ни было порывы жалости и сострадания, тогда такие рассуждения звучали отвратительным лицемерием.
Что же, покойному мальчику станет легче оттого, что на двадцать лет отправят на каторгу человека, который его пальцем не тронул? Кровь мальчика перестанет вопиять к небу тогда, когда на скамью подсудимых сядут люди, которые его действительно убили.
А наша киевская молодежь из «Двуглавого орла», как свидетельствует «Киевлянин», поощренная примером корифеев Думы и газетного дела, дописалась до утверждения, что если Бейлис и невиновен, то это вовсе неважно. Почему? Потому, что если Бейлис и не убивал Ющинского, то все же ему место на каторге, ибо он «один из тех, кто с радостным смехом приветствовал наши поражения и торжествовал, что наших солдат убито больше, чем вражеских, кто убивал или подстрекал к убийству русских, наших лучших людей, кто наполняет ряды революционного подполья».
Вот к чему приводит отрицание всякого правосудия! Но надо сказать, что безголовые двуглавцы имели только смелость сделать вывод из посылов, подсказанных им старшими. А что же проповедовали их учителя, те корифеи газетного дела, которым они тщились подражать? Вот что писала газета «Русское знамя» перед процессом Бейлиса в № 177 за 1913 год:
«Правительство обязано признать евреев народом, столь же опасным для жизни человечества, сколь опасны волки, скорпионы, гадюки, пауки ядовитые и прочая тварь, подлежащая истреблению за свое хищничество по отношению к людям и уничтожение которых поощряется законом… Жидов надо поставить искусственно в такие условия, чтобы они постоянно вымирали: вот в чем состоит ныне обязанность правительства и лучших людей страны».
Таким образом, оказывается, что идеи Гитлера были за много лет раньше взлелеяны в блистательном Санкт-Петербурге, в газете, именовавшей себя «Русское знамя».
После таких уроков киевским двуглавцам смелее и последовательнее было бы проповедовать, что евреи вообще суду подлежать не могут, а просто ссылаются на каторгу по приказу их вождя студента Голубева: «Понеже всякий жид — гад есть».
Если бы такой закон был проведен через Государственную Думу, то доказательства существования ритуальных убийств стали бы излишними.
Решительный день приближался. Дело Бейлиса заканчивалось среди величайшего напряжения и возбуждения. Два с половиной года томился в заключении дотоле никому не известный приказчик, упорно отрицавший свою вину.
Директор департамента полиции Степан Петрович Белецкий не жалел сил и средств для обоснования обвинения. По указанию Замысловского за огромные деньги полицией были выписаны из Италии старинные книги, содержащие доказательства ритуального употребления евреями крови. Из государственных архивов были извлечены все дела, в которых имелись какие-либо указания на ритуальные убийства. Для обвинения на суд министром юстиции был командирован товарищ прокурора Петербургской судебной палаты О. Ю. Виппер. В помощь ему, в качестве гражданского истца, в Киев выехал сам Замысловский.
Всего по делу было вызвано двести девятнадцать свидетелей и четырнадцать экспертов, среди которых выделялись магистр богословия ксендз Юстин Пранайтис, профессор И. А. Сикорский, доктор медицины профессор Д. П. Косоротов, известный юдофоб присяжный поверенный А. С. Шмаков, подтверждавшие ритуальный характер убийства. Неугодные обвинению свидетели бесцеремонно отстранялись. Петербургским комитетом отпора кровавому навету была организована защита Бейлиса, в которой приняли участие лучшие адвокаты того времени: О. О. Грузенберг, А. С. Зарудный, Н. П. Карабчевский, член Государственной Думы кадет В. А. Маклаков.
Не только Россия, но и Запад напряженно следили за ходом этого грандиозного процесса, на котором медицинские светила и доктора истории вели диспут со взломщиками и притонодержателями — главными свидетелями со стороны обвинения.
Но спасти честь русского имени перед лицом всего мира, спасти невинно пострадавшего должны были двенадцать человек присяжных заседателей, состав которых также был соответствующим образом подобран. По этому поводу в Киеве было много толков и пересудов. Когда по мелкому уголовному делу суд имел в своем распоряжении среди присяжных трех профессоров, десять людей интеллигентных и только двух крестьян, в деле Бейлиса из двенадцати человек девять учились лишь в сельской школе, а некоторые из этих крестьян были вообще малограмотными.
Пониженный интеллектуальный уровень присяжных заседателей для такого сложного дела всем бросался в глаза. Но на это именно и рассчитывали организаторы процесса. Они были уверены в своей победе.
Наконец решительный день настал. Вот как описывает В. Г. Короленко эту атмосферу ожидания и напряженности, царившую в этот день в Киеве:
«Мимо суда прекращено всякое движение. Не пропускаются даже вагоны трамвая. На улицах — наряды конной и пешей полиции. На четыре часа в Софийском соборе назначена с участием архиерея панихида по убиенном младенце Андрюше Ющинском. В перспективе улицы, на которой находится суд, густо чернеет пятно народа у стен Софийского собора. Кое-где над толпой вспыхивают факелы. Сумерки спускаются среди тягостного волнения.
Становится известно, что председательское резюме резко и определенно обвинительное. После протеста защиты председатель решает дополнить свое резюме, но Замысловский возражает, и председатель отказывается. Присяжные ушли под впечатлением односторонней речи. Настроение в суде еще более напрягается, передаваясь и городу.
Около шести часов стремительно выбегают репортеры. Разносится молнией известие, что Бейлис оправдан. Внезапно физиономия улицы меняется. Виднеются многочисленные кучки народа, поздравляющие друг друга. Русские и евреи сливаются в общей радости. Погромное пятно у собора теряет свое мрачное значение. Кошмары тускнеют. Исключительность состава присяжных еще подчеркивает значение оправдания».
Радость и ликование охватили редакцию «Киевлянина», немало перестрадавшую вместе со многими своими единомышленниками за это время. 29 октября 1913 года я писал в № 298:
«Несмотря на то, что было сделано возможное и невозможное, несмотря на то, что были пущены в ход самые лукавые искушения, — простые русские люди нашли прямую дорогу.
Когда мы думаем об этом, нам становится и радостно, и горько. Горько потому, что мы ясно видели, как те, кто стоят на вершине и должны были подавать пример этим темным низам, сбились с пути и пошли кривой дорогой, ослепленные политической страстью. Горько видеть вождей народных в роли искусителей и развратителей.
Но когда мы думаем о том, что простые русские люди, не имея возможности силой ума и знания разобраться в той страшной гуще, в которую их завели, одной только чистотою сердца нашли верный путь из обступавшего их со всех сторон дремучего леса, наполненного страшными призраками и видениями, — с радостью и гордостью бьется наше сердце.
Низкий поклон этим киевским хохлам, чьи безвестные имена опять потонут в океане народа! Им, бедным, темным людям, пришлось своими неумелыми, но верными добру и правде руками исправлять злое дело тех, для кого суд только орудие, для кого нет доброго и злого, а есть только выгода или невыгода политическая.
Им, этим серым гражданам Киевской земли, пришлось перед лицом всего мира спасать чистоту русского суда и честь русского имени. Спасибо им, спасибо земле, их выкормившей, спасибо старому Киеву, с высот которого свет опять засверкал на всей Русской земле!»
Какова же судьба главных героев этой трагедии? Мендель Бейлис эмигрировал в Америку, где и умер в 1937 году. А Вера Чеберяк? Села ли она на скамью подсудимых? Конечно, нет.
Для прокуратуры нужно было найти какой-то выход из компрометирующего ее положения, в какое она попала благодаря малограмотным хлеборобам, оправдавшим Бейлиса. Как? Разве это мыслимо — больше двух лет держать под замком невинного человека, всячески стараясь обвинить его, и в то же время защищать всеми силами вероятных убийц?
Кроме того, нужно вспомнить, сколько пострадало высоких чинов сыскной полиции, как только они попадали на верный след этих убийц. Как же можно было после этого трогать Веру Чеберяк? По слухам, в дни революции с ней расправились киевские студенты.
А вместо Веры Чеберяк на скамью подсудимых посадили меня, о чем в следующей главе.
Это было во время первой мировой войны, 20 января 1915 года, в городке Тухове, недалеко от Тарнова. Все население ушло из городка, и сам он представлял собою груду развалин, вокруг которых улицы были обильно посыпаны кусками разбитых стекол.
Однако среди парка, состоявшего из темно-зеленых елей, помещичья усадьба сохранилась. В ней разместился второй перевязочно-питательный передовой отряд ЮЗОЗО (Юго-Западная областная земская организация), начальником которого был я.
Так как работа отряда уже наладилась, я мог себе позволить этот знаменательный для меня день посвятить невеселым воспоминаниям. Но так как я незадачливый музыкант, то мечты и воспоминания почти всегда в моем неуравновешенном мозгу переплетаются с какой-нибудь мелодией.
Так и сейчас. Глядя сквозь стекла окна на темно-зеленые ели, колыхавшиеся на фоне серого неба, я слышал мотив старинного вальса на нижеследующие строки:
Я помню вальса звук прелестный
Весенней ночью в поздний час.
Его пел голос неизвестный,
И песня чудная лилась.
Да, то был вальс прекрасный, томный,
Да, то был дивный вальс…
Вальса не было, но воспоминания были. Ровно год тому назад, 20 января 1914 года, меня судили в Киеве и присудили к тюремному заключению. За что?
«За распространение в печати заведомо ложных сведений о высших должностных лицах…»
Как же это случилось?
На третий день процесса, 27 сентября 1913 года, я написал в «Киевлянине» передовую статью в защиту обвиняемого Бейлиса. Но номер не вышел, его конфисковала полиция. Вот за эту-то статью меня и предали суду.
Так как она представляет известный интерес как исторический документ, я привожу ее, несмотря на довольно обширные размеры, почти целиком:
«Как известно, обвинительный акт по делу Бейлиса есть документ, к которому приковано внимание всего мира. Со времени процесса Дрейфуса не было ни одного дела, которое бы так взволновало общественное мнение. Причина тому ясна. Обвинительный акт по делу Бейлиса является не обвинением этого человека, это есть обвинение целого народа в одном из самых тяжких преступлений, это есть обвинение целой религии в одном из самых позорных суеверий.
При таких обстоятельствах, будучи под контролем миллионов человеческих умов, русская юстиция должна была быть особенно осторожной и употребить все силы, чтобы оказаться на высоте своего положения. Киевская прокуратура, взявшая на себя задачу, которая не удавалась судам всего мира в течение веков, должна была понимать, что ей необходимо создать обвинение настолько совершенное, насколько крепко кованное, чтобы об него разбилась колоссальная сила той огромной волны, что поднималась ему навстречу.
Не надо быть юристом, надо быть просто здравомыслящим человеком, чтобы понять, что обвинение против Бейлиса есть лепет, который любой защитник разобьет шутя. И невольно становится обидно за киевскую прокуратуру и за всю русскую юстицию, которая решилась выступить на суд всего мира с таким убогим багажом.
Но разбор обвинительного акта не входит в задачу этой статьи. Сейчас на нас лежит иной долг, тяжкий долг, от которого, однако, мы не можем уклониться.
Мы должны сказать о том, при какой обстановке создался этот обвинительный акт по делу Менделя Бейлиса.
Убийство Ющинского, загадочное и зверское, вызвало к жизни вековое предание о том, что евреи для своих ритуальных целей время от времени замучивают христианских детей. Эта версия убийства, естественно, взволновала еврейское население. А в некоторых слоях русского населения, в политических кругах стали опасаться, что евреи собьют полицию и следствие с истинного пути.
Как крайнее выражение этих опасений явился запрос правых в Государственной Думе, обвинявший киевскую полицию в сокрытии истинного характера убийства под давлением евреев. При обсуждении этого запроса член Государственной Думы Замысловский дошел до утверждения, что евреи только в тех местностях совершают ритуальное убийство, где им удалось подкупить полицию. И что самый факт совершения ритуального убийства в какой-либо местности уже свидетельствует о том, что полиция в этой местности подкуплена…
Конечно, евреи не так бессмысленны, чтобы положиться на полицию в столь опасном деле. Для сокрытия злодеяния, раскрытие которого грозило по меньшей мере повторением Кишинева, они, конечно, не остановились бы на околоточном, а пошли бы гораздо дальше. А потому Замысловский непоследовательно остановился на полдороге. Надо было идти дальше, надо было бросить обвинение в сокрытии ритуальных злодеяний против судебного следователя, против прокурора окружного суда, против прокурора палаты.
Замысловский этого не сделал. Но, по-видимому, эта мысль, затаенная, но гнетущая, привилась, дала ростки. Боязнь быть заподозренным в каких-то сношениях с евреями оказалась для многих непосильным душевным бременем. И мы знали мужественных людей, которые смеялись над бомбами и браунингами, но которые не смогли выдержать гнета подобных подозрений. И как это ни странно, но заявление Замысловского оказало самое решительное давление на киевскую прокуратуру.
По крайней мере, прокурор Киевской судебной палаты Г. Г. Чаплинский стал действовать так, будто единственной целью его действий было убедить Замысловского, что он, прокурор палаты, чист как стекло в этом отношении.
Версию о ритуальном убийстве Ющинского нелегко было обосновать на каких-нибудь данных. Начальник киевской сыскной полиции Е. Ф. Мищук отказался видеть в изуверствах, совершенных над мальчиком Ющинском, ритуальный характер.
Устранив 7 мая 1911 года Мищука, заподозренного в подкупе его евреями, судебная власть призвала на помощь жандармского подполковника П. А. Иванова, а этот последний пригласил известного сыщика Н. А. Красовского.
Но Красовский, как и его предшественник Мищук, тоже решительно отверг ритуальный характер убийства и приписывал преступление шайке профессиональных негодяев, группировавшихся около Веры Чеберяк. В этом направлении Красовским было произведено серьезное расследование, результаты которого были доложены прокуратуре.
Когда точка зрения Красовского выяснилась, он, как и Мищук, был устранен от дела и так же, как и против Мищука, против Красовского было выдвинуто какое-то обвинение, — он был предан суду.
Когда таким образом два начальника сыскных отделений были устранены, дело пошло…
Вся полиция, терроризированная решительным образом действий прокурора палаты, поняла, что если кто слово пикнет, то есть не так, как хочется начальству, будет немедленно лишен куска хлеба и, мало того, посажен в тюрьму. Естественно, что при таких условиях все затихло и замолкло, и версия Бейлиса стала царить «рассудку вопреки, наперекор стихиям», но на радость господину прокурору палаты…
Однако мы убеждены, что и в среде маленьких людей найдутся честные люди, которые скажут правду даже перед лицом грозного прокурора. Мы утверждаем, что прокурор Киевской судебной палаты тайный советник Георгий Гаврилович Чаплинский запугал своих подчиненных и задушил попытку осветить дело со всех сторон.
Мы вполне взвешиваем значение слов, которые сейчас произнесли. Мы должны были их сказать, мы имеем право говорить и будем говорить…»
Вот за эту статью, распространявшую «заведомо ложные сведения», меня и привлекли к суду. Судьи знали, конечно, не хуже меня, что я не лгал. Я мог ошибаться, но не лгал.
В этом и был тот яд, которым они хотели отравить меня. Они ужалили больно, но не до конца. Так кусает желтый, злой шершень.
Беда, говорят, никогда не приходит одна. Я явился в суд с исчерпанными силами.
Накануне были раздирающие похороны одной молодой самоубийцы. Всю ночь я не сомкнул глаз, утешая безутешного человека. Поэтому мне следовало бы уклониться от суда, но я этого не сделал.
Когда я занял свое место на скамье обвиняемых, то увидел, что судейская трибуна переполнена народом. Здесь были почти поголовно все лица судейского звания города Киева. Среди них я встретил хорошо знакомое мне лицо Василия Ивановича Фененко. Если бы этот человек сказал перед судьями то, что он знал, меня не могли бы привлечь по обвинению в распространении «заведомо ложных сведений».
В чем я обвинял старшего прокурора Киевской судебной палаты Чаплинского в статье, помещенной в газете «Киевлянин»?
В том, что он давил на совесть судебного следователя, чего прокуратура не смеет делать. Судебный следователь, как и судья, в этом смысле является лицом неприкосновенным.
А какой же, персонально, следователь не подвергся давлению? Вот этот самый Фененко, что сидел на трибуне недалеко от судей, меня судивших. В то время он занимал должность судебного следователя по особо важным делам при киевском окружном суде, и именно ему было поручено вести предварительное следствие для выяснения истины по делу об убийстве в Киеве мальчика Ющинского.
Я знал Фененко с юных лет, знал, что он человек безупречный, умевший «сметь свое суждение иметь».
Когда я посетил его в скромном домике, ему принадлежавшем, он сказал мне:
— Я человек не богатый, но голову есть где преклонить. Я не женат, живу со старушкой-няней, потребности у меня скромные. Единственная роскошь, которую я себе позволяю, — это служить честно.
Мне поручили следствие по делу Менделя Бейлиса, подозреваемого в убийстве мальчика Андрея Ющинского. Я рассмотрел имевшиеся улики и признал их не заслуживающими никакого доверия.
Единственная улика исходила от десятилетней девочки Людмилы. Она видела, как на глазах ее и других детей, шаливших против конторы, где работал Бейлис, он схватил Андрюшу за руку и куда-то потащил.
Если Бейлис имел намерение совершить над Андрюшей ужасающее злодеяние с ритуальной целью и схватил его в присутствии детей и других людей, находившихся в конторе, то, значит, он был невменяемым идиотом. Поэтому я прекратил следствие своей властью, на что имел право.
Но Чаплинский грозил, что меня могут постигнуть неприятности за прекращение следствия, обещал какую-то награду, орденок, что ли, если я возобновлю дело. На это я ответил ему: «Ваше превосходительство, кроме Фененко есть другие следователи. Фененко для такого дела не годен».
Естественно, что когда против меня возбудили обвинение в распространении лживых сведений, я выставил нескольких свидетелей, хотя достаточно было бы и одного Василия Ивановича. Однако суд отказал мне вызвать Фененко свидетелем по моему делу. И вот теперь он сидел рядом с судьями в качестве свидетеля беззаконных действий суда, но свидетеля безмолвного.
Если бы я не был в таких расстроенных чувствах, я, быть может, сделал бы то, что надо было. Я заявил бы:
— Так как суду было угодно лишить меня главного и исчерпывающего свидетеля, то я считаю такой суд судилищем неправедным и присутствовать на нем не желаю. Судите и присуждайте вот это пустое место, а я покидаю зал заседаний.
Но я этого не сделал и теперь печально об этом думал, глядя сквозь оконное стекло на качающиеся ели.
Теперь зима, но те же ели,
Тоскуя в сумраке стоят.
А за окном шумят метели,
И звуки вальса не звучат…
А вьюга действительно заносила сугробами дорогу, ведущую ко мне, то есть к крыльцу уцелевшего помещичьего дома.
Вдруг я увидел автомобиль, с трудом пробивающийся через сугроб. В ту войну не все имели машины. Ехавший, знать, был «кто-то». И в такую погоду! Очевидно, по важному делу, и притом к нам. Ведь никого, кроме нас, здесь не было. Я велел зажечь примус, на войне заменявший «самоварчик», подать бутылку красного вина и галеты. Так всегда делалось в отрядах. Тем временем гость, провожаемый дежурным, вошел ко мне. По погонам я увидел, что это полковник, а по лицу — что он сильно замерз. В то время автомобили за редкими исключениями были открытыми. Поэтому я встретил его словами:
— Господин полковник, кружку горячего чая?
— О, да! О, да! Что за погода!
Когда он согрелся, сказал:
— Я к вам. К вам лично.
— Слушаюсь.
— Я военный юрист. По закону все судебные дела, возбужденные против лиц, поступивших в армию, передаются нам, то есть военному судебному ведомству. Мне передали два дела, вас касающиеся. С какого конца прикажете начать?
— Если позволите, то с тонкого конца…
— Хорошо. Податной инспектор города Киева возбудил против вас, как редактора «Киевлянина», дело за то, что вы без его разрешения напечатали в своей газете объявление о лепешках Вальда.
— Вальда? Разрешите вам предложить, я их всегда имею при себе. Мне кажется, что вы чуточку охрипли, — проклятая погода.
— Ах, очень вас благодарен… Это очень хорошее средство, я его знаю. Но по долгу службы я должен все же поставить вопрос: признаете ли вы себя виновным в этом ужасном деянии?
— Признаю. Напечатал и надеюсь печатать и дальше… Однако разрешите вам доложить…
— Пожалуйста…
— Господин полковник, вы юрист, и не в малых чинах. Я тоже юрист, хотя и не практикующий. Поэтому я позволю себе поставить на ваше суждение следующий вопрос: указания высших правительственных мест должны ли приниматься низшими к сведению и исполнению?
— Должны.
— Так вот. Я печатаю объявления о лепешках Вальда в газете «Киевлянин» без разрешения киевского податного инспектора, но такое же объявление печатает петербургская газета «Правительственный вестник», каковая, очевидно, получила разрешение на печатание от высшей медицинской власти.
— Это ясно. Считайте дело поконченным, то есть прекращенным.
— Благодарю вас.
— Теперь перейдем к делу важному. Потрудитесь прочесть.
Я прочел:
«Объявить Шульгину В. В., редактору газеты «Киевлянин», что Государю Императору на докладе министра юстиции угодно было начертать «Почитать дело не бывшим».
Почитать дело не бывшим… Греческая поговорка гласила:
«И сами боги не смогут сделать бывшее не бывшим».
Но то, что не удавалось греческим богам, было доступно русским царям.
«Почитать дело не бывшим» принадлежало русскому царю как высшему судье в государстве. Каждый приговор в империи начинался со слов: «По указу Его Императорского Величества…»
При этом судья надевал на шею цепь в знак того, что он судит по указу царя.
«Почитать дело не бывшим» — говорит больше, чем амнистия. Амнистия — это прощение, забвение… А «почитать дело не бывшим» — это юридическая формула, обозначающая, что против Шульгина дело не возбуждалось, что не судили, он не был осужден.
Любопытно то обстоятельство, что государь учинил сие деяние по докладу министра юстиции И. Г. Щегловитова. Министр юстиции почитался высшим прокурором, высшим представителем обвинительной власти. Из этого следует, что обвинительная власть отрекалась от своего неправого дела и поспешила его исправить при первом же подходящем случае.
Случай представился, когда я добровольно поступил в полк и был ранен. Тогда уже неудобно было сажать меня в тюрьму. Да, кроме того, меня, как члена Государственной Думы, без согласия Думы и посадить-то в тюрьму нельзя было. А Дума согласия на арест не дала был. Конвенансы были соблюдены.
Все это вспомнилось мне в юбилейный день 20 января 1915 года, когда неведомый полковник вручил мне повеление верховного судьи:
«Почитать дело не бывшим…»
А за четыре месяца перед этой годовщиной, в самом начале сентября 1914 года, со мной произошел удивительный случай. Я отправился из Киева на фронт, так как был зачислен в чине прапорщика в 166-й Ровенский пехотный полк.
В Радзивиллове, в то время местечке с таможней, Волынской губернии Кременецкого уезда, у австрийской границы, была конечная станция. Там я нанял бричку ехать в Броды. На полдороге пересек границу, обогнав сотню казаков, ехавших шагом. От скуки, должно быть, они пели. Ох как пели! Быть может, среди них были и те, что через несколько лет снискали себе мировую славу как певцы во всех «Европах и Америках».
Через час, сделав двенадцать верст, я приехал в Броды, австрийский городок у русской границы. Первое впечатление было удручающее. Домов не было — деревянные стены сгорели. Высоко торчали к небу каменные трубы, а железные крыши сползли с них вниз и лежали у их ног сморщенными, черными грибами.
Говорили, что сожгли их казаки. Как?! Вот те самые казаки, что так сладко пели на австрийской границе? Нет, не те, а другие, что пришли раньше. Тогда я этому поверил и ужаснулся. Но позже узнал, что на войне брошенные хозяевами дома имеют талант самовозгорания от беспризорности.
Не все сгорело. Был дом, который спасся благодаря тому, что приютил в своих стенах Красный Крест. Это был отряд имени Государственной Думы, содержавшийся на личные средства ее членов. Пятьдесят рублей в месяц вычиталось из депутатского жалованья, то есть седьмая часть.
Здесь я познакомился с графиней Софьей Алексеевной Бобринской, ставшей во главе отряда. Около нее сидела на деревянных ступеньках сестра с белой косынке, с красивыми глазами. Но в офицере, подошедшем к крыльцу, она узнала «народного представителя», что с «высокой кафедры» произносил речи, которым она не всегда сочувствовала.
На вокзале поезд берет штурмом толпа солдатских шинелей. Среди них, с мужеством отчаяния, старается пробраться горсточка людей в «цивильном» платье, несомненно, евреев. Мои офицерские погоны очищают мне дорогу, и я попадаю в вагон раньше солдат и евреев. С удивлением вижу, что в вагоне почти пусто, и занимаю место в купе, где никого нет.
Поезд тронулся. Через некоторое время обнаруживаю, что соседние купе успели наполниться, и в коридоре бродят евреи, которых я видел на перроне. Постояв там с полчаса, они попросили разрешения войти в мое купе.
Я «разрешил» и они разместились. Через некоторое время они раздобыли чайник с кипятком и стали пить чай. Наконец, хотя и довольно робко, предложили мне «стаканчик». Я соизволил принять. Тогда они со мной освоились и даже стали задавать мне некоторые вопросы. Я отвечал уклончиво. Однако выяснилось, что они тоже киевляне, а едут во Львов по коммерческим делам.
А затем, неведомо как, они выведали, что я тот самый редактор «Киевлянина», заступившийся за Менделя Бейлиса. С этого мгновения я стал предметом их чрезвычайной заботливости.
Когда мы приехали 6 сентября 1914 года во Львов, взятый русскими войсками незадолго до этого, было два часа ночи. Пробравшись через толпу, метавшуюся по еле освещенному вокзалу, я очутился на улице. Черная ночь и дождь. Никаких носильщиков, извозчиков. Темноту прорезали иногда резкие огни автомобилей. И тогда видны были бесконечные обозы. И снова безысходная ночь на земле, и дождь с неба. Что делать?
Вдруг из темноты вынырнули те евреи:
— Что же, так и будем стоять под дождем?! То, к чему вы привыкли, мы не можем вам предложить, но все же крыша будет над головой!
Они схватили мои вещи, и я пошел за ними.
Глубокой ночью они привели меня в какую-то гостиницу. Она сейчас же загорелась свечами: электричество не работало. Волшебно быстро на столе появился самоварчик, неизменный утешитель тех времен. Стало уютно, но странно: от свечей отвыкли. Я пил чай один, мои покровители исчезли. Было, вероятно, три или четыре утра, в окна заглядывала ночь — черная как могила. Дождь стучал тихонько в стекла…
Вдруг открылась дверь… Свечей было достаточно. Вошел старик с белой бородой. Он подошел к столу и, облокотившись на спинку кресла, крытого красным бархатом, смотрел на меня. Он был необычайно красив — красотой патриарха. К белизне волос, бороды подходили в библейском контрасте черные глаза в рамке черных же длинных ресниц. Эти глаза не то что горели — сияли. Он смотрел на меня, я на него… Наконец он сказал:
— Так это вы…
Это не был вопрос. И поэтому я ответил, указывая на кресло:
— Садитесь…
Но он не сел. Заговорил так:
— И они, эти сволочи, так они смели сказать, что вы взяли наши деньги?..
Я улыбнулся и спросил:
— Чаю хотите?
Он на это не ответил, а продолжал:
— Так мы-то знаем, где наши деньги!
Сияющие глаза сверкнули как бы угрозой. Но то, что он сказал дальше, не было угрозой…
— Я хочу, чтобы вы знали… Есть у нас, евреев, такой, как у вас, митрополит. Нет, больше! Он на целый свет. Так он приказал…
Остановился на минутку и сказал:
— Так он приказал… Назначил день и час… По всему свету! И по всему свету, где только есть евреи, что веруют в Бога, в этот день и час они молились за вас!
Я почувствовал волнение. Меня это тронуло. В этом было нечто величественное. Я как-то почувствовал на себе это вселенское моление людей, которых я не знал, но они обо мне узнали и устремили на меня свою духовную силу.
Патриарх добавил:
— Такую молитву Бог слышит!
Я помню до сих пор изгиб голоса, с каким он это произнес, и выражение глаз. Вокруг ресниц они были как бы подведены синим карандашом. Они как бы были опалены духовными лучами…
Через некоторое время он сказал:
— Я пришел сюда, чтобы вам это сказать. Прощайте!..
Когда иногда я бываю очень беден, я говорю себе:
— Ты богат. За тебя молились во всем мире…
И мне легко.