Пролог 1822 год. МОСКВА

Дух силы, жизни и свободы

Возносит, обвевает нас!..

И радость в сердце пролилась,

Как отзыв торжества природы,

Как Бога животворный глас!

В организации убийства, вполне обоснованно, подозревались турки — народ, как известно, довольно мстительный и вероломный.

— Значит, вы полагаете, что Россия открыто поддержит восстание?

Прежде чем ответить на вопрос хозяина, один из гостей, офицер Мингрельского пехотного полка, очень смуглый, черноволосый юноша лет восемнадцати, выпустил под потолок очередную порцию ароматного дыма:

— У меня, господа, в этом нет и не может быть ни малейшего сомнения.

Табак у него был отменный, так что комната сразу наполнилась ядовитым, пленительным ароматом восточных легенд и волшебных преданий.

— Но ведь это означает новую войну?

— Непременно.

— Однако политическая ситуация в Европе… да и внутреннее положение государства…

— Не знаю, господа, о чем вы. Не знаю. В этих материях я, признаться, не слишком силен.

Молодого офицера звали Александр Кацонис, был он греком по происхождению и в Москве появился не так уж давно, испросив у полкового начальства довольно продолжительный отпуск.

Отец его, легендарный Ламброс Кацонис, поступил некогда простым матросом в русскую эскадру адмирала Спиридонова, отчаянно сражался с турками на море и на суше и незадолго до заключения Кючук-Кайнарджийского мирного договора получил звание сержанта. После войны, скрываясь от преследования поверженного, но не уничтоженного врага, он со всей семьей вынужден был перебраться в Крым, под защиту российской короны, где и продолжил службу, приняв участие в подавлении татарского восстания. За отличие под Кафой и Судаком был произведен в офицеры, обучал албанских ополченцев и солдат Греческого пехотного полка русской армии. Еще через несколько лет Ламброс Кацонис сумел отличиться при выполнении секретной военно-дипломатической миссии в Персии, был удостоен дворянского звания и получил из рук князя Потемкина диплом капитана русской службы.

В следующей войне с турками Кацонис-старший участвовал, уже командуя фрегатом «Северная Минерва» и флотилией из нескольких небольших, быстроходных парусников.

Созданная Ламбросом Кацонисом флотилия была идеальна для крейсерства — мобильна, быстроходна, полностью автономна. Дерзкие, смелые и умелые нападения его «корсаров» на вражеские прибрежные крепости, корабли и суда практически парализовали тогда снабжение турецкой армии в водах Архипелага — и это несмотря на то, что официально флотилия в составе российских военно-морских сил не числилась. Популярность Кацониса среди греков росла с каждым днем, но поистине национальным героем он стал, пожалуй, только после битвы у острова Скорпант. Тогда фрегат под его командованием, оказавшийся в одиночестве, принужден был отражать атаку не то пяти, не то восьми турецких военных кораблей, вступил в бой с противником и после многочасовой артиллерийской дуэли обратил его в бегство…

Однако довольно скоро выяснилось, что не контролируемое никем и ничем, кроме законов военного времени, «корсарство» вольнолюбивых и храбрых греков имеет и некоторые весьма темные стороны… Русскому командованию пришлось даже учредить специальную комиссию для рассмотрения многочисленных жалоб, поступающих от крупнейших судовладельцев, — оказывается, под горячую руку Кацониса не раз попадались и представители нейтральных держав, безвозвратно лишившиеся и судов, и товара. Некоторое время знаменитый «корсар» даже провел под замком, будучи арестован по высочайшему повелению в Сиракузах за действия, дискредитирующие российский флот, — однако военная необходимость заставила вновь прибегнуть к услугам его морской вольницы…

Вскоре после этого флотилия Ламброса Кацониса наголову разгромила турецко-албанскую эскадру у порта Дулциньо в Адриатическом море и добила затем остатки вражеских кораблей на рейде Дурреса. Не на шутку обеспокоенный султан обратился к «корсару российского флота» Кацонису с предложением двухсот тысяч золотых монет и любого острова Архипелага, если он прекратит свои крейсерства.

Разумеется, отважный грек проигнорировал предложение.

В конце концов турки послали против него крупное соединение из двух десятков кораблей различных классов, к которому несколько позже присоединилась алжирская эскадра в составе еще одиннадцати кораблей. Уступая противнику по количеству пушек почти в пять раз, флотилия все-таки приняла бой — и в проливе между островами Эвбея и Андрос практически прекратила свое существование.

Раненый Кацонис некоторое время скрывался на островах Архипелага.

Известие о заключении очередного мирного договора и указ Екатерины II о присвоении чина полковника и награждении орденом Святого Георгия застали отважного морского офицера в Триесте. Впрочем, довольно скоро императрице пришлось лишить его всех званий и наград за отказ подчиняться приказам — Ламброс Кацонис, как истинный греческий патриот, не захотел прекращать борьбу с турками до полного освобождения своей родины…

Несколько следующих лет Ламброс Кацонис провел в безуспешных попытках поднять соотечественников на общенациональное восстание и в значительно более успешных нападениях на торговые суда, имевшие несчастье оказаться в прибрежных водах.

Пиратство, особенно в мирное время, никогда не почиталось достойным занятием среди народов, считающих себя цивилизованными, что, впрочем, нисколько не помешало прославленному адмиралу Федору Ушакову с началом очередной русско-турецкой войны включить остатки флотилии Кацониса в состав русской экспедиционной эскадры. Ламброс Кацонис был высочайше прощен, восстановлен в дворянстве, чинах и заслугах, а в 1799 году отправился в Крым, где продолжил службу в Балаклавском греческом дивизионе…

И если жизнь знаменитого греческого «корсара» вполне могла бы послужить сюжетом авантюрного романа, то история смерти, пожалуй, значительно больше сгодилась бы для романтической новеллы.

Поговаривали, что в 1805 году, когда отошедший уже от политики, войн и придворных интриг Ламброс Кацонис возвращался откуда-то из поездки домой, в керченское имение, его на последней остановке догнал какой-то господин, назвавшийся доктором. Случайные попутчики разговорились, и грек, с хлебосольством южанина, пригласил его закусить вместе и выпить красного вина. И вот здесь-то, во время застольного разговора и выпивки, из руки доктора, наливавшего своему радушному собеседнику вина, незаметно упал в стакан какой-то маленький кристаллик…

Осушив стакан, старый пират пошел к экипажу, чтобы продолжать путь дальше — уже с этим новым своим знакомцем, которому он любезно предложил первое сиденье в своем тарантасе. По пути яд начал действовать, и Кационис, которого жизнь научила почти безошибочно распознавать врага, к ужасу своему, догадался, в чем дело! В еще не потерявшей силу руке корсара сверкнул огромный кинжал, и вероломный злодей оказался пригвожденным этим кинжалом к экипажу.

Спустя час в Керчь въехали два трупа…

— Но ведь известно, что любая война — не более чем продолжение политической деятельности?

Федор Тютчев, румяный юноша в зеленом сюртучке, выглядел несколько моложе своих лет. Тем не менее среди сверстников и даже среди некоторых товарищей, которые были значительно старше его по возрасту, Тютчев пользовался вполне заслуженным уважением. Прошлой осенью он с успехом выдержал выпускные экзамены в Московском университете — на год раньше положенного трехгодичного срока учения, а уже в декабре был выпущен из университета со степенью кандидата, которую получали только наиболее достойные.

На правах хозяина, он занимал единственную в комнате кушетку, довольно близко придвинутую к огню камина.

— Как написал недавно один умный немец…

— Ох уж эти мне умные немцы!

В Армянский переулок, в гостеприимный дом Тютчевых, почти не пострадавший от наполеоновского пожара, Кацониса привел Алексей Хомяков, который тотчас же поспешил поддержать своего товарища:

— Господа, настоящему патриоту и офицеру надлежит не рассуждать, а действовать… В особенности когда речь идет о судьбе народа, настолько родственного нам по истории и по вере, однако вот уже на протяжении многих веков угнетаемого восточной деспотией!

Хомякову едва исполнилось семнадцать лет, и числился он в лейб-гвардии кирасирах. По слухам, родители почти силой отправили сына в полк, чтобы он мог, не подвергаясь опасности, реализовать жажду военных подвигов: якобы под влиянием вольнодумного гувернера Хомяков уже собирался бежать из Москвы, чтобы помочь восставшим грекам, так что его с трудом тогда вернули с половины дороги.

Теперь он совмещал государеву службу с уроками у профессоров Московского университета, а в прошлом году, при содействии Тютчева, опубликовал даже перевод из Тацита на страницах «Трудов Общества любителей российской словесности».

— Тем более что население Эллады не раз уже выказывало на деле свою преданность России. И заплатило за эту преданность немалую цену жизнями лучших своих дочерей и сынов.

— Однако же с точки зрения современного европейского человека…

— По-моему, Федор, ты просто по обыкновению упрямишься.

Тезка Хомякова Алексей Шереметев приходился Тютчеву двоюродным братом и проживал в московском доме его родителей на правах ближайшего родственника. Из всех присутствующих он был самым старшим и в свои двадцать два года успел послужить в гвардейской конной артиллерии, издержал много денег и вел жизнь весьма рассеянную. Не выезжал он почти никуда, кроме как на дежурства по службе или вместе с семейством Тютчевых в итальянский театр, а остальное время проводил в плену задумчивой меланхолии. Даже карточная игра Шереметева более не увлекала: всем иным развлечениям предпочитал он одну из своих многочисленных трубочек, пару рюмок домашней наливки и неспешные разговоры с гостями на какие-нибудь умные, отвлеченные темы…

Как-то язвительный Федор даже назвал его в одном из стихотворений «Мой брат по крови и по лени…».

Шереметев, впрочем, ничуть не обиделся.

Вот и сейчас, одетый с нарочитой небрежностью, по-домашнему, он привычно расположился на одном из стульев, подставив себе под ноги для удобства нечто вроде походной скамейки, обшитой малиновым бархатом.

— Нет, ну что за вздор ты говоришь, Алексей! Отчего это я должен упрямиться, когда…

— Послушай, Феденька… — Шереметев вовсе не собирался спорить с братом. Он вообще ни с кем не собирался спорить, потому что дело это было пустое и хлопотное. — Никто не ставит под сомнение твои блестящие дарования. Однако мне сдается, что иногда ты берешь на себя слишком много и обо многих вещах судишь до крайности неосновательно и пристрастно.

— Не изволишь ли привести примеры?

К любым критическим замечаниям в свой адрес юный Тютчев, надо сказать, относился весьма болезненно, и оборот, который принимал разговор, был ему очевидно неприятен. Однако уйти от него он посчитал ниже своего достоинства.

— Примеры… да пожалуй! А не ты ли поучал самого Пушкина, что и как ему надлежит сочинять?

— Да что ты такое говоришь, Алексей! — возмутился хозяин.

— Ну-ка вспомни свое прошлогоднее… «К оде Пушкина на вольность» — так, кажется, названо? — Шереметев набрал в грудь поболее воздуха и довольно недурно, с выражением, продекламировал:

Счастлив, кто гласом твердым, смелым,

Забыв их сан, забыв их трон,

Вещать тиранам закоснелым

Святые истины рожден…

Не закончив читать, Алексей Шереметев вдруг замолчал и задумчиво тронул себя за усы:

— Как же там дальше-то?

— Я помню, господа! — Едва ли не в первый раз за весь вечер подал голос самый младший из гостей, четырнадцатилетний Ваня Мальцов — воспитанник Благородного пансиона при Московском университете. Пансион находился неподалеку, на углу Тверской и Газетного переулка, и с Федором Тютчевым юношу вот уже на протяжении нескольких месяцев связывала общая страсть к истории и разнообразным архивным изысканиям.

Вскочив со стула и вытянувшись по струнке, как на высочайшем экзамене по словесности, он продолжил за Алексея Шереметева:

Воспой и силой сладкогласья

Разнежь, растрогай, преврати

Друзей холодных самовластья

В друзей добра и красоты!

— Браво, браво! — похлопал Алексей.

— Отменные стихи, господа, не так ли? — расплылся в улыбке Мальцов.

— И дальше, наверное, помните?

— Ну разумеется… там еще вот как:

Но граждан не смущай покою

И блеска не мрачи венца,

Певец! Под царскою парчою

Своей волшебною струною

Смягчай, а не тревожь сердца!

— Благодарю, вас, юноша… вполне достаточно! — Шереметев опять удостоил смущенного общим вниманием Ваню Мальцова чем-то отдаленно напоминающим аплодисменты, после чего обратился к хозяину: — Ну и что же это как не поучение, любезный брат мой Федор? Я, к примеру, понял тебя таким образом: ты, Пушкин, конечно, поэт не без таланта, однако талант свой используешь не там, где следует… И лучше бы тебе подошло не растрачивать свой божий дар на всяческие пустяки вроде разрушения общественных устоев — а напротив, займись-ка ты, Пушкин, какими-нибудь возвышенными предметами, вроде любви или, скажем, природных явлений…

— Чепуха! — Федор Тютчев, вставая, неловко задел стопку книг, по обыкновению находившуюся возле кушетки, и она с мягким стуком осыпалась на ковер. — Послушай, Алексей, если уж ты позволяешь себе в таком тоне судить о поэзии…

Юный Мальцов вовсе не ожидал, что его абсолютно невинная декламация вызовет столь нежелательный поворот разговора:

— Господа, господа! По-моему, господин Тютчев вовсе даже не это имеет в виду, не правда ли?

— А что, сударь, мне стихи ваши очень понравились, — неожиданно высказал свое мнение Александр Кацонис. Он уже докурил свою трубку и теперь занят был извлечением из нее остатков перегоревшего табака. — Спишите мне их и еще что-нибудь ваше…

— Непременно, сударь! — Ободренный поддержкой со стороны гостя, Федор Тютчев обернулся к Шереметеву: — А тебе, брат, жениться пора.

— Отчего же это? — удивленно поднял брови Алексей.

— Да оттого же, что мизантропии в тебе слишком много скопилось от халатного образа жизни. Еще пара-тройка лет — и превратишься ты окончательно в этакого вот злобного старикашку… — Тютчев слегка изогнулся в поясе, приподнял одно плечо чуть повыше другого и, опираясь на невидимую трость, сделал по комнате несколько шагов подагрической походкой. При этом он так уморительно тряс головой и гримасничал, что никто из присутствующих — включая, разумеется, Шереметева — не в состоянии был удержаться от хохота.

— Ай да Федор!

— Ох, насмешил…

— Ну, извини. Извини, брат… — покачал головой Алексей Шереметев. — Поверь, нисколько не хотелось мне тебя обидеть. Не хватало бы нам еще поругаться!

К общему удовольствию, Федор Тютчев пожал протянутую в знак примирения руку:

— Пустое… право слово, не о чем больше и говорить!

— А у нас в полку такая скука, господа, — пожаловался, отсмеявшись, Алексей Хвостов. — Книг никто почти не читает, из всех развлечений лишь карты, вино да какие-нибудь совершенно бессмысленные поединки.

— Дерутся, значит? — кивнул Шереметев.

— И это в гвардии, в столицах, где такие возможности для самообразования! — совершенно искренне возмутился Мальцов. — Значит, можно себе представить, что творится в провинции, по дальним гарнизонам…

— Все это от безделья, господа, — высказал мнение Федор Тютчев. — Отсутствие войны способно развратить любую армию.

— Так что ж теперь, прикажете специально какую-нибудь войну придумывать, чтобы офицеры не слишком скучали?

— Ну зачем же придумывать… — Хвостов многозначительно глянул на приятеля-грека.

Тот, в свою очередь, сделал вид, будто не замечает этого взгляда, и сосредоточенно принялся набивать табаком свою трубку:

— Не желаете ли попробовать, господа?

Из присутствующих, как оказалось, курили табак только двое — сам грек и Алексей Шереметев.

— Да при чем тут война, право слово… У нас даже самая просвещенная молодежь сейчас норовит по любому поводу, а то и вовсе без повода за пистолеты хвататься.

— Однако же, согласитесь, бывают случаи, когда долг чести…

Тютчев вопреки обыкновению не закончил фразу, как будто ожидая, что его прервут.

Так и произошло.

— Федор, да уж не себя ли ты подразумеваешь? — заинтересовался Хомяков.

— Именно что себя, — ответил за брата Шереметев. — Представьте только: наш ученый философ решил, что его честь задета, и намерен потребовать от обидчика удовлетворения!

— Позвольте поинтересоваться, господин Тютчев, — из-за чего же дуэль? Из-за дамы?

— Вовсе нет, господа.

Разумеется, хозяин имел возможность переменить неприятную для него тему или даже вовсе прервать разговор. Однако он не спешил делать этого, отчего Шереметев и посчитал себя вправе продолжить:

— Если бы из-за дамы — это еще можно понять. Но чтобы из-за Горация?

— Простите? — переспросил Кацонис.

— Да-да, вы не ослышались, друг мой. Оказывается, на последнем заседании Общества любителей русской словесности некто — не станем сейчас называть его имени — не слишком лестно отозвался о вольном переложении «Послания Горация к Меценату…», которое выполнил Феденька. На беду свою, этот несчастный даже представить себе не мог, что автор переложения воспримет его слова как личную обиду.

— Полноте, не может быть… — усомнился в словах Шереметева молодой офицер.

— Тем не менее, господа, извольте видеть — из-за такой чепухи он надумал стреляться!

— В конце концов, это дело касается только меня, — нахмурился оскорбленный поэт.

— Ну кто же спорит? Стреляйся, пожалуйста, сколько угодно… — пожал плечами Шереметев. — Признай только, что и сам понимаешь: глупо и даже в какой-то степени стыдно вот так, попусту, рисковать своей жизнью, которой найдется и более достойное применение.

— Вот уж не думал я, Федор, что и ты станешь вдруг заниматься подобною чепухой вместо того, чтобы дело делать, — с явно видимым осуждением проговорил Хомяков.

— Конечно же, все это непозволительно, — не удержался и Мальцов, достаточно долгое время хранивший молчание. Сейчас, однако, даже он посчитал себя не вправе далее оставаться в стороне от беседы. — К тому же подобные поединки противоречат законам, не правда ли?

— Вы, сударь, как я понимаю, имеете на этот счет иное мнение?

Александр Кацонис, к которому обратился хозяин, в ответ лишь поморщился:

— Господин Тютчев, я два раза дрался на саблях в полку — и можете мне поверить, что ничего в этом интересного или благородного нет. Так, глупость одна…

— Значит, решено: дуэль не состоится! — Шереметев настолько решительно припечатал ладонью край скатерти, что на столе зазвенели бокалы.

— Но позвольте же, милостивые государи… — Федор Тютчев еще продолжал возражать гостям и брату, но скорее уже из упрямства характера, чем по убеждению.

— Ты уже отослал вызов? — уточнил Хомяков.

— Нет, я его написал, но…

— Вот и прекрасно!

— Что же делать?

— Порви, братец, свой вызов — и забудь о нем, будто о каком-нибудь неудачном литературном опыте… — посоветовал Шереметев. — Хотя, пожалуй, нет… следовало бы сделать кое-что еще.

— И что же это? — насторожился хозяин.

— Следовало бы, наверное, выпить по этому поводу — а, господа? Как полагаете? Так что вели-ка, братец мой, подать еще вина!

Предложение было встречено всеми присутствующими с искренним воодушевлением.

Федор Тютчев позвонил в колокольчик, на английский манер:

— Николай, где ты там? Поди сюда…

Почти тотчас явился и замер у двери немолодой уже человек в ливрее.

— Принеси-ка нам еще пару бутылок венгерского!

Вольноотпущенный крестьянин Николай Хлопов, вот уже лет пятнадцать состоявший при Федоре Тютчеве, опустил голову в почтительном полупоклоне. Однако, прежде чем уйти, все-таки не удержался и укоризненно покачал головой.

— Накурено-то как, прости господи… — произнес он тем ворчливым тоном, каким позволяют себе разговаривать с господами только очень старые и очень любимые слуги.

— Ступай, ступай! Ишь ты, разговорился…

За вином хозяин и гости снова вернулись к обсуждению политических новостей.

— Правда ли, что предводитель греческих повстанцев Ипсиланти, убедившись в невозможности получения какой-либо финансовой помощи от нашего правительства, попытался получить заем во Франции — под залог своей фамильной собственности?

— Вполне вероятно, — подтвердил Александр Кацонис. — Насколько я знаю, это вполне в его духе.

— К сожалению, мне не приходилось встречаться с самим генералом, — вздохнул Шереметев, — зато по службе я довольно часто общался с его младшими братьями. Они тогда еще служили в гвардии…

— Нетрудно догадаться, где они теперь, — многозначительно поднял брови Алексей Хомяков.

Шереметев поставил на скатерть бокал.

— Да, пожалуй… очень многие из моих приятелей-офицеров, особенно греческого происхождения, уже год как сражаются под знаменами Ипсиланти.

— А вы читали его воззвание «В бой за веру и отечество»? — очень живо откликнулся Мальцов. — Генерал Ипсиланти искренне убежден, что народ Греции вполне созрел для освобождения и имеет достаточно сил для того, чтобы сбросить османское иго!

— Но ведь до настоящего времени, кажется, военное счастье еще ни разу не улыбнулось повстанцам? — уточнил Федор Тютчев. — И череда поражений, понесенных ими от регулярной турецкой армии на поле боя…

— Обстановка действительно очень тяжелая, — вынужден был признать его правоту Александр Кацонис. — Однако же Ипсиланти надеется на военную поддержку России.

— Боюсь, господа, что напрасно… В Петербурге многие сейчас поговаривают, что государь все более склоняется к тому, чтобы отказаться от решительных действий в Восточном вопросе и принять предложение Меттерниха о проведении конференции европейских держав.

— А что же статс-секретарь Каподистрия?

— Ну, господа… — На лице Федора Тютчева теперь легко угадывалось выражение превосходства, которое дает говорящему человеку обычно лишь подлинная или мнимая осведомленность. — Следует же понимать, что положение российского министра по иностранным делам обязывает его быть весьма и весьма осмотрительным. Судя по всему, его сиятельство убежден, что Греция еще не созрела для освобождения и что восстание будет иметь для нее гибельные последствия. К тому же необходимо учитывать и огромное влияние при дворе графа Нессельроде, за которым стоят интересы австрийской короны. — Тютчев сделал эффектную паузу и продолжил: — А известно ли вам, господа, что его сиятельство граф Каподистрия, являясь несомненным патриотом своей греческой родины, при том любую революцию полагает непоправимым злом и бедствием для общества? При этом в качестве единственного способа предотвратить или, по крайней мере, отдалить подобного рода потрясения он видит такую политику, которая сочетала бы законные интересы монархов с правами народов.

— Нечто наподобие английской конституционной монархии? — понимающе кивнул Мальцов.

— Я, пожалуй, не стал бы идеализировать эту форму государственного устройства… — вмешался Алексей Шереметев прежде, чем его брат смог ответить.

Разумеется, Федору Тютчеву не понравилось, что его перебили:

— Ну да, конечно — ты у нас убежденный республиканец…

— И что же, по-твоему, в этом плохого?

Мнение о том, что республиканский путь развития есть не только желательный, но единственно возможный для будущего процветания России, получило тогда в московской университетской среде широкое распространение. Не отставали от штатских студентов в своем вольнодумстве и молодые офицеры, проходившие курс обучения в Московском училище колонновожатых…

— А то, братец, что все разговоры твоих приятелей на подобные темы — лишь бредни, причем вовсе не безопасные! Отечеству нашему, в силу его исторического устройства и географического положения, подходит лишь просвещенная форма правления самодержавного. Неужто же и на печальном опыте французского якобинства вы ничему не желаете научиться?

— Не сердись, Алексей, но мне кажется, Федор на этот раз прав… Большинство из нынешних приятелей твоих, конечно, люди храбрые, образованные и благородные — однако они вовсе не либералы и хотели бы лишь заменить самодержавие тиранством вооруженного меньшинства. — Хомяков понимал, что слова его могут показаться Шереметеву неприятными и даже в какой-то степени несправедливыми, однако посчитал себя обязанным высказать мысль до конца: — Они хотят чего-то наподобие военной революции… но что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет и которым он поручил защищать себя. Какая же тут будет правда, если эти люди, в противность своему назначению, станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его?

— Вот вы как рассуждаете, сударь! — Шереметев не сразу нашел что ответить. — А сами, кажется, собираетесь ехать в Грецию помогать вооруженным повстанцам?

— Ну о чем ты, Алексей? Это же совсем другое дело, — непритворно удивился Хомяков. — Даже государь, как рассказывают, пообещал Ипсиланти поддержку!

— Да, греки очень рассчитывают на то, что в ближайшее время русская регулярная армия войдет в Дунайские княжества… — подтвердил его слова Александр Кацонис.

— Вы считаете, что сейчас подходящее время для новой турецкой войны? — засомневался хозяин.

— А вы, кажется, так не считаете?

— Сударь, я полагаю, что более разумно теперь обратить внимание на внутреннее обустройство собственного отечества.

— Ну так и отчего же вы сами не вступите в какое-нибудь тайное общество, деятельность которого была бы направлена на эти благородные цели? Говорят, что и в Петербурге, и здесь их за последние годы образовалось достаточно…

Судя по всему, подобного вопроса Тютчев ожидал.

— Мне уже делались подобные предложения, и делались не один раз. Но вы же знаете, господа, из всех обществ подобного рода я признаю лишь Общество любителей российской словесности, членом которого имею честь состоять вот уже четвертый год… — Убедившись, что острота оценена по заслугам, он продолжил: — Что же касается войны с турками… поверьте, господа, в наше время судьбы народов решаются не на полях сражений, а в тишине дипломатических кабинетов.

— Это он так говорит, потому что определился на службу в Коллегию иностранных дел, — пояснил Шереметев.

— Поздравляю!

— И есть уже назначение?

— Пока нет. Но хотелось бы попасть в Германию.

— Да, там, должно быть, сейчас интересно…

Прежде чем разойтись, приятели еще немного поговорили о разном: о преимуществе немецкой словесности перед французскою, о Шиллеровых балладах, о различиях между обычаями пруссаков и о нравах, установившихся при баварском дворе…

Проводив гостей, Федор Тютчев подошел к окну и посмотрел вниз, на заснеженный февральский переулок, вдоль которого неторопливо тащился почти нескончаемый санный обоз.

Кирпич… доски… доски… опять кирпич…

Москва все еще отстраивалась после наполеоновского пожара.

Загрузка...