«…После того как фашисты открыли пулеметный огонь трассирующими по заставе и тут же вдарила артиллерия прямой наводкой от монастыря, не болын як з 350–400 м, мы одразу ж заняли круговую оборону. Застава и комендатура зачали гореть, стали груды кирпича и смород згара, дыхать нема чем. Но мы не давали фашисту переправляться через Буг, долбали з оружия по ихнему понтону… Боем руководил старший политрук Елистратов, з комендатуры. Вот уж настоящий герой! Тройчы раненный, он с рассвета до самой смерти руководил боем, расстреливали мы фашистов, а с носилок он подавал команды. Четвёртый раз миной его убило…
…Новикова я увидел в одиннадцать часов. Когда я подбежал, он был без сознания. Осколки мины вдарили ему в грудь и в плечо. Я его перевязал, как умел. Он очнулся, попросил пить. Ну, я его напоил з чайника, набил два полных диска патронов к ручному пулемёту, пообещал скоро вернуться и прыбег в комендатуру, где шёл бой. На границе защитников осталось мало. Одним словом, бились мы в окружении… Потом меня самого тяжело ранило. Это уже случилось часов в семь вечера, когда старший политрук Елистратов послал меня прикрывать отход… Почти все полегли. Остались раненые. Выносить Новикова не было кому…»
От начала войны прошло восемь часов. Стоял жаркий полдень. Немилосердно жгло солнце, пожухла трава, кусты привяли. На границе на время притихло, редкие выстрелы рвали прокаленный солнцем, сияющий воздух. На станции Дубица ревел паровоз, и где-то за станцией, в глубине, куда откатился бой, грохотало, рвалось, клубился дым и тревожно гремели колокола.
Может, не было колокольного звона, возможно, он Новикову лишь померещился. Сквозь гаснущее сознание пробилась четкая мысль — надо похоронить ребят. Обязательно надо похоронить. Такая жара стоит!
— Пить, — простонал сквозь стиснутые зубы.
Кто-то, придерживавший его свободной рукой, другой поднес ко рту чайник.
— На, трохи попей, полегчает… Разожми зубы.
Он не мог расцепить намертво сжатые зубы, вода проливалась ему на пропотевшую гимнастерку, носик чайника вызванивал дробь на зубах.
— Ну, пей же, пей, младший сержант, — торопил тот, что поддерживал его за плечи и пробовал напоить. — Напейся, одразу полегшает… Давай, младший сержант, чуешь?.. Некогда мне туточка прохлаждаться. Чуешь, что на заставе робится!
В голове звенело, и, кроме колокольного звона, слух не принимал других звуков. Новиков чуть приоткрыл глаза, но солнце сильно по ним полоснуло, как лезвием.
— Пятый я, — прошептал немеющими губами. — Запомни, Иван, я — пятый. — Хотел сказал, что его тоже убило, но Быкалюк умудрился влить ему в рот немного воды.
— Видешь, полегшало, — обрадованно сказал Быкалюк. — Ещё?
— Пятый я, — повторил он.
— Не хочешь… Ну, добре, младший сержант, добре, что живой остался. Зараз тебе отнесу в тенек, а справимся, придем с хлопцами за тобой. Чуешь?
И эти слова он услышал и, кивнув головой, полетел в бездну.
Долго падал, в беспамятстве не ожидая удара, не страшась боли, потому что не способен был её ощутить — из всех знакомых ему ощущений сохранилось лишь чувство полета; остальное истаяло за границей сознания. Он летел, летел, скорость нарастала с забившей дыханье стремительностью — как при затяжном прыжке с нераскрытым парашютом, и замирало сердце, и казалось, полёту не будет конца, и он ловил потрескавшимися губами неповторимый живительный воздух синей высоты.
Но когда Быкалюк, пронеся его на руках, опустил на уцелевший островок зелёной прохладной травы под густой тенью дуба, он на несколько мгновений очнулся с радостным чувством: Иван приведет своих. Свои вернутся, и тогда ему не будет так мучительно одиноко в этом воющем, брызжущем смертью аду, свои ударят и погонят фашистов, погонят. Надо лишь потерпеть, покуда вернутся свои.
— Ну, бывай, младший сержант, — как сквозь вату услышал голос Быкалюка. — Про всякий случай «дехтярь» — вось он. А я побёг.
Достало сил нашарить у себя под боком успевший остыть пулемёт, пальцы коснулись металла и слегка его стиснули: здесь «дегтярь», при себе. Он успокоенно смежил веки, погрузился в небытие: ни прожигающие укусы слепней, ни невесть откуда налетевшие зелёные мухи — ничто не в состоянии было его пробудить. Где-то возле заставы рвались гранаты, слышались крики, но и это проходило мимо, не затрагивая слух и сознание.
«Скоро свои придут, — тихонько поклёвывало в мозгу, — придут и погонят. Ой, погонят!.. Ой, дадут!.. За всё и всех. За живых и погибших…»
Его снова подняло над землёй, и возвратилось чувство полёта. С высоты, из сияющей синевы, где заливались жаворонки, увидал далеко внизу бегущих хлопцев в зелёных фуражках с винтовками при примкнутых штыках, и слитное, перекатывающееся над прибрежными перелесками «ура!» заглушило пение жаворонков.
«Хлопцы, миленькие, давайте быстрее. Лупите гадов!.. Никому пощады!.. Отомстите. За Серегу Ведерникова. За Тимофея Миронюка и Яшу Лабойко, Сашу Истомина… Сейчас я помогу, вот „дягтяря“ достану…»
И стал спускаться на землю, мягко паря в воздухе, как на крыльях, распластавшись — непозволительно медленно. Дёрнул же чёрт раньше времени потянуть за вытяжное кольцо! С испугу, что ли?.. Как новичок. Будто первый прыжок совершаешь. Вот и болтайся теперь под куполом парашюта… Щербакова вон где! Парашют гасит. А ведь второй прыгала…
На лётном поле аэроклуба полно ребят из педучилища, своих, ждут приземления Новикова. Ждут и губы кривят, над нерешительностью посмеиваются, над поспешностью.
— Поспешность при ловле блох нужна, — крикнул кто-то с земли.
Кажется, это директор педучилища крикнул, Бирюков. И улыбнулся не без иронии.
Тяжкий вздох вырвался из груди. Внутри хлюпнуло и отдалось болью между лопаток и где-то у горла. Пальцы ощутили холодную сталь пулемёта… Какой там еще парашют и летное поле аэроклуба?!. Они были давно, «на гражданке». Пулемёт — это да. Надо помочь ребятам… Великое дело — пулемёт. Хлопцы вон уже близко. Не бегут — летят, злые, как черти. Во главе с Ивановым. И своё, третье, отделение в полном составе.
— Отделение, слушай мою команду!
Услышали и остановились под дубом, разгорячённые боем, горя нетерпением, чёрные от порохового дыма — Черненко, Ведерников, Лабойко, Миронюк, Истомин — все, все… Целые, живые… Кто сказал, что погибли?..
— В атаку!.. Вперёд!..
Рванулся изо всех сил, подхлестнутый ненавистью…
Жгучая острая боль насквозь пронзила его.
Лежал в одиночестве, боясь пошевелиться, чтобы не растревожить, не вернуть боль, от которой мутился рассудок. Значит, прежнее — всего-навсего горячечный бред: не было ни бойцов его отделения, ни атаки, и вызванные из прошлого прыжок с парашютом над летным полем аэроклуба, ребята из педучилища, директор Бирюков — тоже мираж.
А что существует реально? Ведь он ещё жив, дышит, и глаза его видят. Что видят глаза?.. Синее, в легких белых облаках бездонное небо — вот оно над головой между прорех в кроне дуба; жужжащие зеленые мухи — взлетают, когда он подергивает то щеками, то ртом, и снова нахально садятся, где им заблагорассудится; тихий плеск воды у подмытого берега…
Хотелось пить. Жажда становилась пыткой, а всего в десятке шагов от него, на бруствере траншеи, блестел под солнцем алюминиевый чайник с водой. Не одолеть десятка шагов. До смерти ближе, подумал с горькой иронией, и шершавым языком облизал сухие и горькие, как полынь, онемевшие губы.
И ещё реально существовал пулемёт — рядышком. И запасной диск, полный патронов, холодил затылок. Оружие не было плодом воображения — его оставил рассудительный Быкалюк.
Очень мучила жажда. Казалось, что внутри у него все ссохлось. Жажда и боль в груди доводили до исступления. Не было сил терпеть. Хоть ты криком кричи. Но голос пропал, исчез голос.
Стал мучительно вспоминать что-то очень важное для себя. Мозг, как никогда до этого, активно работал.
Напрягал мозг, перебирал в уме нескончаемо долгий сегодняшний день — самый долгий в году, перебирал шаг за шагом, час за часом — от первого залпа вражеской артиллерии до сей минуты, сортировал события, выделив из длинной цепи потопленную десантную лодку с вражескими солдатами, трёх сражённых из «дегтяря» немцев неподалёку от изгиба траншеи, не ощутив особой радости на душе.
Но всё, всё буквально было трётьестепенным. Сортировал и шёл дальше, мысленно повторяя отрезок пути вдоль траншеи. Снова увидел Яшу Лабойко, Истомина… Наверное, и над ними кружат зелёные мухи… Такое солнце!.. Кто похоронит погибших хлопцев?.. Некому. Подумал, что Яшу осталось дохоронить — ведь и так погребен по грудь в разрушенной снарядом траншее.
Жажда иссушала. На бруствере белел чайник с водой. Она, видно, успела нагреться. Пускай. Пускай бы хоть тёплый глоток. Сделал глотательное движение. Оно причинило боль.
По странной ассоциации перед мысленным взором появилась другая траншея, та, что рыли вчера, в субботу, на заставском дворе, неподалеку от командирских квартир… Рыли — это он помнит. И тоже время от времени прикладывались к чайнику с квасом…
Дальше мысль не пробилась — кисловатый запах хлебного кваса затмил всякие мысли. Дальше провал — память отказалась соединить разорванные половинки цепи.
В цепи столь нужных воспоминаний не хватало единственного звена.
Пришлось начать сначала, по порядку.
Рыли траншею и ждали приезда майора. Все до одного ждали. На этот счёт он ни на йоту не ошибался: кого-кого, а своих бойцов он отлично знал. Еще как волновались за отделенного. Но он притворялся спокойным, будто, кроме траншеи, не примечает вокруг себя ничего. А глаз фиксировал каждую мелочь.
Во второй раз оборвалась цепь размышлений — почудилась отрывистая фраза на чужом языке, кажется, на немецком… Он почувствовал ледышку под сердцем. Толкнулась и застряла между ребер… Ждал с замирающим сердцем… Всё-таки почудилось.
Исподволь возвратился к прошедшему дню, к субботе.
У квартир начальства молча играли дети. Не по-детски молча. Поодаль, обособленно стоял маленький аистёнок в белой панамке — Миша. Незагорелый, бледный мальчишечка в красных сандаликах.
Потом между Ведерниковым и Черненко затеялась перепалка. Из-за чего-то они повздорили… По какому поводу?.. Впрочем, к искомому стычка двух бойцов касательства не имела.
А что имело?..
Надо сначала: траншея… Перепалка. Нет, она — потом, перепалке предшествовало появление мальчика.
Конечно же, так! Аистёнок. Зяблик. Мишенька. Ну, вот же, вот! Как наяву, возник игравший в песке у траншеи грустный ребёнок. Маленький смешной человечек. Неужели погиб?!.
Мысль привела в содрогание. Забыл об осторожности, притронулся ладонью к груди, где от резкого движения запекло, как огнём. Ладонь стала мокрой — от крови. Чувствовал, как она непрестанно сочится сквозь бинт. Бинт! Откуда? Ах да, Быкалюк перевязал. Медленно отвёл руку назад, вытер ладонь о траву.
От боли мутился рассудок, темнело в глазах, и огромный, в три обхвата, дуб вместе с зелёным островком вдруг начал клониться к зияющей черной пропасти.
Новиков чудом удержался на краю бездны, вдруг услышав за изголовьем удары весёл о воду. Подумал: начинается бред. От реки принесло запах табака, сладковатый, некрепкий. Наверное, табачный дым — тоже бред.
Хлясь, хлясь, раздавались за изголовьем несильные удары вёсел. Хлясь, хлясь…
Потом к всплескам прибавились новые звуки: лязг металла, глухие удары, будто колотили по дереву, характерный визг поперечной пилы, отрывистые вскрики.
— Схожу с ума, — прошептал.
Он бы утвердился в устрашившей его мысли, но явственно услышал удар колотушки и последовавший за ним натруженный вскрик:
— Нох… Нох айн маль[8].
Немцы.
— Нох айн маль… Шлаг, Эрни, бальд миттаг эссен[9].
Немцы! Рядом! Страшнее того, что случилось, быть не могло. Из глубины мозга и простреленной груди пришёл не леденящий душу страх — вспыхнула ненависть. Не предполагал, что она способна приподнять его над смертью и сотворить невозможное — притушить огненную боль в ранах, вдохнуть силу в обескровленное тело…
От чрезмерных усилий люди и предметы в его заслезившихся глазах расплылись в бесформенное, многорукое, огромноголовое шумное существо, уродливое, как спрут. Оно то сжималось в узкой прорези прицела, то с изворотливостью ящерицы ускользало, и мушка оказывалась выше или ниже его.
Набрать в грудь побольше воздуха, задержать дыхание, выровнять мушку, затем медленно и плавно, не дергая, нажать на спусковой крючок пулемета — как учили. Как не однажды проверено.
Мозг чётко воспроизвел правила стрельбы. Но грудь не держала воздух: под бинтом булькало, хлюпало и пузырилось.
Прикрыл глаза, чтобы отдохнули от напряжения, — так нужно, когда их застилает слеза. Огромным усилием воли заставил себя спустя несколько секунд приоткрыть левый. С фотографической точностью сосчитал — шестеро. Двое забивали сваи, четверо остальных заводили понтон, последнюю секцию заводили.