«…Я, пшепрашам панство, скоро закончу. Hex пан писатель не спешит, дело есть дело… Когда поручник Голяков… по-вашему, старший лейтенант Голяков записал мои слова на карту, мы хутко пошли з поврутем, назад, значит, на граничку. Переправился я за Буг хорошо, опасно нет. Вышел на польский берег, посидел, слушаю. Швабов нет. И я хутко побёг домой… Хорошо бег, успел… Мотоцикл выскочил на берег. Швабовский, ну, немецкий, свет прямо на ваш берег… Я полёг. Смотрю. Езус-Мария!.. Новиков под электричеством. Шваб стрелял лодку… Думаю: пропал Новиков. Як бога кохам, пропал… А он швабовский мотоцикл из автомата…»
Ввиду позднего времени движок не работал. Канцелярию освещала закопчённая «семилинейка» под мутным, с черными языками нагара, стеклом, задыхаясь, подпрыгивал хилый клинышек пламени, и вместе с ним перемещались на стенах уродливо-длинные тени.
За столом начальника заставы склонился над картой старший лейтенант Голяков из штаба комендатуры, нанося на неё синим карандашом условные знаки.
— Посиди, Новиков, — нервно сказал он, прервав младшего сержанта на полуслове и снова занявшись условными знаками. — Сколько танков? — спросил младшего лейтенанта, сидевшего по другую сторону письменного стола рядом с Богданьским.
— До семидесяти. Так, пане Богданьский?
— Так ест, семдесёнт… Альбо трошечку больше, — скороговоркой подтвердил поляк. — Пане коханый, мусе врацать до дому.
— Что он сказал? — нетерпеливо переспросил Голяков.
— Семьдесят или несколько больше. Просит скорее освободить.
— Координаты?
— На восточной окраине Славатычей.
— Его спросите.
Младший лейтенант наклонился к Богданьскому, переговорил с ним и обернулся к старшему лейтенанту.
— Подтверждает — на восточной окраине.
— Уточните позиции артбатарей.
Новиков не понимал, зачем и кому он здесь нужен, чувствовал себя лишним в пропахшей копотью и табачным дымом канцелярии с занавешенными окнами, где все нервничали — младший лейтенант, Богданьский и Голяков, наносивший на карту новые условные знаки.
— …Артбатарея, сапёрный батальон, два понтонных моста, — всё больше мрачнея, повторял он за переводчиком вслед.
Поляк сидел на табурете в надетом поверх белья солдатском плаще, поджав ноги, и выглядел странным среди двух строго одетых военных, взволнованно похрустывал пальцами и непрестанно обращал взгляд к настенным часам — они показывали половину второго, хлюпал носом и, безразличный к тому, успевают ли за ним командиры, выкладывал все известные ему данные о расположении немцев вблизи границы. И не просто выкладывал. В голосе слышалось осуждение.
— …Шановное панство не видит, что творится под самой граничкой?.. У них под носом… проше пана, под боком!.. Хлопов выселили из хат, прогнали от реки за три километра… Железнодорожные станции забиты немецкими войсками и техникой… День и ночь прибывают новые эшелоны. Шановное панство и об этом не ведает?.. От железной дороги прут сюда своим ходом, под самый Буг, холера им в бок! Укрепляют позиции, тянут связь, чтоб им холера все кишки вытянула из поганых животов!.. Два дня — с рассвета допоздна — на хлопских фурах подвозят к границе снаряды. Хай пан Езус покарает тех фашистовцев! Для советских офицеров и это новость? Тогда почему Советы даже не почешутся, пшепрашам панство?..
Резкий в движениях, зажав между колен полы плаща, Богданьский без конца похрустывал пальцами и говорил, говорил, сообщая новые сведения о немецких войсках.
Голяков час от часу мрачнел, опасливо поглядывал на задыхающуюся «семилинейку» — желтоватый язычок пламени с длинной, тянувшейся в горловину стекла копотной завитушкой уже не подпрыгивал, а медленно вытягивался в узенькую полоску, грозя оторваться от нагоревшего фитиля. Голяков протянул руку к лампе, вероятно, затем, чтобы снять нагар, но, не притронувшись к ней, продолжил опрос.
— Что за штаб в монастыре? — спросил он.
Богданьский опередил переводчика: никакой там не штаб. Неужели даже это неизвестно пану офицеру? В монастыре расположился полевой лазарет. Главный там обер-лейтенант, доктор, немолодой… Все койки пока пустуют… Наверное, пан офицер догадывается о назначении лазарета, где пока нет больных и раненых?.. А известно ли пану офицеру, что во Влодаве и Бялой Подляске тоже развернуты госпитали?.. А что гражданская администрация на железной дороге заменена военными, что вчера ночью сменили мадьяр, занимавших первую линию за немецкими пограничниками?
Новиков боялся шелохнуться — слушал. Многое для него не явилось каким-то пугающим откровением, как, впрочем, наверное, и для старшего лейтенанта. Сосредоточение вражеских войск происходило у всех на глазах — невозможно скрыть огромное по масштабам скопище живой силы и техники, как нельзя тайно оборудовать артиллерийские позиции, отрыть ходы сообщения, окопы, траншеи у самой границы.
Но в Новикове еще держались и жили отголоски неоднократно повторенных успокоительных слов, тех самых, которые по долгу службы, иногда вопреки вспыхивавшим сомнениям, твердил он своим немногочисленным подчиненным.
Голяков слушал, смежив глаза, пометок на карте больше не делал. Обе ладони его лежали на испещрённом синими знаками зеленом листе.
— Спасибо, товарищ Богданьский, — поблагодарил он поляка и протянул руку. — Мы вас сейчас проводим обратно.
— Так ест, до дому надо.
Голяков велел младшему лейтенанту сходить за одеждой поляка.
— Просохла не просохла — тащите, — сказал он. И вдруг, словно впервые заметив присутствие Новикова, удивленно на него посмотрел. — Вы готовы?
— Не понял. К чему? — Новиков подхватился. — Мне приказали явиться в канцелярию…
— Почему без оружия?
— Не знал, товарищ старший лейтенант.
— Быстро за автоматом!
Сбегать за автоматом было минутным делом.
Переводчик ещё не вернулся. Голяков, засовывая обеими руками бумаги в планшет, плечом прижимал к уху телефонную трубку, приказывал соединить его с комендантом участка капитаном Яценко.
— Русским языком говорю: подержите его на проводе. — Он взглянул на Богданьского. — Коменданта подержите на проводе. Я к вам сейчас приду, — раздраженно бросив трубку, глянул на Новикова маленькими, в красным прожилках глазами. — Сиди, пока не вернусь. Сюда никого не пускать.
— Есть, товарищ старший лейтенант!
Но Голяков уже был за дверью, шаги его гулко отдавались в пустом коридоре.
Богданьский сидел на прежнем месте, устало опустив руки.
Всё было, как и минуту назад. В канцелярии внешне не произошло изменений. Разве что стало попросторнее без начштаба и переводчика. Часы отщёлкивали секунды, на подоконнике агонизировала «семилинейка», и над картой еще не рассеялся дымок папиросы — словно плавала тучка.
Внешне всё было, как минуту назад.
И тем не менее Новикову почудилось, что в его отсутствие что то сдвинулось с места, непривычно сместилось.
Он закинул на плечо ремень автомата, сделал несколько шагов к столу, к карте, невольно посмотрел на неё и ещё шагнул.
Карта была зелёной от обилия зелёного цвета, обозначившего лесные массивы, от прихотливых изгибов неширокой реки, — этих хвостатых головастиков — речушек и ручейков. Он словно услышал журчание воды и ощутил на себе дыхание ветра, пропахшего июньскими травами и парным молоком — так пахло сейчас там, дома, за Уральским хребтом, в его родной и далекой деревушке Грязнухе. Так пахло, когда он с ребятами ездил в ночное.
Но поверх всего этого твердым синим карандашом опытная рука нанесла ромбики, означавшие скопление немецких танков, изломанно-зубчатые полукружья, где сосредоточились немецкая пехота, позиции немецкой артиллерии, саперных батальонов и рот — немцы, фашисты, враги… И — острые синие стрелы впивались в зеленый берег.
«Да что же это?!» — недоуменно сдвинулось в Новикове.
— Фашистовцы… — сказал с ненавистью Богданьский, будто понял, что творится на душе у сержанта.
Новиков вздрогнул. И внезапно представил себе такие же листы карт на столах канцелярий соседних застав. И там командиры наносили на них синие ромбики, синие изломы, синие стрелы. И целый фронт стоял на том берегу. Стрелы будто впились Новикову в грудь. И ветер уже пахнул порохом, гарью, и весёлые головастики речушек и ручейков порозовели от крови.
Инстинктивно, не отдавая себе отчета, положил ладонь на свой зеленый берег, словно небольшая эта его ладонь была способна прикрыть его от зловещих стрел.
— Капралю! Цо бендзем робиць, цо? — с откровенным отчаянием спросил Богданьский. — Нема выйстя.
Новиков непонимающе посмотрел на поляка и снова, как на границе, когда тот, упираясь, не захотел идти на заставу, почувствовал необъяснимую вину перед ним.
По всей вероятности, поляк ответа не ждал, просто высказал вслух тревожившую его мысль, потянулся к занавешенному одеялом окну, приподнял краешек.
За окном была непроглядная ночь.