В детстве я росла под присмотром няни, которая была укрощённой амазонкой. Конечно, такое выражение едва ли правомочно, ибо укротить представительницу этого народа так же невозможно, как приручить орлицу или волчицу, однако Селене (она носила имя богини Луны) ещё в детские годы пришлось покинуть родной «скил» — этим словом её соплеменники обозначали и семью, и отряд. Волею судеб она оказалась в Синопе, на берегу Чёрного моря, где познакомилась с обычаями и образом жизни оседлых народов. Впрочем, это не смогло заглушить голоса крови: в возрасте двенадцати лет, украв коня и оружие, девочка бежала домой, в Дикие Земли.
Когда Селена подросла и стала полноправной воительницей, она сражалась при Терновом холме против троянцев и дарданцев, при Халкедоне — против рифейских скифов и при Галисе — против пятидесяти сыновей Адмета. Зная язык эллинов, она одинаково хорошо проявила себя и в качестве посланницы, и в качестве предводительницы гиппотоксотов, прославленного отряда конных стрелков. Во время Великой Афинской битвы, когда Тесей и его союзники из двенадцати городов после нескольких месяцев ожесточённых боев отразили натиск женщин-воительниц, Селена командовала крылом амазонской армии.
Свои щит и узду она отдала в ущелье между Парнетом и Кифероном[1], там, где до сих пор сохранились могилы множества амазонок. Её возлюбленная Элевтера (что значит «Свобода») получила множество тяжких ран, и Селена пожертвовала собственной свободой ради освобождения подруги.
На службе у моего отца Селену никогда не заковывали в цепи и не сажали под замок, полагая, что слово амазонки надёжнее любых запоров. Так вот и вышло, что она достойно руководила воспитанием моим и моей сестры Европы, пока сестре не минуло четырнадцать, а мне одиннадцать лет.
Ты, старшая из моих дочерей, конечно, помнишь о кровавых событиях, которыми ознаменовалось то время. Каждый год я пересказываю тебе историю, произошедшую накануне праздника Боэдромии, в пору, когда светит двурогий полумесяц, прозванный мужчинами «амазонской луной». Ни одному мужчине — будь то отец, брат, муж или сын — не дано услышать сию повесть, ни целиком, ни даже в малой части, ибо все мы, даже ты, самая младшая, принесли священную клятву молчания, скреплённую кровью, пожертвованной нами при свершении Железного обряда во имя Ареса. Повторяйте за мной: та из нас, кто нарушит эту священную клятву, да падёт от руки ближней своей, чему порукою наше нерушимое слово.
А теперь, дети мои, встаньте. Ты, младшая, возьми сестёр за руки, и пойдёмте со мной на двор. Идём, мамины дочки, плоть от плоти и кровь от крови моей, там нас никто не потревожит. Сложите плащи вдвое, чтобы они были потолще, уложите их на землю и сядьте в круг, благо ночь нынче тёплая, прислонитесь спиной к стволам деревьев. А теперь образуем «лунный серп», именуемый также «двойной секирой». Я, находясь в его вершине, вновь возглашу вам песнь нашего сокровенного знания, вы же, дочери, внимайте каждому слову. Всякий стих, услышанный вами из моих уст, да будет запечатлён в памяти вашей отныне и навеки. Ты, старшая, которая по мере взросления слышит сию повесть каждую осень, внемли моему приказу: следи за моей речью, и коли мною невольно будет искажено звучание хотя бы одной строфы, укажи на это и поправь меня, ибо творимому нами священному обряду должна сопутствовать не легенда, а одна лишь непреложная истина. И когда со временем ты станешь пересказывать эту повесть собственным дочерям, помни и соблюдай мой завет: не изменяй в рассказе ни единого слова.
Селена сторонилась мужчин, ибо они распространяли вокруг себя ореол самомнения, называвшийся ею «анаэдор», что можно перевести как «бездыханность» или «бездушие». Эллинов она именовала не иначе как орясинами, имея в виду, что они скрипучие, негибкие и вообще производят такое впечатление, будто вытесаны из дерева. Эту характеристику она распространяла не только на мужчин, но и на женщин, как живущих в нашем поместье, так и по всей Аттике. Их поведение казалось Селене лишённым какого-либо смысла. Наблюдая за тем, как они торгуются на рынке или бранят слуг, она частенько опускала глаза. Потом мне стало известно, что амазонки поступают так, если, заметив нелепый или постыдный поступок, не желают излишне смущать допустившего оплошность.
В мужчинах Селену отвращала «глухота», то есть бесчувственность, способность походя раздавить насекомое, не услышав его писка, или, взрыхляя землю плугом, не чувствовать, как откликается почва на наносимые ей раны. Разумеется, Селена и её соплеменницы, как и все представители диких народов, были способны на ужасающую жестокость. Да смилуются боги над мужчиной или женщиной, оказавшимися на пути этих дочерей битвы, когда они с боевой раскраской на лице вступали на тропу войны, которую почитали стезей чести.
Амазонки верят в ненависть. Ненависть священна для Аты, Гекаты, Черной Персефоны и Ареса, которого, наряду с нимфой Гармонией, они считают своими прародителями. Высоко чтимая ими Артемида Эфесская[2], согласно их преданиям, является величайшей ненавистницей всего живого. Подлинное имя её переводится с языка амазонок как «безжалостная».
Более того, они утверждают, будто имя «Гармония» означает вовсе не «согласие», как принято считать у цивилизованных народов, но «злоба» или «вражда». Амазонки уверены в том, что матери ненавидят дочерей, а дочери — матерей, море ненавидит небо, а ночь — день.
Мир держится именно на ненависти, каковая, по их убеждению, есть драгоценнейший дар богов. Даже любовь — лишь оборотная сторона ненависти, предшествующей любви и живущей в сердцах влюблённых.
Недаром ритуал скрепления уз, совершаемый амазонками по достижении восьми и двенадцати лет, когда девочки обретают пресловутые триконы, или тройственные узы, непременно включает в себя дикую и непристойную драку, именуемую ими «вольным побоищем». Название справедливо, ибо дерущиеся и впрямь вольны делать всё, что угодно: пинаться, кусаться и даже вырывать глаза. Старшие амазонки, окружив проходящих посвящение, наблюдают за ходом схватки и нещадно охаживают кнутом тех, кого находят недостаточно рьяными бойцами. По глубокому убеждению амазонок, эта ритуальная драка запечатлевается в памяти навеки, и узы, образующиеся в ходе исполнения этого обряда, столь прочны, что ни одна из связанных ими воительниц не разорвёт их до конца своих дней.
Воспитывая меня и Европу, Селена постоянно раздавала нам плюхи и подзатыльники, и то, поверьте мне, были не шутливые, любовные шлепки, но полновесные затрещины — иные запросто сбивали с ног. Так же часто она ласкала нас, причём отец и мать нередко бранили её за неумеренное выражение любви в неподобающие моменты — например, в присутствии жрецов или старейшин. До шести лет мы частенько спали с нею в одной постели.
Щит и уздечка, отданные Селеной при сдаче в плен, вызывали у нас с сестрой величайший восторг. Отец никогда не вывешивал их на виду, как трофеи, ибо относился к Селене с уважением и не желал бесчестить её подобным напоминанием. По правде говоря, он был вовсе не прочь вернуть ей эти символы свободы, однако Селена ни в какую не соглашалась их принять. В результате реликвии хранились на чердаке, над родительской спальней.
Очень скоро мы с Европой научились открывать замок и завели обычай, забравшись на чердак, проводить там дни напролёт. Запах и вид этих предметов повергали нас в восторг и трепет. Нельзя было не изумиться великолепию упряжи, изготовленной из бычьей кожи, с отделкой из янтаря и слоновой кости. На правом ремне красовалось изображение грифона, нападающего на лося, на левом — лунного серпа. Трензель был из чистого золота.
Щит Селены, сработанный из медвежьей кожи, содранной с плеч, где она прочнее всего, проклеенный сухожилиями лося и обтянутый шкурой чёрного леопарда, ощущался в руке словно натянутый на раму звонкий бубен. Он был очень лёгок и в то же время чрезвычайно прочен.
От Селены исходил особенный запах. Матушка обычно не пускала её в хозяйские комнаты, объясняя это тем, что запах её пристаёт к одежде, волосам и даже к самим стенам. «Неужели вы не ощущаете его, дети? О боги, ну и вонища!» Частенько мать под взрывы нашего хохота выгоняла воспитательницу из дома метлой.
Впрочем, сама Селена терпеть не могла дома и входила под крышу лишь по принуждению, испытывая те же чувства, какие цивилизованный человек испытывает, оказавшись в гробнице. Помню, отец, желая сделать ей выговор за какую-то оплошность, призвал Селену в свою комнату и произнёс сердитую тираду. Амазонка никак не отреагировала: похоже, она просто его не слышала. Поначалу отец вышел из себя, но потом сообразил, что дочь вольных степей в четырёх стенах чувствует себя как в гробу и если он хочет добиться от неё отклика, то лучше ему говорить с ней под открытым небом.
Запугивать её было совершенно бесполезно. Мягкость действовала лучше, чем угрозы, однако даже самые щедрые подарки не заставили бы Селену пойти против своей воли.
Скромная и непритязательная во всём, Селена имела единственную слабость: она весьма гордилась своими великолепными волосами, чёрными как смоль и невероятно пышными. Трудно было поверить, что они принадлежат человеку. Мне эта чёрная волна более всего напоминала гриву дикой кобылицы.
Уход за волосами Селена позволяла себе лишь тогда, когда её не мог видеть ни один мужчина. Осуществлялся же он следующим образом. Сперва она делила все волосы пополам вдоль линии, проходящей через макушку, от уха до уха. Передняя половина на время зачёсывалась вперёд, а задняя делилась на четыре пучка, скреплявшиеся четырьмя серебряными зажимами.
Затем все они приподнимались с шеи, скручивались вместе в узел, как это принято у благородных женщин Кирены, и крепились на затылке ремешком из бычьей кожи, именовавшимся «кселла», который оборачивался вокруг головы четыре раза. Замечу, что кселла — это оружие, удавка. Концы ремня были отделаны накладками из лосиного рога с гравировкой в виде боевой секиры Ареса.
После того как задняя часть волос оказывалась прибрана, чёлка тоже зачёсывалась назад и скреплялась в конский хвост, образующий поверх узла нечто вроде волосяного гребня.
Такую причёску носили без головного убора или же покрывали фригийским колпаком из мягкой оленьей кожи. В любом случае она не только весьма эффектна (хотя бы потому, что благодаря ей женщина выглядит на голову выше своего истинного роста), но и служит защитным средством, чем-то вроде смягчающего удары естественного шлема. Самую основательную трёпку, какую когда-либо задавала нам матушка, мы с Европой получили как раз за то, что причесались на амазонский лад.
Каждую осень, в годовщину Великой Афинской битвы, Селена имела обыкновение «одалживать» из оружейной отца дротики, а из его конюшни — коня и исчезать в холмах на срок не менее двух недель.
Когда она пропала впервые, отец разослал людей на её поиски и даже объявил за поимку беглянки награду. Вскоре, однако, сделалось очевидно, что никаким всадникам Селену не догнать — и лучше даже не догонять, потому что мало кому захочется иметь дело с разъярённой амазонкой. Куда разумнее было предоставить Селене поступать по-своему: в конце концов, насытившись дикостью и одиночеством, она добровольно возвращалась к своему служению и в течение года исправно выполняла свои обязанности.
Наша воспитательница, несмотря на то, что мы с Европой изводили её просьбами и мольбами, никогда не рассказывала нам о своих приключениях, разве что иногда пела песни, на первый взгляд казавшиеся нелепыми, но, как мы стали осознавать позднее, исполненные глубокой мудрости.
Со временем эти побеги — их называли у нас в усадьбе «отъездами» — стали восприниматься если не как вполне нормальное явление, то, во всяком случае, как нечто неизбежное. Отец даже подшучивал по этому поводу, спрашивая у Селены, когда она собирается «выпорхнуть из курятника» в нынешнем году, чтобы он мог заранее нанять женщину, которая станет приглядывать за детьми в её отсутствие. Правда, Селена никогда на такие вопросы не отвечала и попросту исчезала в тот момент, когда на неё накатывало.
Местные простолюдины (разумеется, не в лицо, а только за глаза) называли Селену «Безгрудая», ибо, по народному поверью, слово «амазонка» происходило от эллинского «а мазос», то есть «без груди». В действительности это слово есть не что иное, как искажённое киммерийское «оома зиона» — «дочери кобылицы».
То было оскорбительное прозвание: киммерийцы, лишь недавно научившиеся обращаться с лошадьми, стремились унизить тех, у кого оспаривали господство над степными просторами. Амазонки платили им за это презрением, хотя и считали, что родством с лошадьми следует гордиться.
Сами они никогда не называли себя «амазонками», и Селена, да и то неохотно, использовала это слово лишь в разговорах с эллинами, для которых оно являлось единственно известным наименованием её племени.
Амазонские имена она переводила на греческий, например Алкиппа (Могучая Кобылица) или Меланиппа (Вороная Кобылица).
Деревенские парни вожделели Селену, как, впрочем, и всех девушек, а она, со своей стороны, была вовсе не прочь провести время с тем из них, кто был ей по нраву. Но вот тронуть её сердце или хотя бы добиться от неё ласковой улыбки считалось делом невероятно трудным. Оттаивала она, лишь поддавшись чарующему влиянию музыки, если подходящий ухажёр находил подходящую мелодию, однако это зачастую повергало её в меланхолическую грусть, делая ещё более отстранённой и одинокой.
Первоначально она была не единственной представительницей своего народа в Аттике. После Великой битвы в руках эллинов оказалось немало амазонок, получивших тяжкие раны на поле боя. Кого-то из них победители взяли себе на ложе, кого-то — в услужение, но и те и другие, восстановив силы, бежали, а содержавшиеся в оковах или взаперти умерли от тоски.
Селена же, связанная своим обетом, а потом и любовью ко мне и моей сестре, осталась — и скоро стала своего рода достопримечательностью. Горожане выискивали случай заглянуть в нашу усадьбу, чтобы хоть краешком глаза увидеть одну из тех, кого на языке скифов называли «ойорпатами», то есть «мужеубийцами».
«А правда, что её правая грудь отрезана, чтобы не мешала натягивать лук?»
«Неужто вы позволяете ей носить оружие?»
«И как это она ещё не сбежала?»
Такого рода вопросы нам приходилось выслушивать очень часто.
Как-то раз одна знатная женщина из квартала Мелита, тётушка царевича Аттика, с которым предстояло обручиться моей сестре, укорила отца за то, что его дочери растут под присмотром дикарки. «Чему может научить их женщина из варварского племени? Разве она покажет им, как чешут и прядут шерсть? Или обучит хорошим манерам, включающим умение вести себя скромно и не давать воли языку?»
Отец, однако, считал, что девочки должны расти не изнеженными и слабыми, а крепкими и сильными, умеющими бегать, скакать верхом, одерживать верх в состязаниях и совершать пешие ночные переходы. Кто мог научить нас всему этому лучше, чем командир крыла войска Амазонии? Пусть Селена и была дикаркой, но отец восхищался ею. Он опекал её, втайне гордясь своей пленницей так, как гордился бы ручной медведицей или львицей. Более того, ему льстила роль её защитника, ибо, если мужчины относились к Селене с подозрением и опаской, то женщины глядели на амазонку с нескрываемой ненавистью. А вот мы с сестрой обожали нашу наставницу, и всякое проявление недружественных чувств со стороны взрослых пробуждало в нас ярость, с которой трудно было совладать.
Надо заметить, что Селеной интересовались и важные особы. Сам Тесей, правитель Афин, свёл с нею знакомство. Он справлялся о ней и даже дарил ей подарки, которые она презирала и зачастую просто выбрасывала, чем повергала всех в трепет.
В весенний полдень на мой одиннадцатый день рождения царь собственной персоной прибыл в нашу усадьбу, чтобы поговорить с Селеной. Никто из старожилов не мог припомнить такого дня! По нашей улочке шествовала свита самого Тесея — царя Афин и Элевсина, владыки Крита и прилежащих островов, объединителя Аттики, поборника законов, устранителя нестроений, устроителя порядка и грозы разбойников.
Наш отец состоял в родстве с Тесеем: Аэтра, мать владыки Афин, и Поликаста, наша бабушка, были двоюродными сёстрами. Отец и его брат Дамон сопровождали Тесея в его давнем походе к Амазонскому морю, но никогда прежде нога великого царя не ступала на камни нашей усадьбы.
Он прибыл не пешком и не верхом, а на колеснице, ибо несколько дней назад сломал ногу и мог передвигаться лишь с помощью костыля. Впрочем, это не помешало Тесею вызывать всеобщий восторг: трудно было представить себе мужчину прекраснее. Мой отец слыл самым рослым человеком в округе, однако Тесей был выше его на целую голову и казался высеченным из дуба. Кожа его предплечий, отполированная солнцем, повергала меня в дрожь, а великолепные, ниспадающие на плечи кудри отливали блеском, наводящим на мысль о мехах диких оленей и куниц. Глядя на владыку Афин, было нетрудно понять, как Антиопа, царица амазонок, могла настолько поддаться его чарам, что покинула своих соплеменниц и даже участвовала в сражении против них на стороне этого монарха.
Легендарный герой был облачен в простую белую тунику с синей каймой и плащ ржавого окраса, застёгнутый золотой фибулой в виде морской губки. С этой застёжкой молва связывала любопытное предание.
Однажды, когда Тесей лишь недавно занял престол, некий простолюдин явился во дворец, дабы подать царю прошение. Ему объяснили, что владыка принимает ванну и никто не посмеет беспокоить его во время омовения. Проситель пытался спорить, у ворот поднялся шум, и царь послал узнать, в чём дело. Узнав же, Тесей приказал привести этого простолюдина к нему, выслушал просьбу прямо в ванне и вынес по делу благоприятное решение.
Многие знатные мужи, прослышав об этом, вознегодовали, ибо сочли случившееся умалением достоинства власти, но вот народу царский жест понравился. Простолюдины прониклись к Тесею любовью и доверием, а выражение «действовать из ванны» получило с тех пор широкое распространение в значении «обходиться без церемоний и проволочек», а также «рассматривать вопрос быстро, справедливо и по существу».
В благодарность признательный проситель подарил Тесею золотой амулет в форме губки, который царь ценил превыше всех других сокровищ и носил на своём одеянии вместо формальных знаков царского сана.
Славившийся простотой обхождения, Тесей и у нас в гостях вёл себя соответственно: отца называл не иначе, как «дорогим братом и другом», а дядюшку Дамона — «старым приятелем». По прибытии в дом он снял с себя венец и прочие царские регалии, отдал их в знак уважения на сохранение матушке и сестре, а сам уселся рядом с Селеной под раскидистым дубом, который впоследствии прозвали царским.
Местные жители, особенно те слуги и работники, которые поглядывали на амазонку с опаской или презрением, были поражены искренним почтением, с каким относился к «дикарке» и пленнице могущественный владыка.
Мы не слышали их разговора и лишь могли видеть, что беседа велась уважительно и серьёзно. Как потом выяснилось, царь сообщил Селене, что три месяца назад в сражении, имевшем место близ Чёрного моря, к востоку от родных степей амазонки, её возлюбленная Элевтера была тяжело ранена. Сообщение трёхмесячной давности доставили в Афины морем только позавчера, и Тесей, чтивший давние обеты, счёл своим долгом лично навестить Селену, чтобы она услышала печальную весть из его уст.
Любовные союзы амазонок всегда тройственны, и понятие «любовного треугольника» у них не имеет ничего общего с таковым у эллинов и иных цивилизованных народов. Их тройственные узы неразрывны, и они говорят, что любая из триконы всегда готова отправиться в Аид взамен подруги. Эти любовные союзы играют не последнюю роль в битвах, ибо троица возлюбленных, как правило, сражается бок о бок и каждая из них действительно бестрепетно отдаст жизнь ради спасения другой.
Именно такими подругами являлись Селена и Элевтера. Однако каковы бы ни были истинные чувства нашей наставницы, в беседе с царём она сохранила полное самообладание. Но мы с сестрой тайком следили за ней и в конце концов увидели, как она повесила на росшее на восточном склоне ближнего холма камфорное дерево амулет из кости и рога. Амазонки называют его «эстивал»; на языке же эллинов аналогов этому слову нет. Это как билетик, который человек оставляет для друга, чтобы дать тому возможность посетить вместо себя выступление хора или группы танцоров. Эстивал представляет собой своего рода ручательство, обещание отдать жизнь взамен жизни возлюбленной; в случае же неудачи он символизирует клятву воссоединиться с ней в царстве Аида.
Тесей, прекрасно разбиравшийся в варварских обычаях, после беседы с Селеной отвёл отца в сторонку и предостерёг его относительно возможных последствий. Поскольку Селена попала в услужение к отцу именно из-за своей подруги, новый обет мог освободить её от старого. Иными словами, существовала вероятность того, что амазонка обратится к отцу с просьбой отпустить её на волю. Или даже обойдётся без всякой просьбы.
Мой отец тоже это понимал. Будучи воинами, оба они знали, что воинственные варварские народы ценят честь превыше жизни и что подобное понимание чести вполне может побудить Селену к побегу.
Мы, дети, тоже осознавали такую возможность. Мы были наслышаны о романтической любовной истории, связывавшей нашего царя с амазонкой Антиопой, сражавшейся на его стороне во время Великой битвы. Возможно, Тесей до сих пор любил Антиопу, хотя та давно уже погибла. А может быть, он опасался магии Элевтеры, известной также под боевым именем Молпадия, что на языке скифов означает «Песнь смерти».
Наши девушки не сводили глаз с монарха, выискивая — и обнаруживая — в его поведении намёки на сердечную боль, хотя об истинном её источнике никто из нас не имел ни малейшего представления. Юнцов бесило то, что они, свободные люди, не находили в себе достаточно смелости, чтобы подойти к царю и заговорить с ним столь же непринуждённо, как эта пленница. До нашего детского слуха доносились их разговоры, сводившиеся к одному: «Что в ней такого, в этой необузданной, необразованной дикарке? Как может она иметь преимущество перед свободнорождёнными эллинами?»
Они ненавидели Селену и раньше, а зависть усилила их злобу до такой степени, что, как только царь со свитой покинули нашу усадьбу, ватага негодяев ворвалась в каморку Селены, располагавшуюся рядом с нашей с Европой спальней. Её утащили в темноту, а когда я и сестрёнка попытались поднять крик, наставница гневным взглядом заставила нас умолкнуть.
Сама она — в этом у нас не было ни малейшего сомнения — не стала бы звать на помощь, что бы с ней ни случилось. Правда, мы с сестрой всё равно побежали к родителям, но, как мы ни умоляли их поспешить на помощь, зная, чем может грозить Селене промедление, ни мать, ни отец торопиться не стали. Отец придерживался того мнения, что, управляя имением, как и командуя кораблём, следует порой позволять работникам или матросам «выпустить пар», пусть даже кому-то придётся стать жертвой их неистовства. Важно лишь, чтобы такие вспышки не были направлены против командования или власти. В тот миг я ненавидела своего отца.
Возможно, в его поведении сказалась неуверенность в себе: он тоже опасался побега Селены, но решительно не знал, как этому воспрепятствовать. В конечном счёте он, конечно, отправился взглянуть, что происходит, но без особой спешки. Мы с Европой порывались последовать за ним, однако матушка удержала нас.
— Дети, — сказала она, прижимая нас к груди, — Селена не такой человек, как вы или я, а дикое существо, способное легко вынести то, что совершено нестерпимо для тех, кто возрос в лоне цивилизации.
— Ты хочешь сказать, что с ней можно запросто проделать всё то, что проделывают селезни с уткой? — осведомилась моя сестра и за своё нахальство схлопотала звонкую оплеуху.
Матушка удерживала нас достаточно долго для того, чтобы возможное зло успело совершиться. Вернувшийся отец взглядом отпустил нас, и мы побежали к Селене.
Потом многие говорили, что пристыдили и унизили её, «сбили с неё спесь», но это совершенно не соответствовало действительности. Следовало понимать, что для женщины её племени не было унижения большего, чем плен и служение чужеземцу, а потому никакое насилие не могло добавить что-либо к уже свершившемуся. Оно могло дать основания не для мщения, а лишь для «алтары», союза с павшими, как называли это амазонки на своём языке.
В ту ночь Селена не убежала. Три вечера подряд она приводила нас с Европой в платановую рощу, служившую местом наших занятий, и рассказывала нам свою историю. Когда амазонка — раненая, тяжело больная или получившая знамение, сулящее неминуемую гибель, — чувствует приближение смертного часа, закон её народа требует, чтобы она «оставила завет». Воительница собирает своих дочерей, дабы поведать им историю своей жизни. Такого рода рассказ редко принимает форму последовательного изложения событий. Как правило, сны и видения занимают в нём столько же места, сколько реальные деяния. Я пересказываю вам услышанное от Селены буквально, не пытаясь разделить реальность и грёзы.
Начав с повествования о своём детстве, прошедшем в восточной степи, она рассказала нам, как через двадцать лет после её рождения к их берегам пристал корабль Тесея. Пленившись Тесеем, воинственная царица Антиопа бежала с ним в Афины, что повергло её соплеменниц в неописуемую ярость. Тогда Элевтера собрала все роды племени, и войско, усиленное вспомогательными отрядами мужчин из степных кочевых народов — скифами, меотийцами, фракийцами, народом башен, массагетами, тиссагетами и полусотней иных племён, — предприняло трёхмесячный поход на запад, к вратам нашего города.
Обо всех этих удивительных событиях Селена рассказывала нам с нарочитой торопливостью, словно вознамерившись поразить меня и сестру. Конечно, разве стала бы она даже заговаривать о «завете», не предчувствуя своего конца? Однако, отправляясь с нами в рощу, Селена брала с нас слово молчать, и мы из любви к ней, трепетного благоговения и привитого ею нам чувства долга это слово держали.
На третью ночь она повела нас к обвалившейся стене, которую мы, дети, называли Гадючьим гнездом, засунула руку по плечо в трещину и, пошарив, извлекла оттуда каменную гадюку — вялую и сонную, как всегда бывает в прохладную ночную пору. Яд этой змеи амазонки используют, чтобы вызвать состояние «адранейи», что может быть переведено как «безвозвратность».
Взяв гадюку за шею, Селена поднесла змеиную морду к своей икре, а когда ядоносные зубы вонзились в плоть, амазонка, не издав ни звука и не вздрогнув, отсекла голову змеи серпом. Раздвинув лезвием пасть, в которой красовались клыки длиною в сустав пальца, амазонка запела:
Каллос прекрасная, в оргии буйная,
Чьё сердце вещает, никем не услышано,
Обереги нас на поприще избранном!
А теперь, дочери и внучки, взгляните туда, на стену из голого камня, что соединяет загон для стрижки овец с воротами. Её хорошо видно в лунном свете. В полдень, последовавший за той ночью, Селена появилась там верхом на жеребце моего отца, которого, само собой, только что украла из стойла. Конскую морду украшала амазонская уздечка, а на предплечье Селены красовался боевой щит из медвежьей кожи, обтянутый мехом чёрной пантеры.
Мужчины и юноши всей оравой бросились ей наперерез, однако Селена, подхлестнув коня плетью, погнала его галопом, а когда Скилл, отцовский козопас, преградил ей путь, метнула в него дротик. Бросок, усиленный инерцией скачущего коня, был столь силён, что бедный пастух даже не пошатнулся: дротик, угодивший в солнечное сплетение, прошил его насквозь и пришпилил к планкам ворот. Он умер, не успев даже крикнуть.
Вон там, рядом с ложбиной, по которой протекает ручей, Селена уложила из лука Дракона, после чего на всём скаку перемахнула через стену, метнув в полёте второй дротик. Его жертвой оказался паренёк по имени Мемнон. Попавшее ему в горло остриё перебило шейные позвонки, и жизнь покинула юношу прежде, чем его обмякшее тело упало наземь.
Ментор по прозванию Первая Рука, самый рьяный гонитель и ненавистник Селены, увидев, как она перескочила через стену и мчится прямиком к нему, повернулся и со всех ног пустился бежать.
И тут с губ амазонки, так долго и так терпеливо противившейся зову своей природы, сорвался боевой клич, при воспоминании о котором по моей спине пробегают мурашки — даже сейчас, по прошествии стольких лет. Схватив топор лесоруба, заменивший ей боевую секиру, Селена метнула это оружие вдогонку перепуганному беглецу. Совершив несколько стремительных оборотов в воздухе, топор вонзился тому между лопатками, погрузившись в плоть до самого обуха. Сила удара оказалась такова, что Ментор, упав ничком, отскочил от земли и снова без каких-либо признаков жизни шлёпнулся в корыто для кормёжки свиней. Более всего он походил на дохлую крысу.
Копыта коня Селены прогрохотали мимо, разбрасывая солому. Сжав конские бока пятками и коленями, амазонка направила скакуна за угол, а потом понеслась вверх по склону, топча виноградные лозы, привитые и как раз в то самое утро подвязанные к шестам. Ещё миг — и она исчезла среди олив, не оставив после себя ничего, кроме поднявшейся из-под копыт и теперь медленно оседавшей пыли.
Спустя две ночи, проснувшись и обнаружив, что моя сестра исчезла, я мигом сообразила: она решила увязаться за Селеной. В нашей спальне не было ни окна, ни запирающейся двери, так что, нырнув, как была босиком, в проем, я мигом выскочила наружу.
У нас с Европой имелось не меньше полусотни местечек, годившихся на роль укрытия, однако ноги сами понесли меня к платановой роще, нашей «академии молчания», где Селена в каждый день солнцестояния приносила в жертву голубку. Однажды зимой наша воспитательница заставила нас с Европой (если нас наказывали, то всегда вместе и никогда порознь) простоять там всю ночь столбами, причём холод был такой, что под конец мы обе перестали ощущать ноги.
Туда-то я и поспешила. Стоило мне, запыхавшись, взобраться по склону, как стремительная невидимая подсечка выбила землю из-под моих ног, и я обнаружила себя лежащей навзничь в ночной рубашке. К моему горлу кто-то приставил нож.
— Кого ты за собой привела?
То была Европа, обнажённая и — я разглядела это, несмотря на темноту, — с тремя глубокими надрезами на груди. Такие ритуальные раны, именуемые «матрикон», наносят себе амазонки накануне битвы.
— Что ты с собой сделала? — воскликнула я.
Рыжегривка, лошадь моей сестры, дожидалась рядом с навьюченной на спину торбой.
— Ты собираешься последовать за Селеной?
Европа шикнула, чтобы я замолчала.
— Зачем ты за мной потащилась, Скелетик?
Это прозвище я получила за худобу: пересчитать мои рёбрышки в ту пору не составляло никакого труда.
— Возьми меня с собой! — попросила я вместо ответа.
Поднявшись на гребень холма, Европа замерла неподвижно, вслушиваясь и всматриваясь во тьму, и, удостоверившись в том, что я не привела с собой «хвост», сбежала вниз.
— Смотри! — Она схватила меня за запястье и сунула мою руку себе между ног. — Видишь? Это женская кровь!
У меня даже волосы встали дыбом: сестрица дождалась первых месячных! Отныне она могла называться женщиной. Теперь, когда мои глаза приспособились к сумраку, я увидела, как утоптана земля под её ногами: наверняка перед моим прибытием она плясала от радости. Сейчас сестра отвернулась от меня и в радостном возбуждении воздела обе руки к луне, одно из имён которой носила. Ведь всем известно, что Европа означает «круглолицая», а это титул ночного светила. Имя роднило мою сестру и с нашей наставницей, ибо «Селена» — не что иное, как «полная луна».
Дыхание струилось в воздухе паром. Вид Европы, охваченной экстазом, поверг меня в восхищение. Серебряная игла, пронзающая зелень деревьев, словно прокалывала тело сестры.
— Возьми меня с собой, сестра!
— Ты должна сохранить эту тайну. Слышала, о чём сегодня толковали мужчины?
Действительно, на рассвете сегодняшнего дня мы с Европой выбрались в город, где проходило собрание, и из маленькой рощицы возле холма Пникс вместе с женщинами, детьми и рабами, которым закон запрещал участвовать в обсуждении политических вопросов, слушали, как мужчины говорили о судьбе Селены и о мерах, которые необходимо предпринять в связи с её преступным побегом.
Возмущению не было предела, ведь бегство пленницы сопровождалось настоящей резнёй. Не успела ещё высохнуть кровь убитых, как ко всем их родичам мужского пола поспешили гонцы с печальным известием, в то время как женщины уже голосили и рвали на себе волосы над телами своих мужей, сыновей и братьев.
Неудивительно, что решение собрания было однозначным: седлать коней и готовить оружие. Командиром отряда преследователей назначили отца. Сборы, однако, оказались делом хлопотным и долгим. Пока доставляли припасы и раздавали оружие, первоначальный пыл основательно утих. Здравый смысл говорил, что вся эта затея совершенно нелепа: кто сможет настичь верховую амазонку, имеющую преимущество чуть ли не в полдня и скачущую во весь опор? Все понимали, что Селена будет гнать коня, пока тот не свалится, а потом украдёт другого, тогда как её преследователям придётся покупать или нанимать свежих лошадей у местных жителей, и без того раздражённых деяниями амазонки, не говоря уже о вооружённом отряде, ступившем на их землю без дозволения местных правителей.
Сам Тесей, после того как советники сообщили ему о случившемся, устранился от участия в погоне, заявив, что иные государственные дела — такие, как возрастающая дерзость некоторых мелких правителей, стремящихся отделиться от Афин и находивших себе сторонников даже в народном собрании, где царь уже не пользовался непререкаемой поддержкой, — гораздо важнее, нежели побег одной-единственной пленницы.
Прошёл день, и ещё один. Гнев поостыл, сменившись скорбью по погибшим и обычными для суеверного сельского люда толками о том, что всё случившееся следует рассматривать как знак немилости богов.
В конце концов, никто не мог, положа руку на сердце, заявить, что погибшие пали безвинно. Стало быть, имелась возможность объявить, что Селена учинила свою расправу с соизволения небес. Разумеется, родные и близкие убитых ею людей по-прежнему жаждали отмщения, но все они были бедны и не знатны, а потому и думать не могли о том, чтобы организовать погоню самостоятельно. Ну а большинство свободных граждан укрепилось в той мысли, что чем скорее все забудут о кровавом побеге обезумевшей пленницы, тем будет лучше.
Правда, среди тех, кто не оставил идею отомстить Селене, имелись и могущественные люди. Так, Ликос, сын Пандиона и брат Эгея, отца Тесея, считал, что трон Афин по праву должен принадлежать ему, а потому, равно как и по некоторым иным причинам, затаил на племянника злобу. Этот человек усмотрел в истории с беглой амазонкой возможность навредить своему врагу. Поэтому, имея своей целью настроить народ против царя, он выступил на собрании с пламенной речью. Подобное преступление, заявил он, оставшись безнаказанным, непременно вдохновит на дальнейшие злодеяния, причём не только мужчин и юношей, способных лишь на безобидное удальство, но и женщин, ищущих случая проявить свою гнусную природу.
Это задело чувствительные струны, ибо какой муж и домовладелец — а Ликос взывал к чувствам свободных мужчин, имевших голос в собрании, — мог спать спокойно, зная, что пленница сбежала целой и невредимой в чужие земли, пронзив нескольких их сограждан смертоносными дротиками и стрелами!
Оратор напомнил своим слушателям о той ужасной поре, когда — всего несколько поколений назад! — распущенность женщин была столь велика, что ни один мужчина не мог с полной уверенностью считать себя отцом сына, рождённого его женщиной. Хвала богам, здесь, в Афинах, мудрый царь Кекроп[3] учредил брачные законы, положившие конец женскому распутству, и в соответствии с волей небес установил порядок наследования собственности от отца к сыну.
— О мужи афинские, — разорялся Ликос, — позор падёт на головы наши, если Афины, город, где боги впервые привязали женщину к мужчине священными узами, станет местом ниспровержения этого порядка! Именно здесь божественная Деметра впервые научила человека взращивать плоды земные. Пращурам нашим открыла она тайну обработки земли и разведения скота, и благодаря сим искусствам, которыми наши предки безвозмездно поделились со всем остальным миром, род человеческий возвысился из дикости. Именно здесь наши предки заложили основы двух столпов цивилизации — сельского хозяйства и единобрачия. Так неужели мы, их сыны, допустим, чтобы и то и другое было попрано столь постыдно? Допустить, чтобы убийство свободных граждан сошло с рук презренной дикарке, — это всё равно что презреть блага жизни под управлением мудрых законов и, покинув город, погрязнуть в трясине варварства!
Тогда, как и ныне, собрания, проводившиеся под председательством царя, проходили на открытом воздухе, на площади у холма Пникс, со склона которого выступали ораторы. С этой выгодной позиции Ликос широким жестом обвёл южные, северные и западные кварталы города, напоминая соотечественникам о жестокой осаде, имевшей место всего лишь поколение назад.
— О, мужи афинские, неужто ваша память столь коротка? Если так, то позвольте напомнить вам, что не так уж давно дикая орда амазонок устроила здесь своё становище. Они и их союзники-варвары грелись у костров, в которых горели доски, выломанные из стен наших жилищ! Не они ли гнали нас перед собой до самых стен Акрополя, ибо войско их, подкреплённое отрядами диких скифов, фракийцев, иссидонов, черноплащников, народа башен, массагетов и тиссагетов, раскрашенных траллов, львиногривых стримонов, достигало в глубину двадцати рядов; всего же в этом войске, с его гоплитами[4] и всадниками, лучниками и пращниками, насчитывалось тридцать тысяч свирепых варваров. Горели наши городские дома, и сельские угодья наши подверглись разорению, ибо, пока мы умирали от голода и жажды за каменной стеной и деревянным частоколом, они опустошали весь край, от Элевсина до Акарнании. Ужель вы забыли об этом, мужи афинские? Ужель эта мелочь ускользнула из вашей памяти?
Ликос призвал Тесея организовать преследование амазонки Селены на суше и на море, причём ему удалось настолько взбудоражить народ, что раздались требования гнаться за нею, если понадобится, до самого Понта Эвксинского и обрушить возмездие не только на неё одну, но и на её соплеменниц. Самые горячие головы призывали истребить всех амазонок до единой.
Наконец, опираясь на костыль, поднялся со своего места наш царь. Глашатай вложил скипетр в его руку, и Тесей начал свою речь.
— Скажу вам, о, доблестные мужи афинские, что рвение, явленное вами сейчас, наполняет моё сердце страхом. Трудно поверить, чтобы сообщество мудрых и любящих отечество граждан могло требовать принятия столь неслыханных мер по столь ничтожному поводу. Спору нет, речь благородного Ликоса была исполнена страсти, но я надеюсь, о, сограждане, вы не осудите меня, если я позволю себе указать на скрывающийся за этой страстью тонкий расчёт. Отчего, о, Ликос, тебя так взволновало случившееся? Осмелюсь предположить, что тебе нет никакого дела ни до этой женщины, Селены, ни до жертв её гнева, ибо до вчерашнего дня ты не только не знал убитых ею людей, но даже не слышал их имён. Но зато вот до этого, — царь указал на кресло первоприсутствующего на собрании, — тебе дело есть, да ещё какое! Ты хотел бы воссесть на нём сам, не так ли, Ликос? Более того, полагаю, что, не добившись этой цели, ты готов удовольствоваться отстранением от власти меня. Воистину, Ликос, ты оправдываешь своё имя, ибо оно означает «волк», и ты охотишься за мной, подобно этому хищнику.
Часть собравшихся разразились одобрительными возгласами, со стороны других послышались крики негодования.
— Что мне следует предпринять в связи с бегством дикарки, я пока не знаю, — заключил Тесей, — зато знаю точно, чего я делать не стану. Я не стану преследовать её за морем силами войска и флота. Я не покину из-за неё Афин. И причиной тому не страх перед соперниками, хотя я и признаю их искушённость в интригах и умение возбуждать людские страсти, а то, что случившееся никак не может быть поводом для войны. Убийство, конечно, есть преступление и заслуживает наказания. Однако то, что было совершено, и то, что предлагают по этому поводу предпринять, совершенно несоизмеримо.
Но поскольку у Ликоса имелись сторонники, Тесей не отверг идею преследования полностью, а предложил иной выход. Коль скоро благородный Ликос страстно стремится покарать дикарку, пусть он сам соберёт и возглавит отряд. Разумеется, все расходы возьмёт на себя казна, а царь лично выделит два десятка обученных для боя и приученных к путешествиям на кораблях коней.
— Назови свои корабли и людей, Ликос, и я обеспечу твой отряд всем необходимым. Если ты вернёшься с желанной добычей, вся слава достанется тебе.
К немалому нашему с Европой удивлению, не говоря уж о реакции остальных, Ликос, вместо того чтобы ухватиться за это предложение, принялся бормотать жалкие отговорки, лишь бы уклониться от опасного похода. Кончилось тем, что он покинул собрание под смех и улюлюканье афинян. Граждане разошлись. Но поскольку окончательное решение так и не было принято, Тесей не закрыл собрание, а лишь объявил перерыв.
И вот теперь, в полночь, в платановой роще, моя сестра оделась, взяла в руку повод своей лошади и, уже собираясь вскочить в седло, спросила:
— Ты помнишь завет Селены?
Конечно, я помнила всё, от первого до последнего слова. Мне ничего не стоило бы повторить его наизусть.
— А её рассказ о воинской клятве Элевтеры?
— Конечно.
— Если Элевтера лежит теперь на смертном одре в родных краях амазонок и Селена устремилась к ней на помощь, — сказала моя сестра, — я должна ехать следом и оберегать её, как смогу. Я с радостью умру рядом с нею или отдам за неё жизнь.
Всякая, кому довелось быть младшей, знает, что в детстве такая девочка фактически находится в рабстве у своей старшей сестры. В случае моём с Европой это проявлялось ещё сильнее. Будучи необычайно одарённой физически, в беге, верховой езде и многих иных упражнениях Европа превосходила не только всех девушек, но и многих юношей нашей округи, а кроме того, она обладала пламенным сердцем и живым, острым умом. Теперь, почувствовав себя женщиной, Европа вознамерилась пуститься навстречу самому яркому и волнующему приключению, тогда как мне, девчонке, всего-навсего младшей сестре, предстояло чахнуть от тоски дома, лишившись и её, и Селены. Да ещё изображать полное неведение перед взрослыми, которые наверняка истерзают меня расспросами.
Я боялась за себя, но ещё больше — за мою дорогую сестру. Она могла воображать себя женщиной, но на самом деле и после прихода первых месячных оставалась почти ребёнком. Я любила её, ненавидела и завидовала ей, причём всё это одновременно.
Поняв, что творится в моём сердце, Европа привлекла меня к себе.
— Ты должна поддержать меня, Скелетик, точно так же, как Селена поддержала Элевтеру. Помнишь эту историю?
Ещё бы мне не помнить! Селена пересказывала её нам добрую сотню раз, и всегда по нашей просьбе, ибо нам с сестрой никогда не надоедало её слушать.
Элевтера была старшей подругой Селены по их триконе, тройственному любовному союзу, и именно её жизнь после Великой Афинской битвы Селена спасла, пожертвовав своей свободой. Европа, однако, имела сейчас в виду историю, относившуюся к тем временам, когда Элевтере и Селене было, как сейчас Европе и мне, соответственно четырнадцать и одиннадцать и они жили на родине амазонок, в Диких Землях, к северу от Чёрного моря.
Обычай предписывает амазонке сохранять девственность до тех пор, пока она не убьёт трёх врагов. В то время Элевтера утверждала, что забрала жизнь одного, и носила его скальп на поясном ремне из сыромятной кожи. В ту зимнюю ночь, о которой рассказывала Селена, две сотни воительниц из рода Элевтеры и некоторых других совершили налёт на отряд вторгшихся в их владения фригийских разбойников. Селена с такими же, как она, девочками, слишком юными, чтобы участвовать в рукопашной, оставалась в ущелье, где они ждали исхода схватки, держа под уздцы коней. Неожиданно из гущи схватки появилась Элевтера. Промчавшись стремительным галопом по промерзшей гулкой равнине, она призвала Селену скакать с ней, ибо враг разбит, опасности больше нет и им остаётся лишь завершить разгром.
— На коня и за мной! — крикнула Элевтера подруге.
Селена прыгнула на спину сменного коня Элевтеры и во весь опор поскакала по морозу вслед за подругой, стараясь не отстать и не упустить её из виду. Наконец Элевтера остановила своего длинноногого мерина по кличке Костлявый и, подняв копьё, воздела к луне два липких от крови и всё ещё дымящихся мужских скальпа, только что срезанных с макушек поверженных врагов.
Издав крик радости — по свидетельству Селены, такой, что даже у неё мороз прошёл по коже, — Элевтера со смехом заявила:
— Теперь я вправе взять мужчину меж бёдер. Но я этого не сделаю. Никогда! Они, — она вновь потрясла скальпами на древке, — и те, что последуют за ними, станут моими детьми, и ими, а не пищащими младенцами приумножу я наше свободное племя!
Это был воинский обет Элевтеры. Моя сестра слышала эту историю сотню раз, и ей никогда не надоедало выслушивать её снова и снова. Она часто просила Селену повторить рассказ и не встречала в этом отказа. Я тоже запомнила его, благо наставница всегда использовала одни и те же слова, так что мы с Европой могли перепевать из него друг дружке длинные фрагменты. Душа моей сестры поглощала эту песнь жадно, как заезженный конь воду из лесного пруда, а Селена, понимая и одобряя её, вкладывала в повествование всю душу. Когда она пела о коне Элевтеры, мы чувствовали, как её колени сжимают наши бока, её пальцы постукивают по нашим плечам, словно копыта по мёрзлой степи. Она целовала нас и крепко прижимала к своей груди, а запах её волос и жар плоти усиливали впечатление от истории, становясь её неотъемлемой частью. Она представала для нас Элевтерой, и мы, подобно самой Селене, исполнялись любовью к деве-воительнице, чьё звонкое имя означало «свобода».
— Конечно, Скелетик, ехать со мной тебе нельзя. Но если хочешь, ты можешь мне помочь.
— Конечно, хочу! Только скажи мне — как.
— Потяни время, насколько сможешь. Не говори никому о моём бегстве, а когда меня хватятся и пристанут к тебе с расспросами, молчи до последнего, как воительница в руках врага. Поддержи меня, как Селена поддержала Элевтеру.
Я понимала, что, обнимая меня за плечи и доверительно заглядывая в глаза, сестра попросту дурачила меня, заставляя поверить, будто, отмалчиваясь перед родителями, я совершу героический поступок. Но она была моей сестрой, заступницей, идеалом и примером для подражания! Да и что мне оставалось делать, кроме как проститься с нею и, оставшись в одиночестве, смириться со своей участью?
Побег Европы поставил на уши весь город. В считанные часы были выделены и оснащены корабли, набраны экипажи и назначены командиры. Одно дело — бегство пленницы-дикарки, и совсем другое — девушки из знатного рода, которой по достижении пятнадцати лет предстояло обручиться с царевичем Аттиком, сыном всем известного Ликоса. То, что она могла обезуметь настолько, чтобы бросить дом и семью и бежать неведомо куда вдогонку за обезумевшей дикаркой, взбудоражило умы горожан. Чья дочь будет следующей? Чья сестра, чья жена?
Вину за случившееся общее мнение возлагало на отца, которого порицали не только за то, что он не установил за девушкой бдительный надзор (ему следовало бы предвидеть, что она сбежит), но и в первую очередь за то, что он вообще отдал своих дочерей под присмотр кровожадной воительницы.
Мне досталось не меньше, чем отцу, ибо случившееся рассматривалось не как позор какой-то отдельно взятой семьи или рода, а как государственное преступление, имеющее целью подстрекательство женщин к мятежу и ниспровержению законов. Люди Ликоса и какие-то другие служители явились в наше имение и, приведя меня к присяге, начали допрос:
— Куда убежала Селена?
— Не знаю.
— Куда, по твоему мнению, она могла направиться?
— Не имею ни малейшего представления.
В результате меня взяли под стражу. Вооружённые люди оторвали меня от материнских колен, отвезли в город и поместили под охраной в городском доме знатного мужа по имени Петей, героя войны с амазонками, отца Менестея, которому предстояло стать правителем.
Правда, мне сообщили, что подобная мера предпринята исключительно ради моей же безопасности. Разумеется, я восприняла это утверждение с неверием и презрением, но держалась в своём мнении только до тех пор, пока о доски ставен не забарабанили первые камни.
Матушке разрешили принести мне одежду и вязанье, но и она тоже попала под подозрение. Едва стемнело, дом окружила разъярённая толпа, которую удалось разогнать лишь срочно подоспевшей из дворца царской страже. Показательно, что среди жаждущих расправы над нами были не только мужчины и юноши, но и женщины. Почтенные матери семейств, знакомые моей матушки, и совсем юные девочки, со многими из которых я провела немало времени в играх, словно обезумев, остервенело требовали нашей крови.
Известно, однако, что в трудный момент защита от беззакония приходит не со стороны закона, а, наоборот, от изгоя. Так вышло и на сей раз: в роли нашего избавителя выступил считавшийся позором семьи брат моего отца Дамон.
Наш дядюшка Дамон, писаный красавчик, был на семь лет моложе отца и, как часто случается с холостыми, не имеющими собственного потомства родственниками, души не чаял в своих племянницах. До Великой битвы с амазонками он помогал своему старшему брату, нашему отцу, хозяйствовать в имении, а когда началась война, повёл себя предосудительно и странно. Сначала он отважно дрался с воительницами, а потом — во всяком случае, на время — принял их сторону, так что Афины даже назначили награду за его голову. Подробности этой тёмной истории оставались для нас неясными, ибо, едва кто-то из взрослых упоминал о тех событиях в присутствии детей, как другие начинали многозначительно покашливать и, косясь в нашу сторону, закатывать глаза.
Так или иначе, Дамон покинул родную усадьбу и жил, промышляя охотой и разбоем. Так, во всяком случае, уверяли служители закона. Именно он, когда мы с сестрой были ещё маленькими, постарался донести до нашего сознания, сколь постыдно в глазах Селены её положение, положение пленницы.
— Вы должны помнить, дети, что Селена совершила наивысшее, по понятиям её племени, кощунство. Она отказала во благе доблестной кончины своей возлюбленной Элевтере, душа которой, ввиду полученных ею тяжких ран, оказалась на попечении Селены. Правда, никакой суд Селену не обвинил, но в своём сердце она вынесла себе самый суровый приговор.
Дядя всегда выказывал в отношении Селены самое тёплое расположение и, наведываясь к нам из своих скитаний, непременно привозил ей сыры и редкие фрукты. Она, со своей стороны, принимала от него дары, которых никогда не приняла бы от кого-то другого. Любопытно, но они, по-моему, даже не разговаривали. Во всяком случае, мне этого видеть не доводилось. Зато я частенько замечала, как они, расположившись в базарный день на запруженной суетливым народом главной улице, обменивались взглядами, незаметными для посторонних, но явно исполненными значения для них обоих.
Был ли дядя любовником Селены? Он был таким лихим и бесшабашным, а она — такой красивой, что подобный вывод напрашивался сам собой. Однако нам с Европой ни разу не удалось увидеть, чтобы эти двое перекинулись хотя бы парой словечек. И это — при том, что девичье любопытство заставляло нас следить за каждым их шагом.
— Для воинственных варварских народов гордость превыше всего, — внушал нам с сестрой дядюшка.
Он поведал нам о кремнёвых ножах, которые носят дикие племена, и о ритуале автоктонии, двойного самоубийства, предписываемого в определённых обстоятельствах амазонским кодексом чести.
— Именно так, — говорил Дамон, — должна была поступить Селена, когда стало очевидным, что тяжкие раны Элевтеры и её собственные не позволят им избежать пленения. Я был там, на горной тропе между Парнетом и Кифероном, где мы приняли у Селены уздечку и щит. Кони обеих женщин давно пали, и Селена уже несколько дней несла свою умирающую возлюбленную на руках, надеясь одолеть перевал Ойно. Горы в тех краях кишат разбойниками, и Селене не однажды пришлось отбивать их нападения. В этих схватках она получила несколько ран и едва не угодила в плен вместе с Элевтерой. С десяток головорезов окружили раненых амазонок, засевших в горной хижине, и неизвестно, как сложилась бы их судьба, не окажись там по чистой случайности наш патруль. Сколь же велико было наше удивление, когда эта воительница, являвшая собой, несмотря на раны, образец горделивой красоты, вынесла из дома на руках бесчувственное тело своей возлюбленной! Пленение живой амазонки было делом почти неслыханным и сулило такие почести, что наш командир, хотя и был растроган происходящим, не отпустил обеих, а удовлетворил просьбу Селены и обязался освободить Элевтеру, оставив её саму в качестве пленницы.
Это произошло семнадцать лет назад, за шесть лет до моего рождения и за три года до рождения моей сестры.
Теперь, в связи с побегом Европы, Дамон вернулся в Афины, где предпочли позабыть о его былых провинностях. Он добровольно вызвался участвовать в поисках Европы и был зачислен в конный отряд младшим командиром. Выступить предстояло на рассвете, причём в поход отправлялись одновременно и наш отец, и наш дядя. Я не знала, куда деваться от страха: получалось, что мужчины оставляют нас с матушкой в руках озверевшей толпы.
В первом часу пополуночи в городском доме, где я находилась взаперти, отец, мама и дядюшка собрались держать совет. Я притулилась на подстилке возле стены и благоразумно сделала вид, будто сплю.
— Есть только один выход, — заявил Дамон. — Девочке следует отправиться с нами.
Он имел в виду меня. Я, по его мнению, должна сопровождать отряд.
Можно себе представить, в какое негодование повергло это предложение отца с матерью.
— Уж не сошёл ли ты с ума? — спрашивали они Дамона. — Где это слыхано, чтобы ребёнка — девочку! — брали с собой в море? В военный поход, грозящий невесть какими опасностями!
— Где она будет в большей безопасности? — возразил дядя. — Уж не за этой ли дверью?
Поначалу отец с матерью и слышать его не хотели, но потом поняли, что, отвергая дядюшкину идею, не могут предложить взамен ничего лучше. Их возражения звучали всё более вяло, и под конец они сдались.
— Скелетик должна сесть на корабль, — заявил Дамон, и на сей раз это прозвучало не как предложение, а как повеление. — Сами посудите: если она с матушкой вернётся сейчас в имение, их обеих побьют камнями. Пусть не сегодня — стража Тесея, скорее всего, разгонит толпу, — но завтра или послезавтра это непременно случится. Им что, так и скрываться под охраной царского войска? Пусть на афинян нашло умопомрачение, пусть они не в себе, но ни царь, ни знать не могут не считаться с настроениями народа. Лучший способ совладать с толпой и избежать её гнева заключается в том, чтобы под эту толпу подстроиться.
К этому моменту я уже перестала притворяться спящей и встретилась с дядюшкой взглядом. Свет его глаз был для меня огоньком надежды.
— А ты что скажешь, Скелетик? Ты умеешь говорить на языке амазонок и знаешь повадки твоей сестрицы и Селены. В критический момент ты сможешь выступить посредницей, поговорить с ними от нашего имени и передать нам их ответы.
Дамон сумел убедить родителей в том, что я не только не стану обузой для отряда, но и в определённых условиях могу оказаться полезной. Но главное, говорил он, это покажет всему городу, что наше семейство не потворствует нестроениям и хаосу, но твёрдо стоит на стороне традиции и закона. И это касается не только мужчин, но и женщин.
На рассвете следующего дня мы — отец, дядя и я — явились в Фалеронскую бухту, где на бревенчатых стапелях стояла уже готовая к спуску на воду эскадра из четырёх кораблей: «Эвплоя», «Феано», «Херсонес» и «Протагония». Судам предстояло взять на борт восемьдесят воинов. На палубах устроили стойла, поскольку было решено, что по меньшей мере половину отряда должны составлять всадники. В тех диких бескрайних степях, куда предстояло отправиться преследователям, пешие воины не имели ни малейшей надежды ни выследить, ни тем более настичь беглянок. Более того, случись пехотинцам навязать противнику схватку и одержать победу, без кавалерии они всё равно не смогли бы развить успех, а любое поражение обернулось бы для них полным и окончательным разгромом.
Перед отплытием судов Тесей и жрецы совершили на алтаре из морского камня обряд, пожертвовав Персефоне чёрного овна, а Посейдону — быка. Вознося молитвы, жрецы благословили корабль и оплели корабельные носы освящёнными гирляндами из мирта и рябины. Жёны бросали в воду венки, посвящая их Афродите, покровительнице мореходов, и распевали гимн дочерям ночи, который я до тех пор считала пастушьим:
Через поле ночное
Да будет ваш путь спокоен
Под навесом, не звёздами шитым,
Но сотканным нашей любовью.
Только теперь мне стало понятно, что эти строки в первую очередь относятся к морякам и кормчим.
Клинья, удерживавшие корпуса, были выбиты ударами деревянных молотов. Люди подставили свои плечи, чтобы суда избежали крена или даже опрокидывания, ибо они были тяжело загружены всяческими припасами, маслом, вином, оружием и доспехами. Лошадей конюхи удерживали пока в загонах на берегу.
Гребцы, распределившись вдоль бортов, вставили в уключины длинные, в двенадцать подесов[5], вёсла, упёрлись ногами в прибрежную гальку и дружно навалились на лопасти грудью. Корабли со скрипом поползли по каткам в сторону моря. Несмотря на смазку, трение килей оказалось достаточно сильным. Продвижение судов к морю сопровождалось скрежетом и визгом, а затем и облачками дыма.
Когда носовые части судов погрузились в море настолько, что могли уже оставаться на плаву, первых лошадей с накинутыми на головы мешками стали заводить на палубы по трапам, которые впоследствии были подняты и стали дверями палубных конюшен. Новая тяжесть заставила корабельные носы осесть до самого песка, и, чтобы сдвинуть суда с места, потребовались совместные усилия не только людей, но и оставшихся лошадей. Наконец, после того как корабли были стащены с мелководья и подхвачены морем, последних четырёх лошадей тоже завели наверх по короткому трапу, превращённому после этого в загородку их стойла.
Наш корабль, натягивая канаты, заплясал на воде, и палуба стала ускользать из-под ног. Кони забились и принялись испуганно ржать. Меня послали на помощь палубным матросам успокаивать животных.
Как же отважны были эти юноши и насколько захвачены предстоящим приключением! Хотя в эти мгновения никто из них даже не думал ни о моей сестре Европе, в погоню за которой они отправлялись, ни тем паче о Селене, преследовать которую должны были по решению народного собрания. Сомневаюсь, чтобы образ амазонки сколько-нибудь занимал воображение мужчин — не только рядовых воинов и гребцов, но и моего отца и даже Дамона. В конце концов, кем была для них амазонка? Кто по-настоящему знал её? Кто имел представление о богах, которым она поклонялась, или о непререкаемых законах любви и чести, определявших каждый её поступок?
Только я.
Когда я, обходя гребцов, искала на палубе свою койку, в моей душе сам по себе зазвучал голос Селены. Образ её предстал перед моим мысленным взором, и я снова услышала её завет, тот самый, которому мы с сестрой внимали всего три дня назад, когда она решила оставить нам память о себе, предвидя свой — возможно, очень скорый — конец.
Кто мог понять Селену и высказаться в её оправдание?
Только я.
Я почувствовала, как киль последний раз пробороздил песок. Корабль освободился от канатов, гребцы, уже рассевшиеся по скамьям, налегли на вёсла, и корабль развернулся, устремляясь в открытое море. Меня едва не стошнило, а бедные лошади с перепугу опустошили свои кишечники и мочевые пузыри прямо на палубный настил.
С благословения небес корабли отправились в путь.
Мы вышли в море.
Я родилась не в стране амазонок, а в десяти днях пути на север, среди чёрных скифов. Несмотря на название, они вовсе не были чернокожими, как эфиопы, но обладали великолепными чёрными волосами. И мужчины и женщины этого племени славились как свирепые, яростные бойцы. Моя мать Симена была дочерью Протея, сразившегося в поединке с самим Гераклом и убитого им перед Тифоновыми вратами Фемискиры, столицы Амазонии. Мать умела говорить по-эллински, на языке пеласгов и эолийцев, и хотела, чтобы и я выучилась этому — для блага нашего свободного племени. Правда, наш народ считает людские наречия и способность убеждать противника при помощи слов чем-то низшим по сравнению с прямым действием и примером, каковые представляет собой язык эхала, то есть природы и божества. Речь среди моих соплеменников не в почёте: даже младенцы лепечут мало, ибо им внушают, что коль скоро кони и ястребы обходятся без слов, то это возможно и для людей. Таким образом, заучив звуки и буквы обитателей городов, я во имя свободного народа поступилась собственным благом, ибо тем самым отгородила себя от богов и соплеменников.
Люди говорят, будто бог сотворил небо. Это суждение ошибочно, бог и есть небо, ибо творение не может быть отделено от творца и всё сущее в мире и сотворённое им есть бог. Сперва с неба грянул гром, разразилась гроза, хлынул ливень и посыпался град. Сто раз по сто тысяч зим продолжалось одинокое буйство стихии, пока не явились орёл, сокол и прочие обитатели воздуха. Тысячу тысячелетий парили они, не касаясь земли, ибо она ещё не была сотворена, но сутью своею счастливо пребывала в воздухе и в самих этих существах, давая им силы, питая тело и дух. Бог пребывал во всех своих творениях, и каждое из них было его частицей — но что есть частица бога, как не сам бог?
Небо, уставшее от одиночества и жаждавшее общения, выделило из себя мать нашу Землю. Огненными стрелами рассекло оно её чрево, дабы носила она океан, и горы, и внутренние моря. Всё это, великое и священное, также оставалось частицей бога, а может ли частица бога быть чем-либо иным, нежели богом?
А затем с неба снизошла Кобылица. Изначально лошадь летала быстрее орла и в устах божества именовалась «степной орлицей», как и доселе зовёт её свободный народ. Кобылица первой создала сообщество живущих, ибо до того всяк сущий в мире существовал сам по себе, в союзе лишь с богом и Землёй. Она же сотворила и священный язык, согласующийся с языком божества, обозначающий суть в молчании и не требующий даже взгляда или потряхивания гривой. Язык сей хотя и сохранился поныне, но становится понятен людям лишь в разгар свирепой, кровопролитной битвы.
Внемли, о народ свободный, грому речений бога, Звукам истинной речи, речи единственно правой, Речи, лишь доблестным внятной, звуки поскольку её Выбиты молотом битвы на наковальне Ареса.
Когда появились люди, они были слабы и жалки. Кобылица, снизойдя до их слабости, выкормила их своим молоком и кровью и воспитала как собственных жеребят. Когда равнины страдали от засухи, священная Кобылица водила кланы к водопою; когда долины поражал недород, выводила людей в места, обильные фруктами и иными плодами земными; а когда по степи нёсся безжалостный, всё уничтожающий огонь, сажала человеческих детёнышей к себе на спину и галопом уносила в безопасное место. Лошадь научила людей охотиться на робкого оленя и сернобыка, на горную антилопу канну и на газель, а когда иссякали плоды и дичь, когда мрачный голод обходил Землю беспощадной своей поступью, Кобылица говорила чадам своим: «Ешьте плоть мою, и да будете живы!»
Воистину, без этих даров, равно как и без иных милостей, число коих превыше числа светочей небесных, род человеческий мог бы исчезнуть с лика Земли тысячу и тысячу раз. Но всегда, едва простирала смерть к людям свою ледяную длань, священная Кобылица ограждала от неё род человеческий. И вот, когда свободный народ решил в знак благодарности совершить жертвоприношение, в дар богу было избрано то, что ценилось и почиталось людьми превыше всего прочего. Их спасительница и союзница, мать-Кобылица.
Лошадь научила свободных людей ездить верхом и совершать набеги, она обучила их выносить невзгоды зимы и тяжкие труды лета. Она отдавала на их нужды свою плоть, жертвуя каждой частицей своего священного тела. Свободный народ не только ел конину и пил кумыс. Конские шкуры шли на одежду, палатки и бурдюки, сухожилия — на тетивы, гривы — на верёвки, кости — на иголки и шила. Даже конским зубам нашлось применение: обточив и окрасив их, люди делали из них бусины для украшения одежды. Воистину, то было дивное время, когда люди вольно и счастливо обитали под десницей творца, не требуя и не желая ничего, кроме того, что давала им мать-Кобылица и что приносили их собственные труды. Ничто не препятствовало благости и довольству, каковые длились бы вечно, не случись так, что в безмятежное течение жизни вмешались боги.
Ибо помимо свободного народа существовало и убогое племя, не знавшее лошади, но влачившее свои дни в несчастьях и бедах, ковыряясь в земле и, подобно свиньям, выискивая себе для пропитания жёлуди и коренья. Титан Прометей пожалел это ничтожное племя. Когда Зевс Громовержец изгнал бессмертных, принадлежавших к старшему поколению, Прометей похитил с небес огонь.
Этот огонь он отдал человеку.
Лошадь боялась огня, и свободный народ тоже бежал от пламени, но вот привыкшее копошиться в грязи низкое племя вскоре обнаружило, что Прометеев дар наделяет их множеством преимуществ. С его помощью они научились сначала жарить мясо, а потом, приручив дикую рожь и ячмень, стали выращивать их в неволе огороженных полей и выпекать хлеб.
Как и предвидел Прометей, имя коего означало «предвестник», а целью являлось низвержение небес, огонь для людей стал источником непомерной, всё возраставшей гордыни. Обуянный этой гордыней человек терзал плоть матери своей Земли, кромсая её острым плугом и засевая семенами, дабы питать ими свою надменность и дерзость.
Люди, научившись общаться с помощью звуков, стали сбиваться в стада и селиться в богопротивных городах, куда из-за стен и валов был закрыт доступ даже священным ветрам божества. Человек привыкал к лачугам, закопчённым и провонявшим дымом. Запахом этим пропитывались и его волосы, и грязные лохмотья, которыми он стал прикрывать свою наготу, и его руки, тогда как не знавшая солнца кожа обретала нездоровую бледность. Свободный народ, так же как и лошади, не выносил гнусного зловония и всячески избегал смердящих.
Язык невольников городов возник как искажение и извращение предшествовавших ему языков птиц, лошадей и молчаливого языка свободного народа. В основе этого наречия лежал страх, страх перед богом и его тайнами. Человек стремился присвоить вещам и сущностям собственные имена, дабы отделить их от Природы и тем самым сделать для себя не столь пугающими.
Слова этого наречия были грубы, лишены гармонии и столь же далеки от истинного языка, как писк летучих мышей далёк от музыки небесных сфер. Однако среди наших вождей бытовало мнение, что эти вторгающиеся во владения свободного народа племена — такие, как пеласги, дорийцы, эолийцы, гиттиты и прочие, домогавшиеся наших земель, — превратили свою примитивную речь в грубое, но действенное оружие. Чтобы победить врага, нужно владеть и его оружием. И потому некоторым из нас предписывалось выучить этот нелепый язык, дабы иметь возможность дать отпор его носителям. Из каждого поколения отбиралось несколько несчастных, которым предстояло принести себя в жертву во благо своего народа. Жребий сей виделся мне ужасным и ненавистным, однако бог проклял меня способностью легко усваивать чуждые сочетания звуков, и мне, как я ни пряталась, трудно было укрыться от проницательного взгляда нашей предводительницы, выбиравшей тех, кто предназначался для обучения.
У меня была подруга Элевтера (так звучит её имя на греческом языке), которую я любила больше луны, звёзд и самого дыхания. Тем из моих соплеменниц, которые выказывают способности будущих вождей, как правило, не суждено бывает вырасти среди родных и подруг, ибо те — из неразумной любви и от страха увидеть её возвышение и отдаление от некогда близких — могут устраивать всякого рода каверзы, дабы загасить её дар в ранних летах. Поэтому таких девиц отсылают в союзные племена, откуда они, обученные воинскому искусству и политике, возвращаются домой лишь после своих первых месячных. Когда Элевтере было десять, а мне — семь лет, нас разлучили. Её отослали прочь, и свет моего сердца померк. Перестав противиться уговорам старших, я согласилась выучить язык городов.
Меня облачили в оленью шкуру, украсили мои волосы бусинами и вывели на дорогу, которая тянулась от Штормовых врат к морю и по которой проходили торговые караваны. Меня сопровождала боевая жерёбая кобылица. Торговцы переправили нас морем в Синоп, и я поселилась в подходящем доме, где, в соответствии с обычаем, стала синнозой, то есть кем-то вроде компаньонки хозяйских дочерей, которая по положению выше рабыни, но ниже сестры. Я выучила язык эллинов, научившись говорить, читать и писать на наречиях эолийцев и пеласгов.
Члены семьи, в которой мне выпало жить, относились ко мне по-доброму. Отец ни разу не оскорбил меня, а напротив, защищал так, как если бы я была его дочерью. Однако он не позволял мне ни бегать, ни ездить верхом, а когда я однажды потянулась к висевшему над очагом кривому мечу, шлёпнул меня по руке со словами: «Это не для тебя, дитя».
Я жила в гинекее, на женской половине дома, где меня обучали ведению домашнего хозяйства, музыке, ткачеству и всему тому, что, по понятиям горожан, надлежит знать и уметь девушке. Днём я училась, а по ночам, оставшись одна, плакала. Душа моя рвалась домой, к небу, которое есть бог, и дикой, вольной нашей матери-Земле. Мне недоставало нежного голоса небес, что вещают птичьим пением и верещанием степных сурков, раскатами грома и волнением безбрежного моря звёзд. Когда до меня доносился запах конюшни, лошадиный дух терзал мою душу. Я страдала по Диким Землям, по голым степям, по острым камням под ногами, по тому, как щиплет ноздри мороз на продуваемой ветрами зимней равнине, и по теплу рук моей Элевтеры, обнимавшей меня в ночи.
В амазонском языке нет слова «я», как не существует и понятия «амазонка». Это чужестранная выдумка. Мы называем себя просто «дочери» или, на нашем наречии, «тал Кирте», «свободные». «Элевтера», как я уже говорила, слово греческое; истинное же имя моей подруги — «Кирте».
Среди тал Кирте не произносят «я», но — «та, которая говорит» или «та, которая отвечает». Чтобы показать, что она выступает от своего имени, женщина моего народа предваряет высказывание фразой: «Таково движение души той, которая говорит». Ни одна из наших соплеменниц не воспринимает себя самостоятельной, пребывающей вне народа, отделённой от остальных личностью. Она не мнит себя хозяйкой собственного, отличного от иных, неповторимого внутреннего мира.
Когда одна из нас выступает на совете, она не произносит речь, как сделал бы эллин, со своей позиции, отъединив себя от других и от бога. Напротив, она призывает слова из глубин души — или, что то же самое, из самой земли. На нашем языке нет особого термина для обозначения этой субстанции всеобщности, но фракийцами схожее понятие именуется эдор, что переводится на греческий как «хаос». Это равнозначно небу и равнозначно богу. Бог есть то, что одушевляет всё сущее и наполняет пространство между сущностями, предшествуя и наследуя всему.
Прежде чем заговорить, любая женщина из свободного народа выдержит паузу, причём нередко — долгую. Нетерпеливые греки принимают это за тугодумие или глупость. Однако это ни то и ни другое, но, скорее, отчётливый и не сопоставимый ни с чем им известным способ видения окружающего мира.
В Синопе, когда мне впервые довелось услышать, как люди употребляют слово «я», это произвело на меня отталкивающее, тягостное впечатление. Даже после того как, усвоив его смысл, я по необходимости стала использовать его сама, оно продолжало восприниматься мною как нечто проклятое и опасное. Нечто способное — если не поостеречься и соприкасаться с ним слишком долго — поглотить саму мою суть.
Срок моего ученичества был определён следующим образом. Когда кобыла ожеребится (моё обучение, с точки зрения греков, являлось платой за лошадь) и этот жеребёнок войдёт в возраст и станет пригодным для седла, я могу выездить его и на нём верхом вернуться домой. Однако выдержать весь срок у меня не хватило терпения, и я, украв другую лошадь и оружие, пустилась в бега. Мне казалось, что стоит вернуться домой, и проклятое «я» навсегда останется позади, но, увы, оно уже отравило моё сердце мрачными сомнениями в том, что мне вообще удастся вернуться к дочерям такой, какой я была прежде. Я боялась перестать быть одной из них.
Когда одна из тал Кирте скучает по степи и небу, её гложет тоска не только по их красоте, но также и по их суровости. В глазах свободного народа предчувствие своей смерти и безразличие к этому небес есть самое острое и яркое удовольствие, придающее бытию особую ценность.
Эта тайна внушает горожанам ненависть и страх. Боясь её, они воздвигают стены и зубчатые башни — не столько против захватчиков из плоти и крови, сколько против того неведомого и непостижимого, чего они стремились не слышать и не видеть, о чём не хотели думать и что пытались забыть навсегда. Обитатели тесных и вонючих кроличьих садков ненавидят тал Кирте именно потому, что само существование свободного народа является для них постоянным напоминанием об ужасе. Очевидно, коль скоро им приходится затрачивать такие усилия и воздвигать подобные сооружения в надежде отгородиться от того, что является для нас естественной средой обитания, они в сравнении с нами ничтожны. Вот почему им присуще стремление истребить нас, и вот почему являлись к нам их вожди, сначала Геракл, а потом и Тесей.
Как-то раз, в Синопе, мне довелось увидеть великого Геракла. Ему, прославившемуся своими подвигами, в ту пору уже перевалило за сорок, но он всё ещё производил потрясающее впечатление. Все горожане высыпали на улицы, чтобы его увидеть.
Аэды и рапсоды воспевают Геракла как человека, в одиночку отнявшего у Ипполиты пояс девственности, но это ложь. В Дикие Земли он явился на двадцати двух кораблях, в сопровождении тысячи воинов, и не тупых увальней, вооружённых копьями с кремнёвыми наконечниками, но настоящих бойцов в железных посеребрённых панцирях и шлемах из электра[6] и золота, прикрывающихся тяжёлыми, как колёса подвод, щитами с бронзовыми накладками.
Жителям Синопа очень хотелось увидеть этого прославленного силача в деле, и они даже определили награды: бронзовый котёл для того, кто продержится против него до счёта «десять», и талант[7] серебра — для того, кто свалит великого человека с ног. Гераклу — это было видно по всему — такого рода забавы наскучили давным-давно. Но хотя состязания не представляли для него ни малейшего интереса, он по-прежнему выходил на поединок с любым, кто на это решался, и боролся с таким неистовством, что жёны уже стали бояться, как бы сын Зевса, хоть и давно переживший пору своего расцвета, не переломал, не рассчитав сил, их мужьям хребты или шеи.
Геракла постоянно окружала целая толпа льстецов и приживальщиков, и всё же мне удалось протолкнуться поближе и приглядеться к нему. Не было сомнений в том, что его сила имеет не человеческую, а божественную природу. Достаточно было взглянуть на него, чтобы понять: немейского льва, шкуру которого Геракл продолжал носить на плечах, он и вправду мог убить голыми руками. Ширина его плеч, бугры мышц и массивные колонны бёдер поражали. Но моё детское воображение более всего потрясла не мощь Геракла, а его печаль.
Он не был свободен. Никогда не был свободен, ибо представлял собой сосуд, сотворённый (и искажённый) небесами. Даровав ему непреходящую славу и место среди звёзд, Провидение возложило на него обязанность ниспровергнуть существующий миропорядок. И Геракл, свершив свои подвиги, эту задачу выполнил.
Всякий раз, когда толпа прихлебателей и зевак хоть чуточку расступалась, я старалась поймать взгляд героя, и однажды, похоже, мне это удалось. Понял ли он, когда наши глаза встретились, к какому народу я принадлежу? По-моему, понял, понял мгновенно. Он победил нас и подал пример другим, стремившимся подражать ему, однако весь его облик свидетельствовал не столько о гордости, сколько о сожалении и раскаянии. «Я выполнял волю моего отца, — говорил мне, казалось, Геракл, взглядом умоляя о прощении. — У меня не было выбора».
Геракл был первым из вождей юга, кто выступил с оружием в руках против свободного народа. Это произошло за двадцать лет до того, как я его увидела. С тридцатью пешими и пятью конными отрядами он пришёл к Тифоновым вратам Фемискиры в пору восхода Арктура, когда роды дочерей Ареса сходятся туда отовсюду, даже от пределов Ливии. Сын Зевса объявил, что прибыл от имени микенского царя Эврисфея, дабы доставить последнему пояс девственности нашей царицы Ипполиты. Если же она не пожелает выразить покорность и подчиниться ему, став его наложницей, то он вызывает на бой её и любого, кто пожелает выступить защитником свободного народа.
Ипполита сразу поняла, какое зло сулит её соплеменницам появление этого человека. Но если царица думала о последствиях, то молодых, горячих воительниц оскорбление заставило забыть обо всём на свете. Юные дочери наперебой вызывались схватиться с ним, тогда как царица призывала к сдержанности и терпению. Понимая, что поединок ничем хорошим не закончится, Ипполита решила завершить дело миром, а потому сняла свой пояс и, сопроводив этот дар заверениями в глубоком уважении к отпрыску Зевса и его миссии, отослала пояс Гераклу. К чести последнего, он принял трофей с благодарностью, ибо понял, чем вызван этот поступок, и был рад возможности, достигнув цели своего похода, удалиться без напрасного кровопролития.
Но Меланиппа (Вороная Кобылица), занимавшая в тот год должность военной царицы, и Алкиппа (Могучая Кобылица), командовавшая её конницей, не смогли снести оскорбления. Гордость вскипела в их горячих сердцах. Это походило на помутнение рассудка, но кто, спрашивается, может вызвать такое помутнение? Кто, кроме Зевса, изобретательного на каверзы и пожелавшего, дабы ещё более возвеличить славу своего сына, обречь свободный народ на поражение от его могучей десницы?
По ту сторону Фемискиры, что обращена к морю, возле ложа пересохшей реки, известного под названием Русло, находится поле, где летом разворачивают торг приезжие купцы. Именно на это поле, в тот день расчищенное для игр в честь Кибелы Фригийской, прискакала горстка дочерей свободного народа. Они послали в лагерь эллинов необъезженного жеребёнка, что было понято всеми как знак вызова Гераклу.
В этот день он убил на поединках Аэллу по прозвищу Ураган; Филиппис; Протоэ, мать моей матери; Эрибою, носившую шлем из белого золота; Селену; Эврибию, прикончившую леопарда голыми руками; Фебу по прозвищу Мужеубийца; Деяниру, Астерию, Марп, Текмессу и наконец самих Алкиппу и Меланиппу, защитниц свободного племени.
Арфисты рассказывают, будто знаменитая львиная шкура, которую носил Геракл на своих плечах, предохраняла его от стрел, копий и секир дочерей Ареса. Это чепуха. Моя мать была свидетельницей той памятной схватки, и вот что она говорила.
Стрелы и дротики действительно отскакивали от Геракла, но по той лишь причине, что он вышел на поле не в звериной шкуре, а в железной броне такого веса и толщины, что никто другой под её тяжестью не смог бы не то что сражаться, но и сдвинуться с места. Даже копьё, брошенное почти в упор, отскакивало от этого панциря, а Геракл был настолько силён, что самый мощный удар был способен разве что чуть замедлить его продвижение. А вот его чудовищная неподъёмная палица переламывала мечи и копья, словно соломинки, и сминала бронзу наших щитов и шлемов, как льняную кудель.
Закон чести предписывает сражаться в поединке один на один, однако кто, будь он мужчиной или женщиной, мог бы выстоять лицом к лицу против такого бойца? По словам моей матери, в нём было шесть с половиной подесов росту; мне он показался гораздо выше, хотя, когда я его видела в Синопе, ему уже пошёл пятый десяток. Знавшие Геракла люди клялись, что ему ничего не стоило уложить быка одним ударом кулака, но это — я сама была тому свидетельницей — ничуть не мешало ему проявлять изумительное проворство и на состязаниях по бегу обгонять самых быстроногих мужчин и юношей.
Поразительное сочетание огромной силы с невероятной ловкостью давало ему уверенность в себе и бесстрашие. И по мере возмужания он делался ещё более грозным. Возможно, то были дары Зевса своему сыну. Так или иначе, Геракл обладал сверхъестественным зрением и молниеносной реакцией. В Синопе он устроил своего рода представление: встал на окаймлённую завалами каменную дорогу, в то время как самые ловкие и меткие воины принялись из дюжины мест швырять в него дротики. Хотя у Геракла фактически не было свободы манёвра, ни один дротик его даже не оцарапал. Ему удавалось не только уклоняться от бросков, но даже перехватывать стрелы в полёте, ловя их за древко. Камни и свинцовые ядра, выпущенные из пращей, он хватал ладонью, как мух, или отбивал палицей, как мальчишки отбивают битой мяч.
Так что в печально памятной схватке при Фемискире заступницы нашего народа шли одна за другой навстречу безнадёжности, словно бросаясь в пропасть. В результате Геракл не только добыл пояс, но и стяжал славу победителя, после чего отплыл домой.
Никогда прежде на дочерей Ареса не обрушивалось столь чудовищное бедствие, никогда не случалось такого, чтобы лучшие из лучших, цвет свободного народа, полегли в одночасье, сражённые рукой одного человека. Поколение моей матери взрослело под тенью этого позора. Да и моё собственное поколение впитало вместе с кобыльим молоком горечь того поражения и предчувствие ещё больших бедствий, которые непременно должны были обрушиться на нас с прибытием последователей Геракла, тех, для кого он проторил дорогу.
Величайшей из дев нашего поколения была заступница народа Антиопа, внучка Ипполиты, в любовной троице с которой состояли Стратоника и Элевтера, лучшие всадницы и лучницы того времени. Она взяла на себя труд по возрождению доблести и гордости племени. В ту пору древний ритуал мастокавзиса, как называли эллины отсечение во младенчестве правой груди, был почти забыт, но Антиопа возродила его. Ещё в детстве, в возрасте семи лет, она настояла на том, чтобы с ней проделали эту операцию, позволявшую по мере роста и взросления развивать мышцы груди, плеч и спины, с тем чтобы женская плоть не мешала натягивать тетиву или метать копьё. Естественно, многие из нас с воодушевлением последовали её примеру. Когда в возрасте десяти лет трикона, состоящая из Антиопы, Элевтеры и Стратоники, была направлена учиться боевым искусствам у северных племён, они проходили эту суровую школу с сердцами, поющими от радости.
Со временем им удалось добиться величайшего умения в обращении с «пелекусом», как именуют греки двойную секиру, в метании копья и стрельбе из киммерийского лука.
Юные девы нашего народа с пылом и рвением старались перенять их навыки. Они усвоили и редкие боевые приёмы — такие, как метание диска с острыми стальными краями. Брошенный всадницей на всём скаку, он мог, вращаясь, отсечь врагу голову вместе со шлемом.
Антиопа старалась закалить своё тело, сделав его нечувствительным к жаре и стуже, голоду и усталости. Привыкнув с младых ногтей не бояться ни бури, ни Зевсовых молний, она и её подруги не знали большего восторга, чем восторг боя, и с радостью припадали к источнику битвы. Ей удалось собрать и сплотить истинных заступниц народа: Элевтеру, Стратонику, Скайлею, младшую Алкиппу, Главку (Сероглазку), Ксанфу (Белокурую), Эквиппу (Красивую Кобылицу), Родиппу (Рыжую Кобылицу), Левкиппу (Белую Кобылицу), Антею, Текмессу (Чертополох), Лису, Эвандру и Протею — воительниц, которые могли не только сравниться с героинями прошлого, но и превзойти их. И все как одна они были преданы делу возрождения былого величия нашего племени.
Их одержимость зажгла не только наш род, Ликастею, но и Фемискиру, и Кадисию, и Титанию, и прочие роды до самых Железных гор и Пояса бурь. Сердца старших женщин наполнялись гордостью, когда долины дрожали от топота копыт, а юные девы осваивали великое искусство войны.
Но дарования Антиопы не ограничивались доблестью: в равной мере она обладала талантами полководца и политика. Именно ей удалось убедить наших старейшин отказаться от поединков, в которых воительницы гибнут в череде разрозненных схваток, и сокрушать врага массированной атакой конницы. Она ратовала за возрождение древних обычаев, но, когда того требовали интересы дела, не чуралась новизны. По её наущению конных лучниц разделили на группы, отряды и крылья, с собственными командирами, но под единым управлением. Она возродила умение атаковать лавой и ввела боевое построение под названием «грудь и рога».
Антиопа приказала изготовить под свою руку невиданное доселе метательное копьё, имевшее металлический наконечник и утяжелённое железной сердцевиной. Для обычного броска это оружие было слишком тяжёлым, однако специальное рычажное устройство позволяло метать его даже на всём скаку, значительно увеличивая поражающую силу.
К подпруге своей лошади Антиопа прикрепила ремённые петли для упора стоп. Это позволяло ей приподниматься во время скачки в седле, чтобы, обрушивая на врага удар, вкладывать в него вес своего тела. В семнадцать лет она могла расщепить сосну обхватом примерно в мужское бедро, а в двадцать четыре, ко времени возведения в сан военной царицы, носила на копье скальпы девяти врагов, поверженных ею в степи в схватках один на один.
Мы были уверены в том, что, если любые захватчики, будь то сыновья Геракла или подражатели, завидующие его славе, явятся в наши степи, их не спасут ни железо панцирей, ни бронза щитов, ни силы самого ада.
Время шло, и те, к чьему приходу мы готовились, предстали перед нами. Их привёл Тесей, правитель Афин.
Рождённая на свет во дни славы Геракла, я выросла и стала воительницей в то время, когда на боевую стезю вступило другое поколение, поколение Тесея. Элевтере в ту пору минуло двадцать два, и она командовала крылом. Мне было девятнадцать. Я была ей возлюбленной и другом.