ПОСЛЕДНЯЯ МЕТЕЛЬ Повесть

1

Горюхин, заложив руки за спину, молча и задумчиво ходил по своему просторному кабинету, заметно прихрамывая.

В прошлом году колхоз построил новое здание конторы, и под председательский кабинет отвели большую светлую комнату, решив обставить ее по-городскому, как у большого начальства.

Не поскупились, приобрели современную мебель: столы, стулья, кресла, книжный шкаф и даже телевизор на хорошей подставке. На полулежала теперь дорогая ковровая дорожка, на окнах висели красивые нарядные гардины, на стенах — портреты, всевозможные таблицы, диаграммы и большая цветная карта землепользования.

И все же, несмотря на дорогую обстановку, кабинет не производил нужной канцелярской внушительности, было в нем что-то домашнее, приземленное.

Скорее всего такое впечатление создавали разросшийся фикус в широкой низкой кадке и обыкновенная деревенская голанка, облицованная жестью. Хотя в здании было центральное отопление, Горюхин христом-богом упросил строителей поставить ее у стены, рядом со столом, но так, чтобы потом, когда придет новый председатель, ее можно было легко выбросить.

Павел Фомич любил ненастной осенью и в зимнюю стужу, прислонясь к ней, погреть больную спину и не мог отказаться от этой давней-давней привычки. Около нее хорошо думалось, легко отходили неприятности, каких много бывает в председательской жизни.

И теперь он нет-нет да подходил к голанке, касался ее поверхности огрубелыми руками — было начало марта, и морозы стояли еще крепкими — и, постояв, снова начинал неторопливо ходить.

Иногда останавливался у карты, запрокинув крупную, сильно поседевшую голову, и подолгу пристально рассматривал ее, обводил пальцем одно и то же место, вздыхал, что-то шептал озабоченно и снова начинал ходить из угла в угол.

Горюхин волновался, и для этого были все основания. Ему неожиданно представилась возможность отделить Артемово, которое присоединили к нему лет десять назад, во время последнего массового укрупнения колхозов.

Там с первых дней коллективизации был самостоятельный колхоз — вечное бельмо на глазах районного начальства. Теперь там была бригада, самая крупная, но далеко за рекой, не под руками.

Мысль эту подал первый секретарь райкома Аркадий Параконов, и она попала в самый кон давних и тайных желаний Горюхина. Району разрешили организовать откормочный совхоз на базе одного-двух колхозов и подобрали для него Натальино и бывший артемовский колхоз, землепользования которых были смежными.

С неделю назад Параконов — родной племянник жены Горюхина — пригласил его к себе и сказал, что предложил это не он, а райисполком и специалисты райсельхозуправления.

— Вот единственный и, думаю, счастливый для тебя, дядя, случай избавиться от Артемова. — На людях, при разговорах по телефону, если он звонил по служебным делам, и вообще при народе, Параконов никогда не называл Горюхина дядей и тоном и видом своим не выказывал родственных связей. Горюхина, однако, он любил с детства и многим был обязан ему в своей жизни.

— Как ты на это смотришь? — спросил он Горюхина.

— Как волк на капкан, когда ему удается вытащить из него целой ногу, — засмеялся Горюхин, а вместе с ним и Параконов.

— А в Артемове тоже не будут возражать? Тебе надо откровенно поговорить с людьми, без обмана.

— А им где бы ни работать, только бы не работать. Испокон веков на базарах торчат. Всю жизнь при большой дороге…

— Что они, разбойники, что ль? — перебил его Параконов.

— Не разбойники, конечно, но накостылять могут.

— Я смотрю, дядя, они тебе насолили.

Горюхин пожал плечами, улыбнулся.

— Да нет, Аркадий. Вообще-то они любят твердую руку и твердое слово. Их не легко взнуздать, но можно. Меня они слушались.

— Тогда решай быстрее. Нам надо через неделю представить все материалы в область.

Горюхин без раздумья ухватился за эту мысль. И с отделением Артемова колхоз его оставался не маленьким, но зато компактным, все под руками; в груди его уже билась радостная надежда, что он сумеет быстро двинуть дела вверх, тем более, что в сельском хозяйстве происходили благоприятные изменения.

Вчера на парткоме рассматривали этот вопрос, и все согласились. Правда, на заседании не было Бориса Синотова, его заместителя, который больше месяца находился в Дымове, в сельхозинституте, где он окончил заочно экономический факультет, защитив диплом с отличием.

Приехал он сегодня утром, и Горюхин поджидал его. Завтра должно состояться открытое партсобрание, и нужно было с ним кое-что оговорить.

Горюхин подошел к столу, позвонил, и в кабинет вошла Нюра — счетовод, которая часто исполняла и обязанности секретаря.

— Нюра, ко мне пока никого. — Он помахал ладонью. — Только Синотова и Угодникова.

— А Угодников тут.

— Ну вот и давай его. Придет Синотов — пусть сразу проходит.

Нюра, высокая, нескладная, молча кивала головой.

— Значит, Угодникова и Синотова. Понятно. Других не пущу, — и вышла.

2

Зашел Тимофей Угодников — заведующий участком, а проще, бригадир из Артемова.

— Могу?

— Давай-давай заходи.

Они поздоровались, и Горюхин, сев за стол, показал Угодникову головой, чтобы садился.

Угодников, лет тридцати пяти, низкорослый, довольно упитанный, круглолицый, с бойкими, хитровато-веселыми глазами, был в куртке на молнии, в белоснежной рубашке, при галстуке. На ногах — унты, в руках — кожаная папка.

— Ну и как? Что там вы решили?

— Как сказано, так и сделано, все чин чинарем, — ответил Угодников и посмотрел на Горюхина, будто упрекал: «Что за вопрос?»

— Ну все-таки? Наверно же, спорили, возмущались, меня костерили вовсю?

— Нет, все гладко. Я ведь не лыком шит, Павел Фомич, — с важностью произнес Тимофей. — Я им так обосновал, что они рты разинули и поверили, что их Артемово для того существовало всю жизнь, чтобы быть, наконец, откормочным совхозом.

— Как это? — нахмурив брови, с беспокойством спросил председатель.

— А чего? — весело захихикал Угодников и махнул рукой. — Свой скот у них накормленный, а до пригонного какое им дело? У каждого парники, теплички, раньше их никто не везет овощей на рынок. Закусон всегда! — и он, подмигнув, захохотал.

Горюхин не принял шутки и, помолчав, попросил, чтобы он по порядку все рассказал о собрании.

— А чего? Речей особых не было, раз надо, то надо. Все сделано по справедливости, гладко.

— Гладко. Ты не прижимал их, не затыкал рты-то? — с пристрастием допытывался Горюхин, и его раздражала беззаботная веселость Угодникова.

— Они что, девки, что ль, прижимать-то их…

— Насчет девок у тебя, брат, не заржавеет.

Тимофей захохотал и, довольный, крутнул головой.

— Погоди ржать-то. Кабы плакать не пришлось, — резко одернул его Павел Фомич. — Смотри, ты же член правления. Завтра открытое партсобрание, и от вас приедет человек пятнадцать.

— Все будет, как сказано.

Горюхин задумался. Его насторожило и обидело, что никто из артемовских мужиков не выступил против отделения.

«Неужели никакого доброго следа не оставил я у них?» — думал он. Помолчал и, подняв голову, пристально поглядел на Угодникова, постукивая пальцами по столу.

— С этим ладно. Теперь вот что, ты должен помнить, что тебе могут предложить другую работу.

Угодников задвигался на стуле, потом замер, как гончая, почуявшая след зверя, и смотрел на Горюхина с удивлением, морщил лоб, но от проницательного взгляда председателя не ускользнуло, что это притворное удивление. И это было на самом деле так. Угодников ждал, что отделение Артемова может благотворно сказаться на его дальнейшей карьере. Он также знал, что от Горюхина будет многое зависеть, и старался сейчас всем своим видом произвести самое выгодное впечатление.

— Так вот, — опять заговорил Горюхин, — поостерегись насчет этого, — и он щелкнул пальцами себе по горлу. — Ясно?

Тимофей, не ожидавший такого поворота, изобразил на лице обиду.

— Сколько же можно об одном и том же! Я ведь тоже, между прочим, человек! Если так, то… — и не договорив, с шумом отодвинулся от стола вместе со стулом.

— Не кипятись. У меня времени нет. Помолчи и слушай дальше: Зинку-доярку оставь в покое.

— Какую еще Зинку? Это же… Это же кляуза! — Угодников покраснел, вскочил со стула, но Горюхин знал, что эта краска не от стыда.

— Сядь, сядь! — Угодников сел, а Павел Фомич, еле сдерживая себя, чтобы не накричать на него, строго продолжал: — Тебе сказать, что ли? Кто в прошлый четверг ферму проверял? Разве не ты ее в сенник затащил? — Тот что-то хотел сказать, но Горюхин стукнул ладонью по столу: — Молчи уж. Вот заявление Васьки, Зинкиного мужа. Ведь он тебя на месте поймал, чуть вилами не запорол. Я его тут еле-еле уговорил, чтобы он шума не поднимал, не натаскивал на семью позора и пересудов. Моли бога, что я до парткома не допустил и тоже из-за того, чтобы их семью не позорить.

Угодников пытался перебить Горюхина, возмущенно крутил головой, шумно вздыхал, стараясь показать, что он сам не свой от возведенной на него напраслины.

— Ты не ерзай на стуле-то, не ерзай. Ты же, черт этакий, любую бабенку, смазливую и зазевавшуюся, норовишь в угол утащить.

— Да ведь не так, не так все и было-то, — оправдывался Угодников. — Я же просто пошутил. Я человек простой, демократичный, от вас многое взял…

— Ты сюда меня не приплетай, — перебил его Горюхин. — Ты же знаешь, что я не пью. А жене своей за всю жизнь даже в мыслях не изменял. Не тащи меня в свою компанию.

— А что, неужели уж кого-то и по плечу дружески нельзя похлопать.

— Тимка! Тимка! — взорвался Горюхин. — Не доводи до зла. Не доводи! Кого вздумал обманывать? По плечу похлопать, — передразнил он его. — Знаю я, по каким местам ты любишь хлопать-то. Тоже мне демократ нашелся. От этой твоей демократии, милок, только раздор в семьях получается. Моли бога, что Вася вгорячах вилами не пырнул. Ведь ты со страху-то, оказывается, через крышу сиганул и, как лось, пер без оглядки напрямик по сугробам.

Угодников сразу сник, замолк, обреченно крутил головой, и было видно, что Горюхин попал в цель. Оба долго молчали.

— Ладно, Павел Фомич. Хоть и не так, но был грех… Обложили меня там, как волка красными флажками. Понял я.

Горюхин улыбнулся, и Тимофей, заметив это, оживился:

— Помирились мы с Васькой. Через полгода молиться будут на меня, как на святого угодника.

— Опоздал родиться, теперь на угодников плюют, а не молятся. Пока не уезжай. Нужен еще будешь.

Когда Угодников вышел из кабинета, Горюхин долго смотрел на дверь, чему-то улыбался, качал головой. «Вот ведь знаю, что пустомеля, а вожусь с ним, — мысленно рассуждал он. — Ни вил в руках сроду не держал, ни за плугом не ходил, а портфель носит, как министр, да еще учит людей, как хлеб выращивать. И вот держу. И ничего не сделаешь, в хозяйстве иной раз и кривой гвоздь пригодится».

Горюхин, опустив руки в карманы темно-коричневой, порядком вытертой вельветовой толстовки, подошел к голанке и прислонился к ней спиной. Мысли невольно опять перешли к отделению Артемова. Сказать, что Артемова ему было не жалко, значит, сказать неправду. Он привык к артемовским. Да и они к нему относились с уважением и доверием, и его мучило: правильно ли он поступает, честно ли?

Разговор с Угодниковым его не просто насторожил, но и вызвал предчувствие какой-то еще не ясной беды, и тревога усиливалась.

Он был уверен, что артемовские взбунтуются: будут возражать, шуметь, костерить его, Горюхина, — а народ там за словом в карман не лезет, — и вдруг: тихо-гладко.

Чего греха таить, тогда-то он погнался за Артемовом из-за леса: триста с лишним гектаров, сосна к сосне, как на картинке. Стыдно теперь даже самому себе признаваться, но с первого же дня не верил он в долговечность их совместной жизни и торопился как можно больше вывезти оттуда деловой древесины. И ведь не сосны, а золотые стволы возили.

Успокаивал он свою совесть только тем, что не сам сейчас затеял отделение их, и считал дело сделанным. «Не под руками, не под руками все же Артемово-то. Да и не на ветер бросаю, — шептал Горюхин, вздыхая. — И Синотов вряд ли будет огорчаться».

Егор — отец Бориса Синотова — и тогда не одобрял и вчера, встретив на улице Горюхина, когда зашла об этом речь, так и сказал, что давно бы пора.

— И укрупняться не надо бы. Я и тогда ведь говорил тебе об этом.

— Не от меня зависело, Егор. Мода была на укрупнение.

— Мода — это так. А когда, мода, тут уж все без разбору: идет не идет — или штаны обуживают, или юбки выше колен обрезают, — засмеялся он.

Сейчас Горюхин ждал Бориса и в его поддержке очень нуждался.

Борис после восьми классов уехал в Алешинский техникум механизации. После окончания его сколько-то проработал механиком в Сельхозтехнике, а затем переехал сюда, в родной колхоз, где работал вначале бригадиром, потом механиком, а теперь исполнял обязанности главного инженера.

В первый же год он женился здесь на учительнице, очень красивой молодой девушке. Говорят, из-за нее он и в колхоз-то переехал, хотя сама она из Алешина.

Сразу же после женитьбы Борис купил дом. Года три он возился с этим пятистенком: весь его перебрал, подвел новый кирпичный фундамент, сделал пристрой, заново изменил всю внутреннюю планировку и получилось у него теперь все на городской лад. Делал все он в основном сам, в свободное от работы время. Помогали, конечно, родители, да раза два устраивал помочь.

За домом находился небольшой, но хорошо ухоженный сад и маленький огородик. Словом, Борис осел в селе крепко. И работал он с увлечением, понимал толк в машинах, следил за новинками, и механизаторы уважали его, прислушивались к его советам.

Характер у Бориса был не из легких: замкнутый, самолюбивый, обидчивый, но сам он обидеть кого-нибудь напрасно не мог, умел сдерживать свою горячность.

На собраниях он выступал редко, но всегда обдуманно, дельно, его любили слушать и считались с его мнением.

В последнее время в селе поговаривали, что он тянется к председательскому креслу, и кое-кто были бы не против, если бы это и произошло. Слух этот доходил и да Горюхина, и, пожалуй, он больше всех верил в него, хотя вида, что знает об этом, не показывал. Относился он к Синотову хорошо, и тот всегда подчеркивал свое уважение к председателю. И получалось это у него не искусственно, не заискивающе, а вполне, кажется, правдиво. Он и в самом деле считался с опытом и авторитетом Горюхина, но, когда надо, умел отстаивать свою точку зрения, и опять-таки без горячности, почтительно, и Горюхин часто соглашался с ним.

И хотя Павел Фомич не мог бы привести каких-то конкретных доказательств того, что Борис хитрит, скрывая свое намерение встать на его место, он побаивался этого и в душе не хотел бы, чтоб именно он заменил его на этом посту. Были у Горюхина на этот счет свои давние, чисто личностные мотивы. И дело тут не столько в Борисе, сколько в его отце, Егоре, о котором он думал теперь, стоя у голанки.

Они были одногодки, вместе росли, учились, много лет были рядом, но никогда не дружили. Так уж вот сложились их жизненные отношения.

Пашка рос с матерью, больной, молчаливо-угрюмой женщиной. Отца своего он помнил плохо: тот погиб на фронте в первую мировую войну. Мать свою он любил, заботился о ней. Жили они бедно, и он рано познал нужду и уже подростком начал работать: вначале подпаском у сельского пастуха, затем рабочим на паровой мельнице.

Павел успел окончить пять классов и учился хорошо и старательно; учителя всегда ставили его в пример остальным ученикам и за успехи, и за хорошее поведение. Парнишка он был не забитый, живой и веселый.

В двадцать шестом году, когда Павлу стукнуло восемнадцать, умерла его мать, и он через полгода, заколотив окна и дверь в своем маленьком домике, перенеся кое-какие вещички к родственникам, ушел с мешком за плечами в совхоз, верст за шестьдесят от родного села, где работал механиком его родной дядя по матери.

Года через три Павел приехал на несколько дней в родное село. Его не узнали: настолько он возмужал. Был он в кожаном пальто, хромовых сапогах и вообще выглядел человеком самостоятельным, обеспеченным, но по-прежнему скромным и трезвым. Работал он трактористом и в зиму собирался на курсы бригадиров.

Самым радостным и неожиданным событием для него оказалась встреча с Дуняшкой, их бывшей соседкой, которая за эти годы из худенькой и невзрачной на вид девочки превратилась в настоящую красавицу. Она училась последний год в фельдшерско-акушерской школе в том же городе, куда должен ехать на курсы и Павел.

Но за Дуняшей усиленно ухаживал Егорка Синотов, родителям которого тоже нравилась девушка, и они всерьез говорили с ее отцом и матерью о свадьбе, и все, кажется, было оговорено; в селе Егора и Дуняшку считали женихом и невестой.

Но приезд Горюхина все перевернул. С первой же встречи Павел и Дуняша поняли, что они нравятся друг другу. И хотя встречались урывками — Егор глаз не спускал со своей суженой — чувство это становилось все сильнее, и они не могли скрыть, что любят друг друга.

Как только Дуняша окончила школу, они сразу же поженились, и Горюхин увез ее в совхоз. Егор горько переживал эту измену. И хотя через год он женился, обиду на Пашку затаил глубоко.

В конце тридцатого года Горюхины переехали в родное село. У них уже был сын на руках. Павел и здесь сел на трактор. Выучился на тракториста и Егор, и, как говорится, из кожи лез, чтобы обойти во всем Горюхина, и радовался, когда это ему удавалось. Но вот что раздражало Синотова: к Горюхину тянулись люди. Он был человек открытый, общительный, умел побалагурить, повеселиться, всегда отличался бескорыстной отзывчивостью к людям. Он даже и не старался делать что-то специально, чтобы понравиться кому-то, а все это шло от его доброго характера, само собой. У Егора же этой душевной простоты не было, но ему очень хотелось не только опередить в работе Горюхина, но и пользоваться у людей таким же почетом и уважением. Он завидовал Горюхину и нередко с ехидством обвинял его в том, что он заигрывает с людьми и лебезит перед начальством. Павел только смеялся над этой выдумкой.

Когда началась война, Горюхин и Синотов уехали на фронт. Павлу не повезло: в конце сорок первого, в боях за Москву, он получил тяжелое ранение и вернулся с перебитой ногой. Почти год лечился, но так и остался на всю жизнь хромым. Он еще ходил на костылях, а его на первом же собрании избрали председателем.

После победы возвратился в село и-Егор — здоровым, целехоньким, с орденами и медалями во всю грудь, членом партии. Посматривал он на Павла немного свысока, при встрече снисходительно похлопывал его по плечу и не скрывал радости, что судьба не обошла его милостью. Вскоре Горюхин надолго слег: требовалась операция ноги.

Перед отъездом в больницу к нему зашел Егор и решил поддержать настроение товарищу. «Ты, Пашка, не горюй. Не оставим в беде. Понял? Все-таки мы с тобой жизнью-то крепко связаны. Понимай, чего говорю». Синотов уже знал, что Горюхин подал заявление об освобождении, и в райкоме был решен вопрос о его замене, и речь там шла о нем, о Синотове.

Вскоре состоялось собрание. Народу набралось невпроворот. Синотов был при орденах и медалях, радостный, приветливый и самоуверенный. Он знал, что через каких-то полчаса или час он станет председателем. Ему очень хотелось этого, но получилось все по-другому. Все, словно сговорились, как один, особенно женщины, встали горой за Горюхина. Синотова никто не хаял. О нем вообще не говорили, а твердили только одно: зачем живого человека хоронить, подождем, вылечится, сами ему поможем. Как ни бились представители района, как ни доказывали, так ничего не могли поделать с народом.

Горюхин лежал в это время в областной больнице, и когда ему потом рассказали о собрании, он не вытерпел — уткнулся своей лобастой головой в подушку и заплакал.

Обиженный Синотов уехал тогда из села со всем семейством, лет пять или шесть работал то в «Сельхозснабе», то в какой-то заготконторе, но дела у него не особенно ладились, и он в конце концов вернулся в село и заведовал теперь небольшой ремонтной мастерской.

Как-то вскоре после своего возвращения он зашел пьяненьким в кабинет к Горюхину, когда тот был один, и вроде с улыбкой, в шутку, хотя скрыть обиду не мог, погрозил пальцем: «Ты, Пашка, в самом начале жизни дорогу мне перешел. Вроде для этого ты и родился, чтобы всегда быть поперек моего пути. Но правда, она все равно свое возьмет. Понял? Видать не понял…»

Горюхин пожал плечами, шутку не принял и серьезно ответил Егору, что он никогда не переходил ему дорогу и не знает, в чем он виноват. «Узнаешь, какие еще наши годы», — и, хлопнув дверью, ушел. Собрания Егор посещал аккуратно, выступал редко, но в открытую никогда против Горюхина не лез. Словно чего-то ждал или уж смирился, а может быть, возлагал теперь надежду на сына.

Вот, видимо, последнее-то обстоятельство и явилось тем зернышком, из которого вырастало в душе Горюхина чувство неоправданного сомнения и предвзятости к Борису.

3

В дверь постучали, тут же она открылась, и вошел Борис Синотов.

Горюхин, прихрамывая, с радостной улыбкой пошел ему навстречу, выставив вперед руки.

Борис был в новом черном костюме, в модном светло-сером свитере, в ботинках на толстой микропористой подошве.

Высокий, сильный, с приятным улыбающимся лицом, он первым подал руку Горюхину, а тот взял ее обеими руками и долго с отеческой теплотой тряс ее.

— Наконец-то, наконец-то! Рад, рад за тебя, Борис. Молодец! Давай рассказывай.

Он взял его под руку, и они, подойдя к столу, уселись за маленький приставной столик, друг против друга.

Как бы он там ни думал в другое время о Синотовых, сейчас он говорил искренне, и Борис ни капли не сомневался в этом.

— Свалил?

— Да, Павел Фомич, свалил гору с плеч.

Борис вынул из кармана диплом и приложение к нему и положил перед Горюхиным.

Павел Фомич вынул очки, надел их и с торжественным любопытством и с интересом стал рассматривать диплом.

Вслух прочитал содержание его от начала до конца, и еще раз пожал руку Борису.

Потом взял приложение к диплому и прямо-таки с отеческим пристрастием читал вслух названия дисциплин и выставленные отметки.

На некоторых он задерживался, что-то спрашивал Бориса, и тот охотно отвечал ему.

— Я всю жизнь, Боря, завидую ученым людям. Самому-то не довелось поучиться. Страшно люблю слушать умных, образованных людей. Да ведь это редко случается. Нам ведь все больше на всяких совещаниях, заседаниях, собраниях приходится сидеть, где нас или ругают, или уму-разуму наставляют.

Борис улыбнулся с пониманием, повел широкими плечами, тихо, как бы между прочим, произнес:

— Учителей-то больно много развелось, Павел Фомич.

— Вот, вот. И я ведь об этом. И не один я.

— Мы там на одной кафедре видели схему и ужаснулись. На ней перечислены все областные организации, учреждения, всякие управления, тресты, которые заняты руководством сельским хозяйством. Профессор Лавыгин размножил ее, в уменьшенном виде, и однажды раздал слушателям курсов руководящих работников села, а там были в основном председатели и директора совхозов, чтобы каждый из них в отдельности, как при тайном голосовании, вычеркнул все лишнее или приписал что-то еще.

— Ну, ну? И как же? — с веселым предчувствием спросил Горюхин.

— Говорят, часа два сидели все, спорили, ругались и, как сговорились, оставили только Сельхозтехнику, облплан, сельхозбанк и областную опытную станцию. И никто не вписал больше ни одного учреждения. Все тресты вычеркнули.

Горюхин долго, до слез, хохотал над этим рассказом. Несколько раз, слушая Бориса, вскакивал, хлопал себя по бедрам.

— А ведь и в самом деле, чего у них взять-то? Хозяин ведь тот, кто дает и отбирает. Раньше, когда МТС были, тогда у облзо было все: тракторы, машины, деньги, кадры, а теперь остались письменные столы да пишущие машинки. Я тоже бы вычеркнул. Не показывал Лавыгин, кому следует, итоги этого голосования?

— Показывал.

— Ну?

— Сказали: занимайтесь своим делом, не нами это установлено.

— Не нами? Вот и беда, что не нами! — сердито произнес Горюхин. — Ты умный, Боря, человек и не испорченный, самостоятельный, упорный в работе. Вот, — он потрогал все еще лежавший перед ним на столе его диплом, — с отличием закончил, не ради формы, я знаю это. Станешь ты, к примеру, председателем и зачем тебе, скажи, пожалуйста, по семь нянек на каждом этаже? Зачем? — Борис улыбнулся. — То-то и оно! Есть у меня деньги — я поеду и куплю трактор, два иль три, какую-то машину, удобрений или скот в племсовхозе…

— Многие так говорят, Павел Фомич.

— Так и я об этом говорю. Не знаешь чего-то, поезжай к ученому на станцию или к умному хозяину и погляди, как он дело ведет. Поучись. А на всех этих совещаниях бесконечных уму-разуму не наберешься, — и он махнул рукой.

— Я с вами полностью согласен. Вы правы. Надо как следует укреплять колхозы и совхозы хорошими специалистами, развивать у них самостоятельность и инициативу.

Они поговорили еще кое о чем. А потом речь зашла об отделении Артемова.

— Отец-то, Егор Васильевич, наверно, сказал уж об этом?

— Подтвердил. А узнал я об этом в области. Заходил в сельхозотдел обкома.

— Значит, там уже знают?

Они подошли к карте.

— Это что же, Павел Фомич, опять сверху? — спросил Борис.

— Намекнули просто, что это можно сделать.

— Вы находите это правильным?

Горюхин уловил в голосе Бориса нотку, которая его насторожила, и посмотрел на него. Но лицо Синотова, разглядывавшего карту, ничего пока не выражало: ни согласия, ни возражений.

— А чего! Отсечь можно, — пожал плечами Павел Фомич.

— Как отсечь?

— А вот так, — Горюхин обвел территорию Артемова большим пальцем, а затем сделал жест полусогнутой ладонью, словно смахнул ее с карты. — И все! Жили-пожили, детей не нажили, характером не сошлись, и, — он хлопнул ладонью о ладонь и резко развел их в стороны, — весь резон!

Павел Фомич засмеялся, но, взглянув на Бориса, осекся.

Тот, разглядывая карту, стоял сосредоточенный, с плотно сжатыми губами, и вертикальная складка перерезала низ его высокого лба.

— Ты что, аль жалко Артемово? Ведь ты глянь, одни же болота, считай, гектаров 850. Да и луга, что по краям их, только одно название.

Борис ответил не сразу.

— Павел Фомич, я как раз именно об этой части хочу сказать, — и он обвел тот самый участок, который Горюхин только что «смахнул» с карты. — Это же золотое дно…

— Что ты, Боря, это и есть Монашкины болота. В прошлом веке, рассказывают, тут молодая красивая монашка утопла, чтобы скрыть грех от господа бога. Одни же кочки, лягушки и прочие насекомые, — он опять засмеялся, но смех был уже не настоящий, вынужденный.

— Я говорю, Павел Фомич, не ради упрямства, чтобы идти вам наперекор. Вы видели, что я защищал дипломную работу об оптимальных размерах хозяйств в нашей зоне, на примере нашего колхоза и перспектив его развития. Я почти три года работал над этой темой.

— Ну и что? Защитил ведь?

— Да, защитил, но эта работа открыла мне на многое глаза. Укрупнились-то мы случайно, под общую команду, но вот оказалось, что нам просто счастливо повезло тут. Если что и было самое ценное в этом объединении, так это не лес, а именно вот эти пока болота, — Борис опять бережно обвел их на карте пальцем. — Я их вдоль и поперек исходил, и не раз. Да, я забывал все вам сказать, Павел Фомич, еще в двадцать седьмом году мелиоратором Генрихом Варсавой был разработан проект осушения Монашкиных болот. Он почти сорок лет в сельхозинституте работает и еще крепкий старик. Он передал мне проекты и анализы.

Горюхин, расстроенный, переминался с ноги на ногу и неотрывно смотрел на карту, шевеля губами. Радость его исчезла.

— Ну, допустим так. Но ведь мы в эти болота вбухаем столько денег, а отдача? — тихо произнес он.

— У меня есть точные расчеты, Павел Фомич: затраты окупятся за два-три года. Это же корма, картофель, овощи, молоко, мясо, деньги, деньги. Через четыре года, Павел Фомич, деньги будем лопатой грести…

Горюхин залился смехом, крутил головой.

— Боря, дружок мой, это ведь только в диссертациях да в сказках все так ловко. А я в сказки и в детстве не верил: я голодный рос, и ночами мне всегда кусок хлеба снился. Не толкай, не толкай в болото-то. Оба утонем и зеленой тиной затянет всю добрую память. Колхоз-то мне ой, как дорог. Ты-то молодой, выкарабкаешься, найдешь еще свой путь…

— Павел Фомич, извините, но я никуда вас не толкаю, и из колхоза я не собираюсь уходить. У нас ведь одна пашня, а мы на ней и травы сеем, и всякие другие кормовые культуры, а под боком золотое дно. Не спорю, свой колхоз мы поднимем еще, немного скакнем, а через пять лет упремся, как в стену, и будем топтаться и мучиться: где брать деньги и корма?

Они долго молчали, и от этого молчания обоим было неловко. Первым его нарушил Борис. Он повернулся к Горюхину, посмотрел на него и понял, что тот расстроился. Чтобы как-то успокоить его, не портить хорошего настроения от их встречи, широко улыбнулся, и эта улыбка шла ему, делала лицо добрым и мягким.

Горюхин тоже улыбнулся, но это не рассеяло его тревоги. Он был уверен, что Борис выступит и завтра с этими же доводами, и еще более обоснованно. Но Борису хотелось до конца высказать свои соображения сейчас, пока они вдвоем. Он готовился к этому разговору еще до того, как узнал о намерении Горюхина отделить Артемово, и был уверен, что получит одобрение с его стороны.

Об этом он и сказал сейчас Горюхину.

— Я хорошо помню, Павел Фомич, ваш рассказ о поездке в богатый кубанский колхоз.

Горюхин три года назад ездил на Кубань с группой передовых людей колхозов и совхозов нечерноземной зоны и много потом об этом рассказывал. Сейчас он посмотрел, на Бориса, словно-хотел по лицу его угадать, куда он клонит, заговорив об этом.

— Вы тогда восхищались их богатством, размахом строительства и говорили, что они по сравнению с нами как в раю живут. — Горюхин утвердительно кивнул головой. — Вы очень образно тогда сказали, что и бог и два пророка состоят у них членами правления, поэтому там всегда тепло, светло и дождь как по заказу. — Борис весело и громко расхохотался.

— Так оно и есть. У них деньги-то на любой грядке торчат. А нас вот природа обделила. На ржи, овсе и картошке, Боря, не разбогатеешь.

— Правильно. Наши условия не сравнишь, но мы можем брать деньги за счет мяса, молока, масла, но только надо все по-другому перестраивать. Вот на этих артемовских лугах мы все и возьмем: корма, картошку — и все превратим в продукты животноводства.

Горюхин вздохнул и грустно улыбнулся.

— Вы не верите, Павел Фомич? Но ведь все мои расчеты проверили не только мелиораторы и агрономы, но и экономисты. Вот здесь, — он обвел место на карте, — почти сто гектаров торфяных выработок…

— Ямы одни там, — буркнул Горюхин.

— Верно, ямы… Торф-то брали варварским способом. Но осушить и выровнять их — пара пустяков, копеечные затраты. И эти сто гектаров нам окупят все дальнейшие работы. Я был на лугоболотной опытной станции и видел чудеса. Но наши торфяники богаче, здесь культуры в азоте будут купаться.

Синотов увлекся и говорил очень убедительно, ярко, приводил цифры, и Горюхин не мог не заметить, что Борис верит во все свои планы.

— Через пять-семь лет эту местность не узнать.

— Куда же болота-то денутся?

Борис не заметил горькой иронии в этих словах Горюхина.

— Вместо болот, Павел Фомич, останутся три озера: вот здесь два и вот это, — он показал эти места на карте: — И эти озера будут работать на нас: рыба, птица.

Горюхин испытывал чувство скрытой зависти к Борису, к его молодости, знаниям и напористости, и в то же время ему что-то мешало принять его слова, его идею. Он боялся этих болот. Сколько было за время его председательствования всевозможных проектов, систем, новшеств, на которые возлагали самые высокие надежды, но все они ушли куда-то бесследно.

Горюхин всю жизнь очень бережно, с умом расходовал колхозные деньги. Он был осторожный и, может быть, немного жадный хозяин и копил, копил деньги и теперь радовался, что на текущем счету колхоза лежит не один миллион. И эти деньги предназначались на строительство жилых домов, школ, новой больницы, детских и спортивных учреждений, чтобы и здесь, в их Молчановке, было все так же, как и в том кубанском колхозе, о котором вспомнил сейчас Борис.

Горюхин верил в свою мечту, считал, что и в Молчановке будут асфальтированные дорожки, цветники и фонтаны. И это было воплощено не только в генеральном плане застройки центральной усадьбы, но уже и построены красавица школа со спортивным залом, контора правления, заложены фундаменты Дома культуры и двух многоквартирных жилых домов, а на очереди больница и целая улица с асфальтом и скверами.

Горюхин боялся, если он уступит сейчас Борису, то все деньги ухлопают в болота, и это может оказаться неоплатной данью новой моде. Об этом он и сказал ему, добавив:

— Так-то все в город норовят, а свернем строительство — и на узде не удержишь.

— Что вы, Павел Фомич, строительство — это святая святых, неприкосновенные средства. Тут я с вами до конца. А молодежь все равно будет уходить, но сколько нам надо, всегда найдем.

Это были не пустые слова, Борис много уделял внимания школе. Это по его инициативе организовали лагерь, пошили красивую форму, и там ребята и девушки не только отдыхали, но и работали на машинах.

Когда Синотов ушел, Горюхин долго и мучительно раздумывал над его возражениями, верил, что это серьезно, но по какой-то бессознательной инерции сопротивлялся и был убежден, что собрание не поддержит Синотова.

4

Горюхину снился сон: спешил он куда-то по узкому длинному и глухому коридору, и только далеко впереди тускло маячил какой-то неясный дрожащий просвет. И было ему не по себе от унылого одиночества. Он торопился, переходил на бег, но это был бег на месте, а просвет все больше отдалялся.

Потом и его закрыло что-то темное, и вскоре Горюхин услышал глухой топот и какой-то шум, который, приближаясь, нарастал, и он увидел, что на него движется плотная масса людей. Он различал только передних, и все они будто неживые молча, глядя вдаль, шли прямо на него.

Он стал пятиться, и тут же, как это бывает только во сне, его прижали к холодной стене, из которой торчали острые граненые штыри, как концы пешни, что валяется у них в сарае.

Горюхин изворачивался, напрягая силы, отталкивал людей, что-то говорил им, но уже чувствовал, как вонзалось в спину острие холодного металла, слышал треск разрываемого тела и, ощутив острую боль, закричал и… проснулся.

Какое-то время он лежал с закрытыми глазами, все еще не освободившись от пережитого ужаса, пытался припомнить лица людей, но они сливались в общую серую массу. И только когда окончательно понял, что это был сон, — страшно обрадовался. Рядом слышалось спокойное, ровное дыхание спящей жены, и Горюхин облегченно вздохнул.

Он, неудобно завалившись в углубление между периной и стеной, хотел осторожно, чтобы не разбудить жену, повернуться на спину, но сразу же ощутил острую боль в том месте, куда вонзался штырь, и снова замер, догадавшись, что это колет сердце.

— Дуняша… — не сразу, тихо произнес он, но жена тут же повернулась к нему и, отбросив одеяло, поднялась.

— Что с тобой? Сердце?

— Немного колет… Помоги лечь на спину.

Она помогла ему повернуться, проверила пульс, встав, сходила на кухню, принесла сердечных капель из дала таблетку нитроглицерина.

— Я поставлю тебе горчичники.

— Да ведь ты вчера ставила.

— Я ставила на грудь, а сейчас поставлю под лопатку и ты уснешь, Паша.

Он, действительно, вскоре уснул и проснулся позже обычного, почувствовал себя легче, хотя сердечная боль и не исчезла совсем-то, а только стала тупее, приглушеннее.

После завтрака побрился и стал собираться.

— Ты что, аль на работу? — с тревогой спросила Евдокия Сергеевна.

— Партсобрание у нас, Дуняша, ноне. Я говорил уж. Важный вопрос.

— Важный. А здоровье — это не важно? Ничего не случится, без тебя проведут.

Горюхин улыбался, уверял, что все уже прошло, что он ненадолго, но она настаивала на своем, чтобы он полежал, а будет лучше, то можно пойти прямо на собрание.

— Позвони, скажи, что приболел.

— Не могут без меня-то, — ласково, просяще произнес он.

— Паша, был ведь у тебя уж один, — она горестно посмотрела на него, и во взгляде этом были и упрек, и мольба.

Года три назад Горюхин перенес тяжелый инфаркт, и он понял сейчас тревогу жены.

— Ну чего ты? — он подошел к жене.

— Опять что ли из-за Синотовых?

— Да нет. — Он прислушался к чему-то, потом, отвернув гардину, посмотрел в окно. — Метель, наверно, разыграется; от этого и боль. Погода.

Он все-таки согласился с женой, позвонил агроному Лапотникову и Борису, сказал, что прихватило сердце и подойдет к собранию.

Перед тем как лечь в постель, он поговорил по телефону с Параконовым. Тот был один в кабинете и уже по голосу, видимо, догадался, что Горюхин или болен, или чем-то сильно расстроен, и сразу спросил его об этом.

— И то и другое. Синотов сегодня на собрании выступит против отделения Артемова. Да. Вчера у нас с ним был разговор, — и Горюхин коротко передал его смысл. — Он чует, что мода на мелиорацию пошла. Что? А-а. Говоришь, это не мода? Ладно. Драться не будем. Нет, не надо никого присылать. А тут сердце что-то заныло. От перемены погоды. Полежу часика два и пройдет. Ну, не впервой, — засмеялся он и положил трубку.

5

Собрание проходило в новом зале заседании, которое только-только сдали строители. Здесь тоже все было новое: кресла, люстры, занавеси на высоких окнах, небольшая сцена и современная киноустановка для просмотра сельскохозяйственных фильмов.

Зал вмещал более двухсот человек и теперь был почти полностью заполнен.

Председательствовал на собрании Андрей Телков — председатель сельского Совета, временно замещавший секретаря парткома, который находился в областной больнице после тяжелой операции.

По первому вопросу, об отделении Артемова, сообщение делал Горюхин, полный, невысокий, с уставшим и постаревшим лицом.

Говорил он без энтузиазма, словно хотел подчеркнуть, что это не от него лично исходит, приводил обоснования, как и на парткоме: укрупнение было искусственное, по указанию сверху, что Артемово не под руками, и им, артемовским, выгоднее перейти вместе с Натальино в совхоз.

Несколько раз мельком оговорился, что никакого принуждения на этот раз не должно быть, что он уже привык к артемовским, хотя сказано это было скорее для отвода глаз, он не сомневался, что те уйдут с удовольствием.

Артемовские люди сидели кучкой, справа, у стены. В центре выделялась высокая фигура Кузьмы Фадина — председателя их сельского Совета, старого коммуниста.

Слушали они внимательно, спокойно, изредка шепотом переговаривались между собой. По виду трудно было определить их настроение. Одно только бросалось в глаза: их бригадир, или по-новому — заведующий производственным участком Тимофей Угодников сидел в стороне от них, в левой части зала, склонившись, делал какие-то пометки в блокноте и вроде с опаской поглядывал на своих.

Горюхин заметил это сразу, и в душе шевельнулось неприятное чувство.

— Чтобы зря, по-пустому не тратить время на прения, — заканчивал свою речь Павел Фомич, — надо-сразу же заслушать Бориса Егоровича, так как у него поэтому вопросу есть другое мнение, своя точка зрения.

Председательствующий, предоставляя слово Горюхину, об этом не говорил, и поэтому для многих это оказалось неожиданным, а Кузьма Николаевич Фадин, видимо, до поручению своих, крикнул с места густым басом: «Правильно!»

Все согласились с этим. Горюхин, сильно припадая на левую ногу, прошел в президиум и сел, а Борис поднялся из зала на сцену, держа в руках листы с диаграммами, таблицами и схемами.

Он неторопливо развесил их на специальной подставке, и уже одно это его приготовление вызвало повышенный интерес у людей.

Борис зашел на трибуну, посмотрел в зал, улыбнулся, и эта улыбка предназначалась всем сидящим в зале, которых он не видел больше месяца и соскучился по ним.

Говорил он энергично, но без горячности, уверенно, сразу перешел к делу. Он приводил те же самые доводы, что и во вчерашнем разговоре с Горюхиным, но подкреплял теперь их цифрами, данными агрохимических анализов, экономическими расчетами.

Это была часть его дипломного проекта, над которым он трудился почти два года под руководством профессора Лавыгина.

Он не только не спорил с Горюхиным, а старался как-то подчеркнуть, что это лишь его мнение, которое он в первую очередь высказал вчера Павлу Фомичу, и что это именно он, Горюхин, посоветовал ему изложить эту позицию на сегодняшнем собрании. Горюхин, довольный, кивнул раза два головой.

Борис, глядя в зал, угадал по выражению лиц, по каким-то другим признакам, что слова его не пустой звук, что они воспринимаются сочувственно. Он вышел из-за трибуны, подошел к развешанным схемам, таблицам и продолжал доказывать, что делиться с артемовскими — он умышленно избегал слова «отделять», чтобы это не выглядело высокомерным, обидным для них, — экономически невыгодно.

Горюхин, подперев щеку рукой, сидел неподвижно и только время от времени переводил взгляд то на одну, то на другую группу людей.

Как всегда, почти машинально, разыскал незаметно Егора, который сидел сзади и, склонив сильно поседевшую голову, слушал сына. «Сдал Егор», — подумал он о нем.

Поглядывая на артемовских, он, стараясь угадать по виду, по поведению их настроение, испытывал укор совести, что не съездил к ним сам, не поговорил и сегодня.

Впереди, во втором ряду, сидел главный агроном колхоза Арсений Лапотников, высокий тощий человек лет сорока, смирный, добрый и совершенно безынициативный, всегда не очень опрятно одетый.

Горюхин знал, что у него не все хорошо в семье, что жена его, злая, взбалмошная бабенка, вечно, в дело и не в дело, пилит своего Арсеню и даже, говорят, — в селе этого не утаишь — бьет его, а он всегда только отмахивается и, краснея перед детьми, увещевает: «Нюша, Нюша… да что ты?»

За последнее время Лапотникова стали критиковать и на собраниях, что делает все на глазок, никаких приборов не имеет, с пустыми руками в поле ездит. Особенно досталось ему в прошлом году от Алексея Мызникова, председателя ревкомиссии. Тот привел в пример сельского врача, что он никогда не ходит к больным с пустыми руками, а и температуру измерит, анализы всякие посмотрит, прослушает всего через специальный прибор, а не через самоварную трубу. «А ты, Арсений Николаевич, хоть бы самоварную трубу через плечо-то вешал, когда в поле-то едешь. Земля-то она все же живой организм, хоть и бессловесный, ее не расспросишь», — закончил свою речь Мызников под общий смех собрания.

Сконфуженный Лапотников тогда покраснел, лысина вспотела, на лице беспокойно двигались морщинки.

Сейчас Мызников, или, как его звали за глаза, Алешка Дарданел, сидел рядом с Лапотниковым и, полуоткрыв рот, шевеля губами, внимательно слушал Синотова. Человек он был неподкупной честности, но горячий, вспыльчивый, вечно лезущий в словесную драку. Особенно любил Дарданел схватываться с приезжим начальством: чем выше оно, тем больше удовольствия он испытывал. На фронте у него отхватило левую руку ниже локтя и когда он горячился, то всегда наставлял свою культю, как пистолет, на собеседника.

Горюхин уже по горящим глазам его понял, что он не вытерпит, будет выступать и, скорее всего, на стороне Синотова. «Да и все, пожалуй, будут за него, — подумал Горюхин и от этой мысли стало не по себе. — Зря, зря затеял я эту штуку», — раскаянно думал он.

На минуту задержал свой взгляд на Степане Луневе, колхозном кузнеце. Старейший коммунист, один из первых организаторов колхоза, золотых рук мастер: все умел, да как делал-то, залюбуешься; молотками по наковальне комаринскую выбивал. Теперь белый как снег сидел в стороне, и, когда-то могучие, плечи были старчески опущены.

Павел Фомич вдруг остро почувствовал свою вину перед ним: давно обещал выделить ему ученика, но так до сих пор и не сделал; никто не идет в кузнецы. Только позавчера приходил к нему Лунев и горько сетовал: «Умру вот, и лошадь в селе некому подковать. В райисполком, что ли, будете водить лошадей-то ковать? Вить там только штемпеля на копыта поставят — и валяй назад».

В зале сидело много молодых коммунистов: звеньевые, животноводы, механизаторы, знавшие в своей жизни только одного председателя — его, Павла Горюхина. Судьба каждого не просто была связана с его судьбой, но была дорога ему так же, как дорога судьба колхоза, судьба своих детей, сама жизнь.

Горюхин встретился взглядом с Нюрой Садыриной, улыбнулся ей, и Нюра расплылась в радостной улыбке. Нюра — доярка, депутат областного Совета, сидела сейчас нарядная, с модной прической, в яркой кофте и с орденом на груди.

Рядом с ней сидел ее муж Аркадий. Он был на голову выше ее, полнотелый, кудрявый, одетый в сверхмодный свитер, и слушал Синотова с каким-то подчеркнутым восхищением. Безотказный работник, как говорят, цены ему нет: знал он и тракторы, и комбайны, а если надо — садился за руль автомобиля. Но, медом не корми, страшно любил, чтобы его всегда хвалили, и сам был мелочно заносчивый, перед всеми кичился своими успехами в делах и житейскими удачами. Он был жадный, и его не любили в селе.

Года два назад с ним произошел конфузный случай. Во время какого-то осеннего праздника гуляло все село. Работы в полях были закончены, а дни стояли на редкость теплые и светлые.

Аркаша с двухрядкой через плечо вышел из дома, где находился в гостях, а Нюра чуть задержалась там. На середине улицы стоял колхозный бык Мирон — живая красно-бурая гора со страшной мордой и мыча разгребал передними ногами слежавшуюся кучу золы. Бык был смирный. Пьяненькому Аркаше втемяшилось вдруг повеселить его, и он, не раздумывая, подскочил к быку и, вихляясь и приплясывая, растянул перед носом Мирона гармонь.

Бык замер, склонив голову, и долго, без движения, кажется, с любопытством смотрел на гармониста. И вдруг то ли поиграть захотелось, то ли красные мехи его раздразнили, только он устрашающе выгнул могучую шею, ковырнул раза два ногой золу и, взревев, двинулся на Аркадия. Тот сразу почуял, что дело может обернуться для него плохо и, обхватив гармонь, рванул с места и, оглядываясь, помчался вдоль улицы. Было еще светло, народу было много, а тут, услышав возбужденные крики, повыскакивали из домов и другие.

На улице все замерли. Нюра, только что вышедшая из дома, стояла ни жива ни мертва. Два пьяных мужика, приложив ко рту ладони, орали во всю глотку: «Аркашка, вдарь, вдарь барыню, барыню!..» А Аркадий, петляя как заяц, чувствуя за спиной сопение Мирона, ожидая, что он вот-вот подцепит его за зад рогами, заорал на всю улицу: «Карау-у-у-л!..» И в этот миг, как-то изловчившись, бросил через плечо двухрядку, и она, зацепившись ремнем, повисла на бычьих рогах. Бык, взревев с перепугу, чуть не сел. Раза два мотнул головой, и гармошка, издав жалобный стон, упала на землю. Мирон долго ходил около нее, раза два пырнул рогами и с веселым мычанием ушел на ферму.

С полгода смеялись над-этим происшествием, донимая Аркашку, починил ли он гармонь и не собирается ли снова повеселить Мирона?

Сейчас он сидел важно и сосредоточенно слушал Синотова, с которым дружил, приходился даже какой-то дальней родней ему.

Синотов сделал паузу, и стоявшая в зале тишина словно разбудила Горюхина, вывела его из мимолетного забытья.

— Я заканчиваю, — произнес Борис, — и откровенно признаюсь, что два года назад я, как и многие другие, был глубоко убежден, что объединение с Артемовом было грубейшей ошибкой. Теперь, как видите, я другого мнения. Я все равно поставил бы этот вопрос, но ускорило вот это, — он развел руками, улыбаясь, — разъединение.

Он кончил. Было видно, что выступление его произвело хорошее впечатление. Борис не торопясь укладывал бумаги.

Слово попросил Фадин. Это был высокий старик, немного сгорбленный, с грубоватыми чертами длинного лица и большим ртом. Он сразу же заявил, что артемовские полностью согласны с предложением Синотова, что его выступление не является для них секретом. Слова эти больно кольнули Горюхина, и он подумал, что Борис успел с ними поговорить.

— Зря, зря вы, Павел Фомич, затеяли эту канитель, — продолжал Фадин. — На вас это не похоже. Воз хотите себе облегчить? Так если он тяжел стал, не под силу одному — подстегните других. Есть же кого. Вы думаете, Артемово-то игрушка? Нас всю жизнь попрекают да прикрепляют. А не подумают, как использовать природный дар наших мужиков и баб. А народ у нас хваткий…

— Для своего кармана, — крикнул Мызников.

— Эка какой ты, Алексей Трофимович, прыткий. Ты что же, все карманы у себя зашил? Что-то не видать этого. А я говорю: народ у нас дельный, ловкий, расчетливый. У кого свой карман дырявый, тот и в общий карман ничего не положит. Где вы найдете еще таких плотников, каменщиков, печников, овощеводов? На всю губернию когда-то славились. Нельзя такими богатствами разбрасываться. — Он громко откашлялся. — Ведь говорили, когда объединялись, чтобы построить у нас крупную современную теплицу. А где она? А туда наши бабы с радостью бы пошли. Они понимают толк в этом деле. А это же верные деньги. И о крупной молочной ферме говорили. А где она? В проекте? Да если болота превратим в луга, как тут говорил Борис Егорович, а он дельно и умно доказывал, то корма пойдут валом. Значит, надо уж теперь начинать строить там у нас, рядом с лесом, крупный механизированный молочный комплекс. Теперь об этом везде пишут и говорят. И туда наши бабы с радостью пойдут…

— Бабы-то пойдут, а мужики-то куда? В забегаловку, что ль? — опять не вытерпел Дарданел, и в зале раздался хохот. Смеялся и Фадин.

— Тебе, Алексей, палец в рот не клади, как щука, враз откусишь, — незлобно произнес Фадин. — А что касается забегаловки, то и у вас тут промаху не дадут. — Он посмотрел на президиум. — Я вот что скажу: штаны через голову не надевают. А к чему это я? А вот к чему: надо мост через речку построить у старой развилки, и сразу будем рядом. Там ведь до колхозов еще дамбу-то начали прокладывать через Монашкины болота. А теперь с такой техникой — раз плюнуть. Одним словом, мы хотим вместе с вами жить и не собираемся вас отделять от себя… — В зале раздался дружный хохот. — Нечего смеяться, до колхозов-то Молчановка всегда была Артемовской волости. Сходиться да расходиться, только людей смешить. Давайте уж вместе жить.

Под дружные аплодисменты и одобрительные возгласы Фадин прошел на свое место.

Никто больше слова не просил. Горюхин понимал, что настаивать на отделении бессмысленно, собрание не поддержит, и он снял свое предложение. Да и сам он понимал, что зря затеял ненужное дело. Неожиданно встретился взглядом с непутевым Угодниковым, и тот, втянув голову в плечи, виновато отвернулся.

Павел Фомич слышал, как за окном разгуливалась метель и хлестала в окна снежной крупой. Сердце сдавливала противная боль, он еле сидел и глубоко сожалел, что не послушался жены, не лег в постель. Это было бы лучше во всех отношениях. Мельком взглянул на Бориса, который внимательно слушал подсевшего к нему Мызникова.

Ему надо было бы встать и уйти, а он, поговорив с Телковым, неожиданно для всех поднялся и начал говорить.

— Я должен уйти… — произнес он и остановился, чтобы перевести дыхание, а людям показалось, что он только это и хотел сказать. В зале сразу установилась напряженная тишина, и все смотрели на председателя.

— Я не очень здоров… Сами видите… — опять произнес Горюхин, и люди пока не могли понять, к чему он клонит. Он сделал долгую паузу и обратился к артемовским людям. — А вы не обижайтесь на меня. Так вот получилось, — он с сожалением развел руками. — Все бывает: и так и эдак бывает. Не легко, не сладко быть председателем. Тут ведь к власти-то еще и хомут в придачу, и всегда с натянутыми постромками…

Люди, все еще не понимая, к чему он заговорил об этом, слушали, потому что ценили, любили, а теперь еще и жалели его. За долгие годы к нему привыкли, сроднились с ним, и уважение к нему было почти такое же незаметное, но постоянное, какое бывает в хорошей семье к доброму, справедливому и строгому отцу. С ним было легко и надежно. Он хорошо знал, что надо делать, вечно был чем-то занят, что-то планировал, прикидывал и всегда был озабочен делами хозяйства.

Горюхин не был суетливым и мелочным, но, кажется, не было ни одного дела, к которому бы он не прикоснулся, прошел мимо. Он неожиданно, но всегда к месту появлялся то тут, то там, умел со всеми радоваться общим успехам, глубоко переживал промахи и неудачи, был отзывчив к чужому несчастью. И если он заходил к кому-нибудь в дом проведать больного, посоветоваться о чем-либо или кого-то посовестить с глазу на глаз, то это воспринималось людьми как должное, что он просто не мог не сделать этого.

Особенно ценили Павла Фомича женщины. Для них он всегда был не просто хороший и заботливый хозяин, но и такой человек, моральный авторитет которого настолько был высок, что с ним считались даже самые бесшабашно-отбойные мужики.

Горюхина смущало молчание зала, и ему хотелось во что бы то ни стало разрушить его, хоть на минутку вызвать одобрительную реакцию. Он хотел сказать пару слов, коротко, но коротко у него не получалось на этот раз. Он стал называть уже известные всем цифры, доказывая, что колхоз не стоял на месте и никакой «топотухи» не было, хотя об этом слова не было сказано. Вообще-то, он всегда и везде говорил мало, а в этот раз его было просто не узнать.

— Я вот что вам скажу. Посмотрите на нашу речку. Не больно она у нас большая, но и не маленькая, не стоячая, а течет себе круглый год в большую реку. Приглядитесь к ней и увидите: подует попутный ветер — и волны-то вроде вперегонки. И плыть легко под ветер-то. — Горюхину показалось, что он овладел вниманием зала, и тишина уже не пугала, а, пожалуй, вдохновляла его. — А бывает и так, что ничего не плеснется и не шелохнется, будто уснула речка-то. Но это только так кажется, а на самом деле она знай себе течет куда ей положено. А бывает и наоборот: налетит шальной встречный ветер, всю ее взъерошит, так и кажется, что она назад пошла. Оказывается, и тут не то, сунь поглубже руку-то и сразу поймешь: течет речка-то. Туда же течет. Кто спорит, когда ветер встречный — плыть труднее. А сколько, сколько их было этих всяких встречных-то ветров…

Горюхин устало вздохнул и, морщась, стал медленно выдыхать, придерживая грудь ладонью. Он был бледен, и в зале давно уже догадались, что он болен, сам не свой.

Осторожно поднялся Телков и, пользуясь тем, что Горюхин замолчал, с выражением озабоченности на лице, что-то тихо сказал ему, и тот, улыбнувшись, кивнул в знак согласия, сказал еще пару слов, устало опустился на стул.

В президиуме о чем-то советовались, а потом Телков поднялся и обратился к залу.

— У нас тут еще один вопрос: о плане капитального строительства на пятилетку. Такой план район требует. С Павлом Фомичом тут все согласовано. Он просит учесть все, что сказано было тут, особенно по Артемову, о чем говорил Кузьма Николаевич: теплицу, крупную ферму и мост. А Павлу Фомичу, сами видите, нездоровится и, я думаю, мы разрешим ему уйти домой.

В зале раздались одобрительные возгласы, и Горюхин неторопливо собрал со стола бумаги, что-то сказал Телкову, поднялся и вышел через дверь на сцене. Войдя в свой кабинет он торопливо вынул из ящика стола нитроглицерин, сунул таблетку под язык и опустился в кресло, закрыв глаза.

В кабинет вошла Васса Буренкова, уже немолодая женщина, много лет проработавшая вместе с Горюхиным учетчицей, трактористкой, а теперь — бухгалтер колхоза. Она была в полушубке и теплом пуховом платке.

— Павел Фомич, да на тебе лица нет. Что это ты: не из-за Артемова ли уж так расстроился?

— Нет, нет, не из-за этого, — он поморщился и со свистом втянул воздух через плотно сжатые зубы.

Налив воды в стакан и подав его Горюхину, опустилась на стул рядом с ним.

— Может, врача вызвать?

Горюхин, не открывая глаз, отрицательно покачал головой и сказал, что ему надо идти, болит сердце. Васса сказала, что проводит его.

Буренкова помогла ему одеться, и они вышли через другую дверь. На улице было уже темно. Метель разыгралась вовсю. Холодный ветер крутил жесткую снежную крупу, больно, бил им в лицо и валил с ног. Навстречу мужу бежала жена, которой, видимо, кто-то успел сообщить. Обе женщины ввели Горюхина под руки в дом, помогли ему раздеться и уложили в постель.

Через полчаса прибежал доктор вместе с сестрой, прослушал Горюхина и строго наказал не вставать. Сделали ему уколы, и он вскоре уснул.

На следующий день Горюхину лучше не стало. Везти его в районную больницу побоялись: метель не унималась, в степи все замело, а до райцентра как-никак десять километров.

Просмотрев утром электрокардиограмму, снова тщательно прослушав Горюхина, врач опустился на стул около кровати.

— Придется полежать, Павел Фомич. Наберитесь терпения и уж, пожалуйста, не думайте о делах-то.

Горюхин повернул лицо и посмотрел на молодого врача.

— Что же, Иван Николаевич, опять инфаркт, что ли? — спросил он с заметной обреченностью в голосе.

— Нет, нет. Я вас не обманываю, Павел Фомич. Может быть, это и от погоды, а может…

Горюхин не дал договорить врачу:

— Вы, врачи, как и агрономы, все неполадки на погоду сваливаете.

— Ничего не поделаешь, Павел Фомич, влияет погода-то, — улыбнулся доктор и развел руками. — Полежите недельки две, и все встанет на место. В такую погоду только и лежать. Лекарства у нас все есть, а Анна Владимировна обещала еще кое-что подослать из райбольницы.

6

На третий день Горюхин почувствовал себя лучше. Он лежал дома, в просторной и светлой комнате. За окном по-прежнему гудела метель, не унимавшаяся ни на один час; такого, кажется, и не бывало еще. Лицо у Горюхина осунулось, заросло седоватой щетиной, под глазами — большие темные круги.

Павел Фомич не умел днем спать и никогда не насиловал себя, а теперь тем более ему не спалось. Он часами лежал неподвижно с закрытыми глазами, беззвучно шевелил губами, словно разговаривая с кем-то, иногда произносил несколько слов вслух и тут же с тревогой открывал глаза, чтобы убедиться, не услышала ли жена.

Перед его мысленным взором все время возникали картины прожитой жизни, одни исчезали бесследно, другие вызывали раздумье, третьи подолгу мучили, терзая разум и совесть. Но Горюхин знал не только тяжелое детство, не только заботы о хозяйстве, требовавшие огромного напряжения сил и воли, но и светлую радость любви к жене, детям, к людям и к труду. Он всегда помнил тот радостный миг, когда впервые сел за руль трактора и оставил за собой глубокую, дымящуюся паром борозду.

Как никогда, ему было обидно сейчас, что никто из его детей не осел здесь, не прирос к земле. Старший, Константин, служил в армии и прошлым летом приезжал со всей семьей навестить родителей, получив перед самой поездкой звание генерала. Горюхин возил его с собой по полям и фермам, в соседние колхозы и чувствовал себя так, будто не Косте, а ему прицепили генеральские погоны.

Сын командовал крупным танковым соединением, и поэтому люди не удивлялись, когда он садился за руль трактора, автомашины или брал в руки штурвал комбайна. Он хвалил отца, радовался, что так много построено в Молчановке.

— Поработал, поработал на славу, папа. Думаю, что можно с чистой совестью и на отдых, — говорил он ему и приглашал к себе.

Второй сын, Анатолий, окончил институт инженеров сельского хозяйства и работал в Алешине, на машиноиспытательной станции. Младшая из детей, Зинаида, не очень блистала в учебе, но была удивительно красивой, в мать, к тому же боевая, рукодельная. Не успев закончить институт иностранных языков, она вышла замуж за научного работника, который был старше ее лет на семь, и укатила к нему в Новосибирск.

Единственное утешение Горюхину приносила сейчас мысль: уйти с работы, самому отказаться. Он и раньше об этом думал, говорил с женой не раз, и даже в райкоме, но все это было похоже на робкие намеки. На самим же деле он страшно боялся оставить свою должность, а с ней и постоянное напряжение, беспокойство, заполнявшие до предела его жизнь. И когда кто-нибудь из районного начальства говорил ему в ответ: «Что вы, Павел Фомич, какие ваши годы, поработаете еще!» — он охотно верил, продолжал работать и с улыбкой повторял где-то услышанную им поговорку, что конь должен умирать в борозде, а не в конюшне.

«Надо уходить, уходить, — то и дело повторял он. — Все, все! Хватит! Пусть молодые теперь становятся, что им не работать: все есть, все! Не хуже, чем у Просторова, почище даже…» Горюхин доводил себя до такого состояния, что ему вдруг становилось жалко самого себя, и он плотно сжимал дрожавшие губы и моргал повлажневшими глазами.

В эти дни Горюхин много думал о Борисе и, закрыв глаза, видел перед собой его сосредоточенно-строгое, неулыбчивое лицо. Он вспоминал то один, то другой случай из их совместной работы, разговоры, поездки, не очень частые и никогда не переходившие в обиду споры, и все больше утверждался в мысли, что только он может потянуть в гору хозяйство.

Он ощущал свою причастность к тому, что из Синотова получится хороший хозяин, и от этого становилось теплее на душе, исчезала давняя предвзятость к Синотовым.

Павел Фомич открыл глаза, и в это время в комнату вошла Евдокия Сергеевна. Увидев, что муж не спит, подошла к нему, положила сухую теплую руку на широкий крутой лоб и убрала с него прядку черных с сединой волос.

— Ты вроде опять поспал после завтрака-то? Я раза два заглядывала к тебе, а ты так спокойно спишь.

— Ведь и правда подремал, — обрадованно произнес он. — Вроде легче стало, Дуняш. Дышать стало легче.

— Ну, слава богу! — Она стояла у изголовья и ласково, как ребенка, гладила мужа по голове. — Я уж и не знаю, чего ты расстроился. Из-за Борьки, что ли?

Горюхин нахмурил брови и обидчиво произнес:

— Что вы все заладили: Борька, Борька… При чем тут Борька? Я о нем и не думаю вовсе… — Евдокия Сергеевна хоть и не верила в это, но виду не подала. — Вот поправлюсь и уйду… Надоел уж, пусть…

— Чего пусть-то, чего это ты говоришь: надоел. Уходить, может, и надо — здоровье-то какое? Да ведь и годы. Народ-то только о тебе и спрашивает. Да и сюда идут, только я ведь не пускаю никого. Алешка Мызников раза по два в день приходит.

— Что ты говоришь? — обрадовался Горюхин. — Чего он?

— Все о тебе. Сядет на пороге и дымит.

— Смотри-ка. А кто-то давеча приходил к нам?

— Ты же спал.

— Спал, — подтвердил он. — Мельком, правда, услышал, что кто-то будто вошел, и опять уснул.

— Да ты уж, Павел, не обманывай меня. Знаю я тебя: глаза-то закрыты, а сам ко всему прислушиваешься. Надо считаться с врачами-то. Они вон как около тебя.

— Да я уж и так… Сам ведь понимаю, что прихватило крепко. Не хочется умирать-то.

— Не надо об этом говорить. Вон ведь лучше стало.

Было слышно, как стукнула сенная дверь и Евдокия Сергеевна, приговаривая на ходу: «Кого-то опять нелегкая несет», — быстро вышла из комнаты. Горюхин слышал, как хлопнула избяная дверь, как кто-то вошел. Минуты через две жена, подойдя к кровати, сказала, что пришел Борис Синотов, вернувшийся из области, что заезжал к Анатолию и привез лампу.

— Какую лампу?

— Наши там купили. Вот такая. Торшер. — Евдокия Сергеевна подняла ладонь на уровень глаз. — Просится хоть на минутку к тебе.

— Да что ты? Пусть заходит. Ты помоги мне чуть подняться. — Было видно по всему, что он ждал этого больше всего и страшно обрадовался приходу Бориса. А может, просто уже соскучился по людям, в надежде услышать что-нибудь о делах. Жена помогла подняться повыше, поправила одеяло, подушки, пригладила немного волосы на голове мужа.

— Ты только уж много-то не говори, а то ведь опять расстроишься.

— Нет, нет, что ты. Только спрошу про Анатолия и все. Пусть уж зайдет.

Евдокия Сергеевна вышла и немного погодя вернулась вместе с Борисом, который нес в руке торшер с большим зеленоватым абажуром. Он поставил его в сторонке и, подойдя к кровати, тепло поздоровался с Павлом Фомичом. Тот тоже ответил ласково и, кивнув головой, улыбнулся. Борис был в толстом желтом свитере домашней вязки, в белых валенках. Румяное лицо его выражало беспокойство. Горюхин заметил это и, выпростав из-под одеяла руку, постукал кончиками пальцев себе по груди.

— Прихватило вот, Боря. Опять прихватило… — Он не договорил. Голос его задрожал.

— Ну, что вы, Павел Фомич. Все пройдет. Это от погоды. Это же шторм какой-то небывалый. В степи-то все стежки-дорожки замело. Но будто уже стихает.

— Да уж пятый день лежу. Вот сегодня вроде бы немного получше.

— Вот видите. А чего нам эта погода-то? Корма все дома. Тракторы и машины на ходу. Завтра грейдер, наверно, пустят по дороге.

— Он ведь какой, — вмешалась Евдокия Сергеевна. — Чтобы только как белка в колесе. — Повернувшись к мужу, произнесла с укором: — Ведь ты и болеть-то не умеешь.

— Вот и беда-то. Не умею, — согласился он и засмеялся.

— Ты присядь уж на минутку, Боря.

Борис, нерешительно пожав плечами, посмотрел на Евдокию Сергеевну, будто спрашивал у нее разрешения.

— Я-то, Павел Фомич, и час и два с удовольствием посидел бы с вами, да вон тетя Дуня не разрешает. Да это и верно. Тут только открой двери — и повалят.

— Он ведь что, как маленький, дай только волю и сейчас начнет то да се. Немного-то посиди, — она пододвинула стул Борису и тот сел. — Иван Николаевич наказывал, чтобы он больше спал и молчал.

— Теперь вы с Иваном Николаевичем пальцем шевельнуть не дадите. И так уж на целый год вперед выспался и намолчался, аж тошнит. Мы уж тихо посидим.

— Да уж тихо-то ты не умеешь.

Горюхин долго молчал, и было заметно, что дается это ему с огромным трудом. Он все время пытался что-нибудь сказать, но не решался.

— Вот, понимаешь, не велят говорить, — не вытерпел наконец он. — А почему? Чтобы не расстраивался. А я, когда молчу, еще больше сам себя мучаю. Только глаза закрою, и сразу, как кино перед глазами, вся жизнь начинает крутиться. Иной раз стыдно чего-нибудь вспоминать, а оно, как назло, лезет тебе в голову и ничего не сделаешь. Да ведь так мучает, что сам с собой прения веду, разговариваю вслух.

— А вы их отгоняйте мысли-то, — улыбнулся Борис.

— Пробовал. Одни отгонишь — другие тут как тут. Вот и думаешь: надо бы тогда-то вот так сделать. А после-то, говорят, и дурак умен, да черт ли в нем. Если бы вот ее, — Горюхин дотронулся до головы, — можно было отвинчивать, тогда другое дело: положил на полочку и отдыхай себе. Да и она-то, сердешная, отдохнула бы от нас. Бог ты мой, как же мы ее часто по-глупому терзаем…

Борис громко засмеялся и, посмотрев испуганно на Евдокию Сергеевну, тут же смолк. Она стояла у изголовья мужа, и глаза ее тоже немного потеплели, на губах появилась улыбка. Горюхин, помолчав, спросил про сына.

— Ну, как там Анатолий живет?

— Я его не видел, Павел Фомич, он в Москве.

— Как в Москве? Зачем это он туда?

— Вызвал его академик Густов в институт механизации, с сеялкой.

— Что ты говоришь? Значит, что-то получается у него.

— Что вы, Павел Фомич, ему за эту конструкцию могут сразу докторскую степень дать. Я же не раз видел и чертежи и действующую модель.

Горюхин смотрел на Бориса широко открытыми глазами, с радостным удивлением. И как ни странно, он думал в этот миг не о сыне, а о нем. Сейчас он верил каждому его слову, и все недавние переживания и тревоги, и даже подозрения к нему сразу исчезли из его сердца.

— Может быть, ты, Боря, переоцениваешь его? — тихо спросил Горюхин.

— Ни капельки. Ему, Павел Фомич, только за те два автомата-счетчика, которые он изобрел, надо давать кандидата. Их уже приняли к производству; так теперь и называются — «автоматы Горюхина». А сеялка — это вообще что-то удивительное. Так все просто и в то же время совершенно оригинально, что диву даешься: как же это раньше-то никто не догадался, честное слово. Что вы! Толя — голова.

Павел Фомич задумался над этими словами. Он знал, что сын работает над новой сеялкой, и тоже видел чертежи и расчеты, но никак не мог представить себе, что все это серьезно, и относил это к давним забавам сына с ученическим «Конструктором». И вот, пожалуйста, Анатолием заинтересовался академик, и ведь могут теперь забрать его туда. Он не мог не верить Борису, зная, что тот хорошо разбирается в технике.

— Да-а… Здорово, — произнес Горюхин и посмотрел на Синотова. — Ну, а в области что новенького? Видел кого-нибудь?

Борис передал, что был в Сельхозтехнике и в обкоме.

— Много техники идет: тракторы, машины, комбайны. Уже в этом году почти два миллиона тонн удобрений область получит. Много всяких льгот, одним словом, дела здорово меняются.

Горюхин повернулся на спину, вытянул руки вдоль туловища, поверх одеяла и, запрокинув голову на подушке, закрыл глаза. Темные веки, покрытые сеткой морщин, то и дело вздрагивали. В комнате стало тихо и был слышен только мерный стук часового маятника, да изредка затихающая метель озлобленно бросала пригоршни сухой крупы в стекла окон. Время от времени хлопала — наверно у соседей — плохо прикрытая калитка и противно и надоедливо дзинькала щеколда. Но тишина теперь не угнетала Горюхина. Он, кажется, и не слышал ничего, поглощенный раздумьем над тем, что услышал от Бориса. «Заберут, пожалуй, Тольку», — думал он о сыне. Ему всегда хотелось перетащить его в колхоз. Сын был какой-то несмелый, стеснительный, тихий — не в Горюхина, — и Павел Фомич рассчитывал, что если он будет здесь, с ним рядом, то он расшевелит его и, как ему думалось, выведет в люди.

Борис осторожно поднялся со стула, посмотрел на Евдокию Сергеевну и молча, мимикой и жестами, показал, что ему пора. Но Горюхин открыл глаза, и на лице его появилась широкая улыбка.

— Ну, брат, ты и впрямь мне такую новость сообщил, что умирать-то, пожалуй, и не стоит, — он засмеялся. — Теперь уж не до этого.

Борис посмотрел на больное, осунувшееся лицо председателя и ощутил прилив тоскливой жалости.

— Павел Фомич, я уж пойду. Поправляйтесь и, пожалуйста, ни о чем не думайте. Не обижайтесь и не сердитесь, на меня за мое выступление. Я уж ведь приходил однажды, да тетя Дуня не пустила меня.

— Что ты, что ты, Боря! Да разве я сержусь? Я вон как рад твоему приходу… — голос у Горюхина сорвался, и противный горький комок застрял в горле. Борис попрощался и вышел вместе с Евдокией Сергеевной.

Когда жена снова возвратилась в комнату и подошла к мужу, он лежал с открытыми и немного влажными глазами. Она пододвинула стул поближе к кровати, опустилась на него и, взяв в свои теплые ладони руку мужа, стала гладить ее.

— Чего ты? — с плохо скрываемым беспокойством спросила она. — Хуже, что ли?

— Нет, не хуже. Лучше даже, — он посмотрел на жену и снова на лице появилось выражение радости. — Борька-то? Смотри, как он. А? Всю тягость с сердца снял. А я-то… все эти дни… Вот ведь как. Он что, правда приходил? — Евдокия Сергеевна утвердительно качнула головой.

— Ты уж не переживай. Ведь я тебе все время говорю, что только о тебе все и спрашивают. И Егор раза два спрашивал.

— Что ты? Я ничего теперь. А Толька-то наш смотри чего? Синотовы зря не похвалят. Я их знаю.

— Боюсь, как бы Толю не забрали куда далеко. Чего еще он.

— Ничего, мать. Он мне как-то говорил, что до сорока лет из села никуда не поедет.

Снова стало тихо в комнате. Оба они думали в эту минуту, наверно, об одном и том же: о детях, о здоровье, чтобы прошла беда стороной.

— А новость-то какую сообщил Борька. Я уж тут кое-чего прикинул… Нет, надо обязательно поправляться.

В комнате стало темнеть. Евдокия Сергеевна встала, размотала шнур у нового торшера и осторожно включила его в розетку. Комната сразу наполнилась мягким, умиротворяющим светом, будто яркие солнечные лучи были пропущены через живую свежую зелень.

Метель прекратилась.

Ночью с Горюхиным стало плохо: начался новый сердечный приступ. Вызвали врача, делали всякие уколы, но ничего не помогло. К утру он умер.

Дня через три хоронили Горюхина. Улица была запружена народом. Приехали старший сын Константин, дочь Зинаида, Анатолий с женой, районное начальство, много людей из соседних колхозов.

Было много речей. Но когда у могилы пожилые колхозники во главе с Кузьмой Фадиным запели «Вы жертвою пали…», все подхватили этот мотив, хотя многие из молодых не знали слов. Женщины плакали.

Когда предоставили слово Алексею Мызникову — от бывших фронтовиков, он влез на временно сколоченную из досок трибуну, обтянутую красно-черным крепом, и, держа в здоровой руке малахай, растирал им по впалым щекам слезы, но так и не сумел ничего сказать, а только махнул пустым рукавом полушубка, заплакал и, сойдя с трибуны, спрятался за спины людей.

Впереди молчаливо стоял Егор, без шапки, склонив седую голову, время от времени вытирая платком глаза.

Через две недели после похорон на общем собрании единогласно избрали председателем колхоза Бориса Синотова. Он, взволнованный, поблагодарил всех за доверие и обещал быть таким же справедливым, таким же преданным общему делу, как и Павел Фомич Горюхин.

Загрузка...