Во дворе я увидел рослого мужчину, без рубашки, который колол дрова. Он был худой, но мышцы на спине и на плечах были будь здоров какие! Гора наколотых поленьев возвышалась около него. Я подошёл ближе, чтобы помочь уложить дрова в поленницу, да так и ахнул.
Я узнал в нём того немца, что играл на гармошке! Он, наверное, тоже узнал меня. Мы стояли и смотрели друг на друга. Странное дело, мне не было страшно. Вот он, враг, стоит передо мной, стоит с топором в руках, а я не боюсь.
В глазах этого немца было какое-то просящее выражение. Он, взрослый, сильный мужчина, смотрел на меня, как провинившийся. Мне бы в голову не пришло сейчас кинуть в него камнем или сделать что-нибудь обидное и злое.
Из-за сарая выехала телега. Дядя Коля-мордвин привёз молоко.
— А вот принимайтя, — сказал он, снимая с телеги бидоны и оставляя в мягкой почве двора круглые ямки от протеза. — Паша! Получи молоко.
— Ага, ага! — Из кухни вышла повариха с бумагами.
Немец опять принялся колоть дрова, ловко и споро.
— Как там Рыжка? — спросил я.
— Кряхтит. Ничего. Завтра приходи жеребёнка смотреть. — Дядя Коля точно не замечал немца. Мы разговаривали так, словно были одни во дворе. Конюх подпрыгнул и снова сел в телегу. Закурил.
— А дядя Толя как себя чувствует?
— Ничего. Говорит, завтра гулять пойдёт.
— Пусть он не встаёт раньше времени, — сказала тётя Паша, вынося из кухни тарелку с гречневой кашей и большую кружку молока. Она поставила всё на стол и подошла к немцу.
— Эй! — тронула его за плечо. — Иди поешь.
— Данке, — торопливо ответил немец. Он вогнал топор в колоду. Аккуратно вымыл руки. Надел свой зелёный мундир, застегнул его на все пуговицы и стал около стола.
— Садись, — сказала повариха.
— Спасиба. Данке. — Немец сел. Взялся за ложку.
Я смотрел, как он аккуратно кусал хлеб ровными белыми зубами и, стараясь не крошить, ел рассыпчатую кашу.
— Чего ты на пленного уставился? — сказала мне тётя Паша сердито. — Ему из-за тебя кусок поперёк горла становится. Чего ты упулился в него? Фамилия-то у тебя какая? — спросила она немца как бы между прочим.
— Вас? Дас фамильен? — переспросил немец. — Айн мутер. — Он торопливо достал из нагрудного кармана фотографию пожилой женщины в шляпке.
— Мать, что ли? — спросила повариха, не прикасаясь к фото.
— Я, я! — закивал головой немец. — Мутер. Я не быль мой дом сьемь год. — И он вздохнул. И, помолчав, опять принялся есть.
Я смотрел, как у него ходят желваки на худых скулах, и думал, что этот немец, наверное, скучает по дому, по своей матери. Шутка сказать, семь лет не был дома! Почти столько, сколько я живу на свете.
— Ты вот про мать, а я спрашиваю про фамилию про твою, чтобы знать, как называть-то тебя.
— Как его звать? Фриц! Как ещё! — вырвалось у меня.
Немец поперхнулся кашей.
— Найн, — сказал он, глядя мне в глаза. — Найн. Я не есть фриц. Менья зовут Александр Эйхель.
— А сестры и братья у тебя есть? — полюбопытствовала повариха.
— Найн.
— А женат? Жена, дети есть?
В лице немца что-то переломилось.
— Найн, — сказал он, опустив голову. — Найн. Бомба… — Он показал глазами на небо. — Бомба. Пух! Жена нет и двое дети.
— Ну конечно, где может быть Хрусталёв? Хрусталёв — на кухне! Мёдом тебе здесь намазано, что ли? — Алевтина Дмитриевна с этими словами вошла во двор и, увидев немца, тут же осеклась.
— Двое дети… — говорил немец, забыв про еду. — Один мальчик и один девочка… Три лет и пять лет.
Тётя Паша взяла его тарелку и скрылась на кухне.
— Я поражаюсь! — сказала Алевтина дяде Коле. — Она так спокойно говорит с фашистом. Да, может, он её сынов убил, а она с ним разговаривает!
Дядя Коля посмотрел на Алевтину, прищурясь от табачного дыма.
— Тебе сколь лет? — спросил он.
— Какое это имеет значение! — вспыхнула пионервожатая.
— Вот такое! Ты сначала роди двух сыновей, вырасти да получи на них похоронки, а опосля суди… Мала ещё судить!
— Так, может, он её сынов…
— А может, и нет! — резко оборвал дядя Коля. — Это они когда на нас силой пёрли, дак тогда разбирать было некогда: бей врага, и все дела! Чем больше, тем лучше. Все одинаковые — все враги. А теперь они все разные. Русский лежачего не бьёт! Эй, — сказал он немцу. — Как тебя, Александр, что ли?
— Я! — Немец поднялся.
— Да ты сиди! На каком фронте воевал?
— Найн! — замотал головой немец. — Яне на фронт. Я строител. Автобан. Дорога! Инженер.
— Видал! — сказал дядя Коля. — А звание какое?
— Гауптман… — потупясь ответил немец. — Капитан.
— Что вы мне хотите объяснить? Что он не виноват? — заговорила Алевтина. — Не был на фронте? Дороги строил? По этим дорогам танки шли, между прочим, дороги строили русские пленные. А их потом тысячами расстреливали!
Немец побледнел, он хотел что-то сказать, но, наверное, слов ему не хватало, он только прижимал руки к груди и беспомощно переводил глаза то на конюха, то на пионервожатую.
— Вы их оправдываете! Они ваш дом сожгли. Половину жителей убили. Вас самого изувечили…
— «Оправдываю»! — усмехнулся конюх. — Ты, девонька, наговоришь! «Оправдываю»… Чего было — не забыть, а только злобой много не наживёшь. Злоба злобу родит! Потому Россия и стоит, что мы в себе злобу задавить умеем. — Он загасил окурок. — Нынче бой окончен, теперь и разобраться можно, кто на нашу страну с мечом, как говорится, шёл, кого вели, кого гнали, а кто и не шёл… Ты видала у них агитатора? Вон безрукий-то. Всё им газетки читает. Так он руку-то ещё в Испании потерял. С тридцать восьмого года в подполье. Что в тюрьмах да в лагерях пересидел — это не перескажешь… Вот тебе и немец! Ведь у них не только Гитлер был, у них и Тельман был, и этот, как его, Карл Либкнехт… Не все немцы — Фрицы, этот, вот видишь, Александр…
— На! — сказала тётя Паша, ставя перед немцем ещё одну порцию каши. — Ешь. Наломался небось с топором-то, и где только научился? Инженер ведь!
Алевтина ещё спорила с дядей Колей. А я ушёл со двора и стал бродить вдоль лагерного забора, подальше от всех, потому что голова моя распухла от мыслей. В ней словно гудели, метались и сталкивались разные слова. «Немец — и вдруг Александр! Капитан — и вдруг строитель!»
Но самое странное: когда он заговорил о том, что у него погибла жена и дети, мне стало его жалко.