Глава семнадцатая «СМЕЛО ВДЕНЕШЬ НОГУ В СТРЕМЯ…»

— Дядя Толя! Дядя Толя! Почему они на меня так?

— Ничего, ничего, — говорил старик, поглаживая меня по голове, по плечам и прижимая к себе. — Маленькие они ещё, глупые.

— Но ведь мне тоже восемь лет.

— У тебя не всё в жизни гладко — вот ты и поумнел. Ты ничего, не печалься, они в разум войдут. У них ещё своё будет. Попей, попей водицы. Вот и ладно… Видал, какой над ребёнком самосуд устроили! — сказал он конюху.

— Не говори! Вот она, ненависть-то, и дети малые озлобились… А всё эта война, прахом её разнеси…

Они долго охали и качали головами.

— А гармошку, стало быть, не выбросил? — усмехнулся дядя Толя.

— Нет, — сказал. — И ни за что бы не выбросил! И пусть хоть что говорят!

— Видал! — подмигнул старик инвалиду. — Казак он и есть казак… Упорный! Эх, казак ты мой, казак… Много тебе за своё упорство в жизни трудностей предстоит. А и то сказать, что же это за человек, который за истину не стоит? Это и не человек совсем…

Конюх ничего ему не ответил. Он посмотрел на меня искоса и, припадая на деревяшку, скрылся в конюшне.

— Вот ты всё говоришь: казак, казак… — сказал, вернувшись, конюх. — И отец у него в кавалерии голову сложил, и к лошадям тяготение у него есть, а мы, два пня старых, мальца в седло не посадим? Это нам минус, стыд и неловкость.

Он вёл в поводу осёдланную лошадь.

— Ну-кося…

Сердце у меня готово было выскочить от радости. Трясущимися руками я выправил стремя. Дядя Толя подсадил меня, и вот я в седле! И вот я на коне! Я на коне! Я еду верхом на коне!

Ничего, что седло старое, с облезлой кожей, сквозь которую проглядывают какие-то доски, это всё-таки седло! Настоящее седло!

Ничего, что подо мною не боевой конь, который храпит и скачет, и бьёт копытом землю, и грызёт удила, а понурая крестьянская коняга. Я на коне! Я на коне!

— Сотня! — кричит дядя Толя. — Пики в руку! Шашки вон! В атаку шагом марш!

Лошадь трогает ровным шажком. Как высоко я плыву над землёй!

Я в седле, и все заботы остались где-то далеко-далеко. Я плыву, и конь покачивает меня… Несправедливость, мои обиды, все неприятности исчезли, словно их не было никогда. Я еду верхом! Какое счастье!

— Эскадрон! — кричит старик. — Рысью марш!

Ой-ой-ой, как всё переменилось! Куда это я? Ой, седло выезжает из-под меня…

— Держись! Держись! — кричит дядя Толя. — Коленками упирайся! Куда? Куда? Стой!

Лошадь останавливается, и я лечу куда-то вверх, вперёд. Она перекинула меня через голову. Ноги мои остались в стременах, я обхватываю ими, как хомутом, конскую шею, а руками упираюсь в землю.

— Ох, да что ж ты, милай, на коне заместо фартука повесился? — говорит конюх, снимая меня.

Я умираю от позора.

- Ещё поедешь? — спрашивает дядя Толя и смотрит на меня, прищурившись.

— Поеду! Да! Поеду!

И вот лошадь опять трусит по кругу, и я изо всех сил держусь в седле.

Один раз, когда я совсем маленький был, мама стала меня укачивать и запела:

Сам узнаешь, будет время,

Бранное житьё:

Смело вденешь ногу в стремя

И возьмёшь ружьё.

А бабушка вдруг говорит:

— Не пой ему эту песню, пожалуйста!

— Почему? — закричал я.

— Да я всё своим сынкам, папе да дяде твоему эту песню пела…

А мне в этой песне нравились слова: «и казак душой», и я всё просил, чтобы мама пела, но она никогда больше меня этой песней не укачивала. И вот теперь я понял почему. Я вспомнил, как вздохнула женщина на поле, когда Липский пел: «Возьмём винтовки новые!..» Вот и мама за меня боялась, что я узнаю «бранное житьё», — это значит войну.

— Ну что, — сказал дядя Толя, — вот уже почти что полчаса катаешься и не упал. Молодец! Ещё научишься. Ещё в «Правде» про тебя пропишут! Ещё мастером спорта будешь.

Я ступаю по земле — ноги у меня стали деревянные.

— Устал?

— Не-а!

— Ты, когда станешь конником знаменитым, нас не забывай, — улыбается конюх. Попомни, что в седло тебя посадили первый раз два старика о трёх ногах…

Я обхватил его руками, прижался к нему изо всех сил и сказал, как поклялся:

— Я вас никогда, никогда не забуду…

«Пусть ребята на меня кричали, пусть называли меня предателем, я не сержусь на них. Они ведь не разговаривали с Александром. Они не ошиблись, как я, когда не догадался, что Гриша — герой. Они жили — не тужили, гоняли в футбол. Откуда им знать, что Александр сам мучается, что его совесть грызёт… А мне надо не спорить, а объяснить… — Так думал я, когда подбегал к лагерю. — А что они меня предателем обзывали, так зато я ездил верхом!»

У лагерных ворот я увидел, как два дежурных вели за руки знакомую фигурку с большим бантом.

— Ирка! — закричал я. — Ирка, за что они тебя?

Девочка шмыгала носом, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не заплакать.

— Боря! — сказала она торжественно. — Я твои цветы Грише отнесла, к памятнику. Они меня поймали и к начальнику лагеря ведут — за то, что я убежала. Спасибо тебе, Боря, за цветы! Я тебе ещё раньше хотела сказать.

— Стойте! — закричал я. — А я-то? Я тоже убегал! Меня почему не хватаете? Я каждый день убегаю! Я даже дежурного одного укусил!

— Чокнутый! — сказал дежурный. — На что ты нам нужен! Твоя фамилия Хрусталёв?

— Хрусталёв.

— Тебя из лагеря исключили. Вон за тобой мамаша приехала. У начальника сидит.

— Что? — ахнула Ирина. — Боречка, да как же это так?

— Подожди реветь! Я сейчас сбегаю посмотрю.

Прямо через газон побежал я к дому, где была канцелярия лагеря и где в раскрытом окне был виден начальник. Он разгуливал по кабинету и что-то говорил, блестя очками. Я примостился у окна. Мне не было видно, с кем он разговаривает.

— …Мне он даже нравится! Честное слово! — Начальник снял очки и стал протирать. — Упрямый мальчишка. Но поймите меня, если бы он у меня был один, конечно, я бы мог заниматься им одним, но ведь их у меня двести пятьдесят. И я не могу одному посвящать больше времени, чем другим. А он всё время убегает. Он не может жить в коллективе. Да, не может!

— Но товарищи его любят! — к своему ужасу, услышал я мамин голос.

— Ну что вы — любят… — засмеялся начальник. — Он всё время дерётся. А сегодня вообще противопоставил себя всему отряду. Достал где-то немецкую гармошку. Выменял, наверное, у пленных. И когда товарищи совершенно справедливо возмутились, выбросить эту гармошку отказался.

— Нет, — сказала мама. — Здесь что-то не так. Я никому и ни за что не поверю, что мой сын стал бы что-то выменивать.

— Поверьте моему педагогическому опыту. Весь отряд, в конце концов, был против него, разве коллектив может ошибаться?

— Простите, — сказала мама. — Вы были на фронте?

— Какое это имеет значение? Я работал на крупном заводе. В конце концов, — у него даже лицо покрылось пятнами, — в конце концов, он нарушает дисциплину, и даже на это я готов смотреть сквозь пальцы, но ведь он убегает на минные поля… В конце концов, я за него не желаю отвечать!

— Это я поняла, — сказала мама. — Скажите, где мой сын?

— Мама! — закричал я. — Я здесь!

Загрузка...