— Вставай! Вставай! — кто-то шепчет мне в ухо, и с меня стягивают одеяло. Я открываю глаза и вижу Серёгу, он стоит, закутавшись в простыню, как в плащ. — Айда девчонок пугать!
— Не пойду я!
— Да ты не бойся! Тётя Паша спит уже, — шепчет Серёга. И правда, из-за загородки раздаётся такой храп, точно шкаф с посудой двигают или танк идёт.
— Я не боюсь, — говорю я. — Не хочу, и всё.
— Это он выделяется! — пищит Липский. — Показывает, какой он особенный. Или влюбился в кого-нибудь — пугать не хочет.
Сам Липа уже простыню на голову натянул. Только он больше смахивает не на привидение, а на тощего зайца.
— Просто дрейфит на улицу идти, — Федул говорит.
— Ничего он не дрейфит! — говорит Серёга. — Он просто ещё не петрит, какую мы мощную штуку надумали. А он пойдёт. Он настоящий друг.
Взял я простыню, надел сандалии, и мы пошли, хотя мне идти совершенно не хотелось. Стали дверь открывать, а она как заскрипит.
— Эй, вы куда? — поднял с подушки голову Колька Осташевский.
— Не твоё дело!
— Подождите, я с вами пойду.
— Бежим! — шепчет Серёга. — Меньше народу — больше кислороду.
Выскочили мы из дому. Темно. Ничего не видать. Вроде и недалеко отбежали, а не сообразить, куда идти нужно. Холодно, ветер дует. Мы сразу намёрзли. Мы же в одних трусах. Пробежали чуть вперёд. Друг за друга держимся.
— Стойте! — говорит Серёга. — Бабский дом не в этой стороне.
Пошли в другую сторону и сразу упёрлись в болото — Липский завяз, захныкал:
— Вот, сам не знаешь, а ведёшь! Тут вообще никакого болота не было… Простудить меня хочешь, у меня и так горло болит. И сандалия из-за тебя утонула…
— Сандалия, горло! Поменьше бы в пруду своих тритонов ловил.
— Постойте, — говорю, — не ругайтесь! Сейчас, может, выйдем. Лагерь забором обнесён, так? Куда ни пойдём, обязательно в забор упрёмся, а там по забору на дорожку выйдем, что от ворот к палатам идёт.
— Хрустя! — говорит Серёга. — Иди ищи дорогу. А мы этому дураку будем сандалию искать.
Пока я был с ребятами, ещё ничего, не страшно было, а как отошёл от них, стало мне не по себе. Деревья где-то невидимые шумят, ветер воет, простыня на мне развевается, по ногам хлещет, ноги по траве скользят. В голову лезут всякие мысли про привидения. От этого у меня зубы начали стучать.
Но вышла луна и всё осветила. Вон палата наша белеет, а вон ребята идут, в простыни завёрнутые. Вот ведь что в темноте происходит: я думал, от ребят иду, а оказывается — к ним.
— Эй! — кричу. — Пугальщики! Вон наша палата!
Они почему-то сначала присели все трое, а потом кинулись бежать в разные стороны. Я, конечно, побежал за ними. Что они, с ума посходили? Догнал одного, схватил за простыню, она у него на шее завязана. Он упал — сипит, как чайник:
— Ма-а-а-а-ма…
Смотрю, а это Колька Осташевский! Это он, значит, как только мы ушли, других мальчишек подговорил привидениями нарядиться. Стал я ему вдалбливать, что я Хрусталёв, вдруг из кустов Федул вылетает.
— Привидения! Привидения! — кричит. Нас увидел — совсем ополоумел.
«Ну, — думаю, — если вам так нравится друг от друга бегать — бегайте хоть всю ночь, я вам не помощник». Свернул простыню и пошёл в палату. Теперь мне совсем не страшно, потому что светит луна и звёзды. Я люблю звёзды. Это, наверное, потому, что нас, когда шла война, по ночам не бомбили и можно было выйти погулять. Я спал днём, а ночью дышал свежим воздухом. И если днём просыпался, то всё спрашивал: «Есть звёзды?»
Я поднялся на крыльцо нашего домика и споткнулся о ведро. Странно, когда уходили, никакого ведра не было. Кто это его поставил?
От луны светло в палате. Пошёл я к своей койке, смотрю, а на ней лежит кто-то. Батюшки, да ведь я в девчоночную палату зашёл! Скорей нужно мотать отсюда! Пошёл я к выходу на цыпочках, слышу — кто-то плачет. Тоненько, жалобно. Я остановился, послушал. Но могу я уйти, когда человек плачет.
— Эй! — шепчу. — Кто это плачет?
Затихло. Потом опять всхлипывать начало — на крайней койке. Я подошёл, присел на корточки около головы. Смотрю, а это наша Ирина-Мальвина разливается.
— Осипян, ты чего?
— Ой, кто это?
— Я. Хрусталёв. Я к вам в палату нечаянно зашёл. Ты чего ревёшь?
— Домой хочу! — всхлипывает Ирка. — Никак уснуть не могу.
— Это, — говорю, — потому, что у тебя тоска. Ты нервничаешь, вот и уснуть не можешь. Ты успокойся, а то от тоски даже заболеть можно.
— Как я могу успокоиться! Тут же темно.
— А ты подумай, как будет хорошо, когда домой вернёшься. Твоя мама пирог испечёт, я к вам в гости приду. Тоже чего-нибудь интересненькое приносу…
Ирина уже не плачет. Только всхлипывает и дрожит. Я её по голове погладил. Ну и что, что она плачет. Скучает, маленькая ещё. А слёзы, они ведь без спросу текут.
— Мне бабушка всегда на ночь сказки рассказывала…
— Ха! — говорю. — Да я тебе сказок хоть тыщу миллионов расскажу. Есть такие специальные сказки для девчонок про принцев и принцесс. Они в книжках записаны, а я знаю сказку, которая нигде не записана, потому что случилась с моим папой, когда он маленьким был. Это сказка про рябую курочку.
— Ой, я её знаю! — затараторила Ирка. — Жили-были дед и баба… была у них курочка Ряба.
— Не Ряба, а рябая курочка, вот именно, что это другая сказка.
— Ну, тогда рассказывай.
— Пошла хозяйка на рынок со своим сынишкой. Это моя бабушка с моим папой, когда он совсем маленький был. Смотрят, к одной телеге за ножку курочка привязана. Маленькая, взъерошенная. Её не то что били, а тащили за телегой без внимания. Мальчик говорит маме: «Давай купим курочку». А мама отвечает: «Да у нас же есть куры дома». А он говорит: «Мне эту жалко, её совсем замучают». — «Ну, раз жалко, — говорит мама, — давай купим».
Принесли они курочку домой, выпустили во двор. Во дворе гуси ходят, куры толстые, мясные, называются Арпенхтон, индюк весь напузырился, хохлом своим красным машет. Рябенькая курочка и так маленькая была, а тут вообще вся в комочек сжалась, совсем крошечная стала. Начали корм раздавать — все рябенькую курочку обижают, пришлось мальчику её отдельно кормить.
— А чего ж за неё петух не заступился? — спросила Ирка.
— А он дурак был. На заборе только сидел да кукарекал. Ему вообще на неё наплевать было. Вот курочка немножко окрепла и стала клохтать. А если курица клохтать начинает, значит, она хочет цыплят выводить. Взял мальчик лукошко, постелил туда соломки, мама ему яиц дала, поставили под крыльцо. А курочка вокруг бегает, кричит: «Мало, мало!» Пришлось ещё яиц подкладывать. Еле курочка смогла их все накрыть.
Села курочка на кладку и так сидела, что даже есть не вставала. Пришлось мальчику её кормить. Другие куры выскочат, по двору носятся, а кладка остывает. И вот прошло три недели и стали вылупляться цыплята. У одной курицы десять, заважничала она, пошла по двору. У другой двенадцать — ну та вообще!.. А рябенькая курочка всё не выходит из-под крыльца. У неё ещё не все вылупились. Вышла она под вечер, и все жители двора собрались считать, сколько же у неё цыплят — десять, пятнадцать, двадцать один!
— Ух ты! — сказала Ирка.
— Тут даже гуси гоготать перестали. Петух было к рябенькой курице сунулся, наверное, поздравить хотел, а она ему так сказала «ко-ко», что у него даже гребет, от расстройства на бок свесился, и поплёлся он в дальний угол двора. А цыплята скоро выросли, и уж никто не смел рябенькую курочку обижать. Вот.
— Хорошая сказка! — сказала Ирка.
— Конечно, хорошая! согласился я. — Утешительная. Мне её бабушка рассказывала, когда нашей соседке тёте Дуне муж посылку из Германии прислал. Там всякие халаты розовые, чтобы воображать. Несколько штук! И она стала в этих халатах по квартире ходить!
Вот мне бабушка и рассказала эту сказку! Потому что, когда я вырасту большой, я моей маме не то что халат розовый, а платье куплю с золотой каймой! Зеленое бархатное с золотой каймой, как у царицы! И все тогда увидят, что моя мама лучше всех! Ну, теперь спи давай!
Я собрался уходить.
— Ладно. Спокойной ночи, Боря.
— Спокойной! — говорю.
Вдруг дверь открывается и входит Алевтина Дмитриевна с лампой в руках.
— Это что такое? Хрусталёв? — Она чуть лампу не выронила.
Тут на всех кроватях стали девчонки вскакивать, такой крик подняли! Ирка мечется, что-то им объяснить хочет, а они орут:
— Хулиган! Нахал! Специально нас напугать хотел! Вон простыню притащил! — в спину меня толкают.
— Я думала, твоё раскаяние искреннее, — говорит Алевтина Дмитриевна. — Я поверила тебе, а ты опять за своё! Завтра мы пойдём на прогулку, а ты останешься в лагере.
Тут все сразу замолчали. На крыльце ведро как грохнет. Дверь открывается, и входит Липский. И уж на что керосиновая лампа плохо светит, а видно, что он грязный с ног до головы.
— Вот! — говорит. — Нашёл сандалину. Сам чуть не утонул.