Утром на линейке начальник лагеря, сердито блестя очками в тонкой оправе, сказал, что пионерский лагерь переходит как бы на военное положение.
— В связи с участившимися случаями нарушения дисциплины и режима, — голос у него был скрипучий и скучный, — организуются патрули из старших отрядов… Всякий, кто нарушит…
«Наверное, жеребёнок уже родился, — думал я. — Интересно, какой он? Чёрненький? Рыженький?» И ноги мои были готовы сорваться с места и припустить к конюшне. Иногда я ловил на себе тревожные взгляды Ирины-Мальвины.
— У нас уже есть злостные нарушители! — гудел начальник лагеря. — Ну-ка, пусть выйдут на всеобщее обозрение.
Он начал называть фамилии, и нарушители стали выходить из строя. Одни стояли опустив голову, другие, наоборот, улыбались и строили рожи.
— Хрусталёв!
Я шагнул вперёд. Всего неделю назад я точно так же стоял перед строем и умирал со стыда, а сейчас мне было совершенно не стыдно и даже смешно. На затылке у начальника лагеря торчал вихор, и ветер качал его, как травинку.
— Не было дня, когда бы он не нарушал дисциплину, — говорил начальник. — Ходил на минные поля! Ежедневно бегает в деревню за четыре километра!
И вдруг раздались аплодисменты. Я оглянулся — Ирина-Мальвина, вся красная от волнения, хлопала в ладоши. А за ней начали хлопать и другие ребята. Один из нарушителей, рыжий и конопатый, начал раскланиваться и приседать, как балерина.
— Прекратите балаган! — закричал начальник. — В общем, это последнее предупреждение. Все указанные лица — кандидаты на исключение из лагеря.
— Боря! — сказала Ирина после линейки. — Ну ты хоть один денёчек не убегай! Ты слышишь, что говорят, тебя могут из лагеря исключить!
— Да пусть хоть что говорят! Меня ещё и не поймают!
— Ой, что ты! Поймают! Все мальчишки из старших отрядов дежурят. Вон по двое вдоль забора ходят.
— Что я, дурак, через забор лезть?
— Всё равно убежишь?
— Убегу! А что мне тут делать? С Липой головастиков ловить или в футбол гонять, чтобы Серёга мною командовал… А сегодня у Рыжки жеребёнок родиться должен.
— Ну, тогда я с тобой пойду, — решительно сказала Ирина. Я сначала хотел сказать, что, мол, только мне тебя не хватало. Но почему-то но сказал… Вообще, Ирина хорошая девчонка. Вот была бы она мальчишкой, так можно бы было с ней дружить.
— Ладно! — сказал я. — Только потом не жалуйся.
— Ты что! — Глаза у неё и так-то большущие, а теперь вообще как два блюдца сделались.
— Патрули расставили, — засмеялся я. — А мы с тобой пойдём через кухню.
— Да! — сказала Ирина со страхом. — Там немец!
— Да он какой-то ненастоящий. И зовут-то его Александр… Не бойся.
Мы бежали вприпрыжку. Миновали лес, перешли вброд речку — я вёл Ирину своим ежедневным маршрутом. Но на лугу, где у меня была протоптана тропинка в густой траве, мы вдруг увидели множество женщин.
Они шли широкой цепью, ритмично взмахивая косами, и трава ровными волнами ложилась позади них. Мне бросилось в глаза, что среди косарей не было ни одного мужчины, и я вспомнил слова дяди Толи: «Было в деревне девяносто три мужика, а с войны пришло двое: я да Коля одноногий». И сейчас же я вспомнил Александра, и снова в душе моей поднялось недоброе чувство: это из-за него, из-за таких, как он, женщины должны заниматься мужским трудом, делать работу, которая им непосильна. Я смотрел в измученные суровые лица колхозниц, на их низко надвинутые белые платки, на потные худые спины в ситцевых кофточках, и мне было мучительно оттого, что я не могу им помочь.
Эти женщины напомнили мне мою маму: когда она по ночам низко наклоняется над учебниками, у неё такое же напряжённое суровое лицо.
Мальчишки, ровесники нашим ребятам из второго отряда, крякая и надсаживаясь, подавали вилами траву на возы. Ещё один мальчишка, закусив губу, носился на конных граблях, а девчонки, чуть больше Ирины, деловито сгребали сено в копны.
— Вот! — сказала Ирина. — Они работают, а мы в лагере прохлаждаемся!
— Берегись! — прокричал мальчишка и пролетел мимо, звеня колёсами разбитых граблей.
— Пойдём быстрее, — потянула за рукав меня Ирина. — Нехорошо стоять и смотреть, как люди работают. Прямо мне вот именно что совестно.
От конюшни раздавались звонкие удары. Дядя Толя, присел на корточки, набивал обод на колесо.
— Дядя Толя, — сказал я, — что вы делаете? Вам же нельзя!
— Я маленечко, маленечко, я осторожно, — задыхаясь, отвечал старик. — Телега, вишь, без колёс стоит. Колёса развалились… А счас каждая телега на вес золота. Я счас, я маленечко.
Я помог ему катить колесо, вставил чеку, обильно намазал ось дёгтем, как показывал мне старик.
— Ну вот, ну вот… — приговаривал он, садясь на завалинку и дыша открытым, как у рыбы, ртом. — Ну, слава богу, сделали… Теперь можно катить хоть до Москвы.
— Боря! — прошептала Ирина мне на ухо (а я, признаться, забыл про неё). — Где же жеребёночек?
— А! Жеребёнок-то? Народился! Народился! — услыхал её шёпот старик. — Подите — в последнем деннике с мамашей отдыхает.
Мы боязливо вошли в полумрак конюшни и прижали носы к щелям загородки. Рыжка звучно жевала сено, а в тёмном углу лежало какое-то существо.
— Вот он, — прошептала Ирина.
Комок вздрогнул и распрямился, как пружина. Вороной жеребёнок поднялся на тоненьких соломинках-ножках и начал тыкаться лобастой головкой в бок матери — искать вымя.
— Какой хорошенький! — умилилась Ирина.
Рыжка насторожила уши и зло захрапела.
— Пойдём! — сказал я. — Не надо её волновать.
— Ага! — согласилась Ирина. — А то от волнения может молоко пропасть. Мама моя говорила, от волнения молоко пропадает. Только давай ещё посмотрим.
Мы ещё раз посмотрели на жеребёнка, который, причмокивая, тянул вымя и от удовольствия притоптывал копытцами.
— Ребятки! — позвал нас дядя Толя.
Мы вышли из конюшни, жмурясь от солнца.
— Вы того! — сказал старик. — Поспешайте-ка в лагерь, а то там вас хватиться могут. И сегодня и завтра, аж до воскресенья не ходите. Сапёры будут в карьер мины и бомбы вывозить.
— Какие бомбы?
— Да неразорвавшиеся, которые разрядить не удалось. Их в карьер вывезут и там взорвут. Вас в лагере, наверное, каждый час пересчитывать будут, так что вы бегите, а то могут вас хватиться.
— Что, устала? — спросил я Ирину, когда мы перешли брод и я заметил, что девочка стала отставать.
— Нет. Ни капельки. Только что мы никак не дойдём? Вроде, как в деревню шли, дорога короче была.
— Знаешь что, — сказала она немного погодя. — А ты ещё знаешь какую-нибудь сказку про настоящее, ну, как про рябую курочку?
— Конечно.
— Расскажи, мы и дойдём быстрее.
И она взяла меня за руку.
— Ну, слушай. Эта история случилась с папой на войне. Он нам её в письме написал. Было на фронте затишье. Немцы не наступали — выдохлись, а наши ещё сил не накопили. Сидели в окопах, друг против друга, перестреливались, а боёв больших не вели. У наших солдат в траншее жила ручная мышь Клара. Это была очень хорошая мышь. Уж неизвестно, кто её надрессировал, но только умела она стоять на задних лапках, брать корм из рук и кружиться, если вдруг начинала музыка играть. Ну, танцевала, в общем.
Солдаты её очень берегли. И чтобы ночью не наступить на Клару, устроили ей гнездо в каске, а каску ставили на бруствер, на край окопа, значит.
Однажды фашисты решили взять наших бойцов в плен. Подкрались незаметно. Спустились в окоп. Идут. А наши бойцы в блиндаже спали.
— А часовой? — спросила Ирина тревожно.
— А он не слышал.
— Заснул, что ли?
— Ты что — заснул! Боец на посту никогда не спит! Папа про часового не писал. Вот немцы крадутся по траншее. Один как поскользнулся и схватился рукой за край окопа. А там стояла каска с Кларой. Мышка выскочила да прямо ему за шиворот. Тут фашист как заорёт! Наши бойцы выскочили из блиндажа. Из автоматов — та-та-та-та!.. Так Клара спасла наших бойцов.
— Хорошая сказка, — похвалила Ирина. — Только про курочку лучше. Я мышей боюся…
А я вдруг подумал про того немца, которому мышь за шиворот упала. Он почему-то показался мне похожим на Александра. Закричал. Значит, тоже мышей боялся… Его из автомата — та-та-та-та… И он упал на дно окопа. Убитый. А может, у него дома дети остались? Мать? Вот что значит война.
— Нет! — сказал я. — Эта сказка не так кончается. Наши бойцы выскочили из блиндажа: «Руки вверх!» И все немцы сдались сразу, и наши взяли их в плен.
— Ой! — прошептала Ирина. — Кто это вон там стоит?
— Где?
— Да вон.
Мы уже были у самого нашего лагеря. Там играл баян и слышался голос Алевтины Дмитриевны:
— И раз, и два, и три…
Это девочки репетировали художественную гимнастику.
У самого забора спиною к нам стоял солдат. Я его узнал.
— Гриша! Пчёлко!
Он не услышал. Он смотрел туда, где шла репетиция, и улыбался задумчиво.
На нём была белая от стирки гимнастёрка, отглаженные бриджи, аккуратные обмотки и начищенные ботинки.
— Гриша! — тронул я его за гимнастёрку.
— Тю! — сказал он. — Та це мий знаемый. Добридень!
— Здрасти.
— А я задывивсь, як воны выробляють гимнастыку. Ой и гарна ж у вас учителька! — вздохнул он.
— Хочешь, я тебя познакомлю?
— Ни! Ни! — замахал руками солдат. — Ни за що! Ты шо, сдурел? Вона учителька, а я хто?
— А ты солдат!
— От и оно, шо солдат. Кода б я был, наприклад, охвицер або сержант… а то тильки солдат. Хиба ж ей солдат ровня?
— Да у тебя ж вон сколько медалей! — Я их только что заметил и насчитал семь штук, да ещё два ордена Славы!
— Га! — солдат безнадёжно махнул рукой. — Стой, ось я тоби дам… — Он сунулся в куст и достал оттуда огромный букет белого махрового шиповника.
Ирина ахнула и всплеснула руками.
— Ось! Витдайте учительки. На памьять. От.
— Сам и отдай.
— Ни! Ни! — замахал он на меня руками так, что все медали на его груди зазвенели. — Не можно. Витдайте, будьте ласковы.
— Мне что, — сказал я, — я отдам. Может, чего передать?
— Кажи, есть один солдат… Та ни, ничего не треба передавати. Дякую! Спасибо! — И он побежал к дороге.
Букет был огромным. Ирина держала обеими руками охапку белых, опьяняюще пахнущих веток.
— Смотри не уколись!
— Да тут все шипы срезаны.
— Во! — хмыкнул я. — В Алевтину втрескался!
— Ну и что? — сказала Ирина. — И ничего смешного.
— Ты на него посмотри! Маленький вон какой. Некрасивый. Конопатый. Он же меньше Алевтины!
— Ну и что?
— Ну как же они поженятся, если он такой некрасивый?
— Ну и что? Зато он хороший. Вот именно что даже очень хороший… Цветы принёс.
— Да он и по-русски говорить-то не умеет.
— Он украинец, вот и говорит по-украински. У меня бабушка, не баба Настя, а которая в Армении живёт, она вообще по-русски говорить не умеет, так что же она, плохая, что ли?
— То бабушка! А то солдат! Вообще-то, — нашёл я выход, — если бы он стал генералом… Или хотя бы полковником, и приехал бы на коне! Тогда, может быть…
— А может, он ещё и станет генералом!
— Ха! Сказала! Да на генерала знаешь сколько нужно учиться?.. Ты на него только посмотри! У него всё лицо конопатое!.. Хоть бы он гвардеец был, а то так… Ведь он даже не сапёр, он из строительного батальона. У него на погонах эмблемы такие. Другие разминируют, а он им обед доставляет.
— А ты, Боречка, очень даже вредный! — сказала Ирина и пошла впереди меня.
— Ну и пожалуйста! — закричал я ей вслед. — Зато, к вашему сведению, я правду говорю. Никакой он не герой! И не будет им никогда!
И опять мы с Ириной поссорились! И весь вечер она со мной не разговаривала, хотя цветы Алевтине Дмитриевне мы передавали вместе.
Алевтина вдруг покраснела сильно-пресильно. У неё даже слёзы на глазах выступили.
— Хорошо, — сказала она. — Только больше, пожалуйста, не исчезайте. Завтра мы пойдём в деревню давать концерт. Ты, Ира, будешь стихи читать, которые мы репетировали, про урожай. А ты, Хрусталёв, никакого номера не приготовил, ты всё бегаешь где-то, и поэтому тебя не включили в программу.
Она говорила, а сама всё время невольно прижимала букет к груди и зарывалась лицом в пахучие цветы. И лицо у неё было какое-то особенное! Счастливое. Только она очень стеснялась, что ей цветы подарили…
Мне было хорошо на неё смотреть. Если бы я знал, что она так обрадуется, я бы ей раньше целую охапку цветов принёс бы и подарил.
— Ничего! — сказал я. — Ничего, что меня в программу не включили. Я, Алевтина Дмитриевна, со зрителями посижу с большим удовольствием.