Горы Сулеймана! Величественные, гордые, седоглавые горы, познавшие столько тайн, видевшие столько событий! Ни тревоги истории, ни буйства природы не коснулись их, из века в век хранят они свою таинственную красоту, равнодушные ко всему, что их окружает.
Поднимись к вершине, закричи во все горло — никто и ничто не отзовется, кроме твоего же собственного голоса, который, подобно бумерангу, вернется к тебе гулким эхом. И вокруг тебя — лишь острые скалы, отвесные обрывы, бездонные ущелья… О аллах, да ступала ли здесь хоть когда-то нога человека, есть ли здесь хоть какое-то подобие жизни?
Так думал я, когда шел глубоким, как колодец, ущельем.
О суровости гор Сулеймана много рассказывал мой дед еще тогда, когда мы жили в Туркестане. Вечерами, бывало, за чаем, он вспоминал родную природу и с особым восхищением говорил о величии гор.
И вот наконец я вижу их своими глазами.
Приближался вечер. Узкое ущелье, то выпрямляющееся, то извилистое, змеилось средь горбатых гор и постепенно погружалось во мрак. Весна была в разгаре, однако здесь, меж камней, все еще сохранялась прохлада, а ночами даже подмораживало и пронзало холодным ветром.
Но, разгоряченные быстрым шагом, мы не чувствовали стужи.
Впереди шел высокий, сухощавый Хайдар-ага. На плече у него висела винтовка, за спиной — вещевой мешок. Он опирался на увесистую палку, но легкая, молодая поступь не вязалась с почти седой окладистой бородой, свисавшей на грудь. И лицо его, хоть и далеко не молодое, не говорило об усталости, лишь тюрбан по краям чуть потемнел от пота.
А я шел следом за Хайдаром-ага, едва не наступая ему на пятки. Так же, как на нем, на мне была крестьянская одежда — потертый бархатный жилет поверх белой рубахи, грубые штаны, темный тюрбан и солдатские башмаки. Но усталость сказывалась в каждом моем шаге, хурджун и винтовка словно свинцом наливались, я тяжело дышал, и даже усы мои были влажными от пота.
За своей спиной я слышал тяжелую поступь Асада. Он, кажется, вовсе выбился из сил, потому что, неожиданно остановившись, крикнул:
— Не перекурим ли, Хайдар-ага?
Но тот, не оборачиваясь, возразил:
— Нет, сынок… Если до захода солнца мы не выберемся из этого ущелья, придется всю ночь пролежать на камнях. Потерпи…
И так же бодро, не сбавляя шага, продолжал путь, Я посмотрел на Асада и с шутливым упреком в голосе сказал:
— Если уж ты сам себя тащить не можешь, то сбрось свой груз, и мы понесем тебя на паланкине. Согласен?
Но, судя по молчанию Асада, ему было не до шуток.
Ущелье меж тем становилось все более тесным и шумным. Казалось, вот-вот горы сомкнутся над головами, но вершины их не были видны, — лишь отвесные скалы темнели, отрезая от нас небо и словно лишая воздуха.
И наверное, именно потому, что весь день мы пробирались по сумрачным, узким ущельям, душа моя жаждала простора, пространства, беспредельной высоты неба…
— Ну и места! — невольно проговорил я ни к кому не обращаясь. — И как только тут живут люди?!
Но слова мои услышал Хайдар-ага и, обернувшись, ответил:
— Ничего, сынок, и здесь вполне можно жить, лишь бы был покой! Этими же самыми ущельями продвигались и англичане, отсюда били их пушки, и не однажды, а несколько раз за последние годы. Конечно, на первый взгляд все здесь кажется суровым, таящим в себе невесть какие опасности. Но если привыкнуть, — о, тогда нигде больше не захочешь жить!
Тропа стала круто подниматься вверх, каждый шаг давался теперь с еще большим напряжением, и лишь Хайдар-ага вида не подавал, что ему трудно, — шел все также бодро, мерно постукивая палкой.
Мы удалялись от ущелья, и мир словно распахивался перед нами все шире и шире. Спешившись сегодня на рассвете после двух дней, проведенных в седле, мы сразу же оказались зажатыми высокими мрачными скалами и лишь сейчас, при подъеме, будто возвращались к жизни. Не знаю, как другие, но я испытывал чувство радостного облегчения, словно вырвался из какого-то каменного плена. Нет, прав был Хайдар-ага, не дав нам в пути отдохнуть, иначе и впрямь мы провели бы ночь в холодном, сыром ущелье.
Откуда-то сверху до нас донесся собачий лай, и это было подобно райской музыке. Повеселел даже мрачный Асад.
— Не с самого ли неба льются эти звуки? — спросил он Хайдара-ага.
Тот шуткой ответил на шутку:
— Для тебя, быть может, они и впрямь божественные, но на самом деле это просто лают собаки!
— Господи, любому кобелю я был бы сейчас рад не меньше, чем родному тестю!
Хайдар-ага громко рассмеялся, но не успел и слова сказать, как путь наш перерезала целая свора псов, так что Хайдар-ага замер на месте.
— Э, Асад, — сказал он, — не слишком ли много у тебя тестей? Выходи-ка вперед и разбирайся с ними сам.
Мы так и покатились со смеху, и, забиваемый собачьим лаем, наш гогот скатился куда-то вниз, в ущелье, и было уже невозможно отличить его от басовитого лая псов.
Хайдар-ага сквозь зубы выругался, и снова мы двинулись в путь, однако тут же услышали чей-то строгий голос:
— Стойте! Кто такие?!
Оглянувшись, Хайдар-ага отыскал взглядом небольшую группу людей и, чуть приподняв голову, потому что они стояли на холме, спокойно сказал:
— Свои мы, свои… Не бойтесь — подойдите поближе.
Видимо, кто-то узнал его голос. Мы услышали:
— О, так это ж Хайдар-ага!
И трое парней с винтовками в руках ринулись к нам.
Хайдар-ага каждому пожал руку, потом они так же за руку поздоровались с нами, и не успел завершиться ритуал знакомства, как еще несколько молодых парней скатились к нам с холма — все вооруженные и все явно взволнованные.
— Что это с вами? — встревожился Хайдар-ага. — Что-нибудь случилось?
— Да вроде того, — неопределенно отозвался здоровенный парень, первым приблизившийся к Хайдару-ага.
Вместе с парнями мы быстро поднялись на гребень горы.
Там, где тропа обрывалась, нас поджидало едва ли не все село — огромная молчаливая толпа, будто вросшая в землю, угрюмая и настороженная. Остановившись перед нею, Хайдар-ага перевел дух и приветливо кивнул головой:
— Эссалавмалейким![12]
По толпе прокатилось: «Хайдар-ага, Хайдар-ага, Хайдар-ага…» Оказывается, здесь его знали. Особенно радостно приветствовал его сельский старшина Яхья-хан:
— Добро пожаловать!
И, почувствовав, что мы не просто случайные спутники Хайдара-ага, велел толпе разойтись, а нас пригласил в свой дом.
Озираясь по сторонам, я пытался представить себе, куда же нас забросила судьба? Где мы оказались? Вокруг — ничего, кроме чернеющих на большом расстоянии друг от друга приземистых домиков, сквозь узенькие окошки которых пробивается тусклый свет. Все погружено во мрак…
Мы вошли в просторную комнату, пол которой был устлан двумя большими коврами. Воздух здесь был сыроватый и немного затхлый. На полу — несколько подушек, одеял и тюфяков. Видимо, это была комната специально для гостей.
Яхья-хан распорядился, чтобы принесли чай. Вскоре был подан и обед, сытный, вкусный. После долгих скитаний почти без еды, средь холодных каменных громад, это тепло, и горячий чай, и обед — все было похоже на сказку. К тому же наш хозяин оказался не только радушным, но и словоохотливым человеком, и его раскованность быстро передалась нам.
— Ну, как тут у вас? Спокойно? — включился в разговор Хайдар-ага, с удовольствием попивая чай и глядя на Яхья-хана поверх своей пиалы.
Яхья-хан не сразу откликнулся. Он сидел понурившись, будто какая-то тяжесть давила на его плечи. Потом вздохнул и заговорил:
— Какой уж тут покой?! Не видать нам его, наверно, до самой могилы. Одна беда так и цепляется за другую, не успеваешь головы поднять.
— А что? В чем все-таки дело? — поинтересовался Хайдар-ага, опасаясь, видимо, что Яхья-хан отделается общими словами.
— Ну, может, вы слышали, что в начале этого года у нас возник крупный конфликт с гильзаями из-за горных пастбищ.
— Да-да, что-то такое мне доводилось слышать, — вспомнил Хайдар-ага. — Но ведь это дело прошлое?
— Ну, а есть и новое — с масудами[13] никак не поладим!
— Чем же они вам насолили, масуды эти?
— Честь нашего народа запятнали — вот чем! — гневно сказал Яхья-хан, и скулы его нервно передернулись, а выражение лица стало еще более суровым. — Неделю примерно назад явились четверо масудов на конях и увезли девушку — дочь одного достойнейшего нашего старейшины.
— Как так — увезли? Силой, что ли?
— Нет! — сквозь стиснутые желтые зубы процедил хан. — По-хитрому, коварно все сделали. Сперва подослали для уговора доверенного человека, а затем с помощью муллы внушили ей, что она должна дать согласие. Словом, заговором вынудили ее на согласие. А ведь вы сами знаете — пахтунвалай[14] приравнивает похищение девушек к дране тиже[15], к тяжким грехам…
— За такие дела, кажется, двойной калым взымается, — вставил я.
— Да! Но не в калыме дело! Родители девушки не калыма требуют, а ее выдачи. Ведь обесчещенную дочь отец вправе убить! И он убьет ее, можете не сомневаться… — Яхья-хан сухо откашлялся; видно, от волнения у него перехватило горло. — Ну, а та родня, — продолжал он, — не желает отдать девушку. Калым — пожалуйста, а ее — ни в какую! Вот из-за этого-то дела и может в любую минуту вспыхнуть кровавая схватка. А как, ее избежать?
Никто не отозвался, даже Хайдар-ага не нашел, что ответить, потому что знал: в этих местах племена и роды испокон веков подчинялись древним обычаям, незыблемым традициям, а пахтунвалай стал непреложным законом. Нарушение традиции или обычая приравнивалось к преступлению против религии. А тут такая история: похищают девушку! Ясно, что не заговоры мулы, ни амулеты толкнули ее на этот шаг, а скорее всего настоящая молодая любовь. Конечно, молодые понимали, как жестоко могут поплатиться за свой поступок, но любовь бывает и подвигом. Почему же вместо того, чтобы преклоняться перед мужеством влюбленных, их хотят покарать за святое и чистое чувство?!
Всем сердцем я был на стороне девушки и юноши, которые нашли в себе силы пренебречь дикой, бесчеловечной традицией. И видно, не я один, потому что вопрос Яхья-хана так и повис в воздухе над пиалами с дымящимся крепким чаем.
Долгое молчание нарушил сам Яхья-хан. Поняв, что пора сменить тему беседы, он спросил:
— Так вы заблудились, что ли? Или, может, специально пришли, чтобы сообщить нам нечто важное?
Лежа на боку и неторопливо отпивая по глоточку остывший в пиале чай, Хайдар-ага сказал:
— Мы принесли вам привет от его превосходительства сипахсалара.
Хан почтительно склонил голову:
— Благодарю на добром слове.
Я достал из внутреннего кармана письмо и протянул Яхья-хану:
— Прочтите, пожалуйста…
Он подсел поближе к лампе и стал медленно читать четкие, мелкими буквами написанные строки. В комнате воцарилась тишина. Я следил за движением глаз Яхья-хана, за выражением его лица. Все дни нашего странствия я думал об этой встрече, пытался представить себе этого хана. Я даже мысленно разговаривал с ним… Теперь же мне не терпелось узнать, что скажет он о письме, как на него отреагирует, с чего начнет разговор?
А Яхья-хан, как назло, читал медленно, будто полуграмотный. Потом, ничем не выдавая своего впечатления от прочитанного, внимательно глянул на меня и спросил как о чем-то несущественном:
— Это подпись самого сипахсалара?
Я посмотрел на худое, иссеченное морщинами лицо хана и сказал:
— Да, это его личная подпись.
Хан снова, на этот раз уже бегло, перечитал письмо, вернулся на свое прежнее место, уселся поудобнее и, усмехнувшись, начал:
— Говорят, в сердце вдовы живут два чувства: сожаление о прошлом и боязнь будущего. Вот так, я думаю, и мы. Мы тоже словно бы по две души имеем и сегодня подражаем прошлому, а завтра со страхом думаем о будущем.
После короткого молчания, в течение которого каждый из нас, вероятно, пытался поглубже осмыслить слова хана, Хайдар-ага, глянув на него исподлобья, заключил:
— Плохо жить с раздвоенной душой. У человека должна быть одна душа — прямая, честная.
— Да? — с иронией спросил Яхья-хан. — Одна, значит? — Он заметно повысил голос. — А что прикажете делать, если вчера к нам приезжал англичанин и угрожал разными карами и перед заходом солнца английские аэропланы кружили над нами со страшным рокотом, а сегодня вот являетесь вы с этим письмом… Что прикажете делать? Кому сказать «да» и у кого искать защиты?
— Кому верите, тому и скажите «да», — ответил Хайдар-ага. — От кого не ждете зла, на того и надейтесь.
— Например? — вскинулся Яхья-хан. — На Кабул надеяться? Сколько раз мы ждали от него поддержки, а потом оказывались под вражескими копытами. Не так, что ли?
Хайдар-ага задумался, и я, поняв, что пора его поддержать, вмешался в разговор:
— Но разве только вы, хан-ага, познали боль от чужих копыт? Надругательству и разбою подвергалась вся страна, растоптанной оказалась честь всего народа! Так что же, помня о прежних поражениях, отказаться от борьбы, от своего будущего? Так и существовать с чувством вечного страха в душе?
— Эх, сынок, — снисходительно, будто обращался к несмышленому ребенку, сказал Яхья-хан, покачивая головой. — Если бы больной знал, что́ его исцелит, он не стал бы беспомощно метаться по постели! А мы подобны больному: не знаем бальзама, какой исцелил бы нас от недугов. Что поделаешь?!
— Этот бальзам надо искать, — более уверенно заговорил я. — И его можно найти. Если бы люди боялись штормов, они не выходили бы в открытое море. А жизнь — она подобна морю, да еще и постоянно бурному. И либо учись плавать, либо иди ко дну.
Хайдар-ага поддержал меня:
— Ты прав, сынок, верно говоришь. Горе и радости в жизни перемешаны, и, не познав горя, не будешь знать, что такое счастье.
Опять все умолкли. Яхья-хан опустился на колени. Он снова смотрел на письмо, дрожавшее в его руке, но, кажется, больше не читал его, а просто погрузился в свои думы. Его состояние, его возбуждение и даже резкость тона можно было понять: с двух сторон на человека наваливались тяжкие испытания, с двух сторон на него давили, и он не знал, на чем остановиться: каждое решение таило в себе и надежды и риск…
Яхья-хан был афганцем. Афганцами были и его предки, и он отлично понимал, что всей своей кровью связан с Кабулом. В его окружении тоже все были афганцами — все село. И попытайся он отречься, отколоться от своего народа, не сносить ему головы. Однако же и с юга на него надвигается смертоносный огонь, и если только англичане почувствуют, что взоры Яхья-хана с надеждой обращены на север, этот огонь уже не удастся унять…
Да, положение Яхья-хана было незавидным. И, отлично отдавая себе в этом отчет, Хайдар-ага заговорил:
— Вы, Яхья-хан, оказались между молотом и наковальней. Трудно сказать, какое из двух решений увеличит ваши шансы на жизнь. Но война есть война! И она не обходится без жертв… Не надеетесь же вы вообще избежать бури? Это было бы слишком наивно…
— Да, оказаться над схваткой нам не удастся, об этом мы и не думаем, — твердо, даже жестко ответил хан.
— В таком случае остается лишь выбрать, и безотлагательно: с кем вы?
Хан не ответил. Видно было, как мучительно он колеблется, как боится сказать последнее слово.
И тогда я решил попытаться подтолкнуть его:
— Завтра утром, хан-ага, мы двинемся в путь. У нас нет времени ждать. И хотелось бы к утру получить от вас ответ на письмо сипахсалара.
Хан долго молчал. Глаза его были закрыты. Потом, чуть-чуть приподняв тонкие желтоватые веки, он сказал:
— Ладно, сынок… Завтра утром я скажу свое слово.
Я чувствовал такую усталость, что, казалось, не успею лечь, как усну. Но уснуть не мог. Ворочался с боку на бок, преследуемый одним и тем же неразрешимым вопросом: почему Яхья-хан колеблется? Борьба идет за честь нации, судьбы миллионов людей зависят от исхода этой борьбы, так может ли человек считать себя настоящим афганцем, если в столь острый момент не находит в себе мужества встать на защиту с в о е г о народа?!
Я начал сомневаться в искренности Яхья-хана. Быть может, он уже запродал свою душу англичанам? Быть может, уже послал к ним гонца и просто-напросто пытается опутать нас паутиной лжи и лицемерия?
Волна за волной накатывали на меня тревожные подозрения, опасения, вопросы, — какой уж тут сон?!
А Хайдар-ага и Асад, видимо, сумели выключиться из всех этих тревог, потому что оба спали, Хайдар-ага даже похрапывал и я завидовал его глубокому забытью.
Ночами все представляется человеку в особенно мрачных красках и моментами мне казалось, что сейчас распахнется дверь и в комнату ворвется Яхья-хан со своими вооруженными нукерами… Хайдар-ага считал хана особенно опасным не потому, что тот мог перекинуться на сторону англичан, — нет! Яхья-хан, по мнению Хайдара-ага, принадлежал к той категории ханов, которые любыми средствами добивались полной самостоятельности. Они сами хотели стать правителями и во имя достижения этой цели не гнушались ни обманом, ни хитростью, — лишь бы уцелеть в схватке противоборствующих сил. Похоже, и сейчас Яхья-хан надеется, что смертоносная картечь пушек, которые будут бить с обеих сторон, обойдет его стороной?
Измученный сомнениями, домыслами и опасениями, я наконец уснул. Вернее, задремал, и дремота эта была зыбкой, тревожной, чуткой, потому что крик первого же петуха вновь вверг меня в паутину противоречивых, путаных мыслей. Но одна мысль была самой отчетливой и самой навязчивой: что же скажет хан? Неужели действительно он отважится заявить: «Делайте что хотите, но я не стану встревать в борьбу ни на чьей стороне».
И так, и эдак я представлял себе предстоящий разговор с Яхья-ханом, и мне казалось, что время тянется невероятно медленно. Я не ждал от этой встречи ничего путного, просто где-то в глубине души считал, что чем скорее мы узнаем ответ, тем лучше.
Наступал рассвет. Где-то поблизости капризно и требовательно проревел осел. Ему откликнулась собака…
Я сел в своей постели и долго сидел, тяжело раздумывая и не переставая удивляться безмятежному сну Хайдара-ага и Асада. Казалось, им обоим и море по колено. Но я же знал, что это не так!
Тихонько я вышел на улицу, и тут же, словно подстерегал эту минуту, из соседнего дома, покашливая, появился Яхья-хан.
— Ну, как спалось? — доброжелательно улыбаясь, осведомился он.
Я сказал, что ночь прошла прекрасно и поблагодарил хозяина за удобную постель. Сам он показался мне сейчас еще более тщедушным и невзрачным, чем вчера. На продолговатое, морщинистое и поросшее седой щетиной лицо легла какая-то болезненная бледность, усталые глаза отчетливо говорили о ночи, проведенной в тягостных раздумьях, без сна. Даже зрачки словно помутнели, погасли.
Он показал мне приготовленные у двери кумганы и сказал:
— Можете спуститься в ущелье, там родник, чистая вода.
С кумганом в руке я вышел со двора, постоял у ворот, огляделся по сторонам. Только теперь, при утреннем свете, я понял, что всю прошлую ночь мы взбирались на вершину горы. Кроме гор, отсюда вообще ничего не было видно. Одни уже очистились от ночного тумана, другие все еще окутаны были мглой, и от этого пейзаж казался суровым и унылым. Чистый легкий воздух, по-утреннему прохладный, особенно здесь, в горах, пробивался к телу даже сквозь мою ватную телогрейку, хотя погода стояла тихая, безветренная и небо было безмятежно-голубым.
Я стоял у ворот, смотрящих прямо на склон горы, устремленной к северо-западу и беспорядочно усеянной приземистыми глиняными домиками, а скорее лачугами. По сравнению с этими жалкими жилищами сложенный из горных камней дом Яхья-хана, добротный дом с верандой, выглядел дворцом. Впрочем, он походил и на фундаментально сложенное здание тюрьмы с высокими толстыми стенами и узенькими прорезями окошек.
Пока я умывался и приводил себя в порядок, стало совсем светло и часть небосвода заалела, как подожженная.
Село пробуждалось. Вокруг бедных домишек стали сновать люди, появились слуги во дворе хана. Приостановившееся на ночь колесо жизни вновь заскрежетало, вращаясь, и каждый подталкивал его по-своему, каждый прикидывал, как бы провести наступивший день с большей пользой для себя и своей семьи.
Когда я вернулся в ханский двор, Хайдар-ага, оказывается, уже был на ногах. Он успел и умыться, и сотворить молитву и теперь разговаривал с Яхья-ханом. А Асад… Асад все еще спал!
Я вошел в комнату, разбудил его.
Асад был много моложе меня — ему едва сровнялось двадцать. Я знал и его отца. Он был каким-то финансовым работником и всю жизнь прощелкал на счетах. А Асад чуть не с детства мечтал стать офицером и по окончании лицея «Хабибия» имел намерение перейти на военную службу.
Но сегодня он был солдатом.
Вскоре мы приступили к чаепитию и завтраку, однако утренняя трапеза была прервана появлением такого же низкорослого и такого же невзрачного человечка, как сам Яхья-хан. Отвесив всем низкий поклон, человечек обратился к Яхья-хану неожиданно низким и сильным голосом:
— Народ собрался…
Хан отмахнулся:
— Ладно, ладно, пусть подождут…
Невзрачный человек выскользнул из комнаты, а Яхья-хан заметно заторопился.
На просторной площади в центре села толпились люди. Большинство сидели, поджав под себя ноги, впереди других — на специально подстеленной сухой траве — старики. Их загоревшие, морщинистые лица, казалось, вобрали в себя всю суровую неприступность окружавших нас гор. Но действительно ли эти люди были хмурыми, неприветливыми или это только казалось? А может, сама жизнь сделала их такими, и, постоянно влача на своих плечах груз судьбы, они позабыли о смехе, об улыбке? Как знать! Во всяком случае, не посвященному в тайны их бытия эти люди гор казались какими-то непроницаемыми, а их взгляды из-под густых нахмуренных бровей не предвещали дружеской беседы.
Хайдар-ага за руку поздоровался с каждым стариком, справился о здоровье, затем уселся подле одного из них, круглолицего и седобородого, о котором он успел нам шепнуть: «Это тот самый, кого зовут Абдул Кудус. — И добавил, обращаясь только ко мне: — Он хорошо знал твоего деда…»
Видимо, Хайдар-ага сказал седобородому старику, кто я такой, потому что тот жестом подозвал меня, усадил рядом и, улыбаясь, стал говорить о моем деде, выказывая при этом полное к нему уважение. Но беседа наша прервалась: Яхья-хан встал перед толпой, прокашлялся и заговорил голосом более густым и внушительным, чем обычно.
Сперва он сообщил своим соотечественникам о том, что мы привезли с собою письмо от сипахсалара. Затем протянул письмо стоявшему рядом красивому смуглому парню и сказал:
— Читай, сынок.
В наступившей тишине все взоры обратились к смуглому парню. В глазах толпы отчетливо читалась тревога, — я видел это, внимательно оглядывая людей, которые, тесно сидя друг подле друга, не просто слушали, а словно ловили каждое слово.
Мы были сейчас в одном из сел, граничивших с Независимой полосой. Официально считалось, что население этих сел — подданные Афганистана, однако же это был, в сущности, полукочевой народ, и жил он по традициям, издавна сложившимся в племенах и родах. Ощутив на себе давление Афганистана, племена эти подавались за границу; если же их пытались лишить самостоятельности англичане, они возвращались на родину. Это было не легко. Барахтаясь в бурном потоке жизни, народ разорялся, но мечта о том, что в конце концов его жизнь станет лучше и мучениям придет конец, помогала ему в этих странствиях.
Но нет, страдания и лишения не кончались, — наоборот, бремя невзгод давило все беспощаднее, нужда и унижения стали вечными спутниками этих людей, и жизнь их своей безрадостностью и мрачностью была сродни окружающим их холодным, голым скалам и темным ущельям.
Народ устал от такого существования, от вечного прозябания и вечных странствий. И все это усугублялось еще постоянными вспышками межплеменных и межродовых сражений, грабежами, резней…
Созвав джиргу[16], на которой мы сейчас присутствовали, Яхья-хан обращался за советом ко всем своим сородичам. И мне это понравилось. Этот обычай — советоваться со своими сородичами и соплеменниками — всегда казался мне одним из самых благородных обычаев нашего народа, но, к сожалению, он постепенно уходил в прошлое и с годами им все откровеннее пренебрегали. Вожди часто предпочитали силу, действовали по своей воле, не испрашивая мнения племени. А там, где насилие выдают за силу, неизбежно зарождаются злоба, гнев, мстительность.
Конечно, и джирга не всегда проходит гладко. Иной раз люди одного и того же племени не могут найти общее решение какого-то жизненно важного вопроса и, озлобившись друг на друга, расходятся ни с чем.
Вот и сегодня в воздухе пахло несогласиями и словесными сражениями.
Первым вскочил со своего моста полный человек с угрюмым лицом. Энергично размахивая руками, он раздраженно заговорил:
— Вот вы тут твердите, что сипахсалар призывает нас всех, все наши племена объединиться и выступить против англичан! Легко сказать — объединиться! Мы и сами хотели бы жить мирно, мы избегаем вражды. Масуды? Неужто нам сидеть сложа руки, когда они похищают девушку из нашего племени, растаптывают нашу честь?! Нет уж, этого мы не простим! Мы их проучим, чего бы нам это ни стоило! Мы сперва с ними рассчитаемся, а уж потом об англичанах станем думать, потому что от англичан мы пока худого не видели, а от этих масудов…
— Как это так — худого не видели? — гневно прервал здоровенный мужчина в белой чалме. — Да ты соседа своего спроси, Новруза-ага! Спроси, где его правая рука? Где он ее потерял? (Угрюмый молчал.) Да если опросить всех, кто сюда пришел, — ни одной семьи не найдется, которая не пострадала бы от англичан. И масуды тоже… Не англичане ли сеют между нами рознь, не они ли стараются раздробить нас, разобщить наши племена? Но если мы афганцы — а это так! — мы не можем противостоять Кабулу! Сипахсалар говорит, что нужно прекратить вражду, и он прав! Сперва мы должны объединиться, чтобы всем вместе отвести от народа беду, а уж потом, если придется, займемся своими внутренними распрями.
Я с уважением смотрел на говорящего. Вот ведь он — афганец, и тот тоже афганец, и Яхья-хан — афганец, а у каждого свое на уме и на сердце, и мечта у каждого своя. Теперь оставалось выслушать главное — слово Яхья-хана. Что же скажет он?
Опустив голову, неподвижно, как изваяние, Яхья-хан сидел на сухой траве, и можно было подумать, что он вообще ничего не слышит и ничто его не касается: ни слова первого оратора, ни страстная отповедь, какую дал ему мужчина в белой чалме. А я глядел на него выжидающе и в тайне надеялся, что вот сейчас он встанет и скажет этому, второму: «Молодец! Ты правильно все рассудил!» И тогда вся толпа поддержит Яхья-хана и пойдет туда, куда он ее поведет.
Но нет, напрасно я этого ждал. Он продолжал сидеть, не поднимая своих истонченных желтых век.
Однако у здоровяка в белой чалме нашелся другой защитник — человек лет шестидесяти, низкорослый и узкоплечий, однако же, судя по голосу и жестам, весьма энергичный. Размахивая руками, он заговорил, с язвительной улыбкой глядя на первого оратора:
— Пустые слова ты здесь говорил, сосед! Что это значит — сперва расправиться с масудами? Начать красть их девушек, что ли? Или, может, того хуже — грабить их? Но ведь назавтра же они либо подожгут нас, либо разорят наши жилища, в том числе и твое тоже. Нет, сосед, пустые слова ты говорил, — повторил пожилой мужчина. — Твоими советами беды не отвести…
— А ты? Что ты советуешь? — вскинулся круглолицый бородач. — Может, думаешь, английские пушки слабее масудовых мечей?
— Нет, этого я не думаю, — спокойно возразил коротыш. — Все мы знаем беспощадную мощь английского оружия, все испытали ее на себе — и Новруз-ага, и Ширмамед-ага, и другие… Но слишком уж ты боишься англичан, так боишься, что и о чести позабыть готов! Мне бы твой рост да твой вес — я бы, кажется, один на один пошел на англичан, право слово!
Все рассмеялись, кое-кто выкрикнул «мархаба!», одобряя ядовитую шутку низкорослого мужичка. А сам толстяк только вспотел, потом вспыхнул, потом побледнел, но не сказал ни слова.
И тут Абдул Кудус — старый друг моего деда — встал, мимолетно глянул на меня, потом постоял молча, будто не зная, с чего бы начать свою речь, и вдруг, указав на меня дрожащей, смуглой от солнца и ветров рукой, взволнованно заговорил:
— Я — друг деда этого джигита, Равшана. Мы познакомились в Кабуле как раз в те дни, когда шла кровавая схватка с английским сипахсаларом Рапеткулом… — Старик тяжело вздохнул, горестно покачал головой и продолжил…
Он рассказал о сражении, которое произошло в Кабуле в конце 1879 года, когда в городе бесчинствовали войска генерала Фредерика Робертсона, которого кабульцы называли Рапеткулом. И с каждой фразой голос его набирал силу, в нем звучали и гнев, и горечь, и предостережение…
— Вы не знаете, что там творилось! Нам пришлось вступить в бой с голыми руками, потому что прибыли мы в Кабул вовсе не воевать, мы пришли с караваном. Лишь у некоторых были ружья и мечи, остальным пришлось драться топорами да лопатами. Даже женщины не сидели в своих домах, они забрались на крыши и швыряли в англичан глиняные кувшины и всякую другую домашнюю утварь. В этой схватке никто уже не думал о спасении собственной шкуры, потому что, когда враг топчет твою священную землю, ты, афганец, не можешь смотреть на это со стороны!..
По толпе прокатился гул, многие поддержали старика возгласами одобрения, а он, подняв руку, чтобы восстановить тишину, устремил взор на большую группу молодых парней, стоявших особняком от других, и крикнул:
— Подойди ко мне, Дауд!
Высокий ладный юноша с большими черными глазами, в которых словно полыхало темное пламя, отделился от товарищей и приблизился к старику. Тот положил на его плечо свою легкую, чуть подрагивающую руку и, переводя взгляд с Хайдара-ага на меня и обратно, продолжил:
— Вот он, мой единственный сын. Моя надежда. Я отдаю его в распоряжение сипахсалара, и да хранит его аллах! Ты защитишь честь своего народа, сынок…
От волнения старик не мог сказать больше ни слова, но если бы и продолжал говорить, его никто бы уже не расслышал, потому что толпа забурлила и зашумела подобно штормовому морю, выражение уныния на лицах сменилось выражением гордости, чувства собственного достоинства.
— Джихад![17]
— Джихад! — неслось со всех сторон.
Я был так взволнован, что едва не задохнулся от радости. Я готов был броситься к Абдулу Кудусу, обнять его и самыми пылкими словами выразить свою благодарность. И не ему одному. Я видел, что в сотнях сердец сейчас закипала жажда священной мести, и был счастлив от сознания того, какую неисчерпаемую, неистребимую силу таит в себе народ. Его унижают, топчут, на него постоянно обрушиваются безжалостные удары судьбы, но он не сгибается и в нужный момент находит в себе поистине неистощимые возможности.
Между тем Яхья-хан тяжело поднялся со своего места и, приблизившись к Абдулу Кудусу, крепко пожал его руку. В этом рукопожатии были и восхищение, и благодарность. Затем он обернулся к толпе и громким, торжественным голосом провозгласил:
— Пусть тот из вас, кто хочет защищать честь родины, готовится в путь. В среду утром мы отправляемся в Гардез — в стан сипахсалара!
Восторженным гулом встретил народ эти слова. Из толпы вновь раздались звучащие как клятва восклицания:
— Джихад!
— Джихад!..
Итак, с часу на час мы должны были вновь двинуться в путь — в Вазиристан, который был для нас не чем иным, как неведомым, темным лесом. Сейчас еще мы находились, как ни говори, на своей земле, здешние люди чувствовали свою подчиненность Афганистану. Но Вазиристан… Как знать, чем дышит его народ!
Яхья-хан кое-что рассказал нам об этом крае, посоветовал, с кем следует повидаться в первую очередь, вообще старался подбодрить нас. И все же мы ощущали некоторую тревогу, не знали, что ожидает нас впереди.
Не могло прибавить бодрости и то, что близ границы располагались форты, укрепления, военно-воздушные базы англичан. Силы были довольно внушительные, и англичане сосредоточили их здесь не случайно: это был метод запугивания народа, своеобразного психологического давления на пограничные селения. И еще один коварный прием имелся в арсенале колонизаторов: разжигание борьбы между племенами и родами, провокации, вызывающие резню и кровавые схватки. Англичане не гнушались ни подкупом сердаров и ханов, ни интригами, ни мошенничеством… Взвешивая все это, я невольно ловил себя на опасении, что сейчас они, быть может, только и выжидают момента, когда мы двинемся в путь. Более того, возможно, их приспешники давно следуют по нашим следам, докладывая о каждом шаге и каждом намерении?
Да, несомненно, все могло быть!
Настал момент прощания с Яхья-ханом. Теперь уже я относился к нему совсем не так, как при первой встрече, я словно бы и сам проникся всей сложностью его положения, всей ответственностью, какая давила на его согнутые годами плечи. Нет-нет, он был человеком с чистой душой, он тревожился не за себя, а за судьбу своего народа, и потому не считал себя вправе самостоятельно выносить решение, от которого так много зависело. Мы ждали от него безоговорочной поддержки Кабула, но при этом не задавались вопросом: а что, собственно, сделал Кабул для своих подданных, чтобы они, не размышляя, откликнулись на его зов? Что сделал Кабул? Улучшил ли условия существования этих провинций?
Нет, ничего не сделало государство для своих граждан, да еще брало с них налоги и разные подати. И быть может, я на месте Яхья-хана проявил бы не больше решительности.
Так что если народ решил выступить на стороне Кабула, а не англичан, то решающей здесь не была преданность государству. Исход нашей миссии определялся скорее чувством патриотизма и национальной гордости.
Так не помогут ли они нам и по ту сторону границы?..
…И вот мы снова в ущелье. И впереди снова Хайдар-ага. Походка его упруга и легка, голова гордо поднята.
В Вазиристан вела и другая дорога, более оживленная и простая, однако же и более опасная, потому что там легко было нарваться на англичан. И Яхья-хан посоветовал нам идти пешком, тропами, на которых нас не подстерегали неожиданности. Он добавил, что кроме него ни один человек не узнает нашего маршрута.
В это ущелье солнце не проникало, и весна в нем никак не ощущалась: сырой прохладный воздух, холодный влажный камень… Лишь горные кручи были озарены яркими лучами: время приближалось к полудню.
Вокруг царило безмолвие, нарушаемое нестройным птичьим гомоном. Да и мы молчали, углубясь каждый в свои мысли.
Я искоса поглядывал на Асада: интересно, о чем он думает? Может, так же, как и я, вспоминает свою семью, совсем юную жену, плакавшую при прощании, едва начавшую лепетать первые слова маленькую дочку?
Что до меня, то мыслями я весь был в Кабуле. Я видел маму, семенящую вслед за моим конем и звавшую меня срывающимся от сдерживаемых рыданий голосом, видел Гульчехру, с которой так и не простился, — не смог ее дождаться; я грустил о маленьком Хумаюне, вспоминал наши веселые игры, его заливистый смех…
Голос Асада вернул меня к действительности.
— Никак не могу понять, Хайдар-ага, — заговорил он, нарушив тягостную тишину ущелья, — что это за обычай такой? Неужели действительно, если масуды вернут похищенную девушку, родной отец может ее убить?
— Убьет! — уверенно сказал Хайдар-ага, чуть замедляя шаг. — Да не просто убьет, а забросает камнями!
— Но почему?
— Считается, что только так он смоет позор со своего рода. Ты, сынок, в городе вырос? — неожиданно спросил он.
— Да.
— Стало быть, в этих местах никогда не бывал?
— Не приходилось.
— Ну, тогда погляди внимательнее на скалы. Видишь, какие суровые они, какие грозные. Вот так же суровы и грозны обычаи живущих здесь людей. И так же неумолимы, как камень. А почему? Да потому, сынок, что о племенах этих и родах некому ни подумать, ни позаботиться, и жизнь их никого не интересует. И они сами устанавливают хун — плату за кровь, сами определяют тяжесть того или иного проступка.
— Значит, хун — это деньги, что ли? — удивился Асад.
— Ну да, деньги, — подтвердил Хайдар-ага.
— Сколько же это денег? — все еще не понимал Асад значения слова «хун».
— А уж это устанавливают старейшины племен. Если, допустим, кого-то убили, а убитый был уважаемым человеком, — хун много выше, чем если убили простого человека.
— Стало быть, даже человеческая жизнь оценивается по-разному? — не переставал изумляться Асад. — Один человек стоит подороже, другой — подешевле?
— Да, сынок, именно так все и получается, — не без горечи в голосе подтвердил Хайдар-ага.
Мне и без того было невесело, и потому я попытался придать этой мрачной теме шутливый оттенок.
— Асад потому приценивается, Хайдар-ага, что и сам присмотрел себе горяночку, которую хочет похитить.
Хайдар-ага понял, конечно, что я шучу, но ответил серьезно, даже встревоженно:
— Упаси аллах, сынок! Сам видишь, в этих местах похищение девушки — еще более тяжкое преступление, чем убийство. Полтора хуна надо платить! Если же уведешь чужую жену, — семикратный хун!
— Семикратный? — переспросил Асад. — Но кто же способен вынести такую тяжесть?
— Вот потому я и говорю тебе, Асад-джан, откажись от своего намерения! — Хайдар-ага улыбнулся и спросил: — Разве у тебя нет в городе семьи?
— Есть… Жена есть и дочка.
— Вот и славно! И пошли вам аллах долгого счастья. А попадешь в когти здешних обычаев — не сносить тебе головы! Таков уж он есть, Вазиристан, никуда от этого не денешься…
Полусерьезный-полушутливый разговор о похищении красавиц горянок оборвался внезапным выстрелом, едва не оглушившим нас после каменной тишины ущелья. Хайдар-ага остановился, прислушался и, продолжив путь, сказал:
— Наверное, охотники.
Действительно, в этих местах разной дичи было видимо-невидимо! Мы и сами однажды встретили горного козла, но и подумать не смели взяться за оружие. Наоборот, старались продвигаться вперед так тихо, чтобы ничем не нарушить царящего вокруг покоя и чтобы ни человек, ни зверь не услышали нас, усталых, обливающихся потом людей. И, вероятно, именно из-за этой тишины прозвучавший выстрел все же вывел нас из равновесия. Лишь Хайдар-ага не волновался или, может быть, так умело скрывал свое волнение.
— Как думаешь, Асад-джан, это из какого ружья стреляли? — спросил он.
— Но можно ли это определить? — не понял вопроса Асад.
— Можно! Я, например, точно знаю, что стреляли из одностволки работы местного мастера.
— Интересно… Это вы по звуку судите, Хайдар-ага? — вмешался я в их разговор.
Хайдар-ага горестно, прерывисто вздохнул, будто вспомнив что-то тяжелое, и сказал:
— Именно что по звуку… Такое ружье я носил за спиной почти двадцать лет, — охотился с ним, добывал мумиё, ходил по горам и ущельям…
— Но разве мумиё добывается ружьем?
— Бывает и так, — сказал Хайдар-ага и добавил: — Мы, возможно, и сами это увидим.
Извилистая тропа, разрезавшая ущелье надвое, вдруг резко устремилась к западу и вывела нас на тесное, как загон, плоскогорье. Здесь было гораздо теплее, зеленели травы, и их запах в сочетании с запахом сырости слегка щекотал ноздри. Эта зеленая площадочка со всех сторон была зажата высокими горами, взобраться на нее было совсем непросто из-за крутых и обрывистых краев. Однако не одним нам это удалось. Вскоре мы увидели карабкающегося по крутому склону вверх какого-то джигита с ружьем за спиною. Джигит цеплялся за выступы в скалах и то и дело искоса поглядывал вниз, где стоял другой парень. Этот второй рукой подсказывал первому, куда удобнее поставить ногу. Когда наконец джигит с ружьем достиг своей цели, тот, что оставался внизу, — высокий, с обрюзгшим, не вязавшимся с его молодостью лицом, — приблизился к нам. Он поздоровался с Хайдаром-ага, потом с нами. Ни о чем его не расспрашивая, Хайдар-ага заметил:
— Если даже оно там и есть, достать будет трудно… — Он внимательно оглядел обрывистый склон горы, в сомнении покачал головой и обратился к нам с пояснением: — Джигиты пытаются ружьем добыть мумиё, они отстреливают его от камня. Как раз об этом, Асад-джан, я тебе и говорил… Дело это очень тяжелое и рискованное, верно?
— Что поделаешь? — пожал плечами высокий парень. — Жить-то надо! — И, кивнув на прощание головой, поспешил на прежнее место, откуда мог наблюдать за своим товарищем. Мы же, передохнув, бодро двинулись дальше и за разговорами на самые разные темы не заметили, как наступил полдень.
— Неплохо бы чайку попить, — мечтательно сказал Асад.
— Потерпи немножко. Как выберемся из этой теснины, отдохнем.
Но ущелью не было ни конца ни края. Оно все сужалось, гранитные утесы нависали над нами, затмевая свет, и чем выше были скалы, тем сами себе мы представлялись все более слабыми и маленькими.
Но вот наконец надменные горы, в которых мы были зажаты, как в тисках, начали расступаться, ущелье посветлело, расширилось, и извилистая тропинка вывела нас на окруженную горами долину.
Земля здесь еще не совсем оттаяла, но уже зеленели островки молодой травы.
Я глубоко вздохнул и стал озираться по сторонам. Чувство было такое, будто нежданно-негаданно я достиг какого-то заветного рубежа. Действительно, после долгих странствий по сырому темному лабиринту из камней эта долина могла показаться землей обетованной, удивительным миром, согретым горячим и нежным дыханием весны. И горы, суровые, негостеприимные и такие трудные для путника, сейчас были милы моей душе — я их любил!
До нашего слуха доходил шум стремительно бегущей воды, гул водопада, которого не было видно, однако же мы видели арык, бурно несущийся посреди долины и перерезающий ее надвое. По обе стороны этой горной реки раскинулись уже засеянные поля, и всюду работали люди в белых одеждах и белых чалмах. Небольшую долину, судя по всему, орошал трудовой пот десятков людей: одни пахали на лошадях, другие — на быках, третьи расширяли русло, по которому бежала вода, четвертые прокладывали межу… Да, здесь земля ценилась на вес золота, потому что ни пяди не оставалось необработанной, а ведь почва была каменистая, поросшая дерном, неблагодарная.
Едва мы появились, как оказались в центре внимания. Видимо, из этого ущелья редко выходили путники, и наш приход был полной неожиданностью.
— Не люди ли это Яхья-хана? — тихо спросил я Хай-дара-ага.
— Нет, — уверенно сказал он. — Это ж Вазиристан! Так что скорее всего это люди Сарвара-хана.
Мы остановились под деревом у арыка, сбросили на землю свою ношу, разожгли костер и поставили на огонь кумганы. К этому моменту нас уже окружила целая толпа. Удивительнее всего, что у большинства дехкан через плечо висели винтовки.
— Впервые вижу, чтобы на сев выходили с оружием, — сказал я, обратившись к старику, который подошел к нам раньше других.
Старик невесело усмехнулся и ответил:
— Мы теперь и спим в обнимку с винтовкой, — что поделаешь?! Слишком много врагов развелось, сегодня не знаешь, будешь ли жив завтра, потому что кровь человека словно цену утратила: бей, стреляй, убивай!.. — Старик тяжело вздохнул, утер тыльной стороной ладони изрезанный морщинами лоб и продолжил: — Да, жизнь теперь совсем другая пошла, — ни красоты, ни прочности в ней не осталось. Вот только солнце светит по-прежнему, но, если б возможно, кое-кто и солнцем торговал бы на вес.
Старик был взволнован собственными словами, видно, на душе у него давно наболело, да не перед кем было выговориться. Губы его дрожали. Потом в беседу включились и другие, и все говорили о тяжелой жизни, о том, что судьба не одной семьи зависит от урожая с этого поля…
— Это, значит, ваша земля? — Я тут же пожалел о своем вопросе, потому что старик посмотрел на меня так, будто хотел спросить: «Ты что, малый, с луны свалился?»
— А вы, молодой человек, откуда будете? Видать, впервые в наших местах?
Я растерялся, смутился, и, пока думал, Хайдар-ага ответил за меня:
— Мы из Гардеза…
— А-а-а! Ну, тогда понятно! Иначе этот парень не стал бы спрашивать наша ли это земля. — Часто помаргивая маленькими глазками, старик посмотрел на меня. — В наших местах, сынок, у крестьянина есть только одна собственность — его руки. Никто из нас, — он окинул взглядом всех, кто подле нас собрался, — никто не имеет своей земли. Мы — арендаторы. И земли, и вода, и скот, и семена — все принадлежит Сарвару-хану. Мы все от него зависим, мы, в общем-то, его батраки…
В небе послышался гул, через мгновение мы увидели аэроплан. Сделав несколько кругов над долиной, он скрылся в северном направлении. Тема нашего разговора круто изменилась.
Тщедушный человек, сидевший рядом с Хайдаром-ага, облизнув потрескавшиеся губы, с неодобрением посмотрел вслед аэроплану и сказал:
— В Минвальде пятеро военных сбежали из английской крепости, говорят, все — афганцы. Одного мы даже знаем, это Осман-хан, он из мангалов[18], — высокий такой, красивый. Он давно у англичан служит, часто в Вазиристане бывал. Говорят, вроде он и возглавил побег и даже прихватил с собой английского капитана. Вот они и летают тут, ищут…
— Так что если вы государственные люди, — вмешался в разговор первый наш собеседник, — будьте поосторожней, а то англичане умеют именно там возникать, где их никто не ждет. — И он изучающим взглядом поочередно посмотрел на каждого из нас. Было ясно, что он понимает: нет, мы не простые путники и не случайно шли именно ущельями, а не хорошей открытой дорогой.
«Если вы государственные люди…» Он сказал это тоном, в котором прозвучал не вопрос, а скорее утверждение. И это меня встревожило. Осведомлен он или просто предполагает? Или, может, пытается взять нас на пушку?
Эти вопросы черной тучей наплыли на мой мозг. Как же вести себя дальше? Попытаться развеять его предположение или лучше, сказать все как есть? Хайдар-ага не спеша попивал из пиалы крепкий чай и помалкивал, — видимо, тоже думал, как ответить.
Напряженную обстановку разрядил сам старик.
— Ступайте, — обратился он к односельчанам, — займитесь своим делом.
И люди мигом рассеялись по полю. Теперь с нами остался лишь этот старик да второй, тщедушный, рассказавший нам о побеге из английской крепости.
Я подумал, что все это не случайно: видимо, предстоит какой-то серьезный и доверительный разговор. Предположение тут же подтвердилось.
Первым заговорил старик, которого мы считали здесь главным.
— Вчера мы послали в село к Яхья-хану двух своих людей, — начал он таинственным голосом. — Незадолго до вашего появления они вернулись и кое о чем нам рассказали, так что мы теперь в курсе дел. И мы знаем, что идете вы не из Гардеза, а из самого Кабула. Так что если не возражаете… — Он почему-то обращался только ко мне. — Если позволите, — повторил он, — поговорим с вами с глазу на глаз.
— Именно со мной? — все-таки спросил я, в упор глядя на старика.
— Ну, не знаю… В общем, с тем из вас, кто представляет здесь Кабул… — Он задумчиво огладил свою редкую козлиную бородку. — Но если не пожелаете, что ж, в этом тоже будет свой резон. Тогда нам не к чему уединяться…
В ожидании ответа старик вперил в меня свои пронзительные глазки, и я кожей почувствовал этот напряженный взгляд.
Я терялся в догадках. Как поступить? Он был наверняка осведомлен о положении дел, и потому перехитрить его не удастся. Вероятно, правильнее всего вести разговор в открытую. С трудом уняв внутреннее беспокойство, я холодно взглянул в лицо приземистого старика и сказал:
— Вы правы — я из Кабула. Но посторонних здесь нет, И мы можем начать разговор.
— Да нет… — Старик едва заметно покачал головой. — Лучше немного пройдемся. Прямо ноги затекли от сидения на одном месте… — Он встал и взглядом показал, что ждет меня.
Что мне оставалось?
Этот старик все больше заинтриговывал меня и все больше настораживал. Чувствовалось, что он прошел огонь и воду и за простоватой внешностью его таится опытный конспиратор.
Мы медленно пошли рядом. Старик глядел в землю и тихо говорил.
— Меня зовут Атаулла-усса[19], — для начала представился он. — А кое-кто величает меня Атауллой-знахарем, потому что я умею помочь тому, кто вывихнул или сломал руку или ногу, — ведь докторов у нас нет, мы вообще живем так, что все напасти жизни должны отгонять от себя сами… — Он помолчал, исподлобья глядя на меня, и спросил: — А вы кто?
— Меня зовут Кайсар-хан, — назвал я свою кличку. — Я прибыл по поручению его величества эмира.
— Что ж, это хорошо, — одобрил старик. Впрочем, голос его оставался бесстрастным, лишенным окраски. — Мы слышали, что новый эмир хочет объединить всех афганцев и в открытую говорить с англичанами. И мы были рады, узнав, что сипахсалар со своим огромным войском прибыл в Гардез…
— А народ знает об этом? — перебил я старика.
— Как же, знает, конечно!.. — У подножия высокой горы, к которой мы незаметно приблизились, Атаулла остановился и, переведя дух, продолжил: — Народ устал от беспорядков и хаоса. Кому не лень, тот и объявляет себя ханом, султаном, кем угодно, и начинает грабить нас, а сам живет в праздности и роскоши. Мы, конечно, не знаем, что даст нам, своим подданным, государство, и даст ли хоть что-нибудь. Но все же народ мечтает оказаться под эгидой сильного правителя. Англичане — что? Они одной рукой вроде бы защищают нас, а другой грабят. И мы с надеждой смотрим на Кабул, потому что, говорят, эмир намерен положить конец грабежам. Люди верят, что это будет так, что именно из Кабула до нас дойдет свет правды…
Все это было прекрасно, но мне-то хотелось поскорее подойти к цели разговора, понять и почувствовать самое главное. И потому, выслушав старика, я без обиняков напомнил:
— Но вы, кажется, хотели поговорить со мною о каком-то деле?
Атаулла ответил не сразу. Не без усилия опустившись на колени, он поднял какую-то палочку, в раздумье стал ковырять ею землю и лишь после длинной паузы медленно поднял голову.
— Вы хотели бы встретиться с теми, кто бежал из английской крепости?
Признаться, такого я никак не мог ожидать и потому просто-напросто растерялся. Противоречивые мысли роились в моей голове. Я посмотрел на Атауллу, но его загорелое обветренное лицо оставалось непроницаемым. Видимо, почувствовав мою нерешительность, Атаулла немного выждал и затем заговорил с такой откровенностью, будто мое молчание сказало ему больше, чем могли бы сказать слова:
— Я ведь, в сущности, такой же «путник», как вы. Я пришел сюда якобы только для того, чтобы проведать брата, — он там, среди дехкан, работающих в поле. И сегодня утром уже ушел бы, если б не услышал, что должны явиться люди из Кабула.
— И куда же вы собрались идти? — поинтересовался я.
— Да куда угодно, хоть в Гардез! Я ведь не один и не от себя самого завишу: я посланник муллы Махмуда, — слышали о таком?
— Нет, не приходилось.
— Ну, скоро услышите, — загадочно сказал старик, а в душе моей вновь возникло недоверие, — я не любил мулл и ахунов и потому подумал, что, пожалуй, напрасно согласился на разговор с этим человеком, можно бы как-то уклониться. Однако мысль была явно запоздалой, и теперь оставалось лишь маневрировать и стараться не самому попасть в ловушку, а заманить в нее этого старика.
Последовав его примеру, я тоже опустился на колени и спросил:
— И что же, вы сами видели тех, кто бежал из крепости?
— Вот именно, что видел! — убежденно заявил старик. — И пленного англичанина видел.
— Где же они сейчас?
— Далеко… Отсюда не видно, — хитро улыбнулся старик. — Но если пожелаете, — пожалуйста, я провожу вас. Я искал такого человека, как вы. Я, если хотите знать, даже мечтал о нем. И вот мечта близка к осуществлению, и незачем мне скакать в Гардез… — Он смотрел на меня, ожидая реакции на свою исповедь, на свое откровение. А я молчал. Поняв, что я все еще не верю, сомневаюсь, боюсь совершить непоправимо ложный шаг, он попытался успокоить меня: — Напрасно вы колеблетесь, право, напрасно… Мы с вами оба знаем одно и то же: эмир не намерен отказываться от своих планов, но и англичане тоже не отступятся. Это значит, что в любой час могут загрохотать тяжелые орудия и кровавая схватка начнется именно здесь! Так что же прикажете делать: прислушиваясь к разрывам снарядов, определять, на чьей стороне преимущества, и в зависимости от этого решать свою судьбу? Или пытаться решать эту судьбу самостоятельно? Народ долго думал надо всем этим и все же решил вступиться за свою честь, отстоять ее, пускай даже кровью. — Атаулла повернулся в сторону поля, долго всматривался в работающих там людей и заговорил вновь: — Вон, видите, люди бросают в землю семена. А ведь никто не верит, что ему доведется собирать урожай. Народ считает, что будет война, этот слух перекатывается из села в село… Но ведь все зависит от того, действительно ли Кабул готов порвать с Лондоном или это всего-навсего разговоры.
— Нет! — решительно возразил я. — Это не разговоры. Орудия действительно могут грянуть в любой момент, и тогда наши судьбы будут решаться на поле брани. Ни для каких соглашений места уже не осталось!
Я и сам не заметил, как откровенно высказал старику все самое главное. Теперь уже лавировать и таиться было полной бессмыслицей. И старик сказал:
— В таком случае — едем! Я представлю вас мулле Махмуду, с ним и обговорите все дальнейшее.
С нелегким сердцем я принял предложение Атауллы.
Мы погрузили свою ношу на коня Атауллы и на закате двинулись в путь. И не глухими, темными ущельями, а по открытой, оживленной дороге. Когда же вовсе стемнело, мы оказались на пути, по которому обычно шли караваны, и решили примкнуть к одному из них, дабы не наткнуться на отряд англичан.
Спустя какое-то время мы углубились в надежно укрытую от посторонних глаз впадину, поели, напились чаю и долго беседовали, прежде чем лечь спать. Каравана все не было. Подложив под головы что попало и чем попало укрывшись, мои спутники вскоре уснули глубоким сном уставших, измученных долгим путем людей, а Атаулла так захрапел, что, казалось, горы сдвинутся от его мощного храпа.
Только я не мог уснуть, все думал о предстоящей встрече, пытался предугадать ее исход, и то, о чем буду говорить, и как поведу себя в том или ином случае… Все было так неясно, так непредсказуемо, что минутами я терялся, одна мысль исключала другую, в голове царил хаос… Я ворочался с боку на бок, слегка покашливал, надеясь таким нехитрым способом разбудить Атауллу и попытаться выудить из него еще хоть что-нибудь, что помогло бы мне яснее представить цель нашего путешествия. Однако он продолжал безмятежно спать, и храп его способен был заглушить не только мой робкий кашель, но, вероятно, и весенний гром.
С давних пор я привык перед сном, лежа в постели, читать. Я читаю, а Гульчехра уже крепко спит, и изредка я с нежностью поглядываю на ее длинные темные ресницы, на чуть-чуть приоткрытые губы, которые словно бы улыбаются или ждут моего прикосновения. И когда я осторожно целовал ее, ресницы начинали подрагивать, она прижималась ко мне своим стройным бархатистым телом.
Конь Атауллы вдруг громко заржал. Я вздрогнул от неожиданности, поднял голову, прислушался и, хотя ничего не услышал, все же, зажав в руке наган, подошел к коню.
Он стоял, перебирая ногами и навострив уши. Нет, значит, что-то не так… Оглядевшись по сторонам, я различил всего в нескольких шагах от нас, на краю впадины, два силуэта — то ли это были волки, то ли шакалы. Я нагнулся в поисках камня, чтобы спугнуть хищников, и, едва швырнул первый камень, как услышал за спиной спокойный голос Атауллы:
— Чем сражаться с волками, лучше бы спали. Надо же и вам отдохнуть!
Но едва я лег, как снова на меня нахлынули противоречивые мысли, сомнения, тревоги. Я так и не сумел уснуть и не переставал удивляться олимпийскому спокойствию Атауллы, который тут же захрапел с удвоенной силой, и на лице его было написано такое умиротворение, будто спал он в своей спальне, на уютной, мягкой овчине. Ничто не смущало его покоя — ни чужая обстановка, ни бродившие поблизости волки. Вот что значит сила привычки!
Под утро я все же уснул, но Атаулла вскорости растолкал меня и сообщил, что идет караван. Действительно, где-то вдалеке слышался перезвон колокольчиков. А когда мы, совершив намаз, пили чай, караван уже приблизился вплотную.
Трудно сказать, сколько в нем было навьюченных верблюдов. Они шли следом за красивым серым конем в серебряной сбруе, на котором восседал грузный чернобородый всадник. Лицо его было суровым, неприступным.
Атаулла поспешил навстречу караванбаши[20], первым протянул руку. Все остальные, среди которых был и я, присоединились к погонщикам, — так мы условились заранее.
Я шел рядом с молодым джигитом, вероятно, моим ровесником. Это был простой и общительный парень. Он рассказал, что принадлежит к племени масуда, погонщиком работает уже пять лет, в прошлом году женился и уже имеет дочку. О караванбаши он отозвался нелестно: злонравный и алчный человек.
К полудню мы достигли первого английского поста, расположенного умно и удобно — дорога здесь упиралась прямо в поросшее лесом ущелье. Еще по пути Атаулла подскакал ко мне и наспех стал инструктировать, что я должен ответить, если англичане зададут мне такой-то вопрос, а что — если другой. И тут же поспешил к Асаду.
Вокруг поста бродило много солдат, в большинстве индийцы, но среди офицеров я не увидел ни одного индийца, — наверно, им не доверялись офицерские чины. Офицеры чувствовали себя уверенно, их головы были горделиво подняты, они размахивали стеками и властными голосами отдавали команды.
Один из них, рыжеватый, с причудливо подстриженной бородкой, приблизился в сопровождении нескольких солдат к караванбаши, протянул ему руку. Тот вежливо и даже приветливо поздоровался, — по всему было видно, что они встречаются не впервые. А с Атауллой рыжий офицер едва раскланялся и, тут же обернувшись к своим солдатам, распорядился проверить вьюки. Затем вместе с караванбаши они направились к разбитым в стороне от дороги палаткам.
— Это передовой пост англичан, — тихонько сказал мне Атаулла. — А войска расположены по ту сторону ущелья.
Солдаты без особой тщательности проверяли вьюки — опустили на колени несколько верблюдов, пошарили, убедились, что почти везде была пшеница; наткнувшись на урюк или изюм, солдаты задерживались подольше: набивали дармовыми лакомствами карманы и пазухи и с довольными улыбками отходили.
Караванбаши и рыжебородый англичанин вновь приблизились к нам. Они стали прощаться, но, перед тем как караван двинулся в путь, офицер подозвал Атауллу и что-то ему сказал. Тот, в свою очередь, поспешил ко мне.
— Он хочет побеседовать с вами, — сказал он.
А я подумал: уж не продал ли нас этот гад караванбаши?..
Караван стал удаляться, переливчато зазвенели колокольчики на шеях верблюдов.
Офицер пригласил нас в палатку, где стояли стол и несколько грубо сколоченных стульев. Усевшись, он оглядел каждого из нас долгим и изучающим взглядом. Я выдержал его, не опуская глаз.
Мы оба были капитанами, я и этот английский офицер. У него было приятное лицо, открытое и приветливое, он выглядел лет на тридцать пять, не больше, и, глядя на него, я думал: «Вот ведь куда его занесло! Из далекой Англии — к нам, в Вазиристан! А я здесь, на своей земле, в своем доме, должен лебезить перед ним. Но почему? С какой стати?»
Рыжеватый офицер обратился к нам на нашем родном языке — на языке пушту:
— Говорят, ваше село где-то здесь, рядом?
— Да, — подтвердил Атаулла. — Из этого ущелья идет дорога вправо, вот в конце ее и находится село Сарвара-хана.
— Отлично! — сказал офицер и, выдвинув ящик стола, извлек из него несколько фотографий. Перебрав их, он взял одну, повернул к нам лицевой стороной и спросил: — Вам знаком этот человек?
На фотографии был изображен мужчина с усами и надменным выражением глаз. Вероятнее всего, это и был тот самый Осман-хан, который бежал из английской крепости.
— Нет, — твердо сказал Атаулла и покачал головой. — Я нигде не встречал этого человека.
Вслед за Атауллой мы повторили то же.
Рыжий офицер свел на переносице пушистые брови и долго глядел из-под них на каждого из нас, будто пытаясь по лицам понять, лжем мы или говорим правду. Потом строго сказал:
— Это Осман-хан. Человек, посягнувший на честь Великобритании. Беглец! — Красивое, холеное лицо офицера покраснело от гнева. Он показал нам вторую фотографию и продолжил: — А это — английский офицер, которого Осман-хан насильно увел из крепости. — Держа обе фотографии в руках, к нам лицом, англичанин сказал: — Тот, кто обнаружит этих людей и доставит их нам, получит десять верблюдов, нагруженных зерном. Понятно?
Атаулла вытаращил глаза и с придыханием переспросил:
— Десять верблюдов, нагруженных зерном? Так вы сказали?
— Да, именно так.
— Ну, тогда можете не волноваться, — махнул рукой Атаулла. — За такую награду их найдут даже под землей! Все пойдут искать…
Офицер протянул оба снимка Атаулле.
— Покажите их односельчанам… — И, подумав, добавил: — А тот, кто найдет английского офицера, получит еще и пятизарядную винтовку.
Атаулла внимательно всматривался в оба лица, будто пытался что-то вспомнить. Потом сунул снимки в карман. Офицер меж тем показал нам третью фотографию и уверенно сказал:
— Ну, уж этого-то вы, конечно, знаете!
Атаулла смотрел-смотрел, вздыхал-вздыхал и наконец сказал с таким видом, словно испытывал неловкость от очередной неудачи:
— Нет… Этот по облику вообще не здешний, таких у нас нет.
— Верно! — воскликнул офицер. — Вот это ты верно сказал: не здешний! Это — Ленин. Вождь русских разбойников!
— Неужто? — воскликнул Атаулла. — Да как же оказалась в наших местах фотография такого русского?
— Ее распространяют разные смутьяны из Дели. — Офицер скрежетнул крепкими белыми зубами. — Скажите всем: тот, кто укажет на человека, распространяющего такую фотографию, будет щедро награжден. А кто будет укрывать таких людей, тех привяжут за ноги скачущих коней или просто убьют из пушки. Ясно? — И офицер встал и указал нам на дверь. — Ступайте!..
Мы вновь оказались в лесистом ущелье, но довольно быстро преодолели его, и едва солнце стало клониться к закату, как перед нами открылась плоская равнина. По эту сторону ущелья тоже оказался пост, однако нас никто не остановил. Но как только мы его миновали, Атаулла, слегка дернув меня за рукав, сказал:
— Посмотрите влево. Но не останавливайтесь…
Я повел глазами в сторону востока и увидел вдали от дороги целый палаточный лагерь. Палатки белели на огромном расстоянии, а вокруг них царила суета, как на базаре. Да, по всему видать, что здесь расположились солидные силы! Это подтвердил и Атаулла, когда с большой дороги мы свернули на тропу, ведущую к его селу.
— Это — английские войска, — сказал он. — Они прибыли на прошлой неделе; говорят, артиллерия. Гром пушек от их учений докатывается до нашего села.
Я старался представить себе, на каком же расстоянии от границы дислоцировались англичане, и пришел к выводу, что прежнее сообщение, будто они приблизились к границе чуть не вплотную, соответствовало действительности: британский лев рычал, упершись мордой прямо в нашу землю. Достаточно было одного прыжка…
В село Атауллы мы вошли поздним вечером. Приютившееся у самого подножия горы, на отлогом холме, оно уже засыпало, — людей не было видно, и лишь из некоторых окон просачивался тусклый свет. Перебрехивались собаки, где-то кричал осел…
Дом Атауллы стоял на восточной окраине села. Вернее, это был не дом, а глинобитная хижина, одна из нескольких, выстроившихся в ровный ряд. Мы вошли, и Атаулла сказал:
— Не беспокойтесь, здесь все свои…
Но в комнате вообще никого не было, лишь вокруг хижины слышались мужские голоса и движение.
Атаулла сам кормил нас ужином, сам поил чаем. А я все наблюдал за ним, безотчетно стараясь поймать хоть на чем-то, хоть на какой-то мелочи, которая подтвердила бы обоснованность моего к нему недоверия. Но ничего, буквально ничего не мог уловить! Мне искренне хотелось верить ему, но душу продолжало саднить чувство настороженности.
После ужина Атаулла сказал:
— Если вы спешите, я могу сегодня же познакомить вас с Махмудом-муллой, а если хотите — завтра вечером. Днем это невозможно, он постоянно окружен людьми, да и англичане рыщут, надеясь хоть в чем-то его уличить.
Вообще-то у меня был несколько иной план — я хотел сперва повидаться с Сарваром-ханом — так советовал Яхья-хан. Но Атаулла в разговоре со мною несколько раз подчеркивал, что Сарвар-хан связан с англичанами и ханствует под их покровительством. В Кабуле, признаться, я этого не слышал. Судьба Вазиристана, правда, в последнее время была предметом серьезных обсуждений и забот, но Сарвар-хан в этой связи не упоминался. А во времена Хабибуллы-хана и о самом-то Вазиристане словно бы позабыли: жили милостью Лондона и избегали его гневить.
Однако, если Атаулла нрав, если Сарвар-хан действительно запродался англичанам, встречу с муллой, пожалуй, нельзя откладывать. Тем более что мы сейчас, по сути дела, целиком зависели от поведения Атауллы, и при желании он мог бы поставить нас в безвыходное положение.
— Зачем тянуть время? — стараясь не выдать волнения, сказал я. — Лучше поговорить с муллой сегодня, если, конечно, он еще не лег спать.
Атаулла тут же вышел.
Мы ждали долго. В дом никто не входил, хотя снаружи до нас доносились голоса, люди ходили по двору…
Я мучительно боролся со сном, вставал, садился, снова вставал… Асад, сидя на своем месте, стал раскачиваться, и голова его то и дело падала на грудь, а Хайдар-ага даже не сопротивлялся усталости — опустил голову на подушку и задремал. Но тут вернулся Атаулла и сообщил, что мулла ждет. И опять-таки только меня. Больше никого он видеть не пожелал.
Ни на размышления, ни на советы, ни на колебания времени уже не было. Я быстро встал и последовал за Атауллой.
Все село давно погрузилось в сон, и тишина стояла такая глухая и благостная, будто уснула вселенная — и люди, и природа, и даже звезды, сверкающие в темном небе.
Махмуд-мулла встретил меня у двери, ведущей в просторную, устланную коврами и паласами комнату. В этой комнате прежде всего бросались в глаза книги — множество книг, аккуратно расставленных на полках, вырубленных прямо в стене. От удивления я долго озирался по сторонам. Собственно, комната скорее походила на небольшую библиотеку, и это было очень неожиданно.
Сам Махмуд-мулла оказался человеком с заметной, яркой внешностью: высокий, подтянутый, с красивым, гладким лицом… Глаза его, очень живые и зоркие, глядели на меня с мягкой улыбкой, борода была ровно подстрижена, а тонкие усы он, по-видимому, подкрашивал, потому что по сравнению с седоватой бородой они были слишком темными.
Для начала Махмуд-мулла осведомился о моем здоровье, то есть не пренебрег ритуалом. Но тут же перешел на более деловой тон:
— Атаулла рассказал мне о том, как вы познакомились. Ему показалось, что вы отнеслись к нему без должного доверия, даже спать не ложились, предпочтя наблюдать за волками… — Он едва заметно улыбнулся в свои крашеные усы и продолжал: — Конечно, осмотрительность нужна, спору нет. Особенно сейчас, когда вся жизнь пошла кувырком, а наружу вылезли любители ловить рыбку в мутной воде. Такие ради своей выгоды на любые низости способны, для них все средства хороши, лишь бы добиться своего… — Мулла долго глядел мне в лицо и доброжелательно улыбался, а потом спросил впрямую: — Вы ведь и ко мне шли не без опаски, верно?
— Ну что вы, — промямлил я, но он прервал меня:
— Я — мулла, а вы, как мне известно, не жалуете ни мулл, ни ахунов?
Я вновь попытался возразить Махмуду-мулле, но он махнул рукой и не стал меня слушать.
— Не будем в этом разбираться, — сказал он. — Не вы первый, не вы и последний… — Он окинул взглядом забитые книгами полки. — Вот перед вами творения, каждое слово в которых подобно жемчужине. Фирдоуси… Омар Хайям… Навои… Кто из них воспевал мулл или ахунов? Никто! Наоборот, о них пишут с сарказмом, с неприязнью. Так, может, в этом есть и наша вина?
Я не стал отвечать на этот риторический вопрос, опасаясь попасть в ловушку, и мой проницательный собеседник не настаивал. Отпив глоток чая и вновь поглядев на меня дружеским взглядом, он заговорил о том, ради чего, собственно, мы и встретились.
— Сегодня, — начал он, — у Сарвара-хана собрался совет старейшин. Англичане намерены создать из вазиристанцев лашкар[21]. Предводитель англичан сказал им: выбирайте одно из двух, третьего у вас быть не может. И ведь действительно, оказавшись меж двух огней, в одном сгоришь непременно. Вот старейшины и решали: к кому примкнуть? куда повернуться лицом? И возник острый спор между теми, конечно, кто стоит н а д народом и от кого, в конце концов, и зависит судьба народа. Но вернемся к Сарвару-хану, — продолжал Махмуд-мулла, дав себе короткую передышку. — В сущности, до сегодняшнего дня он держался только на двуличии: вчера тянулся к Кабулу, завтра обнимался с англичанами и таким образом наживал себе имя и богатство. Конечно, он не мог бы одним глазом плакать, а другим смеяться, если бы в Арке, во дворце Дилькуша, сидел правитель, заинтересованный в судьбе страны и народа. Но покойный эмир Хабибулла — да будет земля ему пухом! — впустую прожил свою жизнь, он не оправдал надежд народа. — Мулла горестно вздохнул. — Я слышал, что Аманулла-хан не намерен следовать дорогой отца. Об этом говорит и его воззвание к англичанам…
— Простите, — впервые прервал я муллу, — но откуда же вам это известно?
— Все новости доходят до нас из Пешавара. Наши пешаварские друзья постоянно общаются и с Кабулом, и с Дели. Недавно двое из них были нашими гостями, они рассказывали, что эмир Аманулла-хан намерен объединить всех афганцев в борьбе за независимость от англичан. Эта весть вселила в души надежды, народ будто ожил, обрел новые силы. И если бы этим силам придать верное разумное направление, — вот тогда, вероятно, мы и впрямь избавились бы от англичан, они бы и дорогу в Афганистан позабыли. Да, новый эмир прав: от опеки англичан следует избавиться раз и навсегда.
Мулла разгорячился, его красивое лицо пылало, в голосе звучала искренняя взволнованность. Он вновь выпил несколько глотков чая и, постаравшись обрести спокойствие, продолжил:
— В давние времена жил в Бамиане падишах по имени Ала ад-Дин Хусейн[22]. Это был один из самых жестоких правителей. При захвате Газни[23] он истребил более семидесяти тысяч человек — не оставил в живых ни единого взрослого мужчины! А женщин и детей угнал в плен, они пешком брели по дорогам. Город был предан огню. Великолепные дворцы, мечети, библиотеки, построенные еще при султане Махмуде[24], превратились в руины и пепелища. Семь дней и семь ночей пылал Газни, и за все злодеяния Ала ад-Дина народ прозвал его джахансузом[25]…
Вероятно, вспомнив трагическую страницу истории народа, мулла так разволновался, что на несколько мгновений словно утратил дар речи, и лишь тяжело дышал да утирал со лба капельки холодного пота. Но тут же голос его вновь обрел гневную силу.
— Поработители, что пришли к нам с оружием, — те же джахансузы, только современные! — воскликнул он. — Поджигать, грабить, истреблять — вот их призвание! Они убеждены, что вращать колесо истории можно только насилием — иных средств нет. И самое страшное, что в их сознании все это не противоречит таким понятиям, как нравственность, мораль, гуманность. — Мулла снова умолк. Казалось, он тщательно продумывает, какими словами выразить окончательный вывод из всего, что он успел сказать. И его вывод вполне меня удовлетворил, как, впрочем, и глубокий и умный анализ положения, в каком мы все оказались. — Эмир прав! — твердо заявил мулла. — Прежде чем наводить в доме порядок, надо этот дом обрести, надо полностью им завладеть…
Чем больше мулла волновался, тем быстрее двигались четки под его нервными длинными пальцами, и если бы не эти четки и не облачение, то сидящий передо мною человек вовсе не походил бы на муллу, потому что все его рассуждения и его осведомленность в деталях нынешнего положения скорее выдавали в нем общественного деятеля, свободно чувствующего себя в бурных волнах государственной политики. Или, может, он таков и есть, и белая чалма — не более чем попытка ввести собеседника в заблуждение?
И тут мне представился Сабахуддин-ахун. Я вспомнил его поведение в кабинете эмира… И это воспоминание подсознательно мешало мне до конца верить в искренность муллы, хотя верить хотелось.
Мулла глядел на меня проницательными, умными глазами, будто моя нерешительность была ему понятна, но он ее не осуждал. И потом он спросил — совсем просто, своим обычным тоном:
— Так с каким же заданием вы прибыли в Вазиристан?
Я продолжал молчать. Четки в пальцах муллы двигались все быстрее, и это было единственным, что выдавало его истинное состояние.
— Напрасно вы от меня таитесь, — сказал он мягко. — Поймите, если бы у нас были дурные намерения, мы встретились бы с вами совсем в иной обстановке. Собственно, мы и сейчас могли бы заставить вас заговорить, применить силу, связать…
Я раскрыл мулле все карты, рассказал, зачем приехал, и когда уже заканчивал, дверь широко распахнулась и на пороге показался молодой рослый парень. Вежливо поклонившись мне, он обратился к мулле:
— Прибыл человек с гор. Он хочет с вами говорить.
Видимо, мулла знал, о ком идет речь, потому что, не колеблясь, сказал:
— Пусть войдет. У нас нет секретов от гостя.
Высоченный парень с винтовкой через плечо, смуглый, со спускающимися на плечи, тусклыми от пыли волосами, от порога поклонился нам обоим. Мулла, не вставая с места, спросил:
— С чем пожаловал, Мухаммед-джан?
Парень помолчал, словно не решаясь сразу сообщить о случившемся, тяжело вздохнул и сказал:
— Товарищей Османа-хана изловили…
— Кто? — резко спросил мулла.
— Англичане… Они напали на нас внезапно, будто из-под земли возникли, началась перестрелка, Нурмухаммеда тяжело ранили и взяли в плен…
— А где сам Осман-хан? — перебил парня мулла.
— Ушел в лес. И утащил с собой англичанина… Самого главного.
Мулла долго сидел в тяжелом раздумье, потом обернулся к Атаулле, не проронившему за время нашей беседы ни единого слова:
— Надо искать Османа-хана! Берите с собой кого угодно и скачите немедленно!
Мне было очень важно встретиться и с Османом-ханом и с этим англичанином, и я сказал мулле, что хотел бы ехать вместе с Атауллой. Однако он ответил мне резко, по-военному:
— Нет! Вы не поедете. Если это так важно, пусть едут ваши товарищи, но вы останетесь здесь, в этом доме, потому что у нас есть более важные дела.
Я не настаивал, видя, что это было бы бесполезно, и лишь позже убедился, что в этом своем решении Махмуд-мулла оказался прав.
Весть о том, что англичане намерены расстрелять из пушек захваченных товарищей Османа-хана, молнией пронзила страну. Поначалу я не мог в это поверить, но трагический слух вскоре подтвердился, причем варварская акция была осуществлена публично — на просторной поляне, при большом скоплении народа, и, видимо, преследовала еще и нравоучительную цель: пусть смотрят — неповадно будет!
Я был в этой толпе. Мне и прежде доводилось слышать, что в старые времена англичане расстреливали из пушек непокорных индийцев, но мог ли я допустить мысль, что сам стану свидетелем такой бесчеловечной расправы? И вот страшная легенда прошлого ожила на моих глазах.
Помню, в юности я с восхищением и гордостью читал и перечитывал гениальные строки Фирдоуси о человеке:
В цепи человек стал последним звеном,
И лучшее все воплощается в нем.
Как тополь, вознесся он гордой главой,
Умом одаренный и речью благой.
Вместилище духа и разума он,
И мир бессловесных ему подчинен.
Так кто же они, эти нынешние убийцы, — неужели тоже люди? Им мало горячей пули, мало петли, мало привязывать человека к скачущему коню и тащить по земле и камням? Мало им этого? Они расстреливают из пушек и еще наслаждаются бесчеловечным зрелищем! Но где же их разум, душа, их «гордая глава»?.. Нет, таких палачей я не могу назвать людьми, они, по моим понятиям, ничем не отличаются от хищных животных.
«Отличаются!.. — вдруг словно услышал я чей-то голос. — Сам видишь, чем отличаются…»
Я оглянулся, хотя и знал, что голос мне просто почудился, никто не обращался ко мне с этими словами. Но, обернувшись, увидел развалившегося в открытом автомобиле генерала. Генерал этот внешне действительно ничем не походил ни на какое животное — это был долговязый пожилой человек, по-весеннему легко одетый: в кителе и галифе, в военной фуражке, так низко надвинутой на лоб, что тень от козырька падала на продолговатое, суровое лицо. Холодные глаза его смотрели из-за толстых стекол, а трость, которую он держал в руке, почему-то подрагивала…
Какой-то офицер устремился к машине, распахнул дверцу, и генерал степенно, подчеркнуто медленно вышел. Тут обнаружилось, что кривоватые ноги его туго стянуты обмотками, отчего весь он кажется каким-то смешным, неуклюжим.
Генерал с достоинством ответил на приветствия — тем, кто был рядом, пожал руки, тем, кто стоял поодаль, кивнул головой. Затем он направился к ханам и сердарам Вазиристана, застывшим отдельной группой, раскланялся с ними и в первую очередь протянул руку Сарвару-хану. Издали наблюдая эту сцену, я знал, что это именно Сарвар-хан, потому что совсем недавно видел и запомнил его — высокого, плотного человека с объемистым животом… Сегодня на Сарваре-хане был тот же самый черный чекмень и та же белая чалма.
Генерал приблизился к пушке. Она стояла как олицетворение мощи и насилия, а вокруг нее — офицеры, ханы, сердары… Смертоносное жерло смотрело на север.
Генерал взошел на небольшую трибуну, наспех сооруженную подле пушки, достал из кармана листок бумаги и, обратившись к замершей от ужаса толпе, начал свою речь. Он с воодушевлением говорил о том, какую поистине отеческую заботу проявляет Великобритания о народах Востока, как оберегает их от разорения, приобщает к цивилизации… Затем он гневно обрушился на Амануллу-хана:
— Этот, с позволения сказать, эмир — большевистский прихвостень, он действует по указке Ленина! — Генерал промокнул платком свои рыжие усы и, все больше распаляясь, продолжал: — А знаете ли вы, кто он такой, этот Ленин? Он — немецкий шпион! Он продает Россию немцам — и продаст! А теперь он намерен открыть им путь в Индию, и не кто иной, как Аманулла-хан, этот выскочка-недоумок, поможет осуществлению этого коварного плана! — Генерал долго пыхтел, он просто исходил злобой, она мешала ему дышать и говорить. Тем не менее, изредка заглядывая в свою бумажку, он продолжал: — Вот уже сколько лет мы находимся с немцами в состоянии войны. Мы должны — это наш священный долг перед человечеством! — преградить путь своим врагам, и мы этот долг выполним! Мы дадим отпор и Аманулле, и Ленину, а с немцами расправимся так, что они и головы не сумеют поднять… — Генерал выдержал долгую паузу, словно давая толпе возможность взвесить все им сказанное и принять решение. Потом, откашлявшись, прямо и резко спросил: — Так на чьей же стороне вы намерены быть в этот решающий момент истории? На кого думаете опираться, от кого ждать защиты? — Толпа молчала, и он решил уточнить: — У вас есть два пути: либо по-прежнему, как это было до сегодняшнего дня, опираться на щедрую и мощную Великобританию, либо же… Либо примыкайте к тупоголовому эмиру Аманулле-хану и немецкому агенту Ленину. И при этом учтите: третьего пути нет, его не подскажет вам даже сам аллах!
Видно было, что старый генерал все больше и больше волнуется: он без нужды то и дело утирал лицо и усы, нервно покашливал, запинался и то пытался убедить вазиристанцев в безукоризненной лояльности англичан, то, сам того, по-видимому, не замечая в полемическом пылу, прибегал к угрозам, говорил о решительных мерах, какие будут применяться к каждому, кто посмеет играть с британским львом в опасные игры…
Вот когда стало окончательно ясно, почему на площади оказалось столько народа: видимо, сердары и ханы чуть не силой согнали сюда людей, чтобы порохом, ядрами и гневными словами генерала запугать их, деморализовать, парализовать их волю…
Трагический момент наступил: подошла закрытая машина и из нее вывели двоих — товарищей Османа-хана. Руки у обоих были связаны за спиной, ноги босы, головы обнажены, из широко раскрытых ртов торчали белые тряпки — кляпы.
Их подвели к пушкам, накрепко привязали к дулам. И только тут толпа словно очнулась, по площади прокатился гул возмущения, негодования…
Низкорослый офицер, стоявший рядом с генералом и переводивший его речь на язык пушту, поднял руку. Он пытался успокоить толпу. Поднеся ко рту рупор, он кричал о том, что приговоренные к смертной казни — дезертиры. Они не только дезертировали с военной службы, но еще и увели с собой силой английского офицера…
— За посягательство на священную корону Великобритании они будут расстреляны из пушек! — дрожащим голосом выкрикнул он. — Та же участь ожидает любого, кто попытается сотрудничать с Османом-ханом.
Генерал резко вздернул правую руку — это был сигнал к готовности. Многие из тех, кто стоял в толпе, отвернулись, другие заткнули ладонями уши. Генерал так же резко опустил руку, орудия грохнули, — два тела, едва различимые в клубах черного дыма, взлетели на воздух и окровавленными клочьями шлепнулись о землю.
Страшный вопль вырвался из толпы и повис над поляной, люди сжимали кулаки, ругались, кусали губы…
Кровавое зрелище завершилось.
Я стоял в стороне и дрожал от бессилия, возмущения, ужаса. Я все еще не мог до конца поверить в то, что увидел своими глазами.
Народ стал медленно расходиться. Головы были опущены, точно людям стыдно было глядеть в глаза друг другу.
Мне пора было возвращаться к Махмуду-мулле, но ноги не повиновались. Пожалуй, он был прав, когда не советовал мне присутствовать при казни. Но я не мог не пойти — я хотел в эту трагическую минуту быть вместе с народом. Впрочем, мне не верилось, что объявленная казнь состоится, это невозможно было себе представить.
Мысленно кляня офицеров, все еще толпившихся вокруг старого генерала, я, с трудом переставляя ноги, двинулся в путь и тут услышал у себя за спиной тихий голос:
— Здравствуйте, господин капитан.
Я вздрогнул, точно ощутил на своем теле змею, и искоса глянул на незнакомца. А он, не переставая курить и отводя от меня глаза, так же тихо сказал:
— Пойдемте… По пути познакомимся и поговорим…
Мы пошли рядом, я и этот человек — невысокий, худой, с лицом, чуть не сплошь поросшим черной щетиной. Лишь губы его да нежная кожа вокруг глаз оставались открытыми. Вообще же всем своим обликом и одеждой он смахивал на индийского торговца, и я подумал, что, пожалуй, так и есть: это — торговец, из тех, что часто наезжают в Кабул.
— Не узнаете? — спросил он после долгого молчания.
— Нет.
— Посмотрите повнимательнее.
Я остановился и уставился на своего спутника. Пожалуй, глаза его, чуть улыбающиеся, действительно показались мне знакомыми, но в остальном… Нет, я видел его впервые! И это начинало всерьез тревожить.
— Мы никогда не виделись, — твердо сказал я.
— Вы думаете? — Он, кажется, уловил мое волнение, но сказал с легким укором: — Разведчик должен иметь хорошую память, а ведь вы к тому же не из рядовых разведчиков, вы — один из самых надежных у эмира. Не случайно же на вас одежда крестьянина, и борода отпущена, я думаю, не ради красоты, и усы тоже…
Я резко остановился и спросил напрямик:
— Какое у вас ко мне дело?
— Дело? — переспросил незнакомец и слегка, одними только глазами, улыбнулся. — Собственно, никакого особенного дела нет, просто я хотел бы возобновить наше знакомство. — Настороженно оглянувшись вокруг, он тихо добавил: — Меня зовут Низамуддин-хан. Может, помните это имя?
— Вот оно что! — удивленно воскликнул я. — Ну как же, как же, теперь вспомнил! Вас не просто узнать. Мы, если не ошибаюсь, познакомились у его величества эмира, когда его навестил маулана[26] Баракатулла? Но тогда лишь поздоровались, для разговора не было времени. Я ушел, а вы остались с капитаном Ахмедом.
— Да, да, именно так все и было.
— Хорошая же у вас память! Я бы прошел мимо вас, даже не оглянувшись…
— А я вас сразу узнал, с первого взгляда. По глазам.
На сердце у меня стало легче. В первый момент, признаться, человек показался мне подозрительным, а сейчас — будто друга встретил! Я знал, что индийские революционеры ведут в Кабуле борьбу с англичанами и в 1915 году они организовали Временное правительство Индии. Его президентом был Махендра Пратап, а премьер-министром — маулана Мухаммед Баракатулла. Как только в России победила революция, в начале восемнадцатого года, Пратап выехал в Ташкент — просить большевиков помочь Индии избавиться от колониализма.
Мухаммед Баракатулла часто навещал эмира Амануллу-хана и подолгу беседовал с ним. Маулана был очень располагающим, простым человеком, прекрасно знал восточную и европейскую литературу, и слушать его всегда было интересно. По совету эмира он тоже выехал в Ташкент в надежде встретиться с Лениным.
Из разговора с Низамуддином легко было понять, что он был близким человеком маулана Баракатуллы, и это сразу расположило меня к нему, развеяло какие бы то ни было сомнения.
Мы медленно шли переулками и тихо беседовали. Потом Низамуддин закурил и сказал:
— Поедем ко мне… Я живу в Ване, неплохо устроился — я ведь приехал в Вазиристан до вас. Немного отдохнете, поговорим…
Да, поговорить с Низамуддином мне действительно хотелось, — мы ведь оказались одного поля ягодой: он прибыл сюда тоже для борьбы с англичанами. Но время было позднее, а заночевать у Низамуддина я не мог, опасаясь, что Махмуд-мулла будет волноваться. И я остановился в нерешительности, размышляя, как поступить. Уловив мои колебания, Низамуддин спросил:
— Вы чем-то заняты сегодня? Или просто не решаетесь?
— Да нет, спасибо за приглашение, но хозяева дома, где меня приютили, будут встревожены. Я обещал вернуться еще засветло.
— А кто эти люди, если не секрет?
— Знакомые наших друзей. Это в селе Сарвара-хана.
— Ну, мы дадим им знать, — успокоил меня Низамуддин. — Я там знаком с отличным человеком — Махмудом-муллой. И вас познакомлю с удовольствием…
— Но мы знакомы! — воскликнул я, удивляясь тому, как тесен мир.
— Тем лучше, — спокойно принял эту новость Низамуддин и добавил: — А известно ли вам, что Махмуд-мулла — активный деятель халифатского движения?[27]
Нет, об этом я услышал впервые.
— Так поедем ко мне, а к Махмуду-мулле заедет один из моих друзей и предупредит.
И тут только оказалось, что совершенно незаметно для меня Низамуддина сопровождали двое его товарищей. Едва мы остановились, как они будто из-под земли выросли. Низамуддин познакомил нас и одного из них послал к Махмуду-мулле. В тихом зеленом тупичке стояли три лошади. Распутав им ноги, мы оседлали их и тронулись в путь: впереди, близко друг к другу, мы с Низамуддином, а на порядочном расстоянии от нас — один из его людей, вроде бы просто случайный попутчик, ничего общего с нами не имеющий.
Низамуддин снова закурил, предложил папиросу и мне и затем спросил:
— А раньше вы видели генерала Кокса?
— Кокса? — Я не понял, о ком он говорит. — Это кто же такой?
— Ну, тот генерал, что выступал сегодня перед народом. Видели вы его прежде?
— Нет, не приходилось… Стало быть, его фамилия Кокс?
— Ну, да. Совсем недавно он прибыл из Месопотамии. Говорят, весьма экстравагантная личность, к тому же философ. У него, говорят, совсем особенный, свой взгляд на историю человечества, своя, можно сказать, философия, и основана она на трех принципах. Если вам интересно, изложу эти принципы, насколько мне удалось их постигнуть.
— Очень интересно! Еще бы!
— Так вот. Согласно первого принципа, к человечеству в истинном смысле этого понятия принадлежат лишь та народы, которые творят историю. Иначе говоря — цивилизованные народы. Азиаты же и африканцы, по Коксу, пока еще недочеловеки, нечто среднее между обезьянами и людьми, и их будущее, то есть их приобщение к подлинному человечеству, зависит от усердия и гуманности тех народов, которые творят историю. Понятно?
— Ну и ну, — только и смог сказать я. — Эдакая «философия» скорее способна из человека обезьяну сотворить, но не наоборот.
Низамуддин хмыкнул и продолжал:
— Теперь обратимся ко второму принципу. Он гласит, что человечество должно подвергаться перманентному отбору, сортировке, что ли, и лучшим средством такого отбора являются войны. В общем, получается, что над человеком должен постоянно висеть дамоклов меч — меч устрашения, и человек всегда должен ощущать запах пороха… — Низамуддин поглядел на меня выжидающе, будто хотел услышать мою оценку и этого, второго, «принципа», но я молчал — у меня просто-напросто не было слов! И тогда он обратился к последнему положению философии генерала Кокса: — Государством, считает этот философ, должен безраздельно править монарх. Именно безраздельно! Монарх — посланник самого бога и, стало быть, земной бог. Все, кто вокруг монарха, обязаны поддерживать его во всем, во всех без исключения начинаниях, даже если они явно идут во вред стране и народу…
Наперерез нам тяжело, вразвалку шел огромный слон. Он едва переставлял свои морщинистые, мощные ноги, спина прогибалась под свисающими с нее четырьмя мешками, а еще два мешка висели на шее. Поверх всего этого груза сидел босоногий крестьянин в белой одежде и белой чалме. Он мерно раскачивался на спине слона и озирался по сторонам.
Мы уступили слону дорогу — все равно нам было не разойтись. Занятый своими мыслями, крестьянин не обратил на нас никакого внимания.
— Пусть добро войдет в твой дом! — крикнул Низамуддин крестьянину на нашем языке пушту.
Тот исподлобья, неприветливо глянул на нас и отозвался:
— А в дом купца пусть войдет разорение!
Низамуддин рассмеялся и обратился ко мне:
— Он принял нас за купцов, а купцы — лютые враги здешних крестьян.
Мы долго петляли по горным тропам, потом оказались в сумрачном, неуютном ущелье и все это время молчали. Наконец Низамуддин продолжил свой рассказ о генерале Коксе:
— Значит, мы остановились на том, что все, кто вокруг монарха, обязаны безоговорочно поддерживать его, даже если он совершает откровенный промах. Кстати сказать, у Арузи Самарканди[28] на эту тему тоже есть любопытные строки. Они звучат так:
И это — одно из условий служения
Царю: быть с ним заодно и
В правде и во лжи…
— Да-а-а… — протянул я, усмехнувшись. — Сказано, пожалуй, еще определеннее, чем у генерала.
— Вот именно! — согласился Низамуддин. — Надо бы точнее, да некуда. Но близкие к генералу люди считают, что его преданность королю доходит до фанатизма. Перед сном, говорят, он неизменно напевает «God, save the king!»[29].
— Может, это просто своеобразная игра в верноподданничество?
— Скорее всего! Ведь для большинства политиков и бог и цари — не более чем удобная ширма. В действительности же, если все грехи, совершаемые от имени бога и царя, сложить в кучу, выросла бы гора повыше этой. — Он головой указал на высокую гору слева от нас — И это была бы гора из человеческих пороков — раболепия, предательства, подлости!
Мой собеседник внезапно осекся, и я заметил, что свободные от щетины места на его лице вспыхнули — то ли он сам себя распалил этими речами, то ли, быть может, подумал, что мне могли не понравиться его суждения о царях. Во всяком случае, он поторопился уточнить свои позиции:
— Слов нет, цари тоже бывают разные, но я говорю сейчас о тех, кто разделяет глупую философию глупого генерала. В сущности, она не оригинальна, а лишь повторяет философию правящих кругов Великобритании и вообще всех европейских колонизаторов. Мы с вами только что наблюдали ее в действии, когда на глазах у толпы двух людей — настоящих людей! — пушками разорвали на клочья. Как же ее назвать, эту философию?..
Он натянул поводья и умолк.
Пробиваясь сквозь камень, сверху, с горы, шумно бежала вода — прозрачная, чистая, холодная. Мы оба хотели пить и, спешившись, прильнули пересохшими губами к живительному источнику. Образовав у подножия горы небольшой заливчик, вода застыла здесь сверкающим под солнцем озерком. Напившись сами, мы стали поить коней, а тут подоспел и другой всадник — слуга Низамуддина, Аббас. Он оказался застенчивым, молчаливым малым. Мы напились чая, приготовленного Аббасом на костре, и продолжили свой путь.
Вскоре показались разбросанные по склону горы домишки, а у подножия, на каменистой площадке, толпился народ.
Никого ни о чем не расспрашивая, мы смешались с толпой, перед которой, размахивая коротенькими ручками, выступал неказистый, щуплый человек — местный мулла. Однако мне было не до того, чтобы его слушать, — меня поразило совсем другое: привязанная к высокому столбу девушка с таким же тряпочным кляпом во рту, какие торчали у тех двух несчастных джигитов. Длинные черные волосы упали на лицо девушки, ноги были босы, платье изодрано…
Закончив свою речь, мулла взмахнул рукой, и два здоровущих парня бросились к девушке, отвязали ее от столба, но руки тут же скрутили веревками. Оттащив несчастную в сторону, они столкнули ее в заранее вырытую яму. Еще несколько мужчин с лопатами стали забрасывать яму землей, и вот уже наружу осталась лишь голова девушки, а многие из толпы бросились к груде камней…
Я не мог больше ни секунды оставаться на этой площади, сердце мое разорвалось бы в клочья. Низамуддин, кажется, почувствовал, что со мною неладно, потому что взял за рукав и молча повел к нашим коням. Против собственной воли, я мельком в последний раз глянул на заживо погребенную, и потом, долго еще, очень долго в моих ушах стоял тупой стук бросаемых камней и сдавленные кляпом стоны черноволосой девушки.
Да, мне не раз приходилось слышать об этом диком обычае: уличенную в неверности женщину убивают камнями. Но увидел я это впервые в жизни и, потрясенный, хотел заговорить с Низамуддином, поделиться с ним тяжестью своего впечатления. А слова не шли — я будто онемел.
Угнетенные, подавленные, мы долго ехали молча, пока наконец Низамуддин, задумчиво уставившись в какую-то далекую точку, вдруг не вспомнил Рабиндраната Тагора и с чувством прочитал:
Налетай, ураган! Сокруши, оглуши!
Все одежды сорви, все покровы души!
Пусть она обнаженной стоит, не стыдясь!
Раскачивай нас!
Вновь я душу обрел — мы сегодня вдвоем,
Без боязни друг друга опять познаем.
В безумных объятьях слились мы сейчас…
Раскачивай нас!
Закончив, он тяжело вздохнул и сказал:
— Несчастная… Возможно, она полюбила так, что потеряла разум. Возможно, что и ее полюбили так же, и чистая, пылкая любовь толкнула ее в объятия джигита, достойного столь прекрасного чувства. Что ж, за такую любовь стоит заплатить жизнью!
«Да, конечно, стоит, — подумал я. — Но не обязательно же смерть должна быть столь варварски жестокой!..»
Перед заходом солнца мы прибыли наконец в город Вана — вернее, не город, не село, а просто три-четыре узеньких улочки со скудными лавочками и грязными чайханами. И по этим улочкам снуют взад-вперед мелкие торговцы, и нищие тянут к прохожим руки, выпрашивая монетку или кусок хлеба… Вот и весь Вана! Не на чем остановиться взгляду, и кажется, что даже воздух здесь тяжелый, душный, пропитанный бедностью и горем.
Может быть, поэтому дом, окруженный просторным садом, показался мне сущим раем. В этом доме и жил Низамуддин.
Навстречу нам выбежали нукеры, отвели наших коней, приготовили нам удобное место здесь же, в саду, на свежем воздухе. Прежде всего мы долго купались в глубоком бассейне с прозрачной прохладной водой, затем, расположившись на низкой широкой тахте, застланной ковром, поверх которого лежало много пуховых подушек и бархатных подстилок, приступили к чаепитию.
Вскоре появился невысокий человек лет пятидесяти. Лицо его было доброжелательным и приятным. Низамуддин познакомил нас — это был хозяин дома. Подобно Низамуддину, он тоже носил индийскую одежду, и щеки тоже почти сплошь были покрыты щетиной.
Гостеприимным жестом хозяин пригласил нас в дом. Мы вошли, расселись по местам, и лишь теперь Низамуддин рассказал, кто я такой, откуда и зачем прибыл и как мы встретились. И тут же коротко сообщил мне о хозяине:
— Это Чаудхури — один из видных деятелей нашего Временного правительства. О работе его говорить не стану — сами увидите…
Принесли дастархан, расстелили, и Чаудхури тихо бросил повару:
— Ступай, я позову тебя, когда будет нужно…
А сам извлек из железного ларя две бутылки коньяка и наполнил рюмки.
— За ваше здоровье, — обратился он ко мне. — Пусть этот день будет первым днем нашей долгой дружбы. — И залпом выпил.
В последний раз я пил коньяк с Ахмедом, это было в Кабуле, в день нашей разлуки. Помнится, настроение у меня было бодрое, я рвался сюда, спешил оказаться в гуще важных и сложных событий. Отлично понимая, что путь мой не будет легким, я едва сдерживал нетерпение, будто незнакомая страна притягивала меня мощным магнитом. Кое-какие материалы о действующих в Вазиристане силах я успел прочитать, именно кое-какие, потому что здесь, на месте, убедился в том, что сколько-нибудь достоверными сведениями о Вазиристане мы в Кабуле не располагали. Я ничего не знал, например, о здешних представителях Временного правительства Индии, которые, как оказалось, уже много лет действуют в Вазиристане и в какой-то мере даже опираются на Афганистан. Нет, об этом мне никто не говорил, и если бы не Низамуддин, и не эта встреча, я, вероятно, долго еще оставался бы в неведении.
Впрочем, действительно ли эта встреча была мне нужна?..
Видимо, сомнения, подобно тени, постоянно следуют за человеком, и мысленно я укорил себя сейчас за недоверчивость. В самом деле, может ли оказаться лишним знакомство с единомышленниками? Ведь у меня и тени сомнений не было в том, что мои собеседники, люто ненавидя англичан, сражаются за честь и свободу своего народа. Уж Низамуддин-то во всяком случае! Так в чем же дело? Откуда все же это внутреннее беспокойство, этот червячок, копошащийся в сердце?
Пожалуй, никогда еще я не оказывался в столь сложном положении. Я был боевым офицером, учил солдат обнажать мечи и вести огонь. Здесь же мне предстояло играть совсем другую роль. Здесь, пожалуй, придется пускать в ход маневр, хитрость, дипломатию, а этими видами оружия я не владел. К тому же до меня доходило немало настораживающих слухов о том, что Независимая полоса кишмя кишит агентами английской разведки. Еще в Кабуле нас предупреждали, что в самых неожиданных местах нас могут выслеживать и подстерегать английские шпионы, они маскируются под мелких торговцев, появляются в одеждах странствующих дервишей и кого угодно, и потому все будет зависеть от нашего чутья, от осторожности и умения больше слушать, чем говорить… Не это ли напутствие мешало мне избавиться от подозрений даже там, где они, казалось бы, были вовсе неуместны?
Я тоже опустошил свою рюмку. К этому времени на дастархане уже лежала копченая баранья нога, и, отрезая от нее острым ножом тонкие ломтики, Чаудхури раздраженно говорил:
— Генерал Кокс ударил в набат. Это же просто безумие — в такой момент расстреливать людей из пушек! Право же, я и представить себе не мог, что англичане пойдут на такое зверство! В сущности говоря, это означает, что они перешли к открытому наступлению. Боюсь, что вы вскоре убедитесь — загремят пушки, будут рваться бомбы… Это уже неизбежно. — Чаудхури обратился к Низамуддину: — Ты слышал, что прибыл полковник Эмерсон?
— Эмерсон? Нет, о таком не слышал.
— Это один из видных сотрудников центральной английской разведки. С ним приехала целая группа опытных разведчиков, немало поколесивших по странам Востока. Я думаю, англичане что-то почуяли и готовятся к серьезной операции…
В комнату вошел молодой джигит, красивый, богатырской стати, и я вспомнил Ахмеда, такого же высокого, ладного и сильного. Незнакомец вежливо со всеми поздоровался, но тут же глянул на меня, и в глазах его отразилась то ли настороженность, то ли неуверенность.
— Проходи, проходи, — сказал ему Низамуддин и показал на место рядом с собою. — Здесь все свои…
Он познакомил нас. Молодого джигита звали Юсупом, он приходился Низамуддину племянником и, оказывается, не раз бывал в Кабуле. Юсуп был мрачен. Он сообщил, что в ответ на казнь двух афганцев гадарцы[30] готовят покушение на жизнь генерала Кокса.
— Да ты что? — не поверил своим ушам Низамуддин. — Покушение на генерала? В такой момент? Да понимаете ли вы, ты и твои друзья, что это может вызвать в ответ кровавую акцию, такую бурю, что содрогнется земля?!
— Да, мы понимаем и это, — уверенно заявил Юсуп. — И то еще понимаем, что англичане беспощадно истребляют безоружный, обездоленный народ, расстреливают, ставят под жерла пушек, тысячами бросают в тюрьмы, ссылают на Андаманские острова…[31] Они грубой силой пытаются отнять у народа чувство национального достоинства. Так когда же, если не сегодня, следует принять бой? — Мрачное лицо Юсупа становилось все более возбужденным, оно выражало гнев, которого ничем не смягчить, никакими доводами и уговорами. — Если помните, — продолжал он, — защищая Карфаген, женщины вили из своих волос веревки. А мы?.. Караван верблюдов не принесет нам на своих горбах счастье, и нечего этого дожидаться.
— Постой, постой! — воскликнул Низамуддин и даже схватил племянника за руку. — Напрасно ты так кипятишься!
— Напрасно? — еще больше разозлился Юсуп. — Жаль, что вам не довелось своими глазами видеть расправу в Амритсаре! Вы бы заговорили по-другому! Даже овец — и тех нельзя истреблять с такой жестокостью!
Да, не так давно в Амритсаре англичане оружием разогнали народный митинг, очень многие погибли. Я кое-что слышал об этом.
— И вы видели это своими глазами? — спросил я Юсупа.
— Да, видел! — Юсуп тяжело дышал, видно было, что воспоминания об этой трагедии даются ему нелегко. — В тот день, — продолжал он, — тринадцатого апреля, я из Пешавара приехал в Амритсар и не успел напиться чаю в том доме, где остановился, как услышал сперва ружейную стрельбу, а затем пулеметную дробь. С улицы доносились отчаянные крики, брань, гам… Мы выскочили из дома и побежали на шум голосов… — Юсуп прервал себя: — Вы, случаем, не бывали в Амритсаре?
— Нет, — сказал я. — В Пешаваре был… — И я вспомнил, что года три-четыре назад мы с Ахмедом просто ради прогулки поехали в те места, посмотрели Пешавар, даже в Карачи побывали, но в Амритсар не заехали.
— Так вот, — рассказывал Юсуп, — там, в Амритсаре, есть такая площадь — Джаллианвала Баг называется. Вокруг нее высокая каменная стена. На этой-то площади и собрались жители города на митинг. Около десяти тысяч человек пришло, не меньше. Тогда английские войска блокировали все улицы, ведущие к площади, кое-где даже преградили дороги броневиками, потому что рассчитали, что скорее всего люди хлынут именно туда. Безоружный народ оказался окруженным, и тут его стали поливать ружейным огнем. Тысячи несчастных метались по площади, не зная, где укрыться от пуль, кричали, падали под ноги другим… Там были и женщины, и дети, и старики… Мусульмане, индусы, сикхи… Целый день потом уцелевшие выносили с площади трупы, и казалось, что этому не будет конца, потому что погибло по меньшей мере две тысячи человек. Представляете себе — две тысячи жизней! — Он тяжело дышал, ему трудно было говорить, однако молчать, по-видимому, было вовсе невмоготу. — О если бы только небо могло постигнуть человеческие страдания! — воскликнул он. — Тогда, наверное, не утихал бы гром и молнии не переставали бы прорезать небесный свод… — Он долго глядел прямо в мои глаза, прежде чем спросить: — Ну, скажите сами: в чем состояла вина тех, кто погиб в тот день? Ведь они всего лишь пытались выразить протест насилию, жестокости и произволу англичан! А расправой над ними руководил не кто-нибудь, а сам генерал Дайер, при чем с молчаливого благословения губернатора Пенджаба!
Он перевел взгляд со своего дяди — Низамуддина, не проронившего все это время ни слова, на меня и, немного отдышавшись, продолжил:
— В тот страшный день один амритсарец ударил прибывшего из Лондона миссионера, так знаете, чем кончилось? Англичане выгнали на улицу всех жителей этого квартала и заставили их проползти мимо солдат, нацеливших на них свои ружья! Города и села, выразившие солидарность с амритсарцами, были подвергнуты бомбардировкам. Так англичане демонстрировали свою силу. Так продемонстрировал сегодня силу англичан и генерал Кокс. Террором он хотел запугать народ. Можно ли после всего этого спокойно слушать проповеди о непротивлении злу насилием. Значит, над тобою могут глумиться по-всячески, тебя могут в клочья разрывать пушками и расстреливать на блокированной площади, а ты… Ты должен воздействовать на своих врагов словами, одними лишь словами и уговорами, ты не имеешь права поднять на них руку! Ну, нет! — воскликнул Юсуп. — Этому не бывать! И я не верю, что тем, кто придерживается этой гнилой тактики, хоть сколько-то до́роги интересы родины! Любая мораль, самая высокая и гуманная, оправдает нас, если мы с оружием смерти пойдем на генерала Кокса и ему подобных, потому что мы не нападаем, а защищаемся — защищаем свою национальную честь и веками страдающую землю. Наше оружие — это месть за прошлое и борьба за будущее страны. А англичане? За что они мстят нам и нас уничтожают? В чем их мораль?
— Ну, ладно, — сказал Низамуддин и снова успокаивающе взял Юсупа за руку. — Допустим даже, что завтра генерал Кокс будет убит. И что же? Неужели ты думаешь, что его место тут же не займет другой генерал? Или, может, вы полагаете, что только Кокс определяет колониальную политику Англии?
— Все это яснее ясного! — сказал Юсуп и махнул рукой. — Мы не преувеличиваем роли этого Кокса и понимаем, что с его смертью не рухнет колониальная система англичан, это и детям ясно. Но ясно и то, что сидеть сложа руки — это значит спокойно дожидаться причитающейся тебе пули. Просто дожидаться своей очереди!..
Низамуддин наполнил коньяком тонкую рюмку, протянул племяннику.
— Выпей-ка и постарайся немного остыть, а потом продолжим.
Но Юсуп не стал пить. Он отставил рюмку в сторону и заговорил снова. Казалось, он не остановится, пока не выговорит всю свою боль, все, что накопилось в его уме и сердце и не дает ему ни минуты покоя.
— Нужно взрывать военные арсеналы. Нужно разрушать мосты, разбивать дороги… Нужно устроить врагу адскую жизнь, такую, какой он не вынесет… И тогда народ тоже проснется, даже самые пассивные включатся в борьбу, и наши силы окрепнут. Вот что нужно, а мы… — Он горько усмехнулся и безнадежно махнул рукой.
Низамуддин глотнул шербета, с сочувствием глянул на племянника.
— Видишь ли, Юсуп, можно и генерала убить и мосты подорвать — все можно! Однако всему свое время. Нужно дождаться момента, иначе вы не добьетесь ничего, кроме новых жертв. Ну, возьми хоть открытый бой, фронт… Даже там, прежде чем перейти в наступление, взвешиваются все обстоятельства, стараются предвидеть все последствия, иначе говоря — выжидают подходящей ситуации. Так? А мы… Мы ведем борьбу совсем в особых условиях. «Нужно устроить врагу адскую жизнь», — говоришь ты, и ты прав. Но как именно? Каким образом? На это вы, террористы, отвечаете по-своему, а сторонники халифатского движения — по-своему, и разные другие группировки — каждая по-своему. Стало быть, единого мнения пока еще нет. Сложнейшую проблему каждый решает как ему вздумается, у каждого — свое орудие мести, и именно в этом наша беда. Эта беда стреножит нас, парализует в самый острый момент…
И тут вмешался Чаудхури.
— Верно! Верные ваши слова! — с чувством сказал он. — Как говорит наш учитель Пратап, сперва надо объединить все национальные силы в единый фронт борьбы с англичанами, и лишь потом… Ну, убьем мы генерала Кокса, ну, разрушим дороги, а дальше что? Эти действия способны вызвать такое противодействие, что бессмысленно погибнут новые десятки или сотни наших патриотов. Не подумайте — я не за то, чтобы сидеть сложа руки, нет. Во имя освобождения родины от колониального рабства настоящий человек не пожалеет своей жизни. Но жертвовать ею следует разумно, чтоб жертва не оказалась напрасной, бессмысленной. А это означает именно то, о чем здесь только что сказал Низамуддин: всему свое время! Бомба должна быть взорвана только в тот момент, когда взрыв этот неминуемо окажется для врага смертельным.
Наступила тишина. Молчал и Юсуп, зажав в ладони свою пустую рюмку, но по лицу его было видно, что все здесь услышанное ему не по душе и приведенные Низамуддином и Чаудхури доводы ни в чем его не убедили.
Низамуддин поглядел в мою сторону.
— Вот, — сказал он, — сидит наш друг из Кабула, Кайсар… — Он знал и мое подлинное имя, и воинское звание, и ничего не утаил от Чаудхури, однако Юсупу почему-то назвал кличку и вымышленную профессию: — Кайсар — торговец, политика его не интересует, ему бы подешевле купить да подороже продать, — верно я говорю, Кайсар? — обратился он ко мне с хитренькой улыбкой и снова повернулся к Юсупу: — А вот спроси — пожалеет ли он даже жизнь свою, если мы попросим его о помощи? Ничего не пожалеет, можешь поверить! Потому что англичане — враги всего Востока и всех мусульман, и ни один мусульманин не откажет нам в поддержке.
— Тогда чего же мы ждем? — ухватился за эти слова Юсуп. — Из России ждем помощи, а не от своих?
— Россия уже протянула нам руку помощи. Теперь многое зависит от того, как мы этой помощью воспользуемся. Кстати, вы нашли газету? — спросил он у Чаудхури.
— Да, две нашли…
И Чаудхури прошел в другую комнату. Вернулся он тут же, с газетами в руке, и, не садясь, развернул одну из них.
— Прочитайте-ка вот это место, — попросил он Низамуддина.
Низамуддин сперва мельком пробежал глазами по газетному листу. Я, сидя рядом с ним, тоже глянул и увидел заголовок: «The Modern Review». Я не впервые видел эту газету, индийские торговцы привозили ее в Кабул, а мой дядя не упускал случая купить, и я, бывало, листал ее.
Низамуддин дошел наконец до строк, о которых сказал Чаудхури. Сначала он прочитал их про себя, потом сказал:
— Слушайте: «Всем народам России предоставлено право на самоопределение… Земля передана из рук крупных землевладельцев крестьянам. Заводы взяты у капиталистов и переданы трудящимся…»
Чаудхури хлопнул ладонями и воскликнул:
— Аджаба![32]
И Низамуддин сказал:
— Слушайте дальше. — И продолжал голосом, набравшим силу: — «Новое большевистское правительство предложило всем воюющим странам положить конец войне «без аннексий и контрибуций», а также на основе права «самоопределения». Под термином «без аннексий» они имеют в виду «без захвата земель других народов и насильственного присоединения других национальностей». Под словом «самоопределение» они подразумевают право наций выбирать и определять формы собственного правительства».
— Аджаба! — снова воскликнул Чаудхури.
А Низамуддин, пробежав глазами продолжение статьи и заглянув в самый конец, спросил:
— А знаете, кто это написал? Эту статью написал Судхиндра Бос… Мы еще почитаем ее и поговорим о ней поподробнее. — Низамуддин отложил газету в сторону и торжествующе глянул на Юсупа: — Вот она, помощь России! Русский колониализм, считавшийся одним из самых несокрушимых, рухнул! И теперь мы с вами видим, что это возможно. Крушение еще одного оплота колониализма — того, который столь упорно возводили англичане в Индии, сегодня зависит от нас: сумеем ли мы придать правильное направление народному гневу, народной жажде мщения?
Поросшее щетиной худое лицо Низамуддина пылало, он был взволнован, но не гнев и не страх породили это волнение, а чувство гордости.
Чаудхури протянул ему вторую газету и сказал:
— А вот здесь, в «Амрита Базар Патрике», есть статья о Ленине. Ленин, оказывается, не Николай, а Владимир Ильич. Посмотри, как здесь о нем сказано, — Чаудхури показал пальцем на строчку: «Ленин — интеллектуальный гигант…»
Однако не успел Низамуддин даже глянуть на газетный лист, как дверь настежь распахнулась, и сгорбленный старик взволнованным и растерянным голосом сообщил:
— Прибыла машина англичан!
Чаудхури вскочил, быстро сунул газеты под ковер.
— Это, скорее всего, майор Джеймс, — тихо сказал он. — Я проведу его в другую комнату. Все идите со мной, кроме вас, — он посмотрел на меня. — Низамуддин тоже пока останется…
Когда мы остались вдвоем, Низамуддин со свойственным ему спокойствием в голосе заговорил:
— Майор Джеймс — разведчик. Он родился и вырос в Индии, знает едва ли не всех здешних знатных людей. Ко всему прочему, он довольно нахальный тип и способен, не дожидаясь ничьего приглашения, сунуться в эту комнату. Как тогда я должен вас представить?
— Ну, как обычно: Кайсар из Мазари-Шарифа… сын купца Файзмухаммеда. Торгую индийскими тканями. Познакомились мы в Кабуле, — вот и все!
Поблизости послышались голоса. Низамуддин быстро передвинул одну из подстилок туда, где под ковром лежали газеты, удобно расположился, сделав вид, что закусывает, и именно в этот момент на пороге комнаты появился тучный английский офицер с одутловатым лицом.
— О, у вас, оказывается, гости! — воскликнул он.
Низамуддин вскочил, жестом приглашая офицера войти, но тот отказался и головой кивнул в сторону двора: там, мол, его ждут, он не один.
Действительно, когда мы вышли, то увидели полковника Эмерсона и майора Джеймса, которым и были тут же представлены.
Майор Джеймс более всего походил на небольшого, но не в меру откормленного бычка: приземистый, полненький. Живот его хоть и был туго стянут ремнем, но заметно выпирал, а лицо напоминало своим цветом перезрелую свеклу, и казалось, вот-вот с него начнет капать кроваво-красный сок. Шею скрывал отвислый двойной подбородок, а маслянистые глазки невесть чему улыбались.
Полковник Эмерсон внешне был полной противоположностью майору — высокий, подтянутый, смуглый человек, мало похожий на европейца из-за оливково-темной кожи и смолянисто-черных волос. Но глаза у него были синими и спокойными, как безоблачное летнее небо. И хоть выглядел он много моложе майора, но из-за красивых редких прядей седины и морщин, пересекающих высокий лоб, лет пятьдесят ему все же можно было дать.
Чаудхури не замедлил пригласить гостей в просторную комнату, выдержанную в европейском стиле. Снова стали подавать угощения, одна за другой опустошались рюмки.
Эмерсон явно подъезжал ко мне, но осторожно, как бы из простого интереса к незнакомому человеку. Он спросил даже, сколько у меня жен.
Я впервые оказался за одним столом с английскими разведчиками, но, предвидя такую вероятность, более или менее отчетливо представлял себе, что буду говорить, какую форму поведения изберу. И действительно, я чувствовал себя довольно свободно, раскованно. Если же Низамуддин, незаметно, но пристально наблюдавший за мною, видел, что я испытываю какое-то затруднение, он ловко встревал в беседу и направлял ее в более нейтральное русло. Низамуддин ведь тоже отлично знал Афганистан. Когда его знакомили с полковником Эмерсоном, майор Джеймс сказал: «А это — Низамуддин-хан. Он родом из Карачи, но принадлежит к категории тех купцов, которые предпочитают снимать пенки в Кабуле». В том, что майор подчеркнул принадлежность Низамуддина к индийским купцам, наживающимся в Кабуле, был заранее продуманный смысл.
Вскоре беседа за столом оживилась и стала беспорядочной — о том, о сем, ни о чем… Когда дошло до расстрела из пушек двух смельчаков, майор Джеймс заметил, что не одобряет этой акции генерала Кокса, как, впрочем, и вообще подобного метода расправы.
— Генерал Кокс проявил излишнее усердие, — сказал Джеймс.
А Эмерсон промолчал.
Чаудхури, видимо, непременно хотелось его разговорить, и, наливая полковнику очередную рюмку коньяка, он спросил:
— Но мог ли генерал Кокс прибегнуть к столь вопиющей акции, не испросив санкции хотя бы его высочества вице-короля?
Эмерсон, медленно отрывая взор от рюмки, внимательно посмотрел на Чаудхури, усмехнулся и ответил на его вопрос вопросом:
— Вы были на войне?
— Нет! С кем мне воевать? Единственные мои враги — это конкурирующие со мною купцы!
— Вот-вот, сразу чувствуется, что вы не нюхали пороха, — снова усмехнулся полковник. — А у войны свои законы, на войне, как говорится, все средства хороши.
— Но ведь войны-то еще нет! Она не началась!
— Можете считать, что началась, — бесстрастным голосом объявил полковник.
И все умолкли. А полковник продолжал — уже чуть громче, с более суровыми интонациями в голосе:
— У вас, у афганцев, есть пословица. Не могу воспроизвести ее точно, но смысл таков: кто становится султаном всего на один день, тот спешит обезглавить как можно больше людей. Верно я говорю? — обратился он ко мне. — Это ведь именно афганская пословица?
Я не стал отвечать.
— Так вот, — подошел полковник к своей мысли вплотную, — Аманулла-хан тоже без году неделя на престоле, а уже взобрался на ствол пушки. И угрожает. А самое скверное — ищет поддержки у большевиков, у Ленина, и пытается пробить им путь сюда, в Индию… — В безоблачно-синих глазах полковника будто молния сверкнула. — Так что же прикажете делать? Ну что бы делали вы на нашем месте, как бы поступили?
Низамуддин поспешил перехватить инициативу разговора в свои руки. Одобрительно закивав головой, он сказал:
— Конечно, действия врага надо пресечь в корне, надо их не допустить. Но удивительно другое: влияние большевиков распространяется с невиданной быстротой, оно — как эпидемия холеры…
— Браво! — возбужденно воскликнул майор Джеймс и утер платком свои влажные губы. — Вот уж точный диагноз! Большевизм подобен именно холере. А с холерой борются самыми решительными мерами и даже самыми беспощадными, не так ли?
— Вот именно, — подтвердил Низамуддин. — Однако, согласитесь, что ни пушками и никаким иным оружием предупредить эпидемию холеры никому еще не удавалось. В этом смысле и политика большевиков…
— Хм! Политика! — прервал майор и презрительно махнул рукой. — Знаете ли вы, что такое политика? Это — жевательная резинка, которую можно жевать сколько угодно. Говорят, Аманулла-хан, например, отрабатывает свою политику чаще всего на теннисном корте. — Он язвительно улыбнулся, багровое лицо его покрылось испариной, и он завершил: — Нет, только пушками можно преградить путь большевикам. Только оружием!
— Но хотя мощь оружия — величина более или менее известная, — невозмутимо продолжал Низамуддин, — нельзя отрицать и мощи политики! Пока еще в Индии никто не слышал грома большевистских орудий, а куда ни пойди — только о большевиках и говорят. И в газетах только о том и шумят: большевики отдали землю крестьянам, большевики отдали заводы и фабрики рабочим, Ленин говорит, что помещиков и капиталистов больше не будет… Чего только не пишут! А ведь все эти слухи для людей, потерявших разум от голода, — бальзам! Люди верят в то, во что им хочется верить! И слепо верят в эти проповеди. А хуже всего, что они начинают поднимать головы, в них притупляется чувство страха. В окрестностях Пешавара крестьяне напали на заминдаров[33]. Саркар[34], конечно, осведомлен об этом не меньше, чем я. Но я тоже слышал, что там жгли дома заминдаров, а в Лахоре голытьба разграбила лавки… Да и здесь тоже — что скрывать? — изо дня в день беспорядки усиливаются, становится все больше смутьянов большевистской ориентации. Как же управиться с ними? Как предотвратить распространение этой холеры?
Я не отводил взгляда от Низамуддина, восхищаясь его даром перевоплощения. Не знай я его, никогда бы и мысли не допустил, что все это — сплошное лицедейство, талантливая ложь. Весь его тон, его жесты, то, как нервно перебирал он в пальцах четки, — во всем была искренность, исключающая и тень сомнения.
Майор молча поглядел на полковника, словно спрашивая, как реагировать на услышанное и реагировать ли вообще? Потом взял вилку и нож и вернулся к недоеденному мясу. Ничего не сказал и полковник Эмерсон. И лишь Юсуп, воспользовавшись наступившей паузой, позволил себе пошутить:
— Говорят, страховое общество «Ллойд» страхует от любых несчастных случаев, — от гибели в кораблекрушении до неудачной женитьбы. Может, обратиться к ним и они застрахуют всех нас от большевизма?
Майор Джеймс расхохотался, хотя рот его был туго набит едой; сдержанно улыбнулся и Эмерсон и, искоса глянув на Низамуддина, заметил:
— Пожалуй, молодой адвокат дал дельный совет: если уж вы так боитесь большевизма, пригласите страхового агента от «Ллойда»!
— Да, не скроем, побаиваемся, — признался Низамуддин, — потому что не зря говорят, что голод лишает разума. А вокруг нас — голод, нищета и просто-напросто всякая дрянь, которая любит наживаться на чужих бедах. Вот эти-то люди, как говорят, и намерены доковылять отсюда до самой Москвы, чтобы встретиться с Лениным.
— А в какой-то газете писали, — начал Чаудхури, поглаживая свою аккуратную черную бородку, — что два какие-то брата, индийцы Сетдар и Джепбар, якобы уже встречались с Лениным. И еще говорят, что маулана Баракатулла туда направился, а Махендра Пратап вроде уже в Москве…
— А для чего же они поехали? — вскинулся Низамуддин. — Неужто неясно? Только для того, чтобы поучиться мятежам, вот и все! Больше им там нечего делать…
— Вот именно! — согласился Чаудхури, не оставляя в покое свою бородку. — Народ усталый, голодный, озлобленный, — с кем ему делиться своими горестями, как не с себе подобными? Говорят, рыбак рыбака видит издалека, вот они и увидели отсюда невесть что. И все же, господин полковник… — Чаудхури долгим взглядом посмотрел на Эмерсона. — Все же нас беспокоит, что народный гнев может выплеснуться из берегов. Не получилось бы, что до нас докатятся отзвуки российского грома.
— Старайтесь, чтоб не докатились, — коротко и резко бросил полковник, и брови его сошлись на переносице. — Пламя смуты надо сбить, пока оно не распространилось.
— Верно! — кивнул головой Низамуддин. — Но огонь, как известно, обладает огромным потенциалом, даже не-разгоревшийся. А в Индии горючих материалов более чем достаточно: на каждом шагу десятки голодных людей, которые готовы сожрать тебя взглядами. Как их усмирить? Как оградить от тлетворного влияния большевистских идей?
Полковник не стал отвечать, а майор все еще продолжал жевать и не поднял головы от тарелки. Мне даже показалось, что молчит он как-то злорадно, подчеркнуто: вот, мол, полковник, выпутывайтесь сами изо всех этих вопросов, может, поймете тогда, в каких условиях мне приходится работать…
А Юсуп опять попытался разрядить атмосферу шуткой:
— Говорят, сытый голодного не разумеет. Так не накормить ли нам голодных, вырвав куски из глоток купцов и ростовщиков и выпотрошив утробы заминдаров? Может, тогда они добровольно станут делиться?..
— Не смешно! — резко сказал Низамуддин. — Ну, раздадим мы, допустим, завтра все, что у нас есть, — и что? Думаешь, облагодетельствуем народ раз и навсегда?
— Но я же не о нас с вами говорю, — возразил Юсуп, и красивое лицо его вспыхнуло. — Я говорю обо всех, кому есть чем делиться! Я говорю обо всех, кто сидит на шее крестьян, — о заминдарах, джагырдарах…[35] Намбархары[36] и тахсылдары[37] высасывают из бедняков последние соки, ростовщики и купцы сжирают их живьем, — так что же им, молчать и гибнуть? — Ровные белые зубы Юсупа на миг сомкнулись в каком-то недобром оскале, и он продолжил: — Вот господин майор знает: недавно мы проверяли по заданию господина Колларда жалобу крестьян Навазхана. Мало того, что они платят непосильные налоги, — их заставляют и дороги строить, и арыки рыть, и ухаживать за гончими собаками, за лошадьми, слонами. И никто не говорят крестьянину за это — «возьми». Нет, только — «дай»! — Юсуп постарался немного сдержать себя и заговорил спокойнее, мягче: — Я видел, как живут крестьяне в Англии. Нашим бы хоть десятую долю этого, и тогда здешние крестьяне успокоились бы, не поджигали дома, и вам, — он бросил колкий взгляд на Низамуддина, — вам не было бы страшно ходить по улицам, никто не жрал бы вас глазами.
— Браво, адвокат! — воскликнул майор и по своей привычке смеяться, когда ничего смешного не происходит, громко расхохотался. — Я вижу, не зря вы провели в Англии шесть лет. Еще бы годика три-четыре…
— Тогда бы, возможно, — неучтиво прервал майора полковник Эмерсон, — адвокат научился более реалистично оценивать жизненные ситуации. — И он обратился к Юсупу: — Вот вы рассказываете о жизни английских крестьян. Но разве эта жизнь свалилась на них с неба? — Юсуп промолчал. — Нет, молодой человек, нынешний уровень цивилизации достался английскому крестьянству не так просто, как вы думаете. Много пота было пролито на протяжении веков. Сегодня четвертая часть планеты находится под опекой Великобритании, иначе говоря, более полумиллиарда населения земного шара получает от нас помощь. Думаете, легко нести такое бремя? Но мы несем его, идя на жертвы, несем добровольно — только ради исполнения долга гуманистов, ради нашей христианской миссии. Вот во имя чего мы идем на риск и носим оружие!
Лицо Эмерсона преобразилось, оно было одухотворенным, оно пылало горделивым сознанием своего нравственного превосходства. И голос звучал так убежденно, что можно было и впрямь подумать, будто он верит в свою философию. «Христианская миссия… Долг гуманистов…» Эх, если бы можно было встать и сказать!.. Сказать этому сытому, гладкому, велеречивому полковнику, как дорого обходится человечеству эта лживая, пустая философия!.. Но я обязан был сидеть молча да еще делать вид, что разделяю этот колонизаторский бред!
А полковник меж тем, чуть передохнув, продолжил так, будто паузы и не было:
— Однако мы не собираемся нести это бремя вечно. И в Индии тоже не намерены оставаться до бесконечности. Только станет ли в Индии лучше, если завтра мы ее покинем?
— Упаси аллах! — воскликнул Чаудхури и тяжело вздохнул. — Немедленно возобновятся междоусобицы, начнутся беспорядки, вспыхнет пламя ненависти, вражды, и даже те робкие ростки цивилизации, какие вы с собою принесли, быстро зачахнут. Мы отдаем себе в этом отчет, господин полковник. Но вы же сами здесь слышали, что творится в Пенджабе, — он охвачен огнем. Народ целыми отрядами уходит в Афганистан. В газетах пишут, что в Бомбее, Мадрасе, Бенгалии — беспорядки, смутьяны жгут все вплоть до лавок. Вот что нас тревожит! Конечно, господин полковник, вы лучше нас понимаете положение, и, возможно, что мы, как говорится, из мухи делаем слона или, по восточной пословице, снимаем штаны, не видя воды…
— Ха-ха-ха! — снова рассмеялся майор, но на этот раз в его смехе слышалось высокомерие, он как бы снизошел до этой грубоватой шутки. — Меткая пословица! Если применить ее к создавшейся ситуации, то получится, что вы снимаете штаны, еще не видя большевиков, — так?
Чаудхури не понравилось такое истолкование его слов, но и полковник, как мне показалось не был доволен поведением Джеймса. Покосившись на него, он заговорил:
— Большевизм, конечно, серьезный недуг, опасный недуг. Если бы не он, мир бы уже стабилизировался: война кончилась, немцы поставлены на колени… Во всех нынешних смутах виновны большевики и только большевики! — В голосе полковника опять зазвенели гневные нотки, он тяжело дышал. — Возможно, вы уже слышали, что готовится специальный закон о реформах в управлении Индией. Вскоре Индия обретет права доминиона. Экстремисты же пытаются опередить события, они учатся у большевиков, и потому в борьбе с большевизмом мы не пойдем ни на какие уступки, мы будем вырывать его с корнем! Ни большевикам, ни их приспешникам пощады не будет! Вы слышали о событиях в Амритсаре. Кое-кто хочет свалить их на генерала Дайера. Ложь! Генерал Дайер не виновен, он — солдат, он выполняет приказы. — Внутреннее волнение полковника все более отчетливо проступало на его лице, черные усы как-то странно подергивались, голос срывался. Он глотнул из своей рюмки коньяка и заговорил снова: — Из Лондона поступил приказ об усмирении Амануллы-хана. Установлено, что он действует по указке большевиков. Борьба с ним и будет борьбой с большевиками, а в подобных схватках не может быть места пощаде. Амритсарские события могут повториться и здесь. Учтите это, и пусть народ знает: меч обнажен, и это уже необратимо!
Тяжелое молчание нависло в комнате и длилось, казалось, бесконечно. Но полковник прервал его. Он в упор посмотрел на меня и с недоброй ухмылкой сказал:
— Что-то гость из Кабула помалкивает…
— Кабульцы считают себя тенью эмира, — вставил майор и, задрав подбородок, снова расхохотался. — Когда произносится имя его величества, они не только слова сказать, но и чихнуть не смеют. — И совершенно неожиданно для окружающих закончил стихами:
Как тень, за царем надо следовать всюду,
Угадывать надо любую причуду.
Придворным не следует громко плеваться,
И ветры пускать, и чихать, и чесаться[38].
Разве не так? — обратился он ко мне.
Меня просто распирало от злости. Я мог бы ответить майору стихами похлеще тех, что прочитал он, но не имел на то права. И потому вынужден был сказать нечто прямо противоположное тому, о чем думал, лишь бы попасть в тон:
— Как-то раз человек поймал голосистого петуха и хотел его прирезать. Но петух взмолился: «Пощади меня, и я буду твоим петухом, буду кричать только тогда, когда ты прикажешь, и только то, что ты прикажешь…» Так не спасают ли люди эмира свои жизни тем же способом, каким спасся от смерти петух?
— Браво! — воскликнул майор.
А полковник лишь повернул ко мне свое непроницаемое лицо и не сказал ни слова.
Открылась дверь. Английский офицер отдал честь, и, вскочив с места, майор вышел. Вскоре он вернулся и одними глазами попросил последовать за ним полковника. Оставшиеся за столом поняли, что произошло нечто неожиданное, и напряженно ожидали возвращения англичан.
Оказалось, что в машину генерала Кокса была брошена бомба. Генерала в машине не было. Погиб его адъютант и тяжело ранен шофер.
Мне было очень важно уловить, какое впечатление произвело это известие на сидящих за столом. В глазах Юсупа, как мне показалось, вспыхнули какие-то радужные искорки; Низамуддин покачал головой и нервно затеребил кончик бороды. А Чаудхури тяжело задышал и удивленно воскликнул:
— Аджаба!..
Затем полковник обратился ко мне:
— К сожалению, мы не смогли спокойно и обстоятельно побеседовать с вами. Если не возражаете, встретимся завтра за чашкой кофе. О времени вам сообщат…
— Благодарю вас, господин полковник, — сказал я, и все поднялись со своих мест.
Мы проводили англичан. Юсуп о чем-то поговорил во дворе с Низамуддином и Чаудхури и исчез, а мы трое вернулись в дом. И тут Низамуддин обратился ко мне голосом, в котором были и озабоченность, и чувство вины:
— Поверьте, я никак не ждал их появления.
— А я ждал, — спокойно ответил я и улыбнулся Низамуддину, давая понять, что не вижу за ним никакой вины. — Я знал, что здесь мне не избежать встречи с англичанами, так что не печальтесь. Более того, эта встреча была полезной — мне многое стало ясно. Вы же сами слышали слова полковника: «Можете считать, что война началась». Яснее не скажешь, что о взаимопонимании уже не может быть и речи.
— Но ведь вы, я думаю, и не считали, что англичане занимаются пустыми угрозами? — Низамуддин налил в свою пиалу чаю и поглядел на меня в ожидании ответа. — Они хотят одной пулей сразить двух зайцев: то есть, объявив поход на Кабул, вынудить Амануллу-хана отказаться от своих намерений. Иначе говоря, нанести сокрушительный удар по революционным силам Индии. И это — в момент, когда страна подобна бурлящей реке, готовой вырваться из берегов! Сегодня вспышки народного гнева учащаются, разрастаются, грозят привести в движение всю страну… Подумайте сами, ведь за годы войны более полутора миллионов семей потеряли кормильцев. Куда ни глянь — голод, нищета. От одной только «испанки» погибло около одиннадцати миллионов индийцев! А повседневные притеснения со стороны колонизаторов и местных правителей? В Бомбее больше ста тысяч человек участвовало в бунте, направленном против англичан. Более ста тысяч! — горячо повторил Низамуддин. — И англичане не могут не чувствовать, что под их ногами начинает гореть земля и пламя может взметнуться в любой момент. Они понимают это и ищут выхода!
Наконец-то вернулся тот молодой джигит, которого Низамуддин посылал к Махмуду-мулле. Он открыл дверь, и сразу, в первую же секунду, по лицу его можно было понять — случилось что-то недоброе. Переминаясь с ноги на ногу, он молча глядел на Низамуддина, пока тот наконец не спросил:
— В чем дело? Отчего ты молчишь?
— Англичане арестовали муллу Махмуда, — дрожащим от волнения голосом сказал джигит. — Я и сам-то едва ноги унес…
Меня бросило в жар.
— Я сказал младшему брату муллы, что вы здесь, — добавил юноша, глядя на меня.
— Да-а-а, — сокрушенно протянул Чаудхури. — Стало быть, я был прав, когда сказал: полковник Эмерсон просто так не стал бы являться в наши края!
А я подумал о том, что завтра должен встретиться с Эмерсоном с глазу на глаз.
Я проснулся, когда солнце уже взошло. Постель Низамуддина была убрана, и я подумал, что он вышел совершить намаз. Я стал одеваться, потом, не торопясь, вышел во двор, и в этот момент до меня донеслись выстрелы.
Я замер, насторожился. Выстрелы прекратились, и я услышал за спиною чей-то старческий голос. Согбенный старик неслышно подошел ко мне. Он горестно покачивал головой и говорил:
— Ночью кто-то хотел убить самого главного англичанина, но этот проклятый остался жив, а те, кто были с ним, тоже из англичан, отдали душу аллаху. В городе такой переполох! Поарестовали многих… — Он умолк, потому что вновь раздались выстрелы. — Вот, слышите? Прямо хоть не выходи из дома!
Появился Юсуп, спросил старика, где Чаудхури и Низамуддин.
— Где ж им быть! — ворчливо откликнулся старик. — Дежурят. Ведь лавку-то едва не спалили!
— Кто?
— Аллах знает! При такой неразберихе сам черт не поймет, кто чего творит.
— Ну ладно, ты, старик, займись завтраком, — сказал Юсуп и повернулся ко мне: — Да, господин купец, выходит дело, не вовремя вы прибыли, не до торговли сейчас в Индии.
— Ай, не беда! — откликнулся я. — Как приехали, так и уедем.
— А когда ж уезжать решили?
— Не знаю, я ж гость, а говорят — поводья коня, на котором прискакал гость, держит хозяин.
Юсуп в упор глядел на меня, в его глазах было сомнение, едва заметная улыбка тоже не говорила о доверии. Я постарался отвлечь его от мыслей о моей персоне:
— Намереваетесь ехать в Кабул?
Юсуп, оглядевшись вокруг, тихо и доверительно сказал:
— Если поедете в ближайшие дни, мы пошлем с вами одного человека.
Я не успел ни понять, о чем он говорит, ни переспросить, — к нам подошел Низамуддин. Извинившись передо мною, он отозвал Юсупа в сторону и долго с ним о чем-то разговаривал. Потом Юсуп ушел, а Низамуддин вернулся ко мне и рассказал:
— Юсуп — один из самых активных членов «Гадара». Руководители этой организации хотят послать в Кабул представителя — просить у эмира помощи оружием. Юсуп, конечно, понимает, что вы не просто купец, пытается вас раскусить. Но вы пока помалкивайте.
Мы вошли в дом. Тут же явился и Чаудхури со свежими новостями:
— Говорят, сегодня должны прибыть представители Национального конгресса и Мусульманской лиги. Они намерены устроить митинг протеста против «Закона Роулетта»[39]. На улицах висят листовки… — Он достал из кармана несколько смятых бумаг и бросил их на стол.
Низамуддин взял одну, пробежал глазами, а затем прочитал вслух:
— Хинди — мусульман ки джай! Пусть победят индийцы и мусульмане!
Я взял другую листовку. На ней было написано по-английски: «Долой колонизаторов!» Чаудхури рассказывал:
— Англичане всерьез обеспокоены. Генерал Кокс дал понять, что никакого митинга не допустит и если народ соберется, по нему откроют огонь… В общем, из благого намерения может получиться то, что произошло в Амритсаре: гибель сотен людей.
— Но этого нельзя допустить! — воскликнул Низамуддин.
— А как предотвратить? — подавшись вперед всем телом, спросил Чаудхури. — Как успокоить народ, который обозлен до безумия, в отчаянии ищет выхода и готов на ком угодно сорвать свой гнев? Как воздействовать на этот народ?
Низамуддину нечего было ответить.
А я все отчетливее понимал, что оказался в водовороте крайне сложных событий. О тяжелом положении Индии, о жалком существовании ее народа под игом англичан я, конечно, знал, но, вероятно, представлял себе более мощными те силы, на которые народ сможет опереться в критический момент. Такие силы существовали, но они были слишком разрознены и разбросаны…
Не далее как этой ночью я был невольным свидетелем острой дискуссии о Национальном конгрессе и Мусульманской лиге. Чаудхури утверждал, что и конгресс и лига служат интересам местных капиталистов и помещиков, и своим девизом «ненасильственного сопротивления» они, по сути дела, тормозят национально-освободительное движение. Он настаивал на полном разрыве с ними. Низамуддин же, соглашаясь с тем, что Национальный конгресс и Мусульманская лига действительно занимают шаткую позицию, решительно возражал против разрыва. Наоборот, он говорил о необходимости достижения взаимопонимания и объединения усилий в борьбе с общим врагом. Всего два человека — и два таких несовпадающих мнения! Что же получится, если взглянуть на создавшуюся обстановку в масштабе всей страны?!
Вот о чем я не переставал думать, вот проблемы, постоянно сверлившие мой мозг. Меня преследовали тревоги, противоречивые мысли, подозрения… Я впервые оказался в столь сложной ситуации, на меня впервые была возложена столь важная миссия, и, вероятно, именно неопытность и порождала чувство неуверенности. А арест муллы Махмуда лишь усугубил и мою озабоченность, и мои опасения, потому что в нем я, казалось, нашел опору, а теперь и ее не стало. Еще я думал о том, где сейчас Хайдар-ага и есть ли какие-нибудь известия от Асада? В какой-то момент я даже чуть не пожалел о том, что судьба свела меня с Низамуддином, но тут же спохватился: ведь если бы не он, я, возможно, оказался бы в лапах англичан! «Разве ты сейчас не в непосредственной близости от них? И можно ли быть уверенным, что полковник Эмерсон не заманивает тебя в капкан? Нет, не ради удовольствия побыть в твоем обществе он пригласил тебя на чашку кофе…» В общем, в голове моей царил хаос, сумбур, усугубляемый неотступным чувством подстерегающей на каждом шагу опасности.
После завтрака мы вышли в город. По мере приближения к лавке Чаудхури нас все теснее обступали нищие, со всех сторон тянулись руки:
— Бабуджи…[40] Подай хоть пайсу…[41]
— Сжалься, почтенный, сжалься… Вторые сутки куска во рту не имел…
Тоненькие, дрожащие руки детей… Морщинистые, высохшие руки стариков… Узловатые от непосильных трудов руки старух… Какими жалкими, униженными, беспомощными были эти люди!
Чаудхури извлек из кармана несколько монет, бросил их в сторонку на землю, и нищие, словно куры на зерно, бросились туда, расталкивая друг друга и бранясь, старались ухватить монетку, ползали по земле…
В Кабуле тоже были нищие, и немало. Но такого ужасного нищенства, такой бедности, я и представить себе не мог!
Мы проходили мимо мечети. На просторной открытой веранде этой старой мечети, прямо на каменном полу, чернели силуэты десятков живых мертвецов. Да, это были именно живые мертвецы! Невозможно было и представить себе, что они способны встать и пойти. А ведь и это называется словом «жизнь»! «Неужто ад страшнее этого?» — думал я, глядя на скопище бестелесных людей.
Чаудхури остановился, долго глядел на каменную террасу и, горестно покачав головой, спросил словно бы самого себя:
— Как же их поднимешь на ноги? Как приведешь их в движение, этих несчастных?..
Тощее лицо Низамуддина исказилось мукой, и в то же время видно было, что рассуждения Чаудхури не пришлись ему по душе.
— Привести бы в движение хоть тех, кто держится на ногах! — резко сказал он. — Не то и они дойдут до такого состояния.
Вероятно, в каждой жизни заключена своя логика, каждая подчиняется предначертанному ей движению. Я подумал об этом, заметив сидящую на перекрестке двух улиц женщину. Ей было лет тридцать — тридцать пять, не больше. Она была калекой, а вместо одного глаза на лице зияло темное углубление. И все же… Все же она кормила грудью ребенка, семи-восьмимесячного младенца. «Ну зачем, зачем этой несчастной, больной, полуслепой женщине нужен ребенок?» — спросил я себя, и в этот момент будто бы кто-то гневно возразил мне: «Нужен, нужен, потому что еще не родился человек, который пожелал бы умереть, не познав счастливых мгновений!»
Да, вероятно, таков закон бытия…
Город был как на осадном положении — всюду солдаты. На перекрестках, в особенно людных местах расхаживали английские солдаты с винтовками наперевес и патронташами на поясах. Казалось, они дожидаются какого-то сигнала. Они часто останавливались, настороженно вслушивались во что-то, озирались по сторонам.
Мы вошли в лавку — она так и называлась: «Лавка Чаудхури». В действительности же, как мне сказал Низамуддин, это была явка и своеобразное убежище революционеров. Просторная, богатая, она была завалена товарами, привезенными главным образом из Афганистана: каракуль, туркменские ковры, золотые и серебряные украшения, бадахшанский рубин… Множество отличных вещей! А покупателей — всего две какие-то женщины, да и те как-то вяло перебирали украшения, вяло торговались, клали на место одно, брали другое…
Через двор мы прошли в другую комнату, устланную дорогими коврами, и собрались пить чай. Но едва придвинули к себе чайник, как появился английский офицер — тот самый, что и вчера вечером пришел к Чаудхури.
Чаудхури словно бы нисколько не удивился, молча встал, вышел во двор, а вернувшись, сказал мне:
— Полковник желает вас видеть в двенадцать.
Сам не знаю почему, но по телу моему пробежала мелкая дрожь. Я не хотел встречи с полковником с глазу на глаз, меня тревожила ее неизбежность, — ведь ясно же: полковнику от меня что-то надо! Положение осложнялось и тем, что ни Чаудхури, ни Низамуддин не были знакомы с Эмерсоном, и я опасался, как бы каким-то неосторожным словом, случайной репликой не подвести их, не поставить моих новых друзей в затруднительное положение.
Мы стали всесторонне обсуждать предполагаемые темы моего разговора с полковником, скрупулезно взвешивали каждый возможный его ко мне вопрос и, соответственно, каждый мой ответ. Но можно ли предвидеть все?!
В половине двенадцатого, постаравшись внутренне собраться и мобилизовать все душевные силы, я встал и пошел по указанному адресу.
Первым, кого я увидел, был майор Джеймс. Лукаво улыбаясь глазками, которые из-за толстых, подпирающих скулы щек казались щелками, он сказал с шутливой надменностью:
— Говорят, купцы появляются лишь там, где предвидят выгоду, но, к сожалению, нам пришлось на короткое время оторвать вас от выгодных дел.
— Но что может быть более выгодно, чем приобрести друга в вашем лице? — улыбнулся я, прямо глядя в серые щелочки майора.
— Браво! — По своему обыкновению, он громко расхохотался. — Вы хоть и молоды, но весьма находчивы. — Он потянулся к бутылкам: — Вам виски? Коньяк?
— Спасибо, не пью, — решительно сказал я. — Кроме шербета, не пью ничего!
Я и вчера вечером не выпил ни глотка спиртного, а уж сейчас и мысли такой не допускал.
— Вот как?! — удивленно воскликнул майор. — Между тем, ваш эмир Аманулла-хан, разъезжая по Европе, напивался почище, чем наши лорды. Выходит, вы решили попасть в рай раньше, чем он?
— Нет, эмир все же окажется там раньше, потому что эмиры — это же тени аллаха! — быстро включился я в шутливый тон. — А к своим теням аллах, конечно, более милостив, нежели к каким-то там купцам.
— Браво! — снова воскликнул майор, но при этом глянул на меня так загадочно, что мне стало не по себе. Он налил себе коньяку, мне — шербету и, подняв рюмку, произнес: — За ваше здоровье!
Дверь без стука открылась, и на пороге показалась женщина — красивая и богато одетая. Майор, не вставая, крикнул:
— Входите! Входите!..
Но не успела она войти, как за ее спиною появилась другая — тоже очень яркая, в роскошном платье. Майор представил меня:
— Вот он, тот самый купец, о котором я вам говорил. Если хотите иметь рубин, вешайтесь без промедления ему на шею. Один поцелуй — один золотник, и так далее, до бесконечности!
Первая женщина сказала с кокетливой улыбкой:
— Не слишком ли дешево? Не знаю, как рубины, но поцелуи, говорят, в последнее время очень подорожали. Особенно в Европе. — И она многообещающе уставилась на меня своими лучистыми круглыми глазами. — Может, в Афганистане они обесценены?
Поняв, что спектакль начался, я приступил к своей роли:
— Видите ли, мадам, цену диктует товар. Кроме того, торговля не бывает без торга; не правда ли? И если вы согласны поторговаться, я полагаю, мы придем к соглашению.
— Браво, купец, браво! — твердил одно и то же майор. Отхохотавшись в очередной раз, он изрек: — Есть вещи, коими невозможно насытиться: деньги и любовь! Денег у вас много, — сказал он, глядя на меня, — так не упускайте же и второго! Уступите…
Обе женщины были эффектны, особенно первая — высокая, стройная, с талией, которую можно было, наверное, обхватить двумя ладонями. От нее веяло свежестью, большие голубые глаза, казалось, не просто лучились, а мерцали, и голубизна их особенно оттенялась прелестной бледностью нежного лица.
Вторая женщина была чуть помоложе, лет двадцати, не больше, но, в противоположность первой, отличалась крепко сбитой, упитанной и невысокой фигуркой.
Они уселись по обе стороны от меня, майор налил им коньяку. Обе настойчиво предлагали выпить и мне, удивлялись моей стойкости. Атмосфера за столом становилась все более веселой и непринужденной, женщины шутили, смеялись и все теснее жались ко мне, а майор бегал вокруг нас с фотоаппаратом и командовал. Он заставлял меня обнимать то одну, то другую, потом фотографировал меня одного…
И тут послышался шум подъехавшей машины.
— Это полковник, — быстро сказал майор. — Вы пока идите.
Женщины удалились, взяв с меня слово, что мы еще встретимся.
Видимо, все роли были распределены заранее. В отличие от майора, полковник держался официально, сухо, не позволял себе ни шуточек, ни улыбок. В тонких пальцах он вертел карандаш, но ничего не записывал — просто расспрашивал, кого я знаю в Мазари-Шарифе и его окрестностях, с кем веду дела. Потом обратился к Кабулу. Его интересовало все, вплоть до слухов, какие ходят в народе об Аманулле-хане.
— В Бухаре и Туркестане вам тоже приходилось бывать? У нас и там есть дела? — спросил он.
Еще в Кабуле, перед выездом, мы предвидели возможность подобного рода расспросов со стороны английских разведчиков. Я знал, имена каких кабульских и мазаришарифских купцов должен называть, и заочно был даже знаком с одним купцом из Бухары. И потому на вопросы полковника отвечал спокойно, не задумываясь, четко. Когда беседа подходила к концу, Эмерсон спросил, как долго я намерен здесь оставаться.
— Я не спешу, — беззаботно ответил я. — Пусть сперва нормализуется положение…
— О, в таком случае не слишком ли долго вам придется ждать? — ухмыльнулся полковник.
— Один аллах ведает! Конечно, если бы удалось переубедить Амануллу-хана, вся эта смута прекратилась бы скоро. Но… Как говорится, сие от нас не зависит. Между тем, поверьте, господин полковник, что многие люди по ту сторону границы не уверены даже в том, доживут ли до завтра! Термез в руках большевиков, и одним прыжком они могут достигнуть Мазари-Шарифа, а вторым — Кабула. Но, видимо, Аманулла-хан просто не представляет себе, что судьбы народа висят на волоске… — Для убедительности я тяжело вздохнул и закончил: — Да, видимо, он не знает этого! Или не желает знать! Но тогда можно ли жить спокойно?
Пока я говорил, полковник сидел с задумчивым лицом, но думал ли о своем или слушал меня — кто знает! Потом он мельком глянул на свои часы и встал.
— Итак, мы пока прощаемся. До новой встречи… — И направился к двери. Однако от порога обернулся и добавил: — Если надумаете уехать раньше, сообщите нам. Не уезжайте, не попрощавшись…
Я вышел на улицу со странным чувством — полковник словно бы преследовал меня, я все еще видел его проницательные голубые глаза. «Не уезжайте, не попрощавшись…» Это не была просто светская фраза, этими словами он сказал мне, что они, англичане, взялись за меня всерьез и намерены оседлать…
В поисках выхода из создавшейся ситуации я медленно брел по улице и не заметил, как оказался у лавки Чаудхури.
Он стоял у входа и беседовал с каким-то индийцем. Я не стал мешать — прошел через двор в комнату. Чаудхури появился тут же. Он сообщил, что англичане не впустили в город представителей Национального конгресса и Мусульманской лиги. Под наблюдением английских солдат они отправили их в сторону Лахора. После этого Чаудхури сказал:
— В соседней комнате вас ждут… Какой-то старик.
Сердце мое учащенно забилось: неужели Хайдар-ага?
Да, это был он! Мы обнялись, как отец с сыном, на глазах старика показались слезы. Стараясь скрыть их, Хайдар-ага потер ладонями щеки, остановился против меня словно бы в нерешительности. Дышал он тяжело, прерывисто, я физически ощущал его взволнованность и подумал, что старик, видимо, не может смириться с гибелью муллы Махмуда.
Однако я ошибся. Хайдар-ага был встревожен тем, что тяжело ранили Асада. Вместе с ним т а м находится и беглый Осман-хан, и он хочет меня видеть.
Посоветовавшись с Низамуддином и Чаудхури, я быстро собрался в путь.
…И снова дороги, тропы, перевалы. Снова горы и ущелья… Трясясь в седле на своем гнедом коне, я пытался осмыслить все увиденное и услышанное за последние дни. Так мало времени прошло со дня, когда я покинул дом Яхья-хана, и так много познано! Новые встречи, знакомства, впечатления… Иной раз я чувствовал, что беспомощно барахтаюсь в гуще сложных событий, однако чем отчетливее сознавал это, тем большую решимость ощущал. Пока еще я не сделал ничего значительного, да и вообще способен ли я на это? Но в душе поселилось какое-то неосознанное чувство облегчения и даже гордости: так или иначе, но я — представитель целого государства и уполномочен говорить и действовать от имени целого народа! Какая же сила способна окрылить человека больше, чем сознание того, что тебе доверяют и что, не жалея сил, ты работаешь на благо своей страны. И какой бы опасной ни была моя миссия, я был доволен тем, что оказался в этих местах и в гуще важных событий. Я верил, что неведомый мне темный путь со дня на день станет проясняться и рискованная поездка даст желаемые плоды.
Я чувствовал усталость. Вернее, все трое, мы очень устали. Из города выехали еще в предрассветных сумерках, в полдень наспех перекусили и снова двинулись по ущельям, преодолевая их одно за другим. А сейчас уже солнце быстро меркло и вновь наступала тьма.
Атаулла сказал, что мы приближаемся к цели. Судя по всему, он не раз уже проделывал этот путь, потому что знал название каждого ущелья, знал племена, обитающие в этих местах.
Побагровевшее солнце уже скатывалось за горизонт, когда каменистая тропа круто взяла вверх. Наши кони взмокли и тяжело дышали, они пошатывались, спотыкались, и видно было, что совсем выбились из сил. Но вот Атаулла натянул поводья, кашлянул раз-другой. Никто не отозвался. Тогда он закашлял сильнее, так, что ему откликнулось эхо, и тут откуда-то издалека послышался шакалий вой, гулко прокатившийся по всему ущелью.
Атаулла легонько стеганул своего коня, и уже через несколько минут мы оказались на месте.
Хайдар-ага тяжело слез с коня и обратился к такому же, как он сам, старику:
— Ну, как чувствует себя наш джигит?
За старика ответил стоявший рядом с ним здоровенный молодой детина:
— Ваш джигит танцует! — И, взяв под уздцы моего коня, с улыбкой сказал мне: — Здравствуйте, господин купец!
Я пристально вгляделся в лицо незнакомца и не без труда узнал в нем Юсупа. Я не мог скрыть своего удивления, — ни Чаудхури, ни Низамуддин не сказали мне, что Юсуп отправился сюда.
Мы вошли в довольно просторную каменную пещеру. Казалось, ее вырубили в горе специально, и если бы не эта пещера, вообще невозможно было бы представить себе, что здесь может обитать хоть что-то живое. Кругом — ни звука, ни света… Но оказалось, что таких пещер здесь несколько, и та, в которую ввели нас, была, видимо, предназначена для наиболее почтенных людей: в ней даже висели два больших паласа, один из которых плотно закрывал вход. Вот почему свет не просачивался наружу. Каменный пол был устлан камышом и соломой, а поверх них — кошмами и паласами. На острых выступах стен висело оружие, одежда. А воздух казался очень тяжелым, спертым, пропитанным запахом пота, особенно после чистого и свежего воздуха ущелий и гор.
Асад лежал в глубине пещеры, пристально уставясь в ее причудливый «потолок». Заметив меня, он, не вставая, широко развел руки для объятия, приподнял голову. Мы встретились, как два брата встречаются после долгой разлуки. У меня даже сердце быстро и гулко застучало от радости.
К счастью, Хайдар-ага несколько сгустил краски, вернее, он был напуган больше, чем следовало, потому что Асад потерял много крови и упал без сознания. Но ранение не было тяжелым: нога уже действовала, и сейчас Хайдар-ага глядел на Асада с отечески-ласковой улыбкой и радовался его веселым глазам.
— Ты прошел первое испытание, сынок, — мягко сказал он и с облегчением вздохнул. — Как у нас говорят, щенок не станет кобелем, пока не испытает чужих клыков.
— Выходит дело, теперь уже наш Асад стал кобелем? — рассмеялся я над грубоватой поговоркой старика.
— Да! — вполне серьезно сказал Хайдар-ага. — Причем волкодавом!.. Не испытав серьезного укуса, в наше трудное время нельзя стать настоящим джигитом.
Палас, закрывающий вход в пещеру, резко откинулся, и вошел человек с закругленными усами, смуглый, крепкий, ширококостный. Я сразу подумал, что это Осман-хан.
Мы познакомились. За ужином и чаем непринужденно разговаривали. Постепенно те, кто пришли со мною познакомиться, стали расходиться. Поднялись и Хайдар-ага с Атауллой, причем Атаулла бросил на прощание:
— От нашего храпа вы все равно не уснете, так что лучше мы переночуем в другой пещере.
Мы остались вчетвером: Осман-хан, Юсуп, Асад и я. Заговорили о событиях последних дней, об аресте муллы Махмуда… Потом перешли к положению в Индии, обменялись мнениями о национальных силах, оказывающих сопротивление англичанам…
— Вот если бы эти силы удалось объединить, — сказал я, — тогда в тылу у англичан можно было бы организовать крупные акции.
Юсуп возразил: он считал, что это еще далеко от реальности.
— Я думаю, — начал он, — что силы, борющиеся в Индии с англичанами, можно разделить на три группы. Первая — это умеренные. Сюда входят, прежде всего, члены Национального конгресса и Мусульманской лиги. Они стремятся добиться независимости Индии умеренными, мягкими мерами, опасаясь наступать на хвост английскому льву и, наоборот, даже заигрывая с ним. Они призывают воздействовать на англичан словами, убеждением, верят, что те наконец сами поймут, какие надежды живут в сердцах индийцев. В этой группировке есть люди, особенно молодые, которые душой и телом преданы делу революции, однако все их усилия бесплодны, потому что у них нет ясной, четкой программы действий, такой, какая отвечала бы требованиям жизни. — Юсуп отпил несколько глотков чая. — Вторая группа — наша группа, то есть те, кого колонизаторы и их прислужники из местных называют экстремистами. Мы — сторонники открытой, решительной борьбы с англичанами. Если не бить нападающего, он решит, что ты безрукий. Англичане бьют нас ежедневно и ежечасно, почему же мы должны принимать это безропотно? Человек закаляется в борьбе, на удар надо отвечать контрударом! — Высокий лоб Юсупа перерезала поперечная морщина, его густые брови сошлись над тонким, прямым носом. — И наконец, третья группа, — продолжал он. — Сюда входят колеблющиеся, те, кто мечется между двумя первыми группами, бросается то влево, то вправо… — Он прямо посмотрел на меня. — Ваши друзья в Кабуле, люди Махендры Пратапа, тоже принадлежат к этой группе. Они хотели бы освободить Индию, но не своими руками, а силами, привлеченными извне. И потому в Москву, к Ленину, едут люди в надежде, что большевики введут в Индию свои войска. Уверен, что это пустая затея. Во-первых, Россия сама охвачена огнем; во-вторых, не кто иной, как Ленин, сказал: революция — не товар, который можно экспортировать в другие страны…
Беседа становилась все более жаркой и оживленной. Я завел разговор о неудавшемся покушении на генерала Кокса. И тут, вперив в меня взгляд своих жгуче-черных глаз, Юсуп раскрылся до конца.
— Это сделали мы! — сказал он. — И остается лишь пожалеть, что этого гада в машине не оказалось!
Я посмотрел на него с восхищением. Сколько же мужества, сколько страсти в этом джигите! Такие, как он, не ведают страха. Свою единственную жизнь он отдал бы во имя народа и посчитал бы это счастьем. Да, иного чувства, чем восхищение, Юсуп не мог вызвать!
Разговор вновь вернулся к мулле Махмуду: как вызволить его на свободу?
Юсуп сказал, что виновник ареста муллы — Сарвар-хан; сам мулла содержится под усиленной охраной в военном гарнизоне. Осман-хан добавил, что сейчас подступиться к гарнизону невозможно, это исключается.
— По-моему, — сказал он, — есть всего один путь к освобождению муллы: надо похитить Сарвара-хана. (Мы посмотрели на Османа-хана с удивлением.) Да-да! — подтвердил он. — Именно похитить! Как угодно! Вытащить его хоть в мешке, хоть любым другим способом…
Юсуп рассмеялся:
— Интересно, как это удастся втиснуть его в мешок!
— Ну, не в мешок, так в чувал, дело не в этом! — настаивал на своей мысли Осман-хан. Подкрутив кончики усов, он продолжал: — Заполучив в свои руки Сарвара-хана, мы одним выстрелом убьем двух зайцев: дадим понять сердарам и ханам, чего им может стоить угодничество перед англичанами, — это раз! А главное — обменяем Сарвара-хана на муллу Махмуда и этим окажем великое благодеяние всему народу.
— Да, но пойдут ли еще англичане на такую сделку? — усомнился Юсуп. Он глянул на свои массивные часы с золотой цепочкой и перевел взор на Османа-хана. — Может, скорее они согласились бы отдать муллу за пленного капитана?
— Нет! — решительно возразил Осман-хан. — Капитан нам нужен! Он — офицер штаба, мы не случайно охотились именно на него: он много знает. И надо заставить его заговорить. Кроме того, в отношении Сарвара-хана давно надо было перейти к решительным действиям, он наглеет день от дня, и если его не унять, число ханов и сердаров, которые окажутся в ловушке у англичан, будет расти. Так что действовать надо быстро и решительно.
Юсуп поддержал план своего соотечественника.
— Да, — сказал он, — надо зажать Сарвара-хана в огненном кольце. — И обратился ко мне: — А каково ваше мнение?
В Кабуле мне было поручено встретиться с Сарваром-ханом наедине и попросить его дать свою подпись под обращением к ханам и сердарам Вазиристана. Но из только что услышанного разговора можно было заключить, что Сарвар-хан окончательно определил свои позиции и открыто сотрудничал с англичанами. В таком случае, нужно ли с ним встречаться? Ведь он вполне может сдать меня англичанам! С другой стороны, быть может, то, что я буду говорить с ним от имени его величества эмира, заставит хана призадуматься и пересмотреть свои позиции? И, совсем уже размечтавшись, я подумал о том, что Сарвар-хан согласится, тайком встречаясь с нами, информировать нас о планах англичан. Такое сотрудничество могло бы дать самые благоприятные и неожиданные результаты. Но не наивно ли на это надеяться?..
Я поделился этими мыслями со своими собеседниками. Осман-хан откровенно удивился:
— Но понимаете ли вы, какую опасность представляет для вас такая встреча?!
Юсуп отозвался менее определенно.
— Глядите сами, — сказал он, — только мы ни на грош не доверяем Сарвару-хану. Но если Кабул дал вам такое задание, а вы сами допускаете мысль, что встреча может оказаться полезной, — что ж, рискуйте. Сарвар-хан — очень влиятельный человек, и, если удалось бы переманить его на нашу сторону, этим можно было бы многого добиться.
В общем, так или иначе, но я твердо решил, что встреча должна состояться.
Когда рассвело, я, совершив омовение и намаз, направился в пещеру, где содержался под охраной пленный английский офицер. Капитан завтракал. Я приветствовал его по-английски, и, от удивления отставив в сторону пиалу, он окинул меня долгим и надменным взглядом и лишь затем, едва шевельнув губами, отозвался на приветствие.
Не дожидаясь приглашения, я присел и, в свою очередь, пристально оглядел капитана. Это был невысокого роста человек лет сорока, поджарый и бледнолицый. Щеки его запали от худобы, губы едва виднелись из-за того, что все лицо поросло густой и какой-то пыльной щетиной. Иссиня-голубые глаза смотрели с откровенной злобой, даже, пожалуй, со звериной свирепостью. Ноги англичанина были скованы цепью, один конец которой, прикрепленный к столбу, завершался массивным замком.
Осман-хан говорил мне, что капитан держится вызывающе высокомерно и разговаривать не желает. И действительно, он вел себя не как пленный, а скорее, как своенравный хан. Уставившись в какую-то точку в каменной стене пещеры, он словно и не замечал меня — продолжал жевать и запивать еду чаем.
Но надо же было хоть попытаться вызвать его на разговор!
— Я тоже капитан, — начал я для пробы. — Только афганской армии. Мне хотелось бы поговорить с вами.
Пленный искоса скользнул по мне взглядом, затем саркастически улыбнулся и сказал:
— Английский язык вы освоили неплохо. Но удалось ли вам воспринять хоть элементарные нормы поведения англичан?
— О да! — воскликнул я. — Мы научились пьянствовать, мешать виски с содовой водой, научились проводить время с женщинами сомнительной репутации. Да! — громко воскликнул я. — Кое-чему мы все же у вас научились! Но не всему… Мы не умеем, например, играть в поло на чужой земле, не умеем, сидя на шее слабого, оценивать взглядом чужие окрестности… — Я видел, как в глазах англичанина закипает ненависть, но он молчал, не перебивал меня, и я продолжил: — Я слышал, что чуть не полжизни вы провели на Востоке, и считаю себя вправе задать вам встречный вопрос: а восприняли ли вы хоть что-то из восточных нравов? (Капитан и не подумал отвечать.) Почему же вы молчите, капитан? Ведь я-то не ушел от вашего вопроса!
Капитан наконец обернулся ко мне.
— Я думаю! — резко сказал он, и его острая бородка мелко задрожала. — Причем знаете, о чем я думаю? Сколько раз вас, афганцев, топтали, а вы все еще не отучились предъявлять ультиматумы! — Капитан усмехнулся и закончил не без яда: — Видимо, вы не мыслите себе жизни без смертоносного огня!
Честно говоря, я не ожидал столь циничного и злобного ответа. Капитан просто пылал от негодования. Сейчас уже не только бородка, но все его тщедушное тело дрожало от ненависти. «Сколько раз топтали, а все еще предъявляете ультиматумы…» Что такому скажешь? Этот человек преисполнен ложным сознанием собственного величия. Он считает нормой сидеть на твоей шее да еще погонять тебя же, согнувшегося под его тяжестью и бессловесного. Это тоже философия. Философия сильных. Тех, кто опирается на губительную мощь пушек.
Во мне клокотала кровь. Вот он сидит на цепи, в полутемной пещере, со скованными ногами, а послушайте, как разговаривает, как угрожает! Хотелось схватить его за ворот и бить, бить, бить по лицу. Но передо мною был поверженный враг, он не мог себя защищать, он был скован, а пользоваться бессилием противника я не мог. И, стараясь подавить приступ гнева, заговорил почти спокойно:
— Чтобы предъявлять ультиматумы, господин капитан, достаточно верить в свои возможности, в свою силу, не так ли? (Он не отозвался.) К тому же вам известно далеко не все. Вы знаете, сколько раз и как нас топтали английские сапоги, но о судьбах ваших бронзовошлемных генералов, о том, как тяжелые колеса судьбы не щадили и их тоже, — об этом вам вряд ли рассказывали!
Англичанин сидел, не поднимая головы.
Осман-хан говорил, что капитан происходит из богатой семьи. Его отец, Герберт Брай, большую часть жизни занимал высокие посты в британских колониях, нажил солидное состояние, имел акции нескольких компаний, ведущих дела с колониями. Вот почему и сын его Жозеф, сидящий сейчас передо мною понурив голову, служил, главным образом, в штабах и почти не в одном тяжелом сражении не участвовал. На Независимую полосу он прибыл с генералом Коксом. В плен попал случайно: люди Османа-хана заманили его в ловушку, соблазнив красавицей индианкой.
Я заговорил снова, пытаясь бить по самолюбию капитана:
— Вы, капитан, разгневаны, и это понятно. Вы, вероятно, знаете Индию по Киплингу. Я тоже читал Киплинга и многое помню даже наизусть. Могу почитать. Если где-то ошибусь — не взыщите…
Капитан не откликнулся на эти слова, только еще больше нахмурился.
Редьярда Киплинга я специально перечитывал перед выездом из Кабула, я знал, что англичане очень его чтут. Вероятно, и эти выполняющие на Востоке свою «христианскую миссию» относятся к Киплингу с неменьшим уважением? Ну, к примеру, вот этот капитан… Может, его расшевелят киплинговские строки, если к тому же я прочту их по-английски? И я начал:
Несите бремя белых —
И лучших сыновей
На тяжкий труд пошлите
За тридевять морей;
На службу к покоренным
Угрюмым племенам,
На службу к полудетям,
А может быть, — к чертям…
Капитан и бровью не повел.
— Вы, конечно, слышали немало рассказов о варварстве, — продолжал я, — о дикости восточных народов. Каково же вам оказаться в руках у этих дикарей?! Вместо того чтобы веселиться в каком-нибудь ресторане в обществе милых девиц, сидеть здесь, в пещере, с кандалами на ногах… Как тут не возмущаться! (Опущенные веки капитана едва заметно дрогнули.) Но не падайте духом, капитан! Эти удивительные приключения впоследствии смогут украсить ваши мемуары. Знаете, ведь и Уинстон Черчилль, славный сын Великобритании Черчилль, именно здесь, в боях с афганцами, обрел свою первую славу. Да-да!.. Он был тогда всего лишь молодым лейтенантом, служил в Четвертом гусарском полку в Бангалуре, одном, между прочим, из живописнейших уголков Индии. И он тоже, подобно вам, прибыл сюда, охваченный жаждой властвовать над дикарями, загонять их в тупик, но вскоре увидел, какой отвагой и какой выдержкой обладают эти «дикари». Не прошло после этого и года, как он написал книгу, триста страниц которой рассказывали о его удивительных приключениях. С этого, в сущности, и началась его слава. Впрочем, вы не можете всего этого не знать, наверное, биография Черчилля входит в школьные программы? И ваши, капитан, мемуары, вполне возможно, принесут известность и вам…
Капитан наконец поднял на меня тяжелый взгляд и раздраженно спросил:
— Слушайте, что вам от меня надо? Если надеетесь получить сведения военного характера, напрасны ваши надежды. Вам не удастся заставить меня заговорить.
— Но почему же?
— А вы?.. Ну, были бы вы на моем месте, попали бы в плен к англичанам, нарушили бы вы присягу?
— Если бы меня послали на Британские острова, чтобы попирать национальное достоинство англичан и топтать их священную землю?.. Знаете, в этом случае я просто не стал бы связывать себя присягой. Я действовал бы в соответствии с человеческим разумом и совестью.
Я говорил о совести, о гуманности и других нравственных категориях, отлично сознавая, что с таким же успехом мог бы читать молитвы ослу. Я понимал, что слова мои для капитана — пустой звук, потому что страсть властвовать несовместима ни с какой человечностью.
В пещеру вошел Осман-хан, и тут я заговорил совсем иным тоном:
— Не упорствуйте, капитан! Так или иначе, но мы заставим вас говорить!
— Не заставите! — воскликнул капитан. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать, так что если вам нужна моя жизнь, я готов!
Я желчно расхохотался.
— Ах так?! Вы готовы? Что ж, сейчас принесут веревку, мы привяжем ее к тому острому выступу в стене, и вы повеситесь. Сами повеситесь, коли вам действительно надоело жить. Так вы избавитесь от наших настойчивых расспросов, а мы — от пустой траты времени. Что вы скажете теперь? Согласны?
— Дельное предложение, — одобрительно кивнул головой Осман-хан. — Не сходить ли за веревкой?
Мы, конечно, понимали, что капитан не расстанется с жизнью, просто решили испытать его. И от слов перешли к делу. Осман-хан принес веревку и ящик. На одном конце он сделал стягивающуюся петлю, другой прочно укрепил за выступ в стене и, спрыгнув с ящика, сказал пленному:
— Все готово, капитан. Можете приступать…
Я не отрывал он англичанина глаз. Он сидел все в той же позе, только тело его сейчас сотрясала мелкая дрожь. Да, конечно, мы не ошиблись в своем расчете!
— Что ж вы робеете, капитан? — с легким укором в голосе спросил Осман-хан. — Сами говорите, что двум смертям не бывать…
— Палачи! — чуть не сквозь рыдание воскликнул капитан, дикими глазами глядя то на Османа-хана, то на меня. — Палачи!..
В глазах Османа-хана вспыхнула ярость. Он приблизился к капитану.
— Это мы — палачи? Мы? А те, кто расстреливает людей из пушек? А генерал Кокс? Кто же они? — Капитан ссутулился и снова низко опустил голову. — Я тебя спрашиваю — кто такой генерал Кокс? — Смуглое лицо Османа-хана побледнело до белизны, лоб покрылся холодным потом. Он вплотную подступил к капитану и закричал: — Что ж ты молчишь, мерзавец? — И, сделав шаг назад, несколько раз пнул англичанина ногой. — Трус! Ничтожество! Да если бы перестрелять вас всех, аллах не посчитал бы это грехом! Цивилизованные дикари!..
Осман-хан неровно, прерывисто дышал. Окинув англичанина взглядом, исполненным презрения, он вышел из пещеры.
Видимо, уклоняясь от ударов, капитан поранил лицо о камень, кровь стекала из носа на потрескавшиеся губы. Он плакал, обильные слезы петляли по заросшим щекам.
И мне было его жаль. У меня защемило сердце. Но я не стал метать бисер перед свиньей, понимая, что слова участия его не смягчат. Он был не из тех, на кого можно воздействовать добром. Враг есть враг.
Встретиться с Сарваром-ханом оказалось труднее, чем я полагал. Видимо, он умышленно откладывал эту встречу, чувствуя, что им интересуются.
Принял меня его сын — Абдусатдар-хан. Я назвал себя, конечно, не подлинным именем, сказал, что привез Сарвару-хану привет от его старого друга, генерала Ахмадуллы-хана… В общем, действовал по плану, разработанному еще в Кабуле.
Генерал Ахмадулла-хан в свое время командовал военными гарнизонами в южных районах Афганистана. Он негласно сотрудничал с Сарваром-ханом и, случалось, брал его под защиту. Несколько лет назад генерала разбил паралич, и он уже не вставал с постели. Я был знаком с его сыном, управлявшим имениями отца в Джалалабаде.
Абдусатдар внимательно меня выслушал и, извинившись, удалился. Вернулся он уже с отцом: видимо, имя Ахмадуллы-хана произвело на старика впечатление.
Он вошел в комнату, переваливаясь с ноги на ногу, тяжело дыша, развалился напротив меня на подстилке и долго дышал открытым ртом, словно преодолел невесть какой трудный путь. Лицо его было отекшим, щеки — пухлые, будто изнутри его рот был надут, а жидкий, весь из складок, подбородок стекал на грудь… Сарвар-хан лежал на боку, и живот его круто выпирал под черным чекменем. «Интересно, — подумал я, — сколько же весит эдакая туша?..»
Я повторил то, что уже сказал Абдусатдару-хану, после чего Сарвар-хан забросал меня вопросами — от состояния здоровья Ахмадуллы-хана до того, как относятся к Аманулле-хану сердары, ханы, муллы и ахуны… Потом он велел одному из своих нукеров подать кальян и медленно заговорил:
— Через год мне исполняется семьдесят лет. Всю жизнь я провел в седле, с винтовкой наперевес, с патронташем на поясе. Я принимал участие во многих боях и не раз был ранен. Сначала я служил эмиру Шер Али-хану, потом выступал на стороне эмира Мухаммед Якупа-хана, затем защищал эмира Абдуррахмана-хана и, наконец, сотрудничал с людьми эмира Хабибуллы-хана. И ни один из них не умел по-настоящему править Афганистаном! Каждый цеплялся за подол англичан и жил в полной от них зависимости. Почему? Да потому, что миром правят сильные. Как говорят, мир принадлежит сильному, а жареная пшеница — зубастому. Кто сильнее, тот и управляет. А есть ли в наше время народ, способный соперничать с англичанами? Вон немцы попытались сотворить чудо, а кончилось тем, что, моля о пощаде, сдались на милость победителей. Нет-нет, именно англичане — львы нашей эпохи! И кто бы ни пытался им сопротивляться, все терпели поражение!.. — Хан глубоко затянулся. — Мы слышали, что и Аманулла-хан намерен восстать против англичан. Но неужели он менее уязвим, чем был его отец? Нет! И он кончит еще хуже, чем Хабибулла-хан. Так что, я думаю, в течение месяца, не больше, его пыл поостудят, и он поскачет по дороге, проложенной еще его отцом и дедом, и будет рад всякой возможности угодить англичанам. Но пока что народ здорово страдает. Не зря говорят: дерутся соколы, а ощипанным оказывается голубь. Если начнется война, первой ее жертвой будет народ…
Мы говорили еще долго. Мне хотелось прощупать Сарвара-хана со всех сторон, но, с чего бы я ни начинал, он возвращался к своей теме: к отношениям с англичанами. Было ясно, как тесно он связал с ними свою судьбу. Этот не отступит! Таким образом, оставалось одно: применить к нему ту меру, какую недавно мы обсуждали в пещере, — похитить.
Я расстался с ним внешне очень дружески, а сам подумал: «Посмотрим, как ты запоешь, когда окажешься в каменном мешке!»
Конечно, похищение Сарвара-хана было делом очень непростым, мы отлично это понимали. Его крепость постоянно охранялась. По указанию англичан он собирал войско из своих соплеменников, и в крепости все время находились его люди. Он посылал гонцов к сердарам и ханам, с одними советовался, другим сулил всевозможные блага, третьих запугивал. Он прибегал и к обману, обещая дать коней и оружие, и к попыткам ловить людей на золотые крючки. Он спешил… Вернее, его подгоняли. Генерал Кокс и его окружение отдавали себе отчет в том, что племена и роды Независимой полосы однажды могут подняться на защиту своей чести, народный гнев перекинется на юго-восток, в сторону горных вершин и ущелий, возвышенностей и долин Индии. И, понимая это, они всеми средствами задабривали оказавшихся в их сетях ханов и сердаров.
А Сарвар-хан был одним из тех, кто давно и прочно запутался в этих сетях. В этом не было сомнений.
Пленение хана осложнялось еще и тем, что он должен был оставаться живым и невредимым. Мертвый хан никому не был нужен, потому что главное состояло в том, чтобы заставить его заговорить по-другому, запеть иные песни. И время играло здесь решающую роль, потому что запах пороха ощущался в воздухе все более отчетливо.
К операции пленения Сарвара-хана мы решили привлечь английского капитана. Он уже продемонстрировал однажды, что знает цену собственной жизни и не намерен умирать во имя блага Великобритании. С каждым часом капитан все яснее понимал, что попал в прочный капкан и сколько ни строй из себя героя, этим жизнь не спасешь. В последние дни он даже слегка разговорился, сообщил важные сведения о дислокации английских войск в Независимой полосе…
Не вдаваясь в долгие объяснения и разговоры, мы дали капитану понять, что если он поможет взять Сарвара-хана, его личная судьба изменится к лучшему. Он пробовал заговорить о полном освобождении из плена, однако такого обещания не получил. Вот если он раскроет все свои карты, тогда другое дело, тогда мы подумаем…
Мы двинулись в путь в среду. Четверо выехали еще вчера и сейчас должны были уже быть в селе Сарвара-хана. На случай, если операция, которой руководил Осман-хан, сорвется и произойдет вооруженное столкновение, эти четверо должны попытаться нанести удар в спину ханским нукерам…
Осман-хан, по сути дела, никогда не был ханом. Из своих сорока трех лет он по крайней мере половину прослужил в милиции и армии, выслушивая брюзжание английских офицеров. Он воевал на западном фронте с немцами, в Месопотамии — с турками, но выше сержанта так и не поднялся. Возможно, еще и поэтому он всем своим существом ненавидел англичан, особенно английскую военщину. Учиться ему не пришлось, и все свои знания он черпал из самой жизни. Если при нем речь заходила о литературе, науке или технике, он молча углублялся в собственные мысли. Но когда заговаривали о политике, Осман-хан мигом преображался и вступал в беседу так активно и оживленно, будто давно ожидал своей очереди.
Особенно радовало и обнадеживало меня то, что он старался вникнуть в самую суть происшедших в Афганистане перемен и был глубоко предан и благодарен эмиру Аманулле-хану. Осман-хан считал себя подданным Афганистана, однако никогда не забывал, что на протяжении многих лет ел с индийцами один и тот же хлеб, и роковая судьба Индии искренне его волновала.
Было и еще одно обстоятельство, из-за которого мы возлагали на Османа-хана большие надежды: он заслуженно слыл метким стрелком. Я и сам часто принимал участие в стрельбищах, но даже подумать не смел соперничать с Османом-ханом.
Перед тем как двинуться в путь, Осман-хан сам вывел из пещеры Жозефа, велел ему протянуть руку, поставил на ладонь коробочку спичек и, отойдя на порядочное расстояние, выстрелил из маузера. Коробочка слетела, не задев ладони англичанина, а Осман-хан, вложив маузер в деревянную кобуру, сказал:
— Понятно, господин капитан?
Так он предупредил англичанина об участи, какая может его постигнуть в случае неповиновения.
Друзья не хотели брать меня с собою, они мягко дали понять, что и без моего участия постараются выполнить задуманное, в действительности же, как я понял, просто старались уберечь меня от шальной пули. Но я не согласился. Мне очень хотелось испытать свое счастье в столь рискованной и важной операции.
И вместе со всеми я двинулся в дорогу.
Стояла лунная ночь. С чистого, безоблачного неба щедро лила свой голубой свет полная луна, но и она мало помогала нам в продвижении верхом по тропе, которая то резко устремлялась вниз, то вздымалась кверху. Приходилось спешиваться и самые опасные отрезки пути вести коней на поводу.
Перед рассветом мы выбрались из ущелий и оказались на просторном плато, откуда Юсуп должен был уже везти нас на машине. И он ожидал нас вместе со своими товарищами.
Один из джигитов Османа-хана зычно завыл по-шакальи, и этот вой прокатился по окрестностям. В ответ вблизи замаячил огонек. Осман-хан велел нам оставаться на местах, а сам вскочил на коня и поскакал на этот мерцающий свет. Вскоре он пронзительным свистом позвал и нас.
Оказалось, что Юсуп и его компания приготовили для нас еду и чай. Мы быстро поели и стали переодеваться.
Первым надел специально приготовленную для него офицерскую форму капитан Жозеф. И сразу заулыбался, будто перестал быть пленным. Все остальные оказались в форме сипаев[42], в нее же облачился и Осман-хан, который не только постригся и побрился, но и нацепил на нос очки.
Оставив двух джигитов при конях, мы продолжали свой путь.
Я сидел в быстро несущемся грузовике, безразлично глядя по сторонам, и думал. Не прошло и недели с тех пор, как Юсуп ушел из пещеры. Где же он успел раздобыть за такой короткий срок машину? Где успел достать столько военных костюмов? Где взял пулемет? Да-да, в кузове стоял пулемет, его можно было поворачивать в любую сторону, и при нем состоял высокий джигит с непроницаемым выражением лица.
Юсуп сидел со мною рядом и поглядывал на меня так, будто хотел уловить мое настроение. Потом улыбнулся и сказал:
— В ближайшее время нам предстоит еще одна операция. Англичане передали Абубакиру-хану около ста винтовок и несколько пулеметов. Мы установили, где все это хранится, так что придется не поспать еще одну ночь — дело стоит того! — и вопрос с оружием на сегодня будет решен…
Он был явно в хорошем расположении духа; его глаза, яркие и молодые, улыбались, будто он ехал на праздник, а не на операцию, сопряженную с риском для жизни. В который уж раз посмотрев на него с восхищением, я подумал: «С такими отважными джигитами, как Юсуп, можно и гору сдвинуть…»
На рассвете мы подъехали к селу Сарвара-хана. Его крепость на восточной окраине занимала большую территорию. В одном углу стояла высокая глинобитная башня, на которой, как мы знали, постоянно дежурил часовой: вход охранялся круглосуточно.
Мы свернули с дороги, решив подобраться к крепости со стороны глубокой лощины. Ночь уже совсем отступила, небо заалело первыми лучами солнца.
Все молчали. Сидя в машине, каждый думал о своем, каждый по-своему представлял себе надвигающиеся события.
Машина остановилась у развилки, где пересекались две дороги. Осман-хан вручил капитану Жозефу наган с холостым зарядом, пересадил его из кузова в кабину шофера, сам занял его место на лавке рядом с нами и скомандовал:
— Езжай…
Через несколько минут мы оказались во владениях хана.
К этому времени обитатели села уже проснулись, всюду царила утренняя суета. При виде машины, появившейся в столь ранний час, люди встревожились, и даже те, кто совершал омовение, с опаской поглядывали на нас.
…И все-таки жизнь иногда дарит человеку нежданные удачи!
Мы ехали сюда, готовые вступить в вооруженную схватку. Мы так и эдак ломали головы над предстоящей операцией, считая ее не просто дерзкой, но и крайне опасной… А она прошла неправдоподобно легко и просто.
Примерно метров за триста-четыреста от крепости Осман-хан указал нам на высокого тучного человека, стоявшего в стороне от дороги, и тихо сказал:
— Вот он стоит, Сарвар-хан!
Да, это был он. Толстыми пальцами теребя свою пышную, опускающуюся на грудь бороду, на нас глядел сам Сарвар-хан. Видимо, и он тоже вышел, чтобы совершить омовение, потому что рядом стоял кумган, а чуть дальше, как вкопанные, — двое парней, вероятно, нукеры.
Осман-хан выпрыгнул из машины и, взглядом указав на Сарвара-хана, что-то прошептал на ухо капитану Жозефу. А шоферу велел подъехать поближе.
Сарвар-хан, вероятно, решил, что к нему приехали по какому-то делу. Он сам поспешил нам навстречу, хотя видно было, как трудно ему переставлять свои тяжелые ноги. На нем были белые штаны и рубаха национального покроя из простой бумажной ткани. На голове — белая чалма, ноги обуты в калоши… Вся одежда широкая, просторная, а черный чекмень и вовсе болтался на хане так, что при каждом шаге обе полы распахивались.
Мы ехали навстречу хану, хан, переваливаясь, шел навстречу нам. Дело было за Жозефом: справится ли он со своей ролью? И вот Жозеф, не торопясь, степенно покинул машину, одернул на себе костюм, подойдя к Сарвару-хану, довольно официально приветствовал его на английском языке… Сарвар-хан говорил по-английски, он в свое время учился в Лахорском университете, хотя и не закончил его.
На приветствие гостя он ответил тоже сдержанно.
Мы стояли в ожидании, наблюдая эту сцену. И тут, видимо, Сарвару-хану показался подозрительным столь ранний визит. Он старался не выдать своего волнения, но оно отчетливо проступило на его вспыхнувшем, лоснящемся жиром лице с надутыми щеками.
Капитан Жозеф строго посмотрел на Сарвара-хана и сказал то, что ему было приказано сказать:
— Минувшей ночью убит генерал Кокс.
— Что-о-о? — взревел хан, и карие глаза его едва не выкатились из орбит. — Генерал Кокс? Убит?..
— Да… И среди задержанных оказался ваш нукер Саидмухаммед. Он утверждает, что выполнял ваш приказ…
— Ложь! — Торчащие усы хана дрогнули. — Саидмухаммед — не мой нукер, я выгнал его в шею! И потом: зачем бы мне покушаться на жизнь генерала Кокса?
— Не знаю, — так же сухо отозвался капитан. — Но мне приказано немедленно доставить вас к полковнику Эмерсону. Ему вы и дадите объяснения. Садитесь, машина ждет…
Сарвар-хан совсем растерялся. С лица его сейчас словно слиняла вся краска, глаза бегали, руки дрожали…
— Поторопитесь, хан, у нас мало времени…
Хан еще постоял немного, он молчал, губы скривились в какую-то жалкую гримасу. Он глядел то на капитана, то на нас. Он, видимо, был охвачен самыми противоречивыми чувствами. Может, даже подозревал обман?.. Аллах его знает. Но, постаравшись справиться с собою, вдруг заявил решительным тоном:
— Сначала поедем в крепость. Мне надо совершить намаз и переодеться.
— Переодеваться в праздничный костюм вам незачем, вы едете на допрос, а не на праздник, — тоном, не терпящим возражений, заявил капитан. — А намаз совершите в дороге, не один вы не успели помолиться.
Махнув рукой, капитан подозвал к себе нукеров, стоявших поодаль. Они мгновенно приблизились. Оба оказались вооруженными, но Осман-хан быстро отобрал у них оружие, разрядил и бросил в машину. А Жозеф, указав своей тросточкой на нукеров, сказал Сарвару-хану:
— Вы желаете дать им какое-то поручение? Давайте!
Хан злобно глянул на капитана, затем огляделся вокруг. Все люди из крепости сейчас толпились на улице, человек пять-шесть с винтовками через плечо спешили к нам. Наступил момент, когда медлить было уже невозможно. И тогда Осман-хан властно скомандовал:
— Помогите хану влезть в машину!
Вот сейчас я был уже уверен, что Сарвар-хан все понял: он стал отчаянно упираться, махал руками и кричал:
— Погодите! Вон идет мой сын! Я хоть скажу ему, куда еду!..
Мы не дали ему ни секунды времени, быстро связали руки и бросили в кузов машины.
— Поехали! — скомандовал Осман-хан.
Сарвар-хан продолжал кричать что было мочи, метался так, что, казалось, перевернется машина. Осману-хану пришлось легонько двинуть его в бок прикладом винтовки. А бегущие от крепости люди уже открыли по нашей машине огонь. Мы ответили очередью из пулемета. Народ, толпившийся у крепости, бросился врассыпную, словно воробьи, заметившие ястреба. Прекратились и выстрелы…
Вскоре крепость Сарвара-хана осталась далеко позади, она превратилась в едва различимую черную точку.
Осман-хан связал руки капитану Жозефу и, вновь наложив на его глаза темную повязку, подсадил его к нам в кузов. Ткнув носком сапога в бок Сарвара-хана, он сказал:
— Ну, здравствуй, достопочтенный хан!
Тот медленно поднял голову, устремил на Османа-хана ненавидящий взгляд, облизнул языком пересохшие пухлые губы, но не сумел промолвить ни слова.
Первым с Сарваром-ханом встретился Осман-хан, давно уже лелеявший надежду отомстить своему врагу за покойного отца, над которым тот в свое время жестоко надругался. И перед заходом солнца, именно в тот час, когда старик был нещадно избит, Сарвара-хана вывели из пещеры и раздели при всем честном народе. Осман-хан напомнил пленному хану о том дне, долго хлестал плетью из сыромятной кожи по жирной спине хана, извивавшегося по земле и прячущего лицо. А потом сказал:
— Но я с тобою не за все рассчитался. За моего отца ты ответил, но еще предстоит держать ответ за страдания народа. — И он швырнул плетку на спину хана.
Я глядел на мечущегося в пыли хана и думал: «Всю жизнь он провел с плетью в руке, размахивал ею направо и налево, никого не щадя. Но понимал ли он, какой нестерпимой болью отравляет человека эта плеть? Видимо, нет, не понимал, иначе действовал бы ею более осмотрительно…»
Я встретился с ним дня через три-четыре после того, как Осман-хан выбил из него спесь. Он удивился, увидев меня, а потом облегченно вздохнул, будто возлагал на меня какие-то надежды. Да, урок, преподанный ему Османом-ханом, не прошел даром: передо мною сидел совсем другой человек, ничем не напоминающий недавнего жестокого хана, готовый на все ради сохранения собственной шкуры. Он не переставал клясться, божиться, что не щадя жизни будет сражаться за честь Афганистана…
Воспользовавшись моментом, я бросил перед ним письма с обращениями к его старшему сыну Абдусатдару-хану и к некоторым другим предводителям племен и родов. Сарвар-хан внимательно прочитал их и молча взялся за карандаш, собираясь подписать.
— Нет, — сказал я, — вы перепишите все это своей рукой. — И, оставив хану десять — двенадцать листков чистой бумаги, вышел.
После ужина, когда мы уже собирались спать, нам сообщили о приезде Юсупа. Мы ждали его. Ждали с нетерпением. Осман-хан считал, что Юсуп непременно явится в пятницу и привезет с собою уточненный план захвата оружия, переданного англичанами Абубакиру-хану. Четыре дня мы всматривались в дорогу, а сегодня решили, что, если до рассвета Юсуп не появится, надо посылать на розыски.
И вот он здесь.
Он вошел, широким жестом откинув палас, улыбающийся, и показалось, что в мрачной пещере стало сразу светлее. Мы по очереди обняли его, и, почувствовав, как здесь за него беспокоились, Юсуп сразу приступил к «отчету».
Разговор затянулся до рассвета. Юсуп рассказал и о том, как обрадовало народ и встревожило англичан похищение Сарвара-хана… Но, пожалуй, самой неожиданной для нас оказалась весть о том, что Низамуддин отправился в сторону Пешавара, а Чаудхури может не сегодня-завтра попасть в тюрьму.
Юсуп рассказал нам об этом уже в самом конце беседы, — он знал, что эти известия очень нас встревожат, и хотел, чтобы общая усталость вновь сменилась напряженным интересом к происходящим событиям. Он утер осунувшееся за эти дни лицо и продолжал:
— Сейчас всю разведывательную деятельность полковник Эмерсон сосредоточил в своих руках. Он переворошил хранящиеся в полиции старые дела и за одно ухватился. В прошлом году в Пешаваре задержали одного человека из Временного правительства Индии в Кабуле — правительства доктора Пратапа. Во время допроса тот смалодушничал и выдал многих людей. Среди названных им революционеров — Низамуддин. Когда в начале этого года он приехал из Кабула, его арестовали и больше месяца продержали в заключении, Чаудхури помог нам освободить Низамуддина: он передал кому-то из работников полиции большую сумму денег. А Эмерсону об этом доложили. Расследовав всю историю, он приказал всех нас арестовать. Но и в полиции есть наш человек. Он предупредил Чаудхури, а тот — нас, что надо предпринимать самые срочные меры предосторожности…
Мы долго молчали, удрученные услышанным. Потом Юсуп обратился прямо ко мне:
— Низамуддин собирается в Кабул. Мы хотим, чтобы с ним поехал кто-то из наших, кто попросит у афганского правительства помощи оружием. Если завтра, к примеру, начнется война, люди будут, тысячи людей пойдут за нами. Но оружия не хватит! Вот о чем мы должны думать, вот в каком направлении должны незамедлительно действовать. По последним данным, англичане дислоцировали у границы еще две дивизии, четвертую и шестую. Самое большее через неделю могут загреметь пушки. Так что с оружием надо поторопиться, — еще раз подчеркнул Юсуп. Он сказал также, что перед отъездом в Кабул Низамуддин хочет меня увидеть, чтобы ознакомить с каким-то важным документом.
Это было кстати. Мне тоже нужно было передать в Кабул кое-какие сведения. И потому мы с Юсупом решили отправиться в Пешавар, чтобы встретиться с Низамуддином в более спокойной обстановке, подальше от всевидящего ока Эмерсона.
Мы приехали под вечер, и Юсуп проводил меня в дом своего друга, а сам, не поев и не отдохнув, пошел искать Низамуддина.
До поздней ночи мы с хозяином просидели за беседой, а Юсупа все не было. Наконец я прилег и едва перебрал в памяти события последних дней, как он явился. Рядом с ним стоял какой-то неряшливого вида худощавый человек.
— Знакомьтесь, — вполне серьезно начал Юсуп. — Последний из рода Великих Моголов. Джахангир-хан…
Оборванец стоял у порога с гордо поднятой головой.
Я подозревал, что Юсуп шутит, но никак не мог узнать «последнего из моголов» и, лишь подойдя вплотную и пристально вглядевшись в его лицо, обратил внимание, что глаза его похожи на глаза Низамуддина. Низамуддин, правда, носил бороду и усы, но ведь их так просто сбрить! А вот золотые коронки на зубах… У Низамуддина были золотые коронки, они поблескивали при каждом слове. Неужели и от них можно избавиться? Да, получалось, что избавиться можно от всего, кроме выражения глаз, присущего всего лишь одному человеку.
В общем, я узнал Низамуддина, и мы по-братски обнялись.
Низамуддин подтвердил, что собирается в Кабул, что почти уже готов, и, если не произойдет чего-либо непредвиденного, дня через два намерен распрощаться с Пешаваром. Потом он подробно рассказал о военных приготовлениях англичан в пограничных с Афганистаном районах. Подпоров подкладку своей куполообразной папахи, Низамуддин извлек несколько листочков и протянул мне:
— Вот почитайте для начала…
Я внимательно прочитал написанное по-английски письмо. В нем говорилось о наших военных силах: общая численность афганских войск, разделенных на три фронта, обеспеченность фронтов оружием… Было сказано даже и то, что в распоряжении афганцев имеется двести восемьдесят пушек, однако бьют они лишь на четыре с половиной тысячи ярдов.
«Реальная военная сила Афганистана, — говорилось в заключение, — не в регулярных войсках, насчитывающих около шестидесяти тысяч, а в вооруженных племенах. Фанатичность, естественная склонность к разбою превращают эти племена в опасную силу. По имеющимся у нас достоверным сведениям, Аманулла-хан проводит широкие меры по поднятию против нас афганских племен, проживающих в Индии. Сформировав специальный отряд из преданных ему офицеров, он направил их к вазирам, юсуфзаям, момандам. Вместе с донесением направляем еще полностью не уточненный список этих офицеров…»
Низамуддин протянул мне список. Среди офицеров, направленных на южный фронт в распоряжение сипахсалара было и мое имя, и мои внешние приметы, и сведения о семейном положении…
Я спросил Низамуддина, как же ему удалось раздобыть такую важную информацию.
Он попытался отшутиться:
— На это точнее ответят англичане из Кабула, эти сведения посланы ими, а мы лишь сняли копии. — И, видимо, чтобы отойти от этой темы, быстро повернулся к Юсупу: — Для тебя тоже есть новость!
— Да? — Глаза Юсупа зажглись любопытством и нетерпением. — Какая же? Что-нибудь о Чаудхури?
— Нет… В Пешавар прибыл Джавахарлал Неру.
— Как? Каким образом он здесь оказался?
— Руководители Национального конгресса составили специальную комиссию, которая должна изучить причины побоища в Амритсаре и вообще положение в Пенджабе. Джавахарлал вошел в эту комиссию. Надо бы непременно с ним повидаться, тем более что его отец, Мотилал Неру, начал издавать в Аллахабаде свою газету — «Индепендент». Говорят, Джавахарлал — один из соиздателей этой газеты. Вот если бы с ним можно было наладить связь…
— Понятно! — Взмахом руки Юсуп прервал Низамуддина. — Где он остановился?
— Да вроде у своего коллеги Кахана. Где ж еще остановиться адвокату? Ты ведь знаешь Кахана?
— Еще бы! Вместе учились в Англии.
— Значит, есть повод зайти к нему?
— Есть!
Весна в Пешаваре… Какое буйство красок, какой аромат роз всех цветов и оттенков — от белых до иссиня-черных, какая нежная трава!..
Помню наше с Ахмедом путешествие по Индии. Это было в начале осени, когда от жары и духоты все вокруг выглядело каким-то утомленным, вялым. Деревья, затянутые толстым слоем пыли, поблекли и были скорее серыми, чем зелеными, розы поникли, трава повыгорела… Может, поэтому в тот раз Пешавар не понравился мне, оставил гнетущее впечатление?
Но сейчас… Город был молодым, прекрасным, свежим и ярким, он не мог не веселить душу даже самого озабоченного человека.
Прежде всего я решил повидать Ахмеда, присланного сюда для работы с племенами юсуфзаев и афридов, которые жили близ Пешавара. В самом же городе жил дядя Ахмеда — Мерван-ага, в доме которого мы тогда останавливались. Мерван-ага занимался скупкой и продажей каракуля.
Перекинув через плечо потрепанную переметную суму, закатав до колен грязные штаны из бязи и нахлобучив на голову повидавшую виды папаху, я направился к лавке Мервана-ага. Это было в полдень.
Пешавар, как мне сейчас показалось, ничем не отличался от наших городов: те же улицы, те же дворы, лавочки, чайханы… Повсюду снуют люди, говорящие и на языках пушту, и на хинди, и на урду, и по-персидски, каждый по-своему… Одни что-то продают, другие покупают, и надо всей этой беспорядочной, разноязыкой толпой, надо всем городом витает властно манящее к себе чудо — деньги. Все жаждут денег, все решают деньги: одних заботит, как бы повыгоднее облегчить свой карман, других — как бы поприбыльнее его набить. И в этой привычной, будничной борьбе побеждает тот, кто проявит большую хитрость, ловкость, кто способен на более изощренный обман… Здесь не гнушаются никакими средствами. Один расставляет сети, другие норовят его же в эти сети и заманить. Одно слово — базар!.. Он живет по своим законам и нравственным нормам.
Едва я достиг, наконец, длинного ряда, где торговали мехами, как кто-то крепко ухватил меня за плечо. Я вздрогнул, сердце забилось где-то в горле, стало трудно дышать. Медленно повернувшись, словно оттягивая миг встречи с опасностью, я увидел широко улыбающегося Юсупа.
— Ну, я был у Кахана, — сообщил он. — Договорился, что вечером мы придем к нему в гости. Все вместе. Не опаздывайте!
И он направился к ближайшей чайхане.
Мне было и смешно, и досадно. Очевидно, все-таки, постоянная настороженность сказывается на нервах, иначе откуда бы этот испуг, это гулкое сердцебиение?..
Лавочки лепились одна к другой, я заглядывал в них, видел эффектно развешанные каракулевые шкурки — черные, серые, золотистые… Видел лавочников, терпеливо дожидающихся покупателей. Однако почти все лавочки были пусты, и, вероятно, поэтому на каждого приближающегося человека продавцы глядели вытянув шеи, зазывали, суля товар, какого больше нигде не увидишь.
Но меня никто не приглашал. Мой вид явно не внушал доверия.
Я подошел к какому-то старику, который, тарахтя старой швейной машинкой, шил шапку, и спросил, где здесь лавка Мервана-ага.
Старик подозрительно глянул на меня и поинтересовался:
— А откуда вы его знаете, этого Мервана-ага?
— Ну кто ж его не знает в здешних местах! — усмехнулся я и решил идти дальше, но старик встал и успел схватить меня за рукав.
— Не спеши, джигит.
Я остановился и вопросительно посмотрел на него: чего ему надо? А старик, оглядевшись по сторонам, тихо сказал:
— Мервана арестовали англичане. Лавку закрыли. Вокруг его дома — посты, секретные, их не видать… — Он горестно вздохнул и, глядя на меня уже более доверчиво, продолжил: — В Пешавар приехали люди Амануллы-хана. Говорят, среди них есть и племянник Мервана. И когда этот племянник пришел со своим другом к дяде, их окружили англичане. Племяннику удалось бежать, а того, второго, тяжело ранили. Потом устроили обыск и нашли у Мервана в подвале много воззваний. Вон, глянь… — Старик указал на висевшее на стене объявление. — Это англичане пишут: тому, кто задержит людей, распространяющих воззвания Кабула, дадут много денег… — Он снова уставился на меня своими потускневшими от возраста и работы глазами и сказал: — Так что будь поосторожнее. Ни у кого больше не спрашивай про Мервана.
Я сделал вид, что все эти сведения и предостережения никак меня не касаются, и, пожав плечами, сказал:
— Мне-то чего бояться? Мне англичане не страшны. Я — кочевник…
— Э, парень, пока разберутся!.. Тем более, поговаривают, что люди Амануллы-хана именно и ходят в одеждах кочевников.
Сейчас мне уже начало казаться, что старик что-то подозревает, но я счел за лучшее промолчать. А он продолжал:
— Вот я и говорю: кочевник ты, нет ли, а с англичанами шутки плохи. Нюх у них почище собачьего. Змея под землей шевельнет языком, а уж им известно. И людей своих понасовали на каждом шагу. Не веришь? (Я опять промолчал.) Ну, если не веришь, зайди хоть в соседнюю лавку и спроси: где, мол, Мерван-ага? И тут же за тобой увяжется хвост. Оглянуться не успеешь, как окажешься в руках англичан. Тем более, они сейчас жуть какие злые. Если б могли — всех афганцев опутали бы колючей проволокой. В общем… — Старик похлопал своей подагрической рукой по висящей у меня на спине переметной суме и улыбнулся своими блеклыми глазами. — В общем, — повторил он, — даже если ты и кочевник, все равно гляди в оба, не то накличешь на себя беду.
Я попрощался с ним и вышел. «Даже если ты и кочевник… даже если ты и кочевник», — стучало в мозгу. Нет, конечно же он в это не поверил! Иначе зачем бы ему озираться по сторонам, хитро щурить свои глазки, говорить намеками?.. Доверился он мне или старался поймать? Ведь я спросил его о Мерване-ага, о человеке, которого арестовали англичане!
Так или иначе, но о случайной встрече со стариком я долго не мог забыть.
В Пешаваре, как я знал, должны были находиться мои товарищи по службе, офицеры. Хорошо бы найти хоть кого-нибудь из них. Я решил, что скорее всего такая встреча возможна на базаре, и свернул в первый же переулок, ведущий к базарной площади. В этот момент со стороны центральной улицы до меня донеслись какие-то крики, гул… Народ устремился на громкие голоса, и, смешавшись с толпою, я бросился туда же. Не прошло и нескольких минут, как тысячи людей теснились по обе стороны улицы, расталкивая друг друга, рвались вперед. Появились полисмены с плетками в руках; ругаясь и крича, хлестали кого попало и как попало, оттесняя толпу, которая старалась рассмотреть приближающихся с запада всадников.
Впереди ехали два английских офицера, оба в темных очках, оба запыленные, но державшиеся в седле с достоинством и с гордо поднятыми головами. Так же выглядели и остальные всадники. А за ними, едва переставляя ноги и покачиваясь из стороны в сторону, плелось человек пятьдесят — шестьдесят со связанными за спиной руками. Судя по всему, это были крестьяне: на большинстве — белые штаны и рубахи из грубой ткани, выгоревшие жилеты, почти на всех белые чалмы, и все это жалкое, изодранное, грязное. Кое-кто шел с обнаженной головой, на других не было обуви, у одних сквозь бинты, опоясывающие головы, просачивалась кровь, у иных руки висели на перевязи…
— Что это? Кто это? — пораженный этим зрелищем, спросил я какого-то высокого человека, оказавшегося в толпе рядом со мною.
Тот безнадежно махнул рукой и тихо сказал:
— Крестьяне из Старой крепости. Они разграбили имения заминдаров… А что им оставалось, несчастным? — спросил он как бы самого себя. — Подыхать с голода?
Я долго еще бродил по улицам, подавленный всем, что увидел, но никого из знакомых не встретил. Пора было возвращаться домой.
Низамуддин уже ждал меня. Мы пили чай и обсуждали положение в Пенджабе. Потом пришел Юсуп.
— Пора собираться, — сказал он, посмотрев на часы. — Времени у нас в обрез.
Мы переоделись и поспешили к адвокату Кахану.
Сейчас уже на улицах было тихо, дома и деревья быстро погружались во тьму. Казалось, весь город замер, и лишь мерцающий свет за окнами говорил о том, что жизнь продолжается, люди отдыхают, оставив позади еще один суетливый, исполненный забот день, сидят в своих жилищах, едят, пьют чай и с надеждой дожидаются нового рассвета.
Кахан жил в западной части города. Едва мы приблизились к большому, хоть и одноэтажному дому, сложенному из жженого кирпича, как один из двух слуг, стоявших у железных ворот, побежал во двор, второй же, поклонившись нам, открыл ворота.
Кахан дожидался нас на большой веранде. Юсуп представил хозяину сперва меня, потом Низамуддина…
Адвокат оказался невысоким полным человеком с очень смуглым лицом, подвижным и приветливым. Глаза его, большие, и черные, как-то странно улыбались; это была, скорее всего, улыбка хитрого и опытного лавочника, нахваливающего свой товар. Длинные черные волосы он, видимо, смазывал маслом, так они лоснились и блестели. Костюм на адвокате был просторный, сшитый из дорогой белой шерсти.
Он принял нас радушно, провел в зал, обставленный по-европейски. Как только мы вошли, от горящего в глубине зала камина отделился молодой сухощавый человек и пошел к нам навстречу. Он дружески обнял Юсупа, учтиво поздоровался со мною и Низамуддином.
Еще до того, как хозяин дома представил мне незнакомца, я понял: это и есть Джавахарлал Неру.
Юсуп назвал меня своим близким другом, купцом, о Низамуддине же сказал, что он — представитель Временного правительства Индии в Кабуле.
Джавахарлал был года на два, на три старше меня, ему было под тридцать, но выглядел он, как мне показалось, моложе. На нем была простая одежда: белая рубаха и брюки индийского покроя, а поверх рубахи — длинный, почти до колен, жилет. Индийская шапочка из белой ткани и простые туфли довершали его костюм.
Разговор сразу принял политический характер. Усадив гостей подле камина в старинные кресла с резными спинками, Кахан посмотрел на Низамуддина и сказал с едва уловимой иронией:
— До тридцати лет я дожил и, верите ли, впервые слышу о существовании Временного правительства Индии в Кабуле!
Низамуддин, добродушно улыбнувшись, спокойно ответил:
— Ничего удивительного! Этому правительству всего-навсего три года. Возможно, что этого слишком мало, чтобы о нем знали широкие круги.
— Вы правы, — вмешался Неру. — Для того чтобы любая политическая организация обрела известность, должно пройти время. Но меня интересует другое: почему вы назвали свою организацию Временным правительством?
— Это долгий разговор, — после некоторого раздумья сказал Низамуддин. — Но если пожелаете…
— Да-да, пожалуйста, — попросил Неру. — Для этого мы и собрались, чтобы не спеша поговорить.
— Ну, видите ли, — начал Низамуддин, — при создании нашей организации мы исходили прежде всего из того, что несколько государств одновременно и настойчиво пытаются проглотить Азию. Англия, Россия, Франция, Германия и другие — все они в равной мере прожорливы, ненасытны, готовы вырвать лакомый кусок друг у друга прямо изо рта. Что же остается делать нам в создавшейся ситуации? Искать выход. И мы твердо решили сыграть на противоречиях между крупными державами, в первую очередь между Англией и Россией. Северный медведь продвигался все ближе и ближе к югу, в то время как хищный лев, рыча и угрожая, пытался перерезать ему путь. Если бы мы сумели активизировать этого медведя, возможно, это облегчило бы борьбу с колониальным рабством. Мы трижды направляли в Россию из Кабула своих людей, впервые — еще весной шестнадцатого года. Послали русскому царю письмо, выгравированное на золотой пластинке, и в этом письме выражали надежду, что Россия поможет низвергнуть жестокого узурпатора Англию и тем самым освободит народы от рабства. Однако, к сожалению, наших посланцев не пропустили в Петроград, из Ташкента им пришлось вернуться. Вскоре, летом того же года, мы снова написали царю письмо и снова отправили людей в Петроград, но царские чиновники схватили их и передали в руки англичан. Один из наших посланцев, доктор Матхура Сингх, был повешен, остальных англичане подвергли пыткам… — Низамуддин тяжело вздохнул, видно, этот рассказ давался ему не без душевных мук. — После падения царизма, — вновь заговорил он, — летом семнадцатого года, в Россию выехала наша третья группа, но и ее не пустили дальше Ташкента: ближайшее окружение Керенского заявило, что Временное правительство не намерено осложнять отношения с англичанами. Вот так и потерпели неудачу все три наши попытки наладить отношения с Россией! Но в какой-то момент, как вы знаете, положение круто изменилось: подобно тому, как рухнул царь, рухнул и Керенский. Властью прочно овладели большевики. На арене истории появился Ленин. Его появление было триумфальным!.. — Лицо Низамуддина вдруг оживилось, глаза вспыхнули и засветились. — Вы, конечно, слышали о ленинском принципе взаимоотношений между народами и нациями. Вот исходя из этого принципа мы и решили продолжать нашу борьбу, при чем на правительственном уровне. Мы решили воспользоваться благоприятной ситуацией, сложившейся в России.
Все это время Неру сидел, опустив свои темные веки. Он слушал Низамуддина задумчиво и чутко, ни разу его не перебил. А дослушав до конца, обратил к нему спокойные черные глаза и спросил:
— Интересно, в какой мере верен слух, будто бы доктор Пратап, встретившись в Москве с Лениным, просил его признать кабульское Временное правительство полномочным правительством Индии? Это действительно было?
— Было! — подтвердил Низамуддин, ни секунды не мешкая. — Сейчас и доктор Пратап и маулана Баракатулла — оба в Москве. Их миссия — добиться помощи Советского правительства в нашей борьбе с англичанами, в освобождении Индии от англичан. И, конечно, вторая цель — это признание, официальное признание, — уточнил Низамуддин, — Советским правительством Временного правительства в Кабуле. Мы убеждены, что это явилось бы мощной поддержкой всех борющихся сил в Индии.
— И в этом вы тоже правы, — второй раз поддержал Низамуддина Неру. — Приобрести поддержку другой державы, тем более такой, как Россия, — чрезвычайно важно. Однако всякая медаль имеет и оборотную сторону: согласятся ли другие политические организации, например Национальный конгресс и Мусульманская лига, признать Временное правительство в Кабуле как бы штабом национальных сил в Индии? Ваше решение, согласитесь, — одностороннее решение. Не углубит ли оно и без того существующие разногласия между национальными силами?
— Мархаба! — воскликнул Кахан и поднял указательный палец, на котором сиял закованный в золото огромный бриллиант. — Именно об этом хотел спросить и я! Собственно, почему Россия должна признать ведущей политической силой Индии именно ваше Временное правительство? Только потому, что вы дали своей организации такое название?
Низамуддину, как было заметно, не понравился ни тон Кахана, ни его вопрос. Сведя на переносице густые брови, он посмотрел на адвоката и сказал так же, впрочем, спокойно, как говорил до сих пор:
— Я должен повторить: мы полагаем, что признание Советским государством Временного правительства поможет сплотить национальные силы Индии. Если бы удалось заручиться помощью России…
— Не понимаю, какую помощь вы имеете в виду? — нетерпеливо прервал Кахан Низамуддина. — Может, надеетесь, что большевики перебросят сюда, в Индию, свои войска?
— Как знать! — сказал Низамуддин. — Может, и перебросят. Тем более, что, по сути дела, Великобритания сейчас ведет войну против России. На севере России, в Закаспии, английские войска сколько уж времени проливают кровь. Так что, с точки зрения морали, большевики вправе направить свои войска не только в Индию, но и непосредственно на Британские острова.
Неру взял в руку бокал с виски. Отблески огня из камина весело играли на гранях хрусталя.
— Конечно, — заговорил он, — для достижения национальной независимости необходимо изыскивать все новые и новые методы борьбы. Однако… — Он чуть заметно улыбнулся. — Не следует парить над землей. — Неру глянул на Кахана, затем остановил глаза на Юсупе. — Помнишь Кембридж? Помнишь, как, сидя у камина, мы вели неторопливые беседы и жаркие споры? И сидели до тех пор, пока прогорал камин и в комнате становилось холодно… Мы и там не о пустяках беседовали. Нас беспокоила судьба родины, ее будущее. Мы углублялись даже в общечеловеческие проблемы, и воспалялись, и напускали на себя бог знает какую серьезность! — Он мягко улыбнулся, так улыбаются детям, изображающим из себя взрослых. — Но увы! Сегодня ясно, что мы гонялись за миражем. Наши рассуждения и мысли в то время были расплывчатыми, незрелыми. И, как бы нас ни волновали судьбы родины, мы лишь смутно могли представить себе ее бедственное положение и то, что с нею происходит. А уж философствования по поводу общечеловеческих проблем, сейчас видно, были не более, чем юношескими фантазиями. Почему? — спросите вы. Да потому, что мы еще не были способны постичь всю глубину этих проблем, мы как бы стояли от них в стороне, существующий в мире порядок представлялся нам чем-то незыблемым, социальные системы — неизменными. И только сегодня мы видим, как подвержены они изменениям, как содрогаются, покоряясь воле и силе человека.
Неру наконец отпил глоток виски из своего хрустального бокала, несколько мгновений задумчиво глядел на языческую игру огня, в камине, а я, наблюдая за ним, вспоминал, что говорил мне Юсуп. Он рассказывал, что Джавахарлал окончил Кембриджский университет в двадцать лет, то есть около десяти лет назад, после чего сразу вернулся в Индию. Его считали, по словам Юсупа, «светским студентом»: он обладал хорошими манерами, был скромен и больше любил слушать, чем говорить. А сегодня он говорил перед нами раскованно, убежденно.
Молчание нарушил Юсуп.
— Да, — начал он, — наши взгляды в те времена действительно были и расплывчатыми, и далекими от реальности. Но в одном мы были единодушны и тверды: мы понимали, что ни просьбами, ни мольбами Индия не добьется независимости. А ныне? Ныне, к сожалению, большинство стоит именно за уговоры, за всякого рода соглашения, или, того хуже, за смирение. Они надеются выклянчить у англичан независимость. — И Юсуп с усмешкой глянул на Кахана. — Вот и наш друг, хозяин этого дома, в те времена стоял на весьма решительных позициях, а теперь?..
— Я и теперь не струшу перед оружием! — воскликнул Кахан, и бокал в его руке так задрожал, что немного виски выплеснулось через края. — Но я считаю, я в этом просто убежден, что оружие — это последнее средство. А в те времена мы, по молодости лет, не могли этого понять, не были еще способны постигнуть эту простую истину. — Он немного отпил из своего бокала. — Да, я сейчас стою на иных позициях и не отрицаю этого! Независимости следует добиваться поэтапно и только конституционным путем. Ну, допустим… Допустим даже, что завтра англичане покидают Индию. Всё! Индия свободна! Но найдутся ли в ней силы, способные управлять страной?
— А почему бы и нет? Почему бы им не найтись, этим силам? — окинув адвоката холодным взглядом, ответил Юсуп. — Соберутся представители народа — да хоть и весь народ! — и определят основные принципы управления страной. Изберут парламент, сформируют правительство, обсудят способы нормализации положения… Конечно, процесс национального преобразования чреват какой-то борьбой, это неизбежно. Но ведь жизнь — это и есть борьба! Разве в самой Великобритании хоть на день утихала борьба между либералами и консерваторами?
— Ну, это совсем иная борьба! — махнул Кахан рукой, и его бриллиант прочертил в воздухе сверкающую дугу. — Можно ли сравнивать положение в Великобритании с нашим? Здесь враждуют между собой и грызутся народы, касты, роды, алчные раджи и князья. Попробуйте-ка объединить всю эту разношерстную публику общей идеей, общим делом! — Кахан снова безнадежно махнул рукой. — Нет, друзья мои, скажу вам откровенно: если завтра нам на серебряном блюдечке преподнесут пресловутую независимость, мы не сумеем ею воспользоваться, мы еще не готовы! Нам просто не под силу взять в свои руки бразды правления… — И, явно в надежде на поддержку, Кахан посмотрел на Джавахарлала.
Но тот не торопился отвечать. Он сидел, погруженный в свои раздумья, озабоченный, помрачневший. Я не думал, что он скажет «да», но хотелось услышать, как он оценивает блудливую позицию Кахана.
Наконец, медленно подняв глаза от своего бокала, в который он все это время глядел, будто на дне его искал истину, Неру заговорил:
— Нам трудно, очень трудно добиться национальной независимости. Эти трудности, помимо всего, заложены и в особенностях, присущих самой стране. И дело не в сложности национальных и кастовых отношении и не в алчности раджей и князей. Колонизаторы заживо погребали целую нацию, и, к сожалению, немало в этом преуспели. Ну, возьмем, к примеру, интеллигенцию. С нею работали усердно и методично, чтобы создать социальный слой, который, будучи по крови и цвету кожи индийским, интеллектуально оказался бы ближе к англичанам: английское мировоззрение, проанглийские настроения… И ведь я говорю не только о чиновниках, которые находятся на службе у англичан и, так сказать, берут корм из их рук. Нет, даже среди людей свободных профессий — адвокатов, врачей и прочих — есть немало таких, чей национальный дух извращен. Свое благополучие и свое будущее они черпают в прогнившей политике англичан… — Неру передохнул. Никто его не перебил, видно было, что это только начало, и он намерен сегодня, здесь, перед нами, широко осветить свои взгляды, выговориться до конца. Он чувствовал, с каким вниманием его слушают, говорил не спеша, интонациями оттеняя каждое свое положение, каждую мысль. — Я полагаю, что о помещиках и крупных заминдарах говорить сегодня не стоит, они и интеллектуально, и физически переродились и, по существу, сами себя изжили как класс. И если еще как-то существуют, то лишь за счет поддержки внешними силами, в частности английским правительством. Спасение народа от деградации — трудное дело, крайне трудное…
Разговор был прерван появлением пожилого слуги. Едва слышно ступая, он приблизился к Кахану и, почти не шевеля губами, что-то ему сказал.
Хозяин дома встал и, широким жестом указав на дверь в соседнюю комнату, не без нотки торжественности в голосе объявил:
— Разговор продолжим за столом!
Ужин был сервирован роскошно. Яркий свет из огромной люстры отражался в дорогом фарфоре, в хрустале, играл на серебре… Видно было, что Кахан не просто жил богато, но во всем следовал европейскому стилю. Даже слуги, стоявшие за спинками наших стульев с вытянутыми по швам руками, были в европейской одежде: черные фраки, туго накрахмаленные белые манишки, «бабочки» на шее, блестящие туфли. И какая вышколенность — ни слова, ни жеста в ожидании распоряжений!
Первый бокал Кахан поднял, провозгласив:
— За здоровье моих уважаемых гостей! — И, осушив его, заговорил: — Для того чтобы представить себе нынешнюю ситуацию во всей ее сложности, я должен, Джавахарлал, кое-что добавить к тому, что сказал ты. А именно: каждое политическое течение, вступая в борьбу, преследует свои цели, дышит, так сказать, своим воздухом. Конгрессисты, сторонники Лиги, халифатисты и так далее — все они имеют свою программу действий, у каждой партии — своя политическая платформа. А народ — темен! Он не знает, кого поддерживать, за кем идти. Как же разрубить этот узел?
— Его разрубит сама жизнь! — первым отозвался Низамуддин, будто давно ожидал именно такой постановки вопроса. — В России положение, может быть, не легче нашего, там тоже не прекращались и национальные, и религиозные, и классовые столкновения. И политические течения находились в состоянии постоянной вражды. Но в процессе борьбы эти силы четко размежевались, и в конце концов победили большевики. Иначе говоря, народ предпочел именно большевиков! Стало быть, если мы будем думать о благе народа и отстаивать гуманные идеи, народ пойдет за нами и с нами!
— Гуманные идеалы, говорите вы! — скептически улыбнулся Кахан. — Выдворение из страны колонизаторов… Спасение родины… Действительно гуманные идеи! Но исчерпывают ли они все проблемы?
Низамуддин иронией ответил на иронию:
— Ну, а вот с этим вопросом я посоветовал бы вам обратиться к простым людям, к крестьянам, например, проживающим на окраинах. Избавятся ли они от нужды и голода после того, как выдворят колонизаторов? К этому ли сводятся их мечты и чаяния?
Кахан недоуменно пожал плечами, но промолчал. И тут вновь заговорил Неру:
— Я, признаться, мало знаком с программой большевиков, почти не читал ни Маркса, ни Ленина… В Кембридже мы, если помните, интересовались Ницше, читали фабианцев, спорили о националистических движениях синфейнеров. Так что мое знакомство с идеями социализма было весьма поверхностным. Собственно, и сейчас я бы солгал, если бы сказал, что составил обо всем этом хоть сколько-то отчетливое представление. Но одно мне тем не менее ясно: события, происшедшие в мире в последнее время, особенно же радикальные изменения в России, — это вскрывает новые пласты истории, это доказывает, что и к судьбам народов, к судьбе каждого человека надо подходить по-новому. Вот что существенно. Очень существенно! — Слуга склонился над ним с подносом, Неру положил на свою тарелку несколько ложек какой-то еды, но, не прикасаясь к ней, продолжал: — Мой отец хорошо знает восточную литературу, он сам перевел на индийский язык одну строфу из Ал-Ханафи и попросил меня выучить эти строки. Я позволю себе прочитать их вам. — И тем же ровным голосом продекламировал:
Человек — начало всего живого,
Неисчерпаем его разум.
Если земной шар подобен кольцу,
Человек — его краса, его драгоценный камень…
Я тоже знал стихи Ал-Ханафи и, возможно, поэтому, сам того не заметив, отозвался первым:
— Мархаба! Хорошо сказано!
— Да, отлично, — согласился со мной Неру, и голос его вдруг набрал силу, зазвучал более взволнованно: — Но как ни печально, пока еще драгоценный камень мира — человек — ставится ни во что! В Индии ежегодно умирают от голода миллионы людей, — о каком уважении к человеку можно в таком случае говорить?! — Тонкое, интеллигентное лицо Неру исказилось страданием, он налил в свой бокал воды, выпил ее залпом и с усилием заставил себя говорить более спокойно: — Пока еще мы можем только гадать, что дадут большевики России, что получит от них народ. Однако их намерение выкинуть на свалку истории вековой мусор, очистить человеческие отношения, высвободиться из-под гнета колониализма — все это достойно и уважения, и поддержки! Большевики обещают народу мир и хлеб, значит, они чувствуют боль народа и его первоочередные нужды. Мне кажется, нашим национальным движениям именно этого и не хватает!
— Вот уж точнее не скажешь! — оживился Низамуддин и всем корпусом обернулся к Неру. — Кто является фактически хозяином жизни? Тот, кто создает ее своими руками, кто трудится до седьмого пота, имея взамен лишь горе и страдания. А мы?.. Много ли мы печемся о судьбе этих людей? Много ли о них думаем? Хорошо еще, что все эти обездоленные обладают поистине железной выдержкой, иначе…
— Похоже, что Кабул ближе к Москве, чем к Индии, — прервал Низамуддина Кахан. — Прислушайтесь только, с какой высокой ноты наш гость начал! — Низамуддин исподлобья глянул на Кахана, но промолчал. — А я скажу совсем другое: если бы эти обездоленные были способны активно влиять на ход истории, они не были бы обездоленными! И не примите это за парадокс. В этой обездоленности есть своя закономерность. Крестьянин испокон веков был крестьянином, а рабочий — рабочим. В этом качестве им и оставаться! Они способны бунтовать, восставать, но это тупая сила, и разумно воздействовать на исторический процесс она, эта сила, не может. Одной, как вы изволили выразиться, железной выдержки мало, необходимы и другие качества, какими они никогда не обладали.
— И эти качества распределяет аллах! — с иронией воскликнул Юсуп. — Потому что кто-кто, а уж аллах-то знает, кому покровительствовать, кому оказывать благодеяния. Выходит дело, это он лично припечатал ко лбу народа клеймо несчастья.
— Мархаба! — воскликнул Кахан и обратился к Неру: — Помнишь, Джавахарлал, еще в Кембридже наш Юсуп был среди нас самым воинственным! Он и тогда считал, что грохот орудий — единственный способ разговора с колонизаторами. Если послушать, получается, что в его позициях ничего не сдвинулось с места. Но для тех, кому доступен лишь язык орудий, темное, непросвещенное простонародье — отличный горючий материал. Кого-кого, а уж бродяг, которых голод лишил разума, у нас пруд пруди, и среди них немало таких, каким только скажи: «Бей!» — и они будут убивать. Но это хаотическое бунтарство не даст ничего, кроме бессмысленной и слепой гибели людей.
Юсуп не собирался сдаваться.
— А может быть, совсем наоборот? — спросил он. — Может быть, именно так мы и пробудим в народе мятежный дух, чувство патриотизма? Может быть, каждая бомба, ударившая по врагу, явится сигналом ко всеобщему и решающему наступлению? Я считал и считаю, что лишь непримиримая борьба приблизит Индию к свободе. Борьба всенародная, общая. Но сперва нужно дать народу понять, что же это такое — свобода! Что это такое и как к этому прийти! В первую очередь необходимо избавиться самим и избавить народ от унизительного чувства страха, довлеющего над нами вот уже столько лет подряд. А мы… мы пуще смерти боимся тюрьмы…
— Ха-ха-ха! — залился Кахан каким-то ненатуральным смехом, предназначенным, скорее всего, для того, чтобы заглушить голос Юсупа. — Назови мне человека, который хотел бы оказаться в тюрьме!
— Да, желающие сидеть за решеткой вряд ли найдутся, — сквозь стиснутые зубы процедил Юсуп. — Но смотря за что? Во имя свободы своей родины многие, очень многие согласились бы остаток жизни провести в тюрьме, потому что для них собственная гибель — ничто в сравнении с гибелью родины.
Кахан постарался разрядить накалившуюся атмосферу.
— Ах, друзья, — сказал он, — давайте не отравлять этот ужин спорами! Тем более, сколько бы мы ни дискутировали, к общему выводу нам не прийти. Жизнь сама покажет, кто был прав. Верно я говорю? — обратился он к Неру.
Неру и на этот раз не спешил солидаризироваться с Каханом. Опершись правой рукой на удобный подлокотник своего кресла, а левой сжимая бокал с содовой водой, он сидел, склонив голову и будто не слыша обращенного к нему вопроса. И все же чувствовалось, что он просто собирается с мыслями. Он был похож в эту минуту на человека, решающего трудную математическую задачу или обдумывающего шахматный ход.
— Действительно, — начал он, в упор глядя на Кахана, — жизнь — беспристрастный судья, и она ответит на вопрос, кто сегодня был прав, а кто неправ. Но не дожидаться же нам этого момента! На мой взгляд, умение извлекать из жизни уроки и делать верные выводы во имя будущего — основная наша задача. Вот мы с вами сидим сейчас в Пешаваре, в одном из бывших опорных пунктов державы сикхов. Именно здесь, как вы знаете, завершилась почти столетняя борьба англичан за покорение Индии. Завершилась она в середине прошлого века поражением пешаварского вилайета и победой Англии. — Неру медленным взглядом обвел всех сидящих за столом. — Сто лет — срок немалый, это целая эпоха, и если поглубже проанализировать историю этой эпохи, то мы опять-таки упремся в уже известную нам истину: первопричиной страшных бедствий Индии были конфликты между национальными силами. Вражда раджи с раджой, князя с князем, феодала с феодалом… Иначе говоря, то же, что мы видим и сегодня и что разъединяет народ, распыляет его силы: конфликты между национальными партиями и группировками… — Он невесело улыбнулся. — Вот нас здесь четверо индийцев. И нет сомнений, что каждого искренне тревожит судьба родины. Но у каждого своя концепция ее раскрепощения. Кахан проповедует конституционный путь. Мой новый друг, — Неру повернулся к Низамуддину, — возлагает надежды на помощь со стороны…
— А ты? — прервал Юсуп. — В чем суть твоей собственной концепции?
Умные глаза Неру чуть сощурились в улыбке.
— Признаться, — начал он, — я пока еще нахожусь в стадии поисков собственной позиции. Мне ясно лишь одно: выйдя на политическую стезю, я уже не смогу жить только своей жизнью и бесстрастно наблюдать происходящее. Я вступаю в борьбу, отдавая себе отчет в том, что она не будет легкой. Я не полностью избавился еще от каких-то сомнений и колебаний, не сумел до конца отрешиться от психологии своего класса — класса буржуазии. И это понятно, если учесть, что я являюсь сыном этого класса и еще в детстве воспринял его жизненную философию. К тому же и отец мой — человек, воспитанный в западных традициях, современная западная цивилизация не могла не наложить своей печати на его мировоззрение. Он постоянно имел дело с английскими чиновниками, а вы знаете, как далека эта публика от реальной действительности, от развития общества. Их мир — бумаги, в которых они целыми днями роются, иллюстрированные журналы, приходящие из Англии, виски… Они видят жизнь со своей чиновничьей, бюрократической вышки. Естественно, что и индийские чиновники постепенно усвоили этот стиль жизни и образ мыслей. Не миновала сия чаша и моего отца. Он искренне верил, что именно с помощью Англии Индия выйдет на дорогу прогресса, что судьбу Индии можно изменить, однако же только мирным, конституционным путем. — Неру обернулся к Юсупу. — Вот ты говорил здесь о тюрьмах. Каждому ясно, что, вступая в открытую борьбу с системой, он раньше или позже окажется в тюрьме. И это многих отпугивает. Мой отец, например, до такой степени боится, что я попаду в тюрьму, что однажды попытался провести ночь на голом полу: так он хотел представить себе мое «тюремное будущее».
— Хо-хо-хо! — раскачиваясь из стороны в сторону, расхохотался Кахан. — Стало быть, у него есть основания для подобных тревог?
Неру энергично кивнул головой и твердо сказал:
— Конечно, есть! Как ни говорите, я принадлежу к «Сатьяграх-сабху». Члены нашей организации отвергают закон Роулетта и всякий другой закон, которому не подчиняется Сатьяграх-сабху. Естественно, что, вступая в этот союз, каждый понимает, что рискует оказаться за решеткой.
Юсуп глянул на Неру и с легкой иронией в голосе спросил:
— Так, может, не исключено, что и ты примкнешь к нам?
Неру, по-видимому, был озадачен столь прямым вопросом, но тут же заговорил так убежденно, будто давно был готов к такому обороту беседы.
— Видишь ли, как мне представляется, между экстремистами и умеренными пролегает столь узенькая граница, что преодолеть ее — дело момента. В те времена, когда мы обсуждали в Кембридже политические проблемы Индии, большинство студентов, помнится, придерживалось, мягко говоря, крайних взглядов. Они готовы были всадить пулю в лоб первого колонизатора, который попадется им под руку. Затем почти все они вернулись на родину и стали медленно, но верно подниматься по ступеням служебной иерархии: одни оказались чиновниками индийской гражданской службы, другие — судьями в верховном суде… Прошло время, и почти все они вообще отошли от политической жизни. Прежние герои, так мужественно сражавшиеся за дружескими столами в Кембридже, ныне превратились в ручных голубей, клюющих зерно с британских ладоней. Иначе говоря, личное благополучие оказалось для них выше интересов собственной страны. Но и среди вчерашних так называемых умеренных тоже есть немало разочаровавшихся: теперь они уже не верят в конституционные формы борьбы. Выразительный пример: перед моими глазами — мой отец. Я уже говорил, что он, так сказать, дитя цивилизованного мира. Я сказал и о том, что больше всего на свете он боится тюрьмы. Однако в последнее время его отношение к происходящему заметно изменилось. Трагедия в Пенджабе, расстрел генералом Дайером тысяч невинных людей, английские бомбы, сбрасываемые на индийские деревни, — все это варварство решительно потрясло его конституционные взгляды. В качестве протеста против соглашательской политики газеты «Лидер», выпускаемой умеренными в Аллахабаде, он там же, в Аллахабаде, основал свою газету «Индепендент». Не думаю, что ему было просто сменить свою умеренную, лояльную позицию по отношению к противникам на столь решительную и непримиримую, какой он ныне придерживается. Он понимает, что, навлекая на себя гнев англичан, может потерять прибыльное место, а ведь он привык жить в достатке. — Неру обвел взглядом богатую комнату Кахана, как бы желая этим сказать: «Вот так же, в такой же роскоши, привык жить и мой отец!» — Отказаться от жизненных благ, обречь себя и семью на скудное существование — все это не так-то просто! Но теперь уже сама жизнь вынудила отца пересмотреть свои прежние взгляды и более реально оценивать то, что он видит и слышит вокруг себя. К чему я это говорю? — сам себя прервал Неру и ответил: — Я хочу проиллюстрировать тот факт, что глубокие социальные сдвиги и политические события способны решительно изменить позиции человека и его представления о формах и методах борьбы. Вчерашние умеренные сегодня могут прибегнуть к бомбам, а сегодняшние экстремисты могут выпустить из рук оружие и искать контактов с колонизаторами. Сейчас многие, — я говорю о политических деятелях, — мечутся в поисках наиболее верного направления, точнее говоря, в поисках того идеального пути, который избавит их родину и народ от гнетущей атмосферы колониализма… — Неру обратился к Низамуддину: — И я согласен с вами, полностью согласен, что пример большевиков, завоевавших для народа свободу, — поучительный и яркий пример! В нем заключены многообещающие и мощные силы…
Вошли слуги, неся на подносах дымящиеся ароматные кушания, и за столом воцарилось молчание. Все склонились над своими тарелками, разливали по бокалам вина. Затем, когда снова остались одни, Неру заговорил:
— Может, вы слышали, что в окрестностях Файзабада появилась странная личность, именующая себя Баба Рамачандра? Нет? — спросил он у нас и, так как никто не откликнулся, стал рассказывать: — Этот Рамачандра родом из Западной Индии, из Махараштра. По контракту он работал на островах Фиджи простым рабочим, потом вернулся, пробрался в округ Ауд и бродил из села в село, изучая жизнь простого люда. Вечерами вокруг него собирался народ, он читал по памяти рассказы из «Рамаяны»[43], читал им газели… Это — людям, в сердцах которых не осталось ничего, кроме отчаяния и гнева! Вот так, с помощью любимого народом эпоса, с помощью прекрасной поэзии, затрагивающей души даже самых обездоленных, этот Баба Рамачандра завоевал доверие бедняков, постепенно подсказал им, что надо собираться на сабхи — митинги — и обсуждать там свою жизнь, свои нужды. Говорят, между прочим, что он и сам-то неграмотный человек и что нету у него ни какой-то четкой программы, ни, тем более, своей политической концепции. При этом он сумел найти к простым крестьянам подход, сумел приподнять их с колен, а затем и двинуть на Файзабад…
— Но если этим крестьянам, — воспользовавшись паузой, заговорил Низамуддин, — если этим людям, сердца которых, как вы говорите, полны отчаяния и гнева, предложить продуманную программу действий, ну, к примеру, избавление от гнета заминдаров и талукдаров, они смогут стать реальной национальной силой? Не так ли?
Неру ответил, поднимая голову от своей тарелки:
— Вы перехватили мою мысль! В Индии — более трехсот миллионов жителей. Большинство — крестьяне, голодные, обездоленные люди. Я до последнего времени слабо представлял себе их жизнь. Ну, знал, конечно, что они крайне бедны, но что испытывают поистине адские муки, — нет, об этом я не имел понятия. А не так давно мы, несколько конгрессменов, побывали в селах, и я услышал нескончаемую и скорбную повесть о давящем на крестьян и все усиливающемся бремени арендной платы, о незаконных поборах, о том, как людей сгоняют с земли и выбрасывают из глинобитных хижин. Я услышал повесть о том, как, сдавленные со всех сторон хищными агентами заминдара, ростовщиками, полицией, несчастные крестьяне терпят все, вплоть до побоев! Арендная плата неслыханно высока, но к ней прибавляются еще разного рода незаконные поборы. Талукдары часто заставляют своих арендаторов оплачивать чуть не все свои расходы: чью-то свадьбу, чье-то обучение за границей, бал в честь губернатора или еще какого-то высокопоставленного лица, покупку автомобиля или слона… До того дошло, что эти противозаконные поборы получили специальные наименования: мотрауна — сбор денег на автомобиль, хатхауна — на слона…
Мы сидели, сочувственно покачивая головами и сами этого не замечая, и лишь один Кахан оставался бесстрастным, безучастным. Он рассеянно крутил на пухлом холеном пальце свой бриллиантовый перстень и глядел куда-то, сквозь Неру. Глаза его ничего не выражали, лишь брови моментами сходились на переносице, — видимо, не по душе адвокату пришелся рассказ Неру, но он не пожелал в этом признаться. Возможно, что и сам Неру почувствовал или заметил подчеркнутое безразличие хозяина к услышанному, но не нашел нужным с этим считаться, и потому продолжал:
— Мудрая это поговорка — «сытый голодного не разумеет»! Помню, когда я был ребенком, в день рождения меня непременно взвешивали, при чем вместо гирь на весы клали мешок с пшеницей. И эту пшеницу затем раздавали беднякам, которые считали это бог весть каким благодеянием. А ведь я не только тогда, в детстве, но и много позже не знал, как ценится зерно! Лишь совсем недавно, обойдя много сел, я понял, что иной раз какая-то горсть пшеницы могла бы спасти человека от голодной смерти, но у него не было и этой горсти. Люди трудятся от зари до зари, на что-то надеясь, ожидая плодов своего труда, а наградой им служит тот же голод, пинки, ругань, унижения… И при всем том, на нас они глядели без ненависти, скорее даже с надеждой. А в моем сердце жили два чувства — чувство боли и стыда. Больно было видеть ужасающую бедность Индии, ее чудовищный упадок; стыдно было за свою сытую и комфортабельную жизнь.
Чисто выбритое лицо Неру было бледным и печальным, его подбородок слегка подрагивал. Низко опустив голову, он сидел в задумчивой позе, и дыхание его было трудным, прерывистым. Он был похож на человека, неожиданно столкнувшегося с тяжким и, быть может, неизбывным горем.
Мне казалось, что мыслями Неру был сейчас там, в селах, где он разговаривал с несчастными людьми и познавал глубины жизни. Так или иначе, но говорил он страстно, и в искренности его невозможно было усомниться.
После долгого молчания заговорил Кахан:
— И все же, мне кажется, друзья, что мы витаем в облаках. Поле сражения обширно и пестро по своему составу: сражаются разнородные силы. Но события развиваются в соответствии со своей логикой, в том направлении, какое подсказывает сама жизнь. Кто же может по своему собственному усмотрению менять это направление?
— А почему бы и нет? — отодвинув свою тарелку, возразил Юсуп. — И можно, и нужно придать событиям тот ход, который сплотит борющиеся силы. Однако для этого необходимо…
— Бросать побольше бомб? — прервал Кахан с нескрываемым сарказмом. — Вымотать из людей все нервы, вызвать бурю, крушить, разрушать, бить… Ну, а дальше? — Большие, маслянистые глаза Кахана тяжело уперлись в Юсупа. — Что дальше прикажешь делать?
— Дальше? — ничуть не смутившись горячностью хозяина дома и не снижая своего полемического тона, переспросил Юсуп. — Да, действительно, дальше надо будет сбрасывать бомбы на тех, кто, говоря от имени народа, сам высасывает из него кровь. Одной шумихой и пустыми посулами родины не спасти — нужно действовать! Действовать и всеми доступными средствами разжигать в народе пламя ненависти к поработителям.
Неру неприятна была эта перепалка, она вышла за пределы дружеского спора, и он попытался вернуть разговор в более спокойное русло:
— Ты прав, Юсуп, когда говоришь, что одними обещаниями и праздной шумихой свободу завоевать невозможно. Я был делегатом на съезде партии Национального конгресса в Банкипуре в двенадцатом году. На этот съезд прибыли представители правящих классов и светского общества. Они говорили по-английски, на них были визитки и безукоризненно отутюженные брюки… Все выглядело помпезно, но не было главного, ради чего имело смысл собираться: ни малейшей политической активности, ничего, что могло бы хоть как-то подтолкнуть развитие национально-освободительного движения! Огонь ненависти следует разжигать — в этом я с тобой тоже согласен, Юсуп. Но к этому надо подходить осторожно, с выдержкой и терпением, не давая воли одним лишь эмоциям. Патриотизм — великая сила, но направлять ее — дело непростое, требующее глубокого осмысления, иначе энтузиазм масс и вызванная к жизни энергия могут ничего не дать.
— Мархаба! Браво! — снова воодушевился Кахан. — Падающую звезду не поймаешь, стрельба в пространство — пустое занятие, оно доступно любому, но не имеет смысла.
— Нет-нет! — решительно помотал головой Неру. — Ты меня не вполне правильно понял. Из искры возгорается пламя! Небольшие очажки сопротивления, возникающие то там, то здесь, делают свое дело, они пробуждают сознание народа и волю к борьбе. А вот инертность, равнодушие, страх… О, если бы можно было излечить народ от этих давних недугов, ветер свободы всколыхнул бы всю Индию. — Неру опять обратился к Юсупу: — Вот ты только что говорил о преодолении страха. Да, быть выше страха — это уже очень много! Армия, полиция, суды, тюрьмы — это все институты насилия. Бомбы, самолеты, пушки колонизаторов не ведают страха и не пренебрегают никакими средствами. Легко ли в этих условиях вселить в народ веру в его силу и возможности? Ведь, в сущности, это равносильно тому, чтобы в корне изменить природу человека! Но существует еще одна сторона проблемы: благие намерения надо осуществлять осмотрительно, чтобы не было напрасных жертв. Если мы учтем все это, то, мне кажется, политика Ганди — то есть политика, отрицающая насилие по отношению к врагу, — сегодня окажется наиболее верной и бескровной. Я подчеркиваю — с е г о д н я!
Юсуп был явно разочарован.
— В таком случае, — сказал он, — ты мог бы сформулировать проще: политический курс умеренных — единственно верный курс?!
— Почему? — Неру узкой ладонью вытер вспотевший лоб. — Разве отрицание насилия и покорность воле колонизаторов — одно и то же? Ты так себе это представляешь?
— Честно говоря, я не вполне понимаю суть политики Ганди, о которой ты сейчас говорил. Как достичь какой-то цели, не оказывая сопротивления противнику и не применяя к нему силу? Стало быть, над тобой могут всячески глумиться, бросать в тюрьму, вырывать из твоего рта последний кусок, а ты — не только молчи, но еще и пресмыкайся перед мучителем? — Юсуп горько усмехнулся. — Право же, такой философии я не могу постигнуть! Не доходит она до моего сознания!
— Да, — сказал Неру, — я думаю, что действительно политику отрицания насилия сложнее постигнуть, чем политику насилия: политика силы проще! Но нельзя забывать и того, что сила человека измеряется не его физическими возможностями, а духовным богатством и волей. И потому я бы поставил вопрос несколько иначе: как воспитать в простом и угнетенном народе, в первую очередь, те волевые качества, которые понадобятся ему в борьбе? А вот чтобы ответить на этот вопрос, надо проникнуться психологией простолюдина, не просто сблизиться с народом, но как бы раствориться в нем. Мы же чаще всего судим о народе с высоты своих интеллектуальных колоколен. А Ганди — тот сумел спуститься с этих высот, и это помогло ему органически воспринять и характер, и интересы, и материальные и духовные нужды народа. Он сумел именно раствориться в народе, и народ принял его в свою душу и поверил ему как спасителю. — Искорки гордости вспыхнули в глазах Неру. — В конце семнадцатого года Ганди в Бихаре объявил «Сатьяграху», что означает, как известно, упорство в доказательстве истины. Он поднял крестьян на бунт против английских плантаторов, и те вынуждены были пойти на некоторые уступки, немного облегчить жизнь бедняков. А в прошлом году он же вызвал к активному протесту рабочих-ткачей в Ахмадабаде, сам же объявил голодовку, продемонстрировав этим подлинную духовную стойкость. И все это дало результаты, фабриканты под натиском рабочих вынуждены были пойти на некоторые уступки и прислушаться к требованиям ткачей. Что касается Гуджерата, то вы, вероятно, и сами знаете, что там произошло, а ведь и там вдохновителем крестьянского движения был тот же Ганди! И он наглядно доказал народу, что вера в себя, вера в свои силы и успех борьбы рождаются именно в подобного рода схватках с поработителями, кем бы они ни были — английскими колонизаторами или своими же помещиками.
— Все это так, — без энтузиазма отозвался Юсуп, — но попытаемся представить себе другое. Ну, если бы, к примеру, в том же Бихаре англичане, вместо того чтобы слегка поступиться своими интересами, подавили бы бунт с помощью полиции и армии? Что было бы тогда? Что, кроме жертв?
Неру молчал. Кажется, вопрос Юсупа озадачил его. Видно было, как сосредоточенно он обдумывает ответ, ищет убедительные аргументы.
— Видишь ли, — спокойно заговорил он после долгой паузы, — на этот вопрос сегодня и сам Ганди не дал бы определенного ответа, и потому его тактика безусловно пока еще не безупречна, в ней есть пробелы. Что до меня, то к политике я отношусь как к временной форме борьбы, то есть как к методу, который отвечает нынешнему положению дел и нынешним требованиям, не более того! Не существует таких методов борьбы, какие были бы пригодны в любой ситуации и в любой исторический момент, потому что каждый новый день порождает новое, обнажает новые пласты жизни. Политика, приемлемая сегодня, завтра может безнадежно устареть, утратить свою действенность, правильно? — спросил Неру, обратившись к Низамуддину.
— Так-то оно так, — вяло согласился тот, — все это само собой разумеется. Но возникает другой вопрос: можно ли, не имея четкого представления ни о формах сопротивления, ни о его конечной цели, — можно ли при таких условиях направить национальное движение в нужное русло? Куда мы идем? С кем идем? И тут с вами опять-таки нельзя не согласиться: концепция Ганди пока еще настолько слаба, что не дает ответа на эти вопросы. А ведь народ ждет ответов! Причем ясных, определенных… — Низамуддин закурил и, глядя на Неру сквозь легкое облачко дыма, продолжил: — Кроме всего этого, надо сказать и о том, что Ганди окрашивает народную борьбу религией, и возникает опасность полного перерождения политической борьбы в религиозную. А это, как вы сами понимаете…
— Понимаю! — подхватил Неру. — Действительно, такая опасность существует, и этот религиозный подход к социальным проблемам, вероятно, и является вторым уязвимым звеном в позиции Ганди. Религиозная подоплека борьбы неблагоприятно скажется на освободительном движении, этого я не отрицаю. Тем не менее сегодня я не вижу другого, более совершенного политического курса, чем курс Ганди. Пока еще в Индии ничего более действенного не существует. Возможно, завтра-послезавтра появится идеология и философия, перед которой Ганди вынужден будет отступить, как перед более сильной и совершенной, но ведь мы с вами говорим именно о сегодняшнем дне!
О чем только не переговорили мы в этот длинный вечер! Вспоминали Кабул и Кембридж, обращали свои взоры к далекой Москве… Из-за позднего времени — было около полуночи — хозяин любезно предложил нам переночевать в его доме. Однако, поблагодарив, мы откланялись.
Мы шли по спящему городу, в котором царила мертвая тишина. Первым ее нарушил Юсуп. В голосе его слышалась злость, которой он и не пытался скрывать.
— Подлец! — сквозь зубы процедил он. — Только и думает о своей выгоде, о том, как бы еще побольше разбогатеть! И вот увидите — разбогатеет! Вотрется в какой-нибудь преуспевающий синдикат по высасыванию из народа последних соков — и разбогатеет! — Юсуп горестно покачал головой. — А ведь тоже считает себя революционером! Борцом за интересы нации!
— Ладно, ладно, не кипятись, — попытался охладить пыл племянника Низамуддин. — Кахан — это еще, можно сказать, цветочки! А ведь есть и такие, для которых народные интересы вообще ломаного гроша не стоят! И тоже причисляют себя к патриотам! Нажили буквально несметные богатства, а говорят о народном горе… Так что время покажет, кто был подлинным борцом, а кто демагогом и болтуном. Но сначала должны быть изгнаны колонизаторы и завоевана независимость. Она-то и сорвет все покровы, и эта решительная схватка обнаружит истину и покажет нам, кто есть кто.
Подходя к дому, где все мы остановились, мы услышали гул приближающейся машины, и через мгновение яркие фары ударили нас по глазам и осветили все вокруг, будто внезапно наступил ясный день. Мы прижались к стене. Пересекая улицу, машина проскочила в нескольких шагах от нас. Скорее всего, она принадлежала английской военной комендатуре.
Юсуп нервно закурил, и мы двинулись дальше.
— Ну, понравился вам Неру? — тихо спросил он.
— Поговорим дома, — отозвался Низамуддин. — А пока ясно лишь то, что он обладает выдержкой старца и проницательностью мудреца. Меня больше всего покорило, что он искренен, его словам нельзя не верить. Вот ведь всей душой любит Ганди, а объективно судит о пробелах в его концепции! Это ценнейшее качество! Многие наши политики просто-напросто боятся глянуть в лицо истине, избегают ее…
Юсуп прервал Низамуддина:
— Да им собственная шкура куда дороже истины!
— Вот именно… — Низамуддин кивком головы одобрил слова племянника. — И Неру приятно удивил меня как раз тем, что не боится трезво оценивать положение в стране, глубоко в него вдумываться, зорко всматриваться.
— Мне он очень понравился! — с юношеской восторженностью заключил Юсуп.
Я промолчал, хотя и разделял впечатление, какое произвел на моих друзей Джавахарлал Неру.
…Пройдут годы. Сегодняшние собеседники вновь встретятся и вновь будут разговаривать, дискутировать, обсуждать прошлое и настоящее… Только дороги истории разведут их к этому времени в разные стороны, каждый будет дышать своим воздухом и думать о своем. Но одна из встреч окажется особенно знаменательной. Она произойдет ровно десять лет спустя после того памятного вечера у Кахана, в тех же краях, но в Лахоре.
Это был конец двадцать девятого года. Предновогодние дни оказались для Джавахарлала Неру самыми необыкновенными днями его жизни: он был избран председателем наиболее влиятельной и наиболее массовой партии — партии Национального конгресса.
В рядах этой партии состояли известные старые борцы, отдавшие все силы и весь талант борьбе за осуществление ее идеалов. А Джавахарлалу к этому моменту было всего сорок лет! В этом возрасте в условиях прежней Индии подняться до таких высот — это было почти немыслимо! И Джавахарлала поздравляли с победой, а в Лахоре, где проходил съезд Национального конгресса, народ чествовал его как национального героя, торжественно и восторженно.
Нелегко сохранять равновесие, оказавшись на столь непривычной высоте. Много позже Неру, вспоминая те дни, напишет:
«Массовые торжества, поступавшие поздравления от муниципалитетов, местных органов и других общественных организаций, торжественные шествия и тому подобное — все это было тяжелым испытанием для моих нервов…»
В один из таких дней, когда нервы Джавахарлала были напряжены до предела, Кахан опять пригласил старого приятеля в гости — в дом своего тестя в Лахоре. Сам же Кахан жил уже не в Пешаваре, а в Дели.
Время не прошло бесследно и для Кахана: он достиг теперь совсем иных высот и, как и предполагал Юсуп, стал богатейшим человеком. Сперва он обзавелся землей, затем открыл магазины с кричащими на европейский манер рекламными вывесками, построил добротные дома и весьма выгодно сдавал их в аренду… Он приобрел акции двух преуспевающих компаний, которые щедро финансировались Уолл-стриттом…
Да, Кахан стал не кем иным, как капиталистом! Его давно как равного приняли в клуб знатных европейцев в Дели, он был там завсегдатаем, принадлежал к тому обществу. Родина, свобода, демократия, — нет, в принципе он эти понятия не отрицал! Но сводились они в его жизни лишь к наживе, к прибыли, к обогащению… По привычке он все еще рядился в одежды борца за справедливость, он был членом Национального конгресса, одним из идеологов его правого крыла… В общем, Неру было бы неудобно отклонить его приглашение, он только спросил, может ли прийти с Низамуддином и Юсупом, который, кстати сказать, тоже был членом Национального конгресса, левого его крыла, а также видным деятелем профсоюзов. Низамуддин же приехал в Лахор, чтобы наблюдать за работой Конгресса. Юсупу он рассказал, что прибыл из Москвы через Кабул…
Кахан, конечно, не отказал Джавахарлалу в его просьбе, хотя встреча рисовалась ему совсем иной — он рассчитывал поболтать с Неру наедине. А уж видеть Юсупа Кахану и вовсе не хотелось: в памяти еще была жива ссора, происшедшая между ними при последней встрече.
Ромеш Чандра, тесть Кахана, считался в Пенджабе одним из наиболее состоятельных людей. Немало сделал он и для своего зятя Кахана — давал ему деньги и всячески выводил в люди.
В этот день хозяина дома не было — он уехал в Европу, и потому, кроме Кахана и его гостей, в просторной зале, украшенной фресками и богато обставленной, никого не было.
Разговор начался с заседания Конгресса, в частности, с принятой на нем резолюции о независимости, за которую проголосовали почти единогласно.
Кахан тоже голосовал за нее, но чего ему это стоило! Тяжело дыша, он поднял будто налитую свинцом руку, хотя в душе считал, что всерьез говорить о независимости Индии еще не пришло время. О статусе доминиона — другое дело, это еще допустимо, но о полной независимости?.. И все же Кахан не решился открыто высказать свою точку зрения и против собственной воли присоединился к большинству. Для видимости, всего лишь для видимости!
Юсуп же резолюцию о независимости считал половинчатой, потому что в ней не были обозначены конкретные пути ее претворения в жизнь и ни слова не говорилось о путях завоевания Индией самостоятельности. От идеи террора он отказался давно, но по-прежнему не мог принять тактику вымаливания у колонизаторов каких бы то ни было благ и свобод. Он оставался приверженцем решительных действий, массированного наступления на захватчиков, а в случае необходимости — и вооруженной борьбы.
Неру не был расположен распространяться на темы, обсуждавшиеся столько дней подряд, тем более, что сам играл основную роль при выработке резолюции о независимости и вообще был одной из центральных фигур Конгресса. К тому же он не без оснований полагал, что разговор между Каханом и Юсупом может перейти в острый спор, если не хуже, и потому решил взять инициативу застольной беседы в свои руки.
— Ну, что нового в Москве? — спросил он Низамуддина.
Неру немного знал Москву — два года назад, в ноябре двадцать седьмого года, он был там вместе с отцом на праздновании десятилетия Октябрьской революции. Конечно, времени было слишком мало, и он сожалел, что не успел поглубже ознакомиться с этим новым миром, вникнуть в его глубинные явления. За три дня много ли увидишь! И все же поездка произвела на него очень сильное впечатление. После нее хотелось еще ближе вглядеться в эту страну, ощутить ее атмосферу, изучить ее прошлое и настоящее. «Советская Россия может явиться для мира вестницей надежды», — писал он. И стал усердно читать Маркса, Энгельса, Ленина, и чем больше читал, тем меньше белых пятен оставалось в его представлениях о новой политической системе, родившейся в далекой стране. Но все же немало оставалось и такого, что вызывало его сомнения в безупречности марксистской философии. Некоторые события в России казались слишком уж необычными, настолько непредсказуемыми, что заставляли Неру колебаться, порождали неуверенность в их социальной целесообразности.
Вот почему он очень хотел поговорить с Низамуддином — одним из видных индийских коммунистов, только что побывавших в России.
Низамуддин рассказывал охотно. Он остановился на коренных преобразованиях в России, на первом пятилетнем плане, встреченном народом с истинным энтузиазмом. Неру слушал, опустив подбородок на ладони, и не сводил с Низамуддина глаз. А потом, словно сам того не заметив, заговорил:
— Следуя ленинским заветам, Россия, можно сказать, заглянула в собственное будущее. И не только в свое! — подчеркнул он. — Происходящие там события мы сегодня еще не в состоянии ни объять, ни понять их масштаб. Строится новый мир. Он строится в то время, как другие страны, капиталистические, сдавленные мертвой рукой прошлого, тратят силы, тщетно цепляясь за бессмысленные реликвии минувших эпох. Особенно знаменательны изменения, прошедшие и происходящие в ранее отсталых районах Средней Азии… — Неру некоторое время молчал, а собравшись с мыслями, вновь поглядел на Низамуддина. — Я не был бы искренним, если бы сказал, что решительно все процессы, имеющие место в Советской России, принимаю безоговорочно. Кое-что мне не по душе: нетерпимость к позициям, не совпадающим с официальными, применение насилия при проведении некоторых реформ… — Он снова помолчал, будто сам нарушил стройный ход своих мыслей. — Мне думается, благородных целей следует добиваться только благородными методами.
Низамуддин спросил с полемической ноткой в голосе:
— А если благородство напарывается на грубую силу? Что делать в таком случае?
Неру не отозвался.
— Мы знаем, — продолжил Низамуддин, — в каких сложных условиях развивался новый строй в России. В борьбе с Советской властью ее внешние и внутренние враги не гнушаются никакими средствами, они докатились до того, что организовали покушение на Ленина! Как после этого не прибегнуть к насилию? Отвечать благородными формами борьбы на грубую, жестокую расправу с революцией и с ее великими деятелями, — нет, таким непротивлением злу ничего не добьешься, а лишь погубишь то, что добыто в кровавых боях.
Наступило тягостное молчание. Мы ждали, что же ответит Неру, — ведь это он первый противопоставил насилию благородство. Что же ответит он на слова Низамуддина? Но Неру не спешил. Быть может, почувствовав свое поражение в этом споре?..
— Мы с вами, — наконец начал он, — оцениваем положение в России, так сказать, со своей колокольни, основываемся на собственном национальном опыте, и само уже это не может не дать несколько искаженной картины. Но если даже в историческом развитии России и будут какие-то издержки, все равно она являет собою для всего человечества образец борьбы с несчастьями, унижениями, рабством, и покорностью.
Я вспоминал нашу первую встречу десять лет назад. Джавахарлал был молод, энергичен, быстр в движениях… А сейчас? В его волосах отчетливо пробивалась седина, в спокойных, проницательных глазах отражалась многолетняя, давняя усталость, казалось, что даже плечи его стали более узкими и хрупкими. Он прошел сырые темные тюремные камеры, он жил в обстановке постоянного преследования, перенес столько лишений! Как было не поседеть волосам, не потускнеть взору?.. Да, он вознесся на головокружительную высоту, своим умом, своей твердой волей завоевал любовь и уважение миллионов людей. Но, всматриваясь в него сейчас, нельзя было не заметить, что, в общем, Неру остался все тем же: простым, вежливым, внимательным к чужому мнению.
— Помню, — говорил он, — как мы с отцом прибыли в Москву на Октябрьские праздники. На большой площади в самом центре города, — она называется Красной площадью, — перед Мавзолеем Ленина состоялся парад. Еще задолго до его начала улицы были забиты народом, гремела музыка, люди пели, танцевали, это был поистине народный праздник, народное торжество… — В глазах Неру вспыхнули давние, молодые, яркие искорки; сквозь смуглую кожу пробился легкий румянец. — Мы стояли на трибуне для гостей, там было очень много разных людей, приехавших изо всех уголков мира. Знакомясь между собою, переговариваясь, все ожидали начала парада. Какой-то француз, оказавшийся с нами рядом, указав на группу людей, оживленно беседующих чуть справа от нас, спросил:
— Не знаете, откуда они приехали?
Нет, мы не знали. Я и сам с любопытством поглядывал на них. Одеты все они были одинаково — халаты из красного шелка, на головах кудрявые белые папахи, на ногах — черные сапоги. За широкими шелковыми кушаками, которые стягивали халаты в талии, торчали какие-то ножи с белыми рукоятками. Особенно выделялся в этой группе один парень — высокий, широкоплечий, с красивым, гладко выбритым лицом оливкового цвета и черными как уголь усами, грозно топорщащимися над круто очерченным ртом.
Переводчик сказал, что это туркмены, и тут же познакомил нас.
Я разговорился с молодым усачом. Его звали Сердар, он сразу и охотно сообщил мне, что является руководителем крестьянской бедноты в Мары. Вскоре мы с Сердаром, сами того не заметив, оказались окружены другими гостями из Туркестана; появились узбеки, таджики, казахи, киргизы… Все были в своих национальных одеждах и говорили на своих языках.
Мне было особенно приятно узнать, что на этот праздник пригласили простых людей — рабочих, крестьян, ремесленников… Вчерашние обездоленные, вымирающие народы стали теперь строителями новой жизни. Для нас, приехавших издалека, и для других гостей, таких же как мы, это, пожалуй, было самым удивительным и красноречивым. Те же, кто был убежден, что колесо истории призваны вращать по собственному усмотрению лишь избранные, люди особых, благородных кровей, — те не могли и не желали постигнуть реальность, возникшую перед ними во всей своей неопровержимости.
И Неру грустно улыбнулся, словно сочувствуя этим господам, не умеющим видеть очевидное.
— Некоторые склонны видеть в Ленине пророка, — продолжал он, — но я далек от этой мысли. Народ веками ожидал чуда, которое явится с неба и избавит мир от бессмысленных страданий и бедствий. А чудо это оказалось вполне земным и разбило миф о милосердии, какое могут ниспослать несчастным лишь небеса. И величие Ленина как раз в том и состоит, что он нашел истинное имя этому чуду: н а р о д! Не какая-то там сверхъестественная божественная сила правит миром, а простой человек и судьба его — в его же собственных руках. Вот что доказал Ленин! Так можно ли не преклоняться перед таким гигантом?!
Кахан сидел не поднимая головы и не ввязываясь в разговор. Юсуп слушал Неру, попыхивая папиросой и одобрительно кивая головой, Низамуддин же глядел на Джавахарлала с нескрываемой гордостью. Дослушав его, он напомнил слова Ньютона: «Если я видел дальше других, то потому, что стоял на плечах гигантов».