В конце мая лето было в полном разгаре. Еще в дороге мы ощутили беспощадную жару и духоту, солнце палило так, что к полудню воздух был накален до предела, казалось, он обжигает легкие при каждом вдохе. Такая жара в это время года случалась нечасто, похоже, сама природа ожесточилась против людей, обернулась для них сущим адом. Впрочем, после заката возвращалась обычная весна — ласковая, щадящая, свежая, и чуть пожухлая зелень вновь обретала свои яркие краски.
Наш путь был тяжелым не только из-за зноя. Банды головорезов, до поры до времени таящиеся в своих укрытиях, могли в любую минуту выскочить и расправиться с нами так, как им заблагорассудится, и сознание этой опасности держало нервы натянутыми, как струны дутара.
В общем, в Бухару мы прибыли в состоянии полного изнеможения. Да и кони к концу пути едва переставляли ноги. А что, если бы надо было ехать еще сутки или двое? Выдержали бы мы? Да, вероятно, выдержали бы, потому что нет на свете существа более выносливого и терпеливого, чем человек!
В первый же день нашего пребывания в городе жара пошла на убыль. С севера подул освежающий ветерок, небо стало постепенно заволакиваться тучами. После изнурительно-жаркой дороги мы с облегчением вздохнули.
Разместили нас в большом тенистом дворе Каплонского квартала. Посреди двора протекал быстрый и чистый арык, вдоль которого густым частоколом высились вековые деревья. Огромные пышнокронные платаны окружали большой кирпичный дом. У самого дома арык изгибался журчащей петлей, уходящей прямо под стоящую на открытом воздухе, убранную коврами, маленькими ковриками, разными подстилками и подушками широкую тахту.
Первым нас приветствовал сам главный министр — кушбеги. Он с учтивейшим видом сообщил, что эмир необычайно рад нашему прибытию и жаждет встречи с послом. Следом за кушбеги появился верховный судья — кази-калон, потом еще какие-то высокопоставленные чиновники, и во дворе возникла атмосфера праздника: кипели котлы и самовары, сновали слуги с подносами и пиалами, играла музыка, люди пели, танцевали, — в общем, было сделано все, чтобы мы развеселились.
Но мне хотелось пройтись по городу, побыть наедине с Мухсином. Рожденный в Туркестане, я, как ни странно, ни разу еще не был в Бухаре, но слышал об этом городе много интересного, а в Кабуле, перед отъездом, еще и полистал немало материалов об истории Бухары, прочитал несколько книг.
Не зря говорят, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Только здесь, в Бухаре, я убедился в бедности своих представлений об этом городе. В сущности, мне были известны лишь какие-то общие сведения. Я знал, что в Бухаре есть двенадцать ворот, десятки базаров и караван-сараев, сотни мечетей… Я помнил порядок, в каком сменялись династии бухарских эмиров. Это были полезные знания, но формальные. Они не складывались в общую картину, в них не содержалось г л а в н о г о.
Мухсин во время прогулки многое мне поведал, многое показал. Меня даже удивило, насколько глубоко он знает нынешнюю обстановку в Бухаре, ее положение, незыблемые порядки, заведенные в городе. Мухсин знал все! Даже то, когда и в какие двери дозволено входить к эмиру его приближенным. Быть может, положение Мухсина обязывало его слышать и биение сердец тех, кто правил этим государством, до тонкостей ощущать атмосферу какой они дышат? Не знаю… Так или иначе, но можно было подумать, что не год, а всю жизнь он прожил в Бухаре, барахтаясь в этом стоячем, заросшем тиной болоте.
На первый взгляд казалось, что Бухара не особенно отличается от Кабула. Одно, во всяком случае, их сближало: все вокруг напоминало о далеком прошлом, — такие же покосившиеся, ветхие глинобитные дома, такие же извилистые, пыльные улочки, тесные дворы; те же жмущиеся одна к другой лавочки и чайханы… Никакой новизны! А душа жаждала обновления!
Вот древний Арк — свидетель жестоких кровопролитий, резиденция многих повелителей. Сколько ни смотри на него — не найдешь ничего, что радовало бы глаз: настоящая тюрьма! Говорят, что действительно в бухарском Арке, где-то под конюшней, есть страшная тюрьма. Быть может, поэтому тюрьмою кажется и сам Арк? За массивными высокими стенами едва виднеются приземистые дома с узкими прорезями окон, а по обе стороны ворот — два минарета, словно два стража, застывшие на посту. Это караульные помещения, над вторыми этажами которых есть легкие надстройки — балаханы, где можно подышать свежим воздухом. Все это обветшалое, померкшее, неприглядное…
Искоса глянув на Арк, Мухсин сказал:
— Никто не знает, сколько крови пролито за этими воротами, сколько страданий и горя связано с ними… — Он печально покачал головой. — Ни перед чем не останавливались! Коварство, измены, мятежи, восстания — здесь было все! Отец убивал сына, сын — отца, брат преследовал брата, как преследуют волка…
Я слушал его молча. Мухсин предложил мне закурить, глубоко затянулся и продолжал:
— Насрулла-хан[46] взошел на трон по трупам четырех своих братьев, обагренный их кровью. Он нажил себе много врагов, но самым злейшим из них был брат его жены, бек Шахрисабза Велинам. Не раз эмир-убийца пытался живьем содрать шкуру со своего зятя, но не мог заманить его в западню. И знаешь, на что он пошел? — Гадливая гримаса исказила лицо Мухсина. — Он сорвал злобу на своей жене — сестре Велинама. Уже тяжело больной, умирающий в мучениях, он призвал к себе жену, излил на ее голову всю свою ненависть к ее брату, а потом приказал перерезать ей горло.
К воротам Арка, близ которых мы стояли, подъехал на красивом гнедом коне толстый человек с пушистой белой бородой, похожей на сугроб. Судя по тому, что его сопровождали два вооруженных нукера, это был какой-то высокопоставленный чиновник. Нукеры соскочили со своих коней, помогли толстяку спешиться, он сунул в руку одному из них плетку и недовольным взглядом окинул наблюдавших за этой сценой людей. Потом, огладив ладонью свой сугроб, направился к воротам.
— Обрати внимание, — тихо заговорил Мухсин, — как неуверенна поступь этого толстяка. К воротам Арка все, вплоть до кушбеги, подходят с содроганием, потому что никто не может поручиться, что живым и невредимым выйдет обратно. Достаточно эмиру, разгневавшись, шевельнуть пальцем, и все! Никто уже тебе не сумеет помочь. Тебя схватят за шиворот и швырнут в грязный, темный, сырой зиндан под конюшней. Но это еще не самое страшное. Иной раз злость эмира не знает границ! Вот тогда… — Мухсин поглядел на высокий минарет и продолжил: — Тогда человек кувырком летит с этого минарета… Да-да, не подумай, что я преувеличиваю. Своими глазами видел такие расправы. — Он стиснул ровные белые зубы и посмотрел на меня в упор. — Помнишь надпись над адом из «Божественной комедии»? «Оставь надежды всяк сюда входящий…» Вот что-то в этом роде я бы написал и над этими воротами. Ну, например: «Простись с белым светом, прежде чем переступить этот порог».
— Подайте ради аллаха, подайте ради аллаха…
Мы оглянулись и увидели низкорослого дервиша, одетого в рваную шубу из тигровой шкуры. Босой, с непокрытой лохматой головой, с грязной, нечесаной бородой и торчащими усами, он был отталкивающе безобразен.
Я полез было в карман за мелочью, но Мухсин шепнул:
— Ничего не давай! Он подослан людьми миршаба…[47] Ему и без нас платят. — И, отогнав дервиша, гневно заговорил: — Думаешь, ему милостыня нужна? Ничего подобного! Просто за нами следит полиция, но не в открытую — с помощью своего холуя. Сейчас все здесь наводнено такими проходимцами, доносчиками, кормящимися при полиции, — базары, караван-сараи, мечети, медресе, буквально все! Они снуют под видом нищих или еще в каких-нибудь масках, вынюхивают, подслушивают. Но самое мерзкое, что к их сведениям, к тому, что эти подлецы доносят, запродав жалкие остатки своей совести, полиция прислушивается! Так может ли спокойно существовать такая страна? Могут ли в такой стране нормально жить люди?
Он зашагал вперед так стремительно, что я едва поспевал, и остановился у мечети, стоящей против Арка.
— Эта мечеть — самая большая в Бухаре. Она называется Мечеть Калон, и во дворе ее может поместиться несколько тысяч человек. По пятницам здесь совершает намаз сам эмир, а потом всю неделю, до следующей пятницы, развратничает то в женском, то в девичьем гареме. Он пьянствует, курит анашу, а раз в неделю замаливает грехи и покидает мечеть после того, как наместники аллаха на земле благословят его на очередной разврат и очередные преступления.
— Неужели в Арке целых два гарема? — не поверил я.
Мухсин невесело рассмеялся.
— Конечно! В женском гареме живут те, кто уже побывал в объятиях эмира. Во втором — девушки. Они еще не ощутили на своих нежных щеках зловонного дыхания развратника и с ужасом дожидаются своего часа. Девушек привозят чуть не каждый день, совсем недавно пополнили девичий гарем четырнадцатью девушками — подарок эмиру от бека Ширабада. Впрочем, и бекам кое-что перепадает от этих живых подарков: не может же эмир объять необъятное! — Мухсин снова нервно закурил. — «Маклеры» эмира шастают в поисках юных красавиц и по другим странам, утоляя его ненасытную жажду острых ощущений. Ну, если таков эмир, то каково же может быть его окружение?
Мухсин ненавидел эмиров, и я это знал. В пути мы даже поспорили немного, потому что, рассказывая об Аманулле-хане, я дал очень высокую оценку его политике как внутренней, так и внешней…
Мухсин усмехнулся и бросил:
— Э, все они из одного теста слеплены!..
Я вспыхнул. Эти слова ударили по моему самолюбию. Заметив мое состояние, Мухсин примирительно сказал:
— Не горячись, Равшан. Обо всем этом мы еще поговорим в Бухаре, в спокойной обстановке…
И наш разговор оборвался. Теперь он возобновился, однако имя Амануллы-хана Мухсин не называл, говорил только о Саиде Алим-хане и его окружении.
— Ты ищешь новизны, перемен… А кому они нужны? Эмиру? Его приспешникам? — Он посмотрел на меня, будто и впрямь ждал ответа. — Тому, чье владычество держится на невежестве и застое, никакая новизна не нужна, потому что новизна — опасна! Здесь, в Бухаре, все сейчас направлено, наоборот, на то, чтобы подавить разум, лишить людей способности мыслить и чувствовать, то есть превратить их в покорных животных. И, как ни горько, эта политика достигает своей цели. Миллионы людей стали бездумными и безгласными верноподданными и уже не представляют себе иного существования. Они верят муллам и ахунам, живут в страхе перед эмиром, и им даже в голову не приходит, что однажды можно разогнуться и сказать «нет!».
Мы поравнялись с медресе Абдуллы-хана. Это был один из прекрасных памятников старины. Творения восточного зодчества в Бухаре встречались чуть не на каждом шагу, а мечети и медресе как бы воплощали в себе окрашенное любовью и талантом немеркнущее народное творчество. По ним можно было изучать историю страны и ее искусства. В Самарканде, в Герате и в других городах я видел немало таких удивительных творений рук человеческих, и всякий раз они вызывали во мне двоякое чувство. Я восхищался ими, мысленно произносил слова благодарности их авторам, поражался мастерству тех, кто отлил эти отшлифованные временем кирпичи, создал нетленные краски, грациозные узоры, мощные колонны… И в то же время думал: почему сегодня все это отошло в прошлое? Почему не воздвигаются подобные здания и памятники? Неужто и впрямь оскудела наша земля талантами?..
Эти же чувства вызвало у меня сейчас и здание медресе Абдуллы-хана. Более четырех веков назад — в 1567 году — оно было построено, и вот стоит до сих пор, и так же голубеет, подобно летнему небу, эмаль на его колоннах, и так же радуют взор причудливые узоры.
Сколько мечетей! Сколько медресе! И каждое сооружение обладает только ему присущей, неповторимой прелестью, своей немеркнущей красотой. Узорная кладка стен поражает неожиданностью выдумки; порталы в разноцветной эмали, куполообразные окна, мозаичные купола; бассейны, выложенные изразцами и мозаичным кирпичом… Все это прекрасно — и все принадлежит древности! А что же завещает будущему наше время?
Весь день мы провели на ногах, обошли базары с крышами-куполами, заходили в караван-сараи, чайханы, где-то пообедали, где-то пили чай и не заметили того, что приближается вечер. Странствуя по городу, я видел, что в Бухаре, как в Кабуле, живут люди самых разных национальностей — узбеки, таджики, туркмены, афганцы, индийцы, персы… Идешь по улице — и какой только речи не слышишь! И всех людей объединяет одно — базар. Торговля, как могло показаться, это единственная движущая сила города. Вот закроется базар, запрутся лавки — и все замрет.
Я предвидел, что встречу в Бухаре и русских, но не думал, что их здесь так много. По улицам ходили празднично одетые господа, свысока глядящие на других или вовсе на них не глядящие. Мужчины и женщины небольшими группками, по двое, по трое, сновали из лавки в лавку и, судя по всему, чувствовали себя как дома. Именно это и удивляло меня, потому что здесь, в Бухаре, которая была оплотом мусульманства, женщина без чадры была просто вызовом. А русские ходили с непокрытыми головами и доступными любому взгляду лицами. И при этом ничего не опасались.
Мимо нас прошел человек в пенсне и с отполированной тростью в руке. Рядом с ним была нарядно одетая русская женщина. Скользнув по ним взглядом, Мухсин раздраженно сказал:
— Полковник Прохоров, один из военных советников эмира. Сейчас здесь появилось много таких — как крысы, сбежали с тонущего корабля. В основном это царские офицеры, служащие полиции и жандармерии, банкиры, заводчики… С помощью эмира они готовят крестовый поход на большевиков.
Погода неожиданно стала меняться, северный ветер принес с собою тяжелые и низкие тучи. Быстро стало темнеть, казалось, с минуты на минуту хлынет дождь. Но небо словно раздумало: тучи быстро поплыли кверху, ветер утих, и последние лучи солнца озарили горизонт багряным светом заката.
…Мухсин, как оказалось, жил в тесном дворике близ медресе Мир-Араба. Ему уже было за тридцать, но он оставался холостяком и о женитьбе даже не помышлял.
— Неужто тебе так и не приглянулась ни одна красотка? — пошутил я, когда мы уселись за стол. — Или не осталось их в Бухаре?
В этот момент в комнату вошел старый повар, и Мухсин явно обрадовался возможности отмолчаться. На столе, ко всему прочему, появилось большое блюдо с дымящейся райскими ароматами ляжкой барана.
— Что еще прикажете? — спросил повар.
Стол был заставлен разными яствами, попыхивал и медный самовар, начищенный до блеска. С благодарностью посмотрев на пожилого повара, Мухсин отпустил его:
— Пока все… Если что понадобится, я скажу. Запри ворота — меня ни для кого нет.
Он встал, запер за поваром дверь, — видно, хотел спокойно, без помех, поговорить; достал из буфета коньяк, водку и, улыбаясь, посмотрел на меня.
— Историю с мышами помнишь? — неожиданно спросил он.
— С какими мышами? — удивился я.
— Ладно, сначала пропустим по рюмочке, потом напомню. Тебе чего налить?
— Коньяку, пожалуйста.
Он наполнил обе рюмки, выпил за меня и мою семью, потом разлил по тарелкам ароматный мясной суп и весело заговорил:
— Недавно я ездил в Карши — проводил учения с войсками эмира. Тамошний бек оказался весьма гостеприимным человеком, любителем выпить и повеселиться. Не один вечер и не одну даже ночь мы провели в его доме за дружескими беседами на самые разные темы, а когда я собрался уже уезжать, он накинул на мои плечи дорогой халат и сказал: «В память о нашем знакомстве…»
Отложив ложку, Мухсин поспешил в соседнюю комнату и вернулся оттуда с халатом, накинутым на плечи.
Это был отличный халат! Ворот его сверкал золотыми и серебряными нитями, да и весь он переливался, как самая дорогая парча.
Мухсин неожиданно повернулся ко мне спиной и сказал:
— А теперь посмотри, что натворили мыши.
Я глянул и невольно расхохотался. На спине зияла дыра величиной в здоровую ладонь! И только тут я вспомнил случай, когда-то происшедший в Кабуле.
У Мухсина была сестра. Время от времени она приходила к нему, чтобы убрать в доме, и однажды заметила, что мыши отгрызли у одного ковра целый угол.
— Вот, — заворчала она, — был бы женат, жена не допустила бы такого безобразия! В доме не было бы мышей! Она следила бы за порядком…
Каждый раз, когда она приходила, начинался разговор, что брату пора жениться, и однажды сестра наконец вывела Мухсина из терпения.
— Ладно! — с досадой сказал он. — Завтра пятница, зови гостей. Сперва поговорим с родней.
На другой день в доме собрались все родственники. Сидя на испорченном мышами ковре, Мухсин спросил между прочим:
— А как по-вашему, во сколько мне обойдется свадьба?
Они подсчитывали-подсчитывали и наконец назвали такую сумму, что у него голова закружилась. И тогда он сказал:
— Я и сам всю ночь не спал — прикидывал расходы и думал, могу ли позволить себе это сейчас. А потом решил: вместо того чтобы тратить тысячи афгани на женитьбу, не проще ли всего за пять афгани купить мышиный яд?
Эта история быстро стала достоянием всех друзей Мухсина, и над нею в Кабуле долго смеялись. Вот ее-то и напомнил он мне, показав испорченный мышами халат. Мы пошутили по этому поводу, посмеялись. Но вскоре разговор коснулся серьезных тем. Началось опять-таки с Амануллы-хана. Мухсин повторил свою точку зрения: одному человеку, кем бы он ни был, нельзя вручать судьбу страны.
— Кто он такой, Аманулла-хан? — спросил Мухсин и сам же ответил: — Такой же эмир, каким был его отец, такой же монарх! Он сам формирует правительство, командует войсками, издает и подписывает законы, — в общем, все права и вся сила в его руках. Никто не может ему возразить! — На лбу Мухсина от волнения вздулись вены. — Напомню тебе, Равшан, слова Людовика Четырнадцатого. Он сказал: «Государство — это я». И был прав! Потому что там, где есть монарх, демократии быть не может.
— Постой, постой, — спокойно прервал я. — Но ведь и монархи бывают разные! Мы своими глазами видели, как правил покойный эмир Хабибулла-хан, как старался он во всем угождать англичанам и заботился лишь о том, чтобы получить от них лишнюю подачку. Но Аманулла-хан… Он же в первый день коронации объявил, что не намерен угождать англичанам, а наоборот, не вложит меч в ножны, пока не добьется полной независимости Афганистана от Великобритании. И на достижение этой цели поднял весь народ!
— Ну, и дальше? — Мухсин посмотрел на меня, как мне показалось, с неприязнью. — Дальше-то что? Допустим даже, что завтра Афганистан станет независимым, — будет ли это разрешением всех проблем?
— Пока что я говорю только о нынешнем дне, а что будет дальше…
— Вот в этом-то все и дело! Ты не видишь дальше сегодняшнего дня. С этой «высоты» оцениваешь положение. А жизнь требует заглядывать и в обозримое будущее, думать о завтрашнем дне страны, предвидеть ее послезавтрашний день… — Он тяжело вздохнул, допил свой коньяк и продолжил: — Сейчас Афганистан похож на тяжелобольного, с трудом переставляющего ноги. Как же влить в него силы? Как вернуть его к жизни?
— А ты думаешь, что с объявлением республики это произойдет само собою?
— Не знаю, не могу это предсказать. Но в одном уверен: при республике неизбежно возрастет вес народа в общественно-политической жизни. Будут проведены выборы, сформирован парламент, определены границы полномочий главы государства — президента и членов его правительства. При этом неизбежна борьба мнений, что само уже по себе оздоровляет политическую атмосферу. Короче говоря, судьба страны и народа перейдет из рук одного человека в руки многих, и если окажется, что в парламенте будут преобладать люди с чистой, неподкупной совестью, — вот тогда и возможны станут коренные преобразования в системе правления и общественном укладе. Но не раньше!..
Мне нечего было возразить на эти слова. Да, безусловно хорошо, если бы был сформирован парламент и парламентарии бескорыстно и честно занимались бы судьбой страны и каждого ее гражданина. Однако возможно ли такое до того, как страна добьется самостоятельности, избавится от посторонней зависимости? Внутриполитические проблемы, по моему убеждению, находятся в прямой связи с внешнеполитическими, тем более что борьба Амануллы-хана с англичанами вооружила против него весьма влиятельных людей, таких, к примеру, как Сабахуддин-ахун. Они, такие люди, в открытую отошли от эмира. Если же объявить республику… Нет-нет! Мухсин слишком торопит события. Он взирает на создавшееся положение с высоты Мечети Калон. Надо попытаться опустить его на землю, вернуть к реальности…
— В том, что ты говоришь, есть правда, — сказал я, подойдя к Мухсину и мягко положив на его плечи свои руки. — Безусловно, республиканский строй мог бы многое дать. Но ты забываешь, Мухсин, что речь идет об Афганистане, о его народе — отсталом, невежественном, на протяжении веков дышащем затхлым, удушающим воздухом.
Он высвободился из-под моих ладоней и горячо возразил:
— Позволь! Но разве Бухара дышит иным воздухом? Воздухом цивилизации? — Мухсин встал, засунул руки в карманы и, застыв передо мною, продолжал: — Я побывал во всех уголках Бухары, но нигде не увидел и лучика настоящей человеческой жизни! Тем не менее, трезво мыслящие люди и истинные сыновья своего народа не сомневаются, что в Бухаре возможен республиканский строй, и что только он способен реально помочь народу. Не просто верят, но и решительно за это борются. — Он прошелся по комнате взад-вперед, потом снова остановился подле меня. — Да, народ беспомощен, он прибит нуждой и голодом, — все это так. Но дайте ему почувствовать поддержку, какую-то ощутимую опору, и он пойдет на любые жертвы, он включится в борьбу. Вот совсем недавний случай, может, он тебе о чем-то скажет. Возмущенные налоговой политикой эмира, ремесленники вышли на улицы — более пятнадцати тысяч человек! Окружив Арк, они двенадцать дней подряд боролись за свои законные права, а эмир ответил им свинцом! Более шестисот человек было брошено в зиндан, а шестьдесят три приговорены к смертной казни. Но не думай, что столь жестокая расправа сбила волну недовольства, усмирила людей. Ничуть не бывало! Она еще больше разожгла страсти, вызвала еще большую ярость. Эмиру удалось погасить лишь искру, а сейчас он трепещет в ожидании пламени, опасается — и не без оснований — революционной бури.
Слушая Мухсина, я с удивлением отметил, как часто он говорил «революция», «революционер»… Впервые я услышал эти слова еще в Самарканде. Там был старик, которого все называли дедушка Клим. Он работал электриком в домах, где проживали наши соотечественники — афганцы. Когда гас свет, мы сразу бежали за дедушкой Климом. Он был человеком мягким, славным. Мы и не подозревали, что наш электрик революционер, и узнали об этом лишь в тот день, когда увидели, что его со связанными руками, у всех на виду, гонят по улице, подталкивая в спину прикладами винтовок.
Мухсин стоял у окна, всматриваясь во тьму. Обернувшись, он спросил:
— О чем господин посол намерен говорить с Саидом Алим-ханом?
— Он должен вручить ему письмо от Амануллы-хана. Бухарский эмир уже дважды направлял в Кабул своих представителей, а третьего мы встретили в пути.
— Шерафетдина-ахуна?
— Да.
Мухсин желчно расхохотался и, покачивая головой, сказал:
— Шерафетдина-ахуна послали англичане, а не Саид Алим-хан! Да-да! И не думай, что это мое предположение, это — факт! Сам посуди: на кого сейчас опираться эмиру, если не на англичан? Ему нужны боеприпасы, оружие, деньги, наконец! На одну лишь армию в день уходит более миллиона! Когда я сюда приехал, в армии эмира было около двенадцати тысяч человек, а сейчас примерно пятьдесят. Но и этого ему мало, он намерен довести ее до шестидесяти — семидесяти тысяч человек. Англичане не скупятся на помощь Саиду Алим-хану. Месяца два назад в Бухару прибыл караван из шестисот верблюдов с двадцатью тысячами винтовок на горбах! Но и после этого караваны прибывали, последний — в двести верблюдов — был здесь всего неделю назад. С ним прислано восемь тысяч винтовок и четырнадцать пулеметов. Причем все караваны проходят через Афганистан. Неужели в Кабуле, этого не знают?
— Нет, не знают, — сказал я, и то ли обида, то ли чувство вины шевельнулось в сердце, — Если бы эмир это знал, он принял бы самые решительные меры. Значит, это делается тайком.
— Можно ли тайком перевести через границу шестьсот верблюдов?
— Если не жалеть денег — и шесть тысяч можно.
Мухсин пожал плечами. А я, сознавая, что приподнимаю завесу тайны, продолжал:
— Его величество эмир Аманулла-хан не одобряет отношения Саида Алим-хана к большевикам и его откровенную ориентацию на англичан. Об этом завтра и пойдет разговор.
— Зря потратите время! — махнул рукой Мухсин. — Если бы судьба большевиков зависела от Саида Алим-хана, — можешь поверить: ни один не остался бы в живых! Спустил бы шкуру с каждого. Для него большевики хуже самих дьяволов. Да и зачем бы они ему, если есть господа, поддерживающие его на каждом шагу?! — Мухсин потянулся к остывшему самовару, наполнил крепким чаем две пиалы, одну пододвинул мне. — Сведущие люди утверждают, что в английских банках эмир держит по меньшей мере пятьдесят миллионов золотых рублей. Пятьдесят! — Мухсин поднял палец. — И не случайно он держит их именно на Британских островах! Что касается Амануллы-хана, то меня, признаться, удивляет его недальновидность. Он же умный человек! Он пытается реально оценивать обстановку и трезво смотрит на вещи. Но как же он не понимает, кто такой Саид Алим-хан! Этот человек не видит дальше собственного носа! Он слеп и глух ко всему, что не касается его личных интересов! Он даже не пытается напрячь свои скудные мозги, чтобы осмыслить далекое и близкое, настоящее и будущее. Грубая, тупая сила, необузданная тирания — вся его «мудрость»! — От внезапно нахлынувшей ярости Мухсин переменился в лице. — Но мало того, что Саид Алим-хан туп и жесток, он ко всему еще и развратник, какому нет равных. Я знаю, у нас тоже есть разврат, но такого, как в Бухаре, еще не встречал. Здесь даже беки содержат гаремы. У народа отнимают не только скот, средства к существованию, но и представления о нравственности, совести, морали. И взамен всего этого требуют безоговорочной покорности, полного повиновения. — Он быстро опорожнил свою цветастую пиалу, отставил ее в сторону. — Говорят, «царь властвует, но не управляет». Но где те мудрые люди, которые способны и управлять? Ну, такие, к примеру, как Махмуд Тарзи или господин посол? Здесь таких нет! Все — алчные, безжалостные, с звериными инстинктами. Власть, деньги, деньги, власть — вот к чему сводятся все интересы. Так что же поможет народу встать на ноги, ощутить свою силу?
Я попытался поймать Мухсина на слове:
— Вот так мы с тобой и пришли к выводу, что не все эмиры одинаковы! Я ведь с этого и начал…
— Но я не личности эмиров имею в виду, а самую форму правления! — ловко парировал Мухсин. — Что касается Амануллы-хана, то сегодня его политика меня устраивает, я ее одобряю, но что будет завтра, когда Афганистан действительно добьется независимости, — вот в чем вопрос! Останется ли Аманулла-хан верен своим нынешним взглядам или к этому моменту неограниченная власть успеет вскружить ему голову? И мудрый эмир превратится в такого же оголтелого злодея, как Саид Алим-хан. Вспомни, Равшан, слова Горация: «Цари от жира бесятся, а расплачиваются ахеяне, греки…»
Нет, я все больше убеждался в том, что передо мною был совсем другой Мухсин — не тот, кого я знал прежде! Быть может, он примкнул к группировкам, которые пытаются свалить Саида Алим-хана? Иначе зачем так подробно расспрашивал меня о цели нашего приезда, даже о том, зачем послу нужна встреча с Саидом Алим-ханом. Спросить его впрямую? Я долго колебался, удобно ли это, а потом подумал: но почему, собственно, не поговорить откровенно? Ведь он расспрашивает меня обо всем, что ему интересно!
Впрочем, Мухсин сам проторил мне дорожку к намеченной цели. Откинувшись на спинку стула и расслабившись, он тихо, но выразительно продекламировал:
Венценосцам проклятым в угоду
Мы цепями гремели века.
Нашу кровь проливали, как воду,
Нашим потом кипела река.
Так пускай же погибнут тираны!
Пусть исчезнет насилье и гнет!
Пусть отныне изведают страны
Единения братского мед!
Я знал, что это не его стихи, но решил, что небольшая хитрость поможет точнее понять, что представляет собой сегодняшний Мухсин. И потому с удивлением воскликнул:
— О, я вижу, ты здесь не терял времени! Даже стихи начал писать!
— Нет, я всего лишь люблю стихи, но не пишу их, — возразил Мухсин. — Особенно же люблю ту поэзию, которая созвучна нашей жизни. Здесь, в Бухаре, есть очень хорошие люди! Эти стихи написал Садриддин Айни — необыкновенный человек! Талантливый, умный, простой, он вырос в народной гуще и всей душой разделяет мечты и чаяния народа. — Даже по глазам Мухсина было видно, как он гордится своим новым знакомым. — Кстати сказать, эти стихи он не просто сочинил — он их выстрадал! Помнишь, сколько усилий было затрачено нами, чтобы покойный Хабибулла-хан стал просвещенным и гуманным монархом? Вот так же и в Бухаре! Джадиды всячески старались содействовать просвещению Саида Алим-хана. Однажды, поверив его очередной лжи, они даже вышли на улицы с лозунгом «Да здравствует эмир!» и стали о чем-то просить его. А он в ответ на мольбы приказал расстрелять толпу, собравшуюся на площади Регистан. Одних бросили в зиндан, других избили, третьих вынудили выехать из страны. И вот как раз Садриддин Айни и был одним из тех, кто сперва получил семьдесят пять ударов плетью, а потом оказался в зиндане. И оттуда его, больного, исполосованного до крови, вызволили русские солдаты-революционеры. Сейчас он живет в Самарканде, так что при случае повидайся с ним, он многое может рассказать.
И вот тут-то я и спросил:
— Слушай, Мухсин, ты тоже революционер?
— Нет, — решительно ответил он. — Ни в какой революционной организации я не состою.
— Но почему тогда ты не возвращаешься в Кабул?
— Есть причины, — уклонился он от ответа, и я понял, что расспрашивать не следует. — О них позже, — добавил Мухсин.
Еще по пути сюда посол Мухаммед Вали-хан не то чтобы сказал, но намекнул, что, видимо, афганским офицерам, проживающим в Бухаре, будет разрешено возвратиться на родину. Об этом посол намерен договориться с бухарским эмиром.
Когда при первой встрече я рассказал об этом Мухсину, тот, к моему удивлению, вовсе не обрадовался. Наоборот, сказал, что если разрешение и будет, он все равно пока что останется в Бухаре. Но причины не назвал. Я полагал, что хоть сегодня узнаю ее. После долгого молчания Мухсин словно бы нехотя начал:
— Видишь ли, вскоре после приезда в Бухару я познакомился с человеком по имени Азиз Юнус, преподавателем из Дарушшифа[48]. Его отец был довольно известным врачом, а Юнус несколько лет проработал в Ташкенте фельдшером при одном русском докторе. Он очень одаренный человек — и музыкант, и художник, и золотых дел мастер. — Мухсин указал на изящной формы вазу, расписанную тонким орнаментом. Живые цветы, стоявшие в ней, перекликались с нежной гаммой ее красок. — Это тоже его работа, — сказал он. — Жена у Юнуса под стать ему: такая же приятная, общительная. И Рахима, их семнадцатилетняя дочка, — умная, образованная девушка. Она пошла в отца — любит литературу, музыку, искусство… Но тут ведь тоже, как у нас, женщины живут под чадрой, в четырех глухих стенах. Если можно так сказать — мертвая жизнь! Когда же девушка или женщина попадет в гарем эмира или кого-то из его фаворитов, даже этому тусклому существованию приходит конец, и лучшие годы жизни она проводит в золотой клетке. Вот почему родители стремятся скрыть своего ребенка от злых глаз, уберечь от сетей, в которые развратники ловят свои жертвы. И Юнус, едва Рахиме исполнилось двенадцать лет, отправил ее к родственникам в Ташкент. Но несколько месяцев назад жена Юнуса тяжело заболела, и он не мог не привезти дочь к умирающей матери. Конечно, он сделал это тайком и потом ни на час не выпускал девушку из дому. Но все же эмирские прихвостни пронюхали, что красавица Рахима вернулась. Под предлогом, что Юнус прячет у себя то ли большевика, то ли кого-то близкого к большевикам, они ворвались ночью в дом и учинили обыск. Только ничего им это не дало: Юнуса кто-то предупредил об опасности, и он еще накануне вечером попросил меня где-нибудь спрятать Рахиму. Я нашел для нее убежище, а на другой день сумел через Новую Бухару переправить обратно в Ташкент. Но Юнуса избили и бросили в зиндан. Ему говорят: «До тех пор будешь сидеть, пока не скажешь, где дочь». Но разве он скажет?..
Мухсин нервными, дрожащими пальцами достал из пачки папиросу, сломал три спички, пока сумел прикурить. Он был взволнован до крайности.
— Да, — помолчав, сказал я. — Как бы эта история не вышла тебе боком…
Мухсину явно не понравились мои слова.
— А как поступил бы на моем месте ты? — спросил он раздраженно. — Девочка только-только вступает в жизнь, у нее чистая душа и ничем не омраченная вера в прекрасное. И вот такую девочку тащит в свою постель какое-то похотливое животное и в первую же ночь беспощадно обрывает золотые струны ее мечты, веры, любви к жизни… Можно ли представить себе что-нибудь более безнравственное и бесчеловечное? — Мухсин бросил папиросу, сжал в ладони рюмку. — Ведь даже курица — и та жалобно квохчет, когда у нее отнимают цыпленка!
Рука Мухсина дрожала, вино выплескивалось на скатерть. Да и я тоже был подавлен услышанным. Я как бы глазами видел все, о чем он говорил, — и несчастную девушку, и пыхтящего развратника, который вот-вот надругается над нею, и убитого горем отца. В самом деле, столько лет ты оберегаешь своего ребенка от невзгод, бережешь его как зеницу ока, и вдруг его вырывают из твоих рук, волокут в гарем, превращают в жалкую, обесчещенную жертву чьей-то грязной страсти… Нет, нет, упаси аллах от такой беды!
Мухсин сидел, опершись щекой о ладонь. Он молчал. Но мне казалось, что душа его еще жаждет исповеди, он не все сказал, не знает, как продолжить. После долгой паузы он неожиданно заговорил совсем о другом, но я видел, каких усилий стоило ему отвлечься от взволновавшей нас обоих судьбы Рахимы, ее отца и больной матери.
— Саид Алим-хан, — начал он почти спокойным тоном, — не даст согласия на уход афганских офицеров из Бухары. И не потому, что у него мало офицеров, — нет! Сейчас в Бухаре около четырехсот английских инструкторов, примерно сто пятьдесят турецких офицеров, десятки русских белогвардейцев. Адмирал Колчак написал Саиду Алим-хану, что если ему понадобятся офицеры, пусть только даст знать. Генерал Маллесон тоже готов в любой момент прислать своих офицеров, если этого мало. В общем, военщины предостаточно! И тем не менее нас, афганских офицеров, эмир постарается задержать. Мы нужны ему не столько для обучения его войск, сколько для политической цели — показать, что он, мол, опирается и на Афганистан.
— Думаю, что эту «хитрость» Кабул давно разгадал. Но эмир Аманулла-хан не желает, чтобы Саид Алим-хан спекулировал на Афганистане и прикрывался им. Кроме того, разве без разрешения бухарского эмира вы не имеете права вернуться в Кабул?
— Формально имеем, — сказал Мухсин. — Но я пока еще все равно не могу покинуть Бухару.
Я уже понимал, что мешает Мухсину уехать, но, прикинувшись тупоумным, с осуждением сказал:
— Как же так? Идет борьба за честь твоей родины, за ее национальное достоинство, а ты решил остаться в стороне? Есть ли у тебя на это элементарное моральное право?
— Мне плохо, Равшан, я все понимаю и понимаю, где мое место в такой решающий момент. Но… Я не могу уехать, не повидав Рахиму. И я должен помочь ее родителям вырваться из того ада, в каком они оказались.
— Ну, так бы и сказал! — воскликнул я. — Стало быть, ты влюблен! Поздравляю тебя, Мухсин, и перестань страдать! Другие ждут не дождутся этого счастливого состояния, а ты цедишь сквозь зубы, будто с тобой беда случилась. Я бы на твоем месте на весь мир кричал: «Люди, я влюблен! Завидуйте мне!»
— Я бы и сам кричал, да ведь все очень сложно… Лучше скажи, что мне делать? С чего начать?
— Любовь требует жертв, — торжественно заявил я. — Жертв и отваги! И если ты действительно влюблен…
Он жестом прервал меня. Видимо, мой шутливый тон вовсе не отвечал его настроению.
Послышался гул машины, кто-то сильно стучал в ворота. Мухсин приоткрыл окно, прислушался. Сначала донесся голос слуги, в ответ прогремел чей-то густой бас. Мне показалось, что это Ахмед.
Так и оказалось: старый слуга влетел в комнату и, задыхаясь, сообщил, что прибыл гость из Афганистана.
Мухсин выбежал во двор и тут же вернулся в сопровождении широко улыбающегося Ахмеда.
Остановившись на пороге, Ахмед потянул носом воздух и, сморщившись, сказал:
— Что-то мышами попахивает…
Мухсин расхохотался.
— Эти грызуны уже у меня в печенках сидят!
— Это хорошо! — заявил Ахмед. — О грызунах забывать не следует, — сейчас они правят миром! И если ты наладишь с ними более тесные отношения, то со временем, быть может, станешь одним из видных бухарских сановников, тем более я только что уже слышал, как сам господин кушбеги хвалил афганских офицеров. Они, говорит, высоко несут знамя Бухары. А о тебе сказал, что ты проявляешь редкое рвение в исполнении своих обязанностей. Да-да, я не разыгрываю, истинная правда! — Ахмед обратился ко мне: — Чего сидишь? Наполняй рюмки, выпьем за встречу!
Он взял свою рюмку в левую руку, а правой обнял Мухсина за плечи и, отбросив шутливый тон, прочувствованно заговорил:
— Вот уже больше года, Мухсин, мы не имели возможности выпить с тобой за нашу дружбу. Но всякий раз, оказавшись за одним столом с Равшаном, мы вспоминали тебя. И мы выпьем сейчас за твое здоровье!
Мы опрокинули рюмки. Ахмед наколол на свою вилку кусочек мяса, ласково, как на брата, глянул на меня и сказал:
— Господин посол приказал связать тебя, бросить в машину и доставить к нему живого или мертвого. Так что собирайся!
— Что-то ты, друг, слишком уж развеселился, — заметил я. — Не сидел ли на каком-нибудь сабантуе?
— Угадал! — воскликнул Ахмед. — Кушбеги устроил настоящий пир — с музыкой, песнями и танцами. Только что разошлись… — Он глянул на часы и уже серьезно сказал: — Собирайся…
Я неохотно вышел из-за стола, хотелось еще побыть со старым другом, быть может, подсказать ему какой-то выход из действительно трудного положения, в какое ввергла его любовь к юной Рахиме. Но приказ есть приказ…
За окном прогромыхал гром.
— Слышишь? — вернулся Ахмед к шутливому тону. — Это господин посол гневается, что тебя еще нет.
Мухсин опять наполнил рюмки.
— За тебя, Ахмед! — коротко сказал он, но в голосе прозвучало радостное волнение — встреча с другом всколыхнула теплые чувства, вызвала счастливые воспоминания.
Темное небо снова прорезала молния.
Мухсин чуть-чуть приоткрыл окно, выглянул, и в эту секунду стекла задрожали от мощного громового раската. Мухсин отпрянул.
— А это, — сказал он, обращаясь к Ахмеду, — больше похоже не на гнев посла, а на божий гнев. Сам бог возмущен беспросветной, мрачной жизнью Бухары. С севера веют ветры обновления, свежие ветры возрождения. В этом громе — предупреждение… — Он настораживающе поднял указательный палец. — Прислушайтесь к нему…
Эмир принял нас в своей летней резиденции — во дворце Ситора-и-Махи-Хосса. Внешне этот дворец тоже не был особенно красив, но зато внутри… Симметрично расположенные галереи, высокие колонны, залы с лепными потолками и инкрустированными стенами… Во дворе росли какие-то диковинные деревья и невиданные цветы, в большом бассейне голубела прозрачная вода, а рядом стояла беседка, крышей которой служили соединившиеся в высоте кроны пышных платанов. Под куполом — второй этаж беседки. Говорят, оттуда, с высоты, эмир разглядывает купающихся женщин и девушек из своего гарема, намечая жертву на предстоящую ночь…
У ворот дворца, словно вросшие в землю, застыли четыре туркмена в белых папахах, красных халатах и черных сапогах. С поясов свисали мечи. В руках зажаты винтовки. И еще нас поджидали снаружи три офицера, да у каждой двери дежурил офицер в парадной форме. Мухсин рассказывал мне, что более трех тысяч человек входит в военную охрану летнего дворца бухарского эмира.
Саид Алим-хан принял нас в тронном зале, где обычно принимал послов. Он сидел, развалившись в тяжелом инкрустированном кресле, но, едва заметив посла, поднялся и с самой радушнейшей из улыбок пошел к нему навстречу. На мое же приветствие ответил острым взглядом и почти незаметным кивком. Он был предупрежден, что посол явится в моем сопровождении, но, видимо, не особенно этому обрадовался. Об этом говорил весь его вид и особенно вздувшиеся вены на высоком лбу. Быть может, приход всего лишь капитана ударил эмира по самолюбию? Как знать!..
Из приближенных Саида Алим-хана в зале был один кушбеги. Я видел его впервые, потому что при вчерашней встрече господина посла с кушбеги не присутствовал. Мухаммед Вали-хан говорил, что кушбеги смертельно боится эмира и, хотя внутренне осуждает кое-какие его действия и взгляды, ни разу не смел в открытую в этом признаться.
Сразу же после первых приветственных слов посол Мухаммед Вали-хан приступил к делу. Он взял у меня из рук письмо Амануллы-хана и передал его эмиру. Эмир медленно прочитал надпись, отрезал краешек конверта услужливо поданными ему кушбеги ножницами и углубился в текст.
Я не сводил с него глаз. Говорят, о человеке можно судить по его лицу, особенно по взгляду. Если так, то эмир вовсе не походил на человека, способного править целой страной и ее народом. Черная короткая бородка обрамляла его лоснящееся рыхлое лицо, а сверкающие из-под нависших бровей острые, бегающие глазки делали эмира похожим скорее на разбойника с большой дороги. Во всяком случае, в его внешности не было ни той внушительности, ни той значительности, каких можно было бы ожидать от политического деятеля государственного масштаба, — нет, этого не было и в помине!
Мухсин успел рассказать мне о Саиде Алим-хане немало мерзких историй, но не думаю, что они как-то предопределили мое впечатление. А впечатление от него создалось отталкивающее.
Эмир не торопился, он читал медленно и немножко шевелил губами. Содержание письма, видимо, не было ему по душе, потому что лицо хмурилось, и время от времени он многозначительно покашливал. Наконец он поднял свою тяжелую голову, глянул на посла напряженным взглядом и, разведя руками, разочарованно улыбнулся.
— Господин посол, — начал он, — если бы не вы своими руками отдали мне это письмо, я не поверил бы, что оно написано Амануллой-ханом. — Посол никак не откликнулся на эти слова, я видел, что он ждет продолжения. Эмир перевел выражающий острую досаду взгляд на кушбеги и с откровенным сарказмом сказал: — Эмир Аманулла-хан не одобряет, видите ли, обострения отношений между Бухарой и Россией! Он дает нам совет — держаться подальше от англичан и от борьбы, какую англичане ведут с большевиками! — Он еще раз заглянул в письмо, синие вены снова перерезали лоб. — Аманулла-хан считает большевиков истинными друзьями мусульманских стран и призывает к безоговорочной их поддержке…
Эмир тяжело дышал сквозь раздутые ноздри и покачивал головой. Чувствовалось, что он сдерживает себя, но в действительности раздражен до предела. Протянув письмо кушбеги, он взял стоявший на круглом, инкрустированном серебром столике колокольчик и требовательно зазвонил. В дверях возник молодой офицер в парадной форме. Эмир приказал прислать курево. Он сидел, опустив голову и пристально разглядывая перстни, перерезающие его пухлые короткие пальцы. Чувствовалось, что письмо Амануллы-хана не только разозлило его, но и причинило боль. Он продолжал шевелить губами, будто мысленно повторял только что прочитанные строки.
Посол молчал. Конечно, он предвидел, что разговор с эмиром не будет легким и письмо не доставит радости Саиду Алим-хану, но переход от радушия, выказанного эмиром в первые минуты встречи, к мраку, нависшему в зале, не мог не сказаться на настроении Мухаммеда Вали-хана.
Кушбеги тоже покачивал головой, читая письмо, которое держал совсем близко к глазам. Ему надлежало бы громко возмущаться и, видя гневную реакцию эмира, высказать в адрес Амануллы-хана слова возмущения, но он не торопился с этим.
Красивый мальчик лет двенадцати робко приблизился к эмиру, приложил левую руку к груди, отвесил поклон и протянул кальян. Эмир глянул на него испепеляюще, будто именно он, этот смуглый мальчик, был причиной его раздражения. Мальчик испуганно отпрянул и задом попятился к двери.
Кушбеги тяжело вдохнул и наконец сказал как о большом личном горе:
— О аллах! Не зря в народе говорят: пришла беда — отворяй ворота! Наши единоверцы — мусульмане сбились с пути истины, ничем иным невозможно объяснить такое письмо. Неужто вы его одобряете? — обратился он к послу.
— Конечно! — быстро ответил посол. — Его текст был с нами согласован. Да и вообще мы считаем своим священным долгом во всем поддерживать его величество эмира Амануллу-хана.
Последние слова Мухаммед Вали-хан оттенил такой убежденностью и непререкаемостью, что мне даже показалось, будто он хочет немного позлить кушбеги. А эмир, затянувшись и выпустив очередное облачко дыма, посмотрел на своего верноподданного, и во взгляде его можно было прочитать: «Ну что, получил?» И кушбеги весь сжался под этим взглядом.
Эмир снова запыхтел кальяном, потом заговорил, обращаясь словно к самому себе:
— Посидел бы Аманулла-хан хоть месяц, нет, хоть один бы день посидел на этом троне! Вот тогда нам было бы легче понять друг друга… — Нижняя челюсть эмира чуть отвисла и подрагивала. — Большевики — черная сила нашего времени! Не они ли повергли мир во прах, не они ли потрясли все устои?!
Я глядел на бухарского эмира, а видел своего дядю. И не мудрено. Вот так же и он обвинял большевиков во всех земных неурядицах, будто до большевиков в мире царили тишь, гладь да божья благодать. И вдруг каким-то внутренним слухом, слухом памяти я услышал спокойный, исполненный убежденности голос его величества Амануллы-хана: «… сколько раз в Афганистане вспыхивали бури… Сколько раз государственный корабль оказывался выброшенным на берег, а трон — разрушенным. Так что же, и в этом были повинны большевики?..»
Я ждал, что Мухаммед Вали-хан ответит бухарскому эмиру примерно так, как в тот день эмир Аманулла ответил моему дяде, но нет он заговорил совсем в иной тональности:
— До сих пор, по крайней мере, мы не видали от большевиков ничего худого…
— Вот я и говорю — посидел бы ваш эмир в этом кресле! — горячо возразил Саид Алим-хан. — Именно в этом! — И он постучал кулаком по подлокотнику. — Большевики занесли над нами меч! В их руках Каган, Чарджоу, Термез… Теперь они угрожают Бухаре, да-да, это именно так! Еще в прошлом году они явились из Ташкента с артиллерией, но аллах помог — мы сумели загасить занимающееся пламя. И мне пришлось подписать позорный договор! Вы знаете, чего от меня требуют большевики? Чтобы я не взваливал на плечи простого народа военные расходы! А где, интересно, мне брать деньги, если на армию ежедневно уходит более миллиона рублей?! И вообще какое дело большевикам до моих подданных? Кто хозяин этой страны — они или я?
Мне казалось, что всякий раз при упоминании слова «большевики» вены на лбу эмира надувались так, что должны были лопнуть. Он просто исходил желчью, и я уже подумывал о том, что в такой атмосфере вряд ли удастся о чем-то договориться. А ведь мы прибыли со специальной миссией — во что бы то ни стало добиться взаимопонимания!
Эмир утер шелковым платком потный лоб и продолжал, уже не пытаясь хоть сколько-то скрыть свое раздражение:
— В Ташкенте проходит съезд бухарских большевиков. Эти распоясавшиеся бунтовщики разглагольствуют о том, что пора, мол, сбросить с престола убийцу эмира и установить в Бухаре республику, какая существует в Туркестане. — Он широко развел руками и покачал головой. — Вот до чего договорились! Будто я — убийца и превратил страну в тюрьму и мой народ плачет кровавыми слезами… О аллах! — он горестно вздохнул, а кушбеги сочувственно покачал головой. — Но даже пастух и тот не обходится без палки! Народ… Сборище безмозглых тварей! Как вразумить их без палки, как призвать к порядку?..
Кровь застучала-в моих висках. «Сборище безмозглых тварей…» Он приравнивает народ к стаду! Но кто отнял у простого человека разум? Кто довел его до состояния безропотного животного? И что ты, эмир, сделал для народа, чтобы иметь право говорить, будто твои благодеяния не ценятся? Что посеешь, то и пожнешь! Ты посеял зло — злом тебе и отплатят! Злом, а не благодарностью, которой ты ждешь…
И неожиданно для самого себя я вспомнил строки из Алишера Навои:
Какое в землю бросил ты зерно,
Такое ею будет взращено.
А если так, то в бренной жизни сей
Лишь семена добра и правды сей.
Коль сеял зло — себя не утешай:
Злом отзовется страшный урожай!
Видимо, эмир понял, что потерял самообладание. Он перевел дух, заметно снизил тон и постарался говорить спокойно:
— Что ни говорите, Афганистан отстоит от России несколько дальше. А Бухара лежит как бы посредине. Был бы Афганистан ближе, до Кабула не мог бы не докатиться разрушительный большевистский ураган. И тогда там, у вас, тоже разразилась бы буря.
— Мы не раз переживали бури, — тихим, но твердым голосом сказал посол. — Англичане трижды на протяжении одного века переворачивали страну с ног на голову, жгли на своем пути все без разбора. Миллионы жизней на их совести! — Эмир смотрел на посла из-под насупленных бровей, но не прерывал. — И не англичане ли посеяли вражду между Бухарой и Россией? — Эмир шевельнул губами, будто собирался что-то вставить, но раздумал. — Враг, говорят, бывает трех видов, — продолжал Мухаммед Вали-хан. — Просто враг, друг врага и враг друга. Это мудрое изречение. И, возможно, что большевиков серьезно беспокоит дружба Бухары с Великобританией. Это легко допустить…
Весь перевалившись на правый подлокотник кресла, эмир молчал и лишь перебирал толстыми пальцами в перстнях свою черную бороду. Мне казалось, он обдумывает какой-то убедительный ответ. Сейчас разговор достиг кульминационной точки, вплотную подошел к вопросу: большевики или англичане? Третьего не дано! Так в ком искать опору? Кому вверить свою судьбу?
Точки зрения были предельно ясны, высказаны напрямую. Стороны окончательно размежевались, и сейчас оставалось лишь аргументированно, убедительными средствами загнать друг друга в тупик.
Первым такую попытку предпринял эмир.
— Возможно, вам известно, — начал он издалека, — что в середине прошлого века в центре Бухары, на площади Регистан, были обезглавлены два английских офицера — полковник Стоддарт и капитан Конноли. Это событие всколыхнуло не только Англию, но и всю Европу, кое-кто поговаривал даже о том, что пора «образумить» бухарского эмира. Ведь эти двое англичан были как бы первыми наместниками Великобритании в наших краях! Но не успела утихнуть буря, вспыхнувшая из-за этого убийства, как нас постигла новая беда: на Туркестан хлынула Россия. Преградить ей путь не удалось, и вскоре Бухара тоже оказалась под крылышком белого царя. Такова судьба любой страны, у которой не хватает сил отбросить врага. Кто поможет? Кто поддержит? — Потное лицо эмира снова побагровело. — Но аллах свидетель, ничего худого мы не видели от белого царя. Он о нас заботился по-отечески. Тем более прискорбно, что неожиданные и страшные события в России не только ее погубили, но и нас лишили надежной опоры. Судите сами: какой помощи можно ждать от разбойников, которые так жестоко расправились с династией после ее трехсотлетнего существования?
— Как знать! — заметил посол. — Быть может, именно эти, как вы изволили выразиться, разбойники и могли бы стать для вас надежной опорой. Большевики готовы помочь любому народу, отстаивающему право на самостоятельное, независимое существование.
Эмир желчно рассмеялся.
— Знаю я их! Сами ловят журавлей в небе и другим сулят то же самое: какие-то эфемерные блага, какое-то там равенство… Обман! Пустыми обещаниями и красивыми словами они дурачат людей! — Кушбеги не сводил глаз со своего эмира и все время угодливо кивал головой в знак того, что полностью разделяет его мысли. — Если, как вы говорите, большевики считают, будто каждый народ должен сам определить свою судьбу, то почему в таком случае они не предоставляют самостоятельности Туркестану?
— Этого я не знаю, — сказал посол. — Положение в Туркестане мне пока что мало знакомо.
— Зато мне оно знакомо досконально! — поторопился вставить эмир, видимо решив, что своей компетентностью быстро загонит Мухаммеда Вали-хана в угол. — В Туркестане по существу ничего не изменилось, если не считать того, что прежде там правили наместники белого царя, а теперь правят большевики! Как говорится, хрен редьки не слаще!
— Простите, ваше величество, но вы берете лишь внешнюю сторону проблемы. В действительности же все много сложнее. Вот вы говорили о дружеских отношениях с белым царем. Но на чем они основывались? Да на том только, что подачками и прочими благодеяниями Россия как бы приручала восточных правителей, пыталась задушить их в своих «ласковых» объятиях. Старый, испытанный способ порабощения! — Эмир бросил на посла откровенно злобный взгляд. Но посол не смутился. Он продолжал: — Покойный эмир Хабибулла-хан правил Афганистаном около двадцати лет, но так и не сумел по-настоящему овладеть браздами правления, не имел даже права самостоятельно устанавливать взаимоотношения с соседями. Чуть не каждый вздох он должен был согласовывать с Лондоном. А ведь у любой страны есть свои обычаи, своя специфика, свои потребности, и англичанам не понять интересов Афганистана, не проникнуться чаяниями его народа. Вот из какой простой истины нам следует исходить! И потому первая задача — взять бразды правления страной в свои руки, а не полагаться на добрых дядей из Англии.
Посол умолк и пристально посмотрел на эмира. Кажется, наконец-то броня его маниакального упорства дала трещинку. Надо ловить момент. И Мухаммед Вали-хан поспешил продолжить:
— Недавно наши захватили одного русского офицера, бежавшего в Мазари-Шариф. Его взяли не за попытку к бегству, он был замешан совсем в другом деле. В его комнате нашли чемодан с документами, среди которых были копии отчетов, какие отправлял в Петербург генерал-губернатор Туркестана. Один из таких отчетов мы прихватили с собою, чтобы ознакомить с ним ваше величество. — Посол посмотрел на меня. — Господин капитан свободно владеет русским языком, его отец был одним из тех, кто вместе с эмиром Абдуррахманом-ханом бежал в Туркестан. Детство капитана там и прошло…
Эмир окинул меня долгим холодным взглядом, а посол, взяв из моих рук папку, продолжал:
— Господин капитан перевел на персидский язык один из отчетов, отправленных генерал-губернатором белому царю. С вашего разрешения и во имя самой истины я приведу лишь некоторые выдержки, касающиеся Бухары.
Эмир не возразил, но и не выразил согласия, и, быстро раскрыв папку, посол приступил к чтению:
— «Внутренняя автономия, которая была оставлена в Бухарском ханстве после его разгрома русскими в 1868 году и которою ханство пользуется до сего времени, несомненно налагает на бухарских эмиров заботу о благе своих подданных. Однако я должен с полною откровенностью верноподданнейше доложить Вашему Императорскому Величеству, что никогда еще, как в настоящее время, под покровительством русского правительства, бухарский народ не был доведен до степени такого обеднения и одичания. Причина сего кроется в следующем: полагаясь на поддержку русских штыков, эмир менее всего интересуется делом управления своей страной…»
— Ложь! — воскликнул Саид Алим-хан, и пена закипела в уголках его рта. — Кто же, если не эмир, управляет страной?
Испуганно и подобострастно кушбеги поддержал своего повелителя:
— О аллах! Какая гнусная клевета! И чего только не приходится услышать человеку, пока он жив!
А посол продолжал, будто не замечая гневной реакции бухарцев:
— «Охладев к своему народу, бухарский эмир уже на продолжении многих лет направляет свое внимание на приобретение популярности и влияния не в Бухаре, а в России и отчасти в Турции, жертвуя сотни тысяч то на мечеть в Петербурге, то на строительство Геджазской железной дороги…»
— И буду жертвовать! — прервал эмир, задыхаясь от ярости. — Я не имуществом генерал-губернатора, доставшимся ему от отца, распоряжаюсь, а своими деньгами!
Он изливал свою злость на господина посла, хотя и знал, что не он был автором этого донесения. Мухаммед Вали-хан видел, что эмир окончательно утрачивает самообладание, но чтения не прерывал. Наоборот, голос его звучал все более уверенно:
— «Все это привело к тому, что несомненно очень богатая страна с трудолюбивым населением, Бухара, коснеет в невежестве, ее народ стонет под тяжестью непомерных податей, еще более растущих из-за алчности и крайней недобросовестности туземных…»
Посол осекся. Слова, какими метко бичевались эмир и его окружение, остались непрочитанными. Я понял, что, видимо, Мухаммед Вали-хан просто-напросто сжалился над эмиром и решил больше не бить по его нервам.
Но эмир вдруг вскинулся:
— Чего же вы? Читайте! Это даже любопытно послушать!
Иронический тон сказал больше, чем могли бы сказать слова: «Эта белиберда ничуть меня не задевает, можете читать, а могли бы и не читать — результат один!» И посол, конечно, понял эмира.
— Да нет, не стану отнимать у вашего величества время, у вас и без того хватает забот, — сказал он. — Разве что всего одно место еще процитирую, да и то лишь в интересах взаимопонимания. — Его ирония была едва ли не более откровенной, чем ирония эмира. — Итак… «Если Бухару имеется в виду присоединить к Туркестану как одну из областей, то, казалось бы, нет никакой необходимости выселять бухарско-подданных евреев из края…»
Дрожащими от возмущения пальцами эмир оглаживал бороду, нервно теребил ее, видимо не чувствуя боли. Горько усмехнувшись, он чуть не с издевкой повторил запомнившиеся слова:
— «Если Бухару имеется в виду присоединить к Туркестану…» Вот даже как! — Он уже не скрывал своей неприязни к послу. — Неужели именно так и сказано в письме генерал-губернатора белому царю?
— Не в письме — в отчете, — уточнил посол и, словно сочувствуя эмиру, тяжело вздохнул. — Однако в другом месте говорится, что торопиться с присоединением Бухары к Туркестану не следует, пока что рекомендуется лишь требовать от эмира проведения необходимых реформ. — Посол вложил отчет в конверт, конверт — в папку и заговорил уже от себя: — Нас удивляет, что чиновники белого царя и английские политики на Востоке делают, в сущности, одно и то же, и, видимо, те и другие считают истинных правителей страны — эмиров, ханов — всего лишь пешками в сложной игре.
Саид Алим-хан снова вспыхнул и покрылся потом, багрянец щек пробился даже сквозь бороду. Кажется, именно эти последние слова более всего возмутили эмира, и, как ни старался он это скрыть, усилия оставались тщетными. Да и посол, впрочем, был не многим спокойнее. Как я понял, рассуждения о пешках в сложной игре и его возмутили, ударили по самолюбию, хотя отчет этот он однажды уже читал.
Некоторое время все молчали. Потом Мухаммед Вали-хан взял в руки папку с отчетом и протянул ее эмиру со словами:
— Здесь, в этом документе, сказано немало. Быть может, ваше величество найдет время и просмотрит его на свободе, не торопясь?
Эмир нехотя взял папку и положил ее на инкрустированный серебром круглый столик.
Пришло время двигаться дальше. Господин посол сказал нам, что утром мы выедем в Новую Бухару, в Каган, а сегодня вечером ему еще предстоит разговор с Саидом Алим-ханом, — видимо, дневная встреча эмира не удовлетворила. Однако на вечер был приглашен один лишь Мухаммед Вали-хан.
Что ж, тем лучше! Мы тем временем еще раз навестим Мухсина, попрощаемся с ним. Кто знает, когда доведется вновь увидеться!
Однако посол не сразу разрешил нам отлучиться. Он сказал, что лучше бы мы пригласили Мухсина к себе. Мало ли что может случиться в этот последний вечер!
Мы заверили господина посла, что будем очень осторожны, и он в конце концов согласился.
Конечно, можно было бы позвать Мухсина. Но это все же не то. Хотелось посидеть с ним в домашней обстановке, поговорить, просто-напросто повеселиться. Мы же столько времени не виделись! Кстати сказать, бухарский эмир настоятельно просил хотя бы до конца года оставить афганских офицеров в Бухаре. И эмир Аманулла-хан, скорее всего, удовлетворит эту просьбу, чтобы не конфликтовать, по крайней мере, по незначительным поводам.
Перед закатом сам миршаб, начальник полиции, прибыл за послом и препроводил его к эмиру со всеми приличествующими случаю почестями. Мы тут же скинули с себя военную форму, оделись полегче и уже направились к предоставленному в наше распоряжение «мерседесу», как вдруг откуда ни возьмись вынырнул Мухсин. Вид у него был растерянный, в обычно спокойных глазах застыла тревога. Одним лишь кивком головы он отозвал нас в сторону и упавшим голосом сказал:
— Мне нужна ваша помощь…
— Взорвать дворец эмира? Это мы мигом! — попытался успокоить друга Ахмед.
— Нет, брось ты, Ахмед, не до смеха… Надо вырвать из кровавых лап этого мерзавца одну бедную женщину.
Я поглядел на Мухсина с недоумением. О какой еще женщине он говорит?
Мухсин поспешил объяснить:
— Эмир приказал заточить в тюрьму и мать Рахимы, Максуду-ханум, но мы успели ее спрятать… Поднята на ноги вся полиция, и если мы не сумеем найти более надежное убежище, не избежать Максуде-ханум беды. А она ведь так больна!
— Ничего не понимаю, — встревожился Ахмед. — Какая Рахима? Какая Максуда-ханум? — Он посмотрел на меня. — Ты же мне ничего не рассказывал!
— Максуда-ханум — жена моего близкого друга, который сидит в зиндане. Сейчас некогда все рассказывать. Рахима — ее дочь. Пока что мы отвезли мать к одному именитому купцу, его сын — мой знакомый, очень хороший парень. Но купец так боится эмира, что велел сыну этой же ночью убрать Максуду-ханум куда угодно, иначе он сам заявит о ней в полицию… В общем, я думаю, мы должны туда поехать на вашей машине, остальное решим на месте.
— Но что мы можем решить? — взволнованный всей этой историей и состоянием друга, спросил я. — Если ее ищет полиция, а сам хозяин дома способен донести… Не представляю себе! Ну, допустим даже, что мы сумеем вывести ее из дома и посадить в машину. А если машину остановят?
— Ваш «мерседес» никто не остановит! — решительно заявил Мухсин. — К нему полицейские не смеют приближаться, я точно знаю. Он обладает неприкосновенностью.
— Но кто из нас будет за рулем, если удастся вывести женщину из дома? Мы же никак не должны ввязываться в такую скандальную историю!
— Это предусмотрено, — посмотрев на меня как на нерешительного, малодушного человека, сказал Мухсин. — В общем, не волнуйтесь, вся эта операция вам ничем не грозит, только дайте на полчасика машину. А не хотите… Что ж, буду искать другой выход.
Я растерялся. Действительно, что делать? Отказать Мухсину в его просьбе — значит смертельно его обидеть и, возможно, даже утратить его дружбу. С другой стороны, это дело может повлечь за собой шумный скандал. Теперь мне уже ясен был характер Саида Алим-хана — он не прощает! И стоит лишь ему узнать о нашем вмешательстве в дело, затрагивающее его личные интересы, нашу миссию можно считать полностью провалившейся. А ко всему утром ехать…
Сам того не заметив, я тяжело вздохнул. И тут Мухсин решительно протянул мне руку и сухо сказал:
— До свидания… Если сумею, завтра провожу вас, — и круто повернулся.
— Постой! — воскликнул Ахмед и схватил его за рукав. — Ты что? Если Равшан не хочет, не надо, но я буду с тобой, пусть даже меня повесят!
Он словно хлестнул меня ладонью по щеке.
— Идите за мной! — решительно бросил я и направился к черному «мерседесу».
Машина легко взяла с места.
Солнце садилось, но было еще светло и многолюдно, особенно около мечетей, караван-сараев и чайхан. Кое-кто совершал намаз, кое-кто лишь готовился к нему. Приближение вечера чувствовалось в замедленном темпе жизни улицы, в постепенно наступающей тишине.
За несколько минут мы домчались до дома купца, подле которого стоял, явно в ожидании, молодой красавец джигит. Он встретил нас радушно, как старых друзей, проводил в просторную комнату, где стоял старинный большой диван и несколько тяжелых мягких кресел.
Мухсин представил нам молодого джигита:
— Знакомьтесь, Фархуддин — офицер-артиллерист, военное образование получил в Петербурге, хорошо говорит по-русски и любит русских. Верно я говорю? — обратился он к хозяину.
Тот лишь улыбнулся в ответ. Тогда Мухсин стал расписывать нас с Ахмедом и так при этом нахваливал, что оба мы смутились.
Вскоре Мухсин и хозяин дома оставили нас. Через несколько минут за окнами послышался гул автомашины. Мы переглянулись и не успели еще обменяться догадками, как Фархуддин вернулся.
— Не беспокойтесь, — сказал он. — Все в полном порядке. — И, помолчав, многозначительно добавил: — На этот раз…
— На этот раз? — не понял Ахмед.
— Видите ли, нет ничего проще, как под темным небом Бухары-и-Шарифа нажить какую-нибудь беду. Любой неосторожный шаг — и пиши пропало! И тогда уж хоть караул кричи — никто тебе не поможет. Сперва изобьют до полусмерти, потом бросят в сиях-чах[49] или затолкают в кенне-хану[50]. — Красивое лицо Фархуддина заметно помрачнело. — Вот так и живем в вечном страхе, а ведь это сказывается! Доктора, между прочим, утверждают, что постоянное нервное напряжение ведет к тяжелым последствиям, к острым недугам. А если этими недугами страдает вся страна?.. Весь народ? Что делать в таком случае?
Мы молчали. Разговор принял политический характер, а ведь, в сущности, мы знали о Фархуддине лишь то, что он отважился спрятать у себя Максуду-ханум. Внешне он был очень приятен, густые изогнутые брови смыкались на переносице, волнистые черные волосы то и дело падали на лоб, и он пятерней отгребал их назад, усы явно шли к его строгому, благородного овала, лицу. Вот и все, что мы знали о Фархуддине. Не так уж много, чтобы поддерживать острую политическую беседу, хотя высказываемые им взгляды и настроения безусловно нам импонировали.
За себя я могу поручиться — буду слушать, но молчать. Но Ахмед… Он заводится, как говорят, с полоборота и тогда уже способен выпалить что угодно, не сообразуясь с аудиторией. Опасаясь, что и сейчас он не изменит себе, я выразительно на него глянул. Понял он мой взгляд или нет, но шутливо включился в разговор:
— Ну уж, если артиллеристы говорят о вреде нервных напряжений, то что же сказать нам с высоты наших жалких кляч?
Фархуддин подхватил шутку:
— Нет, кавалеристам куда лучше! Конь везде пройдет, мчись на нем по просторам, маневрируй как хочешь! У нас же возможности куда скромнее. Конечно, подкатить пушку к воротам Арка и открыть огонь — дело нехитрое. Но… Видимо, пока еще не настал подходящий момент. — Улыбка сползла с его лица, уступив место озабоченности.
Я с опаской глянул на Ахмеда, мне казалось, он вот-вот заговорит в полный голос. Но, видимо правильно истолковав мое молчание, он сидел склонив голову, будто изучал замысловатый рисунок, вытканный на плюшевой скатерти.
Однако молчание было неловким, и хозяин дома не мог этого не почувствовать.
— Конечно, — начал он, будто продолжая мою мысль, — вы меня не знаете. Но о вас мне много рассказывал Мухсин, мы ведь часто встречаемся здесь или у него дома и часами разговариваем на разные темы. Слава аллаху, проблем хватает! То, что сегодня происходит в мире, так стремительно и быстротечно, что не успеваешь всего осмыслить, во всем как следует разобраться. Прежде всего я, конечно, имею в виду события в России… — Он замолчал. Похоже, он просто изнемогал под грузом собственных размышлений и переживаний и рад был случаю излить кому-то душу. — Я долго жил в России, знал там прекрасных людей, полюбил русское искусство, русские обычаи, — в общем, я с благодарностью вспоминаю этот великий народ. Меня покорило то, что он не ведает ни националистических настроений, ни шовинистического высокомерия по отношению к другим национальностям. Извините, пожалуйста… — Фархуддин встал и на минутку вышел в соседнюю комнату. Он вернулся с книгой в руках. — Вот это автобиография эмира Абдуррахмана-хана…
Я знал эту книгу, познакомился с нею как раз незадолго до выезда в Бухару. Мой дед рассказывал, что Абдуррахман-хан начал писать ее во время эмиграции, в Туркестане, и даже читал ему отдельные отрывки.
Фархуддин, видимо, тоже внимательно отнесся к труду Абдуррахмана-хана: между страниц было заложено много бумажных полосок. Быстро найдя нужное место, он внятно прочитал:
— «Я удивлен одной стороной в политике России в Азии: именно в русском Туркестане, среди русско-восточных подданных России… смешанные браки и социальное общение между нациями наблюдаются более часто, чем между англо-индийцами и индусами в Индии, которые всегда очень удалены друг от друга. Если англичанин женится на туземке из Индии, то все английское общество смотрит на эту пару с осуждением и презрением. Результатом этого является то, что англичане и индусы не могут изучить внутренний мир и психологию друг друга и потому живут в отчуждении».
Фархуддин закрыл книгу.
— Видимо, эмир Абдуррахман-хан был наблюдательным человеком, он подметил одну из характерных и важных черт жизни Туркестана. Ведь в самом деле, русские охотно общаются с местным населением, не считают для себя зазорными контакты с узбеками, таджиками, туркменами, киргизами… Вступают даже в браки.
За окнами вновь послышался шум машины, и тут же к нам вбежал радостно возбужденный Мухсин. По одному его виду можно было с уверенностью сказать: все в порядке! Глаза его улыбались, из них исчезло беспокойство, все лицо светилось.
— Ну? — одновременно обратились к нему мы с Ахмедом.
— Едем ко мне! — вместо ответа выпалил Мухсин.
— Это почему же? — удивился Фархуддин. — Можно сказать, только успели познакомиться, разговориться, и вдруг… Кстати сказать, Мухсин, твои друзья не больно-то словоохотливы…
— Так ты, наверно, эмиров клянешь? — усаживаясь напротив меня, с шутливым укором спросил Мухсин. — А они за своего Амануллу-хана готовы собственные головы прозаложить.
— Так я и почувствовал!
Я решил уточнить:
— Не за Амануллу-хана, а скорее, за его политику! Потому что, если бы Аманулла-хан правил так же, как его отец, я не мог бы его поддерживать.
— Вот бы нашему Саиду Алим-хану хоть десятую долю того патриотизма, который проявляет в своей деятельности Аманулла-хан! — мечтательно заметил Фархуддин. — Я бы тоже голосовал за него обеими руками!
Дверь бесшумно распахнулась. Высокий молодой парень, отвесив Фархуддину почтительный поклон, сказал:
— Прибыл человек из Ситора-и-Махи-Хосса!
Фархуддин неохотно поднялся, вышел, но через минуту вернулся опечаленный.
— Видимо, опять где-то стряслась беда, — сообщил он, досадливо морщась. — Командующий артиллерией прислал за мной машину, надо ехать в летнюю резиденцию эмира. Простите меня…
Мухсин словно обрадовался этой вести. Вскочив на ноги, он воскликнул:
— Отличная новость! Стало быть, его величество эмир о вас соскучился? Ну, в таком случае прямо из Ситора-и-Махи-Хосса приезжайте ко мне. Мы будем ждать.
— Нет-нет! — замахал руками Фархуддин. — Обед готов! Вы не должны уходить, не отведав хлеба-соли…
Но все же мы уговорили его, что тоже должны ехать. И наши машины двинулись с места в разные стороны.
У дома Мухсина мы вышли из машины, и в ту же минуту я заметил двух незнакомцев, возникших словно из-под земли. Было ясно, что они нас ждали. Сам того не заметив, я сунул руку в карман, где лежал пистолет. Насторожились и мои друзья.
На незнакомцах были тюрбаны и полосатые халаты. Один из них, высокий, дюжий детина, подошел ко мне вплотную и по-русски прошептал:
— Добрый вечер, господин капитан…
Я не ответил на приветствие, а при свете луны постарался внимательнее рассмотреть его лицо.
— Меня прислал командир Степанов, — продолжал дюжий детина все тем же шепотом. — Можно вас на минутку?.. — Он отошел чуть в сторонку, я последовал за ним. — Вас, господин капитан, разыскивают. По вашему пути выставлена засада, так что лучше ехать другой дорогой. Следуйте за моей машиной…
Все это показалось мне странным и подозрительным. А незнакомец, заметив мое настроение, закурил и протянул мне на ладони зажигалку.
— Узнаете?
Я взял зажигалку в руки, и тут же все сомнения улетучились: это был заранее обусловленный пароль, И тогда я спросил:
— А кто же устроил засаду? С какой целью?
— Об этом — потом, — коротко бросил незнакомец. — Сейчас надо поскорее унести отсюда ноги.
Да, пожалуй, он был прав. Я быстро вскочил в машину. Ахмед удивленно посмотрел на меня и открыл было рот, чтобы спросить, что произошло, но я опередил его:
— Потом поговорим!
Мы ехали за машиной с посланцем от Степанова и еще с какими-то людьми; они, кажется, подстраховывали нас. Не когда мы подъехали к дому, машина, не останавливаясь, пронеслась мимо. А мы благополучно вошли в подъезд.
Дома мы застали многолюдную и шумную компанию. Оказывается, нас дожидались чуть не все афганские офицеры — пришли попрощаться, повидать, поговорить… Дожидалась нас и радостная новость: представительство России в Бухаре сообщило, что на днях наши войска овладели Талом — одним из сильнейших опорных пунктов англичан.
В Тале я не бывал, но мне рассказывали, что как раз там-то англичане и концентрируют свои основные силы. Генерал сипахсалар считал, что из Тала они одним броском рванутся на Гардез, а овладев им, пойдут на Кабул. Так не счастье ли, что этот план рухнул?! Сейчас противник оказался в тяжелом положении, потому что захват Тала давал возможность нашим войскам через долину реки Инд проникнуть в глубь Индии.
Я был под сильным впечатлением этой вести. В памяти вихрем пронеслись воспоминания о скитаниях по индийской земле, о разных встречах, добрых и недобрых… Но самым ярким и радостным было воспоминание о неповторимом параде в Гардезе — параде ополченцев из разных племен и родов.
О том, что англичане пошли в открытое, широкое наступление на наши войска, то есть что война началась, мы услышали, когда приближались к Мазари-Шарифу. С тех пор гром пушек часто отдавался в моих ушах, и, хотя война была далеко, на границе Афганистана и Индии, я ощущал ее горячее дыхание, казалось, я сам испытывал все опасности, все тяготы боев, кровопролитий и, представляя себе, что происходит сейчас на линии фронта, не мог справиться с дыханием, не мог замедлить гулкое и беспорядочное биение сердца. Враг был силен, хитер и беспощаден, и сознание этого держало меня в постоянном напряжении. Я боялся представить себе, какой размах примет это жестокое столкновение.
И вот ему настал конец! Враг повержен, изгнан из Тала, и чувство облегчения и гордости захлестнуло меня.
Заслышав подъехавшую машину, я выбежал на улицу, чтобы встретить господина посла. Но это оказался Фархуддин. Новость накатывала на новость: Фархуддин сообщил, что завтра едет вместе с нами. Видимо, он оказался одним из тех, кого эмир намерен был направить в Ташкент по согласованию с Туркестанской республикой.
Саид Алим-хан делал это против своей воли, об этом легко было судить по его реакции на любое упоминание нашим послом большевиков, тем более доброжелательное упоминание о них и об отношениях с ними. В эти моменты лицо эмира становилось жестким, влажные губы начинали кривиться и подрагивать. Он и не пытался замаскировать свою ненависть к большевикам и то и дело прибегал к едким пословицам вроде «Гусь свинье — не товарищ», «Пожалел волк кобылу…» и прочее в этом роде. И вот после всего этого он посылает своих людей в Ташкент! Стало быть, есть обстоятельства, которые сильнее его!
— Пытается пустить пыль в глаза большевикам, — едко заметил об эмире Фархуддин, глянул на часы, потом извлек из кармана новенькой гимнастерки какую-то бумажку и протянул Мухсину. — Гляди, вот такие же точно были расклеены по всему городу, даже на стенах Арка. Говорят, эмир приказал не позже завтрашнего утра найти виновных. На ноги поднята не только вся полиция, но и армия, по городу идут повальные обыски.
Мухсин прочитал бумагу и протянул мне. Я увидел набранные крупным четким шрифтом строки:
Я говорю: падут ночные тени
И захлебнется мир в крови гонений,
Тогда эмиры, и муллы, и шейхи
Потонут в мутном море преступлений.
Я говорю: тогда падут короны,
Обрушатся дворцовые ступени!
Я говорю: пусть разлетятся троны —
И рухнет хан пред нами на колени!
Дождавшись, когда я кончу читать, Мухсин объяснил:
— Это написал Садриддин Айни, я говорил вам о нем. В прошлом году эмир замучил его младшего брата — Хаджи Сираджиддина, и Садриддин посвятил стихотворение покойному брату. А сейчас эти строки переходят из уст в уста, из рук в руки. — И, обведя нас одухотворенным взглядом, Мухсин с чувством повторил последнюю строку:
И рухнет хан пред нами на колени!..
Спать я лег очень поздно, но проснулся чуть свет — еще кричали где-то вдали петухи и ревел осел. Послышался кашель старого повара, — стало быть, и он проснулся; донеслись голоса домашней прислуги.
Пока я брился и мылся, окончательно наступило утро, и до меня донесся голос муэдзина, призывающего к намазу:
— Аллахи акбер! Аллахи акбер!..
До нашего отъезда оставались считанные часы — миссия в Бухаре завершилась. Чем? Собственно говоря, ничем, потому что встречи с Саидом Алим-ханом оказались почти безрезультатными. Вчера вечером господин посол около трех часов провел у бухарского эмира; о чем только они не говорили, но по главным, самым существенным вопросам так и не сумели добиться единства мнений. Вернувшись от него поздно вечером, Мухаммед Вали-хан сказал нам:
— Он похож на плохого капитана судна, идущего ко дну: растерян, сам не знает, что делать. И если бы не надежда на англичан, думаю, он просто-напросто бежал бы со своего капитанского мостика.
После завтрака к нам явился мирахур[51] с подарками от эмира. Он набросил на наши плечи халаты с шитыми золотом воротниками. А халат из темного бархата, украшенный драгоценными камнями, вчера вечером эмир Саид Алим-хан собственноручно преподнес господину послу.
Мы попросили мирахура передать его величеству слова глубокой признательности.
В полдень, облачившись в официальную форму, мы торжественно проследовали к раскинувшейся против Арка площади Регистан. Впереди — парадный кортеж. Около двадцати военных в праздничных формах, гарцуя на разукрашенных прекрасных конях, пробивали нам путь сквозь несметные толпы народа. Разноцветные тюрбаны, тюбетейки, халаты, чадры переливались под солнцем всеми цветами радуги; звонкие голоса, звуки бубнов и сурнаев — все это сливалось в веселый, оживленный гул и словно бы растворялось где-то под синим куполом неба.
Вообще-то Бухара произвела на меня довольно тягостное впечатление атмосферой какой-то неистребимой безысходности, пассивности. А сейчас казалось, что города коснулся дух обновления, надежд, светлой веры в доброе будущее… Лица людей будто помолодели, блестели глаза, сверкали белозубые улыбки… Гул толпы по мере приближения к Регистану становился все более мощным, все громче звучала музыка, люди пели, танцевали, смеялись. Это были хорошие проводы — так провожают друзей. И, хотя встречи с бухарским эмиром не удовлетворили господина посла, народ все же сумел почувствовать и душою понять, что мост дружбы между Бухарой и Афганистаном перекинут.
Почти вся городская знать собралась на Регистане — государственные чиновники разных рангов, высокие военные чины, именитые муллы, ахуны. В общем, цвет того общества, которое привыкло находиться на гребне волны.
Нас встретил сам кушбеги. Он представил господина посла самым важным старейшинам, а затем — представителям Бухарского государства, направляющимся в Туркестан. Главой этой делегации был перваначи[52], на щегольском, ярком халате которого красовались ордена. С ним рядом стоял наш новый приятель Фархуддин. Он издали приветствовал нас, помахивая рукой.
На трибуну, сооруженную специально ради такого случая, поднялся сам кази-калон. На нем все было белым — и тюрбан, и костюм, и халат, и от этого его и без того крупная, высокая фигура казалась особенно внушительной, даже величественной.
Теребя холеными пальцами свою бороду, тоже белую, как снег в горах, он несколько минут стоял, оглядывая толпу внимательным и чуть надменным взором, дожидаясь наступления полной тишины. И тишина, абсолютная, как в пустыне, тишина многотысячной толпы наступила. Все замерли в ожидании первых слов кази-калона. А он внушительно покашлял, затем что-то заговорил, так тихо, что ничего невозможно было расслышать, и вдруг, воздев морщинистые руки, громко и взволнованно благословил от имени аллаха и его тени на земле — эмира всех, кто собрался в путь.
— Доброго пути! — заключил он торжественно и гулко.
И по огромной площади майским громом прокатилось:
— Доброго пути!