Слева за моей спиной прокурор Зигфрид Реле начал свою вступительную речь. Она длилась почти два часа с перерывами. Под воздействием ли этого приглушенного баритона, которым сейчас говорило само правосудие, или по какой-либо иной причине, но мой желудок вдруг пронзила резкая боль, грозящая разорвать его на части.
Я попросился в туалет. Охранники надели на меня наручники и повели из зала.
— Вам плохо? — спросил тот, который еще ожидал в этом году снега.
— Нет-нет, — успокоил я, — просто утром выпил слишком много чая.
Меня рвало. Я спустил воду, чтобы заглушить звуки, которые издавал.
Я прошел на свое место, стараясь держаться подальше от Реле и опустив голову. Не хотел, чтобы присяжные видели мое лицо, в то время как прокурор рассказывает обо мне разные ужасы. Охранник, который не ждал в этом году снега, пару раз нагнулся, пытаясь разглядеть, не заснул ли я, не потерял ли сознания и жив ли вообще.
Я всячески избегал взгляда Реле. Так и не посмотрел на него, зная, как бывает ухожен французский газон, если состоит из короткой черной бороды, покрывающей острые скулы. Его исполненная здравого смысла речь походила на сообщение по радио. Такая же взвешенная, ровная и беспафосная. Не пытаясь управлять вниманием слушателей, он так часто повторял одно и то же, что информация впитывалась в мозги, как жидкая каша в стенки желудка, — сама собой.
Реле попросил присяжных забыть все, что они знали обо мне из газет. Это было правильно, и я остался благодарен ему за это. Он ограничил деятельность СМИ сферой мифов и легенд, где присяжным искать нечего. Насколько я знал, Реле ненавидел журналистов и не желал иметь с ними никаких дел. Он считал их врагами правды и трусами, беззастенчивыми клеветниками, манипулирующими законом. Они расшатывали правовую систему, вместо того чтобы ее укреплять. Создали свои властные структуры, при помощи которых управляли и политиками, и обществом.
— Истерия СМИ вокруг данного преступления не обошла стороной и меня, — признался Реле. — Однако вынужден констатировать, фактическое содержание…
Он любил выражения «вынужден констатировать» и «фактическое содержание». Первое точно схватывало суть его работы, второе являлось своего рода квинтэссенцией юриспруденции, поскольку объединяло в себе понятие «факта» и допускающего различные истолкования его «содержания».
— Однако вынужден констатировать, фактическое содержание дела оставляет нам мало возможностей для радужных фантазий, — продолжил Реле. — Честный, уважаемый, порядочный, состоявшийся в профессиональном плане, высокообразованный и успешный гражданин… — это лишь часть тех эпитетов, которыми он наградил меня за два часа своей вступительной речи, — обаятельный, дружелюбный, внимательный, вежливый, вечно улыбающийся и очень приятный мужчина… — это я-то «вечно улыбающийся»? — который, казалось бы, и мухи не обидит, совершает нечто такое, чего никак не мог бы ожидать от него ни один здравомыслящий человек.
Признаться, я и сам не предполагал, что способен на такое.
— Самое ужасное из злодеяний, величайшее преступление против основ нашей западной цивилизации, — на секунду его бормочущий голос стих, словно мотор, наконец, дал сбой. — Он совершает убийство — жутчайшее, отвратительнейшее из известных нашему закону правонарушений, карающееся у нас самыми строгими мерами, вплоть до пожизненного заключения.
Я воспринял это как намек на ожидающий меня приговор и энергично кивнул.
— И тут мы, естественно, спрашиваем себя: почему он это сделал?
Я прикрыл глаза. В моем желудке копошились морские ежи. Могут ли они спровоцировать инфаркт миокарда, если доберутся до сердца?
— Позвольте мне задать данный вопрос в другое время. Позвольте мне также подойти к нему без предубеждений.
Морские ежи медленно сворачиваются в клубочки. С правой стороны от меня, где сидели журналисты и зрители, снова послышался нарастающий шум, а затем стих.
— Давайте же посмотрим на факты, предоставим им возможность говорить за себя, — призывал Реле присяжных. — Человека застрелили на входе в бар с близкого расстояния. И нажавший курок сидит перед нами.
Последняя фраза отозвалась в левом полушарии моего мозга острой болью. Видимо, Реле готовился обратиться ко мне.
— Прежде чем судить его, мы обязаны представить, как все происходило. Хотя нет, — спохватился Реле, — у нас ведь есть полное признание подсудимым своей вины, и оно исключает как необходимость самообороны или несчастный случай, так и соучастие в этом деле второго или третьего лица, что подсудимый подтверждал и в чем расписывался неоднократно. И в его показаниях нет никаких противоречий. — Он достал пистолет. — Налицо важнейшая улика — орудие убийства, оно принадлежит подсудимому и было при нем на момент преступления, отпечатки пальцев…
Где Хелена? Она в зале? Любит ли она меня?
— Разрешите мне, наконец, зачитать заключительные слова полицейского протокола, принадлежащие обвиняемому.
Неужели она любит меня?
— Вот что он говорил: «Я, Ян Хайгерер, решительно настаиваю на том, что заранее спланировал убийство до мельчайших деталей и совершил его умышленно. Я не находился ни в состоянии алкогольного опьянения, ни какого-либо душевного помешательства. Голова моя оставалась ясной. О жертве мне сказать нечего. Мотив я раскрою позже».
Так любит ли она меня?
— Дамы и господа присяжные! Я полагаю, вам не остается ничего иного, как классифицировать действия подсудимого Яна Руфуса Хайгерера в соответствии с параграфом 75 Уголовного кодекса и вынести соответствующий приговор.
Неужели ей удалось выяснить, зачем я это сделал?
— Чрезвычайно трудноразрешимой и интересной задачей как для психологов, так и для всех нас остается вопрос «почему?», — продолжил Реле. — Собственно, мы имеем здесь два «почему»: во-первых, непонятна причина самого преступления; во-вторых, не меньшую загадку представляет собой столь упорное замалчивание ее подсудимым. Для решения вопроса о виновности все это не имеет значения, однако может существенно повлиять на определение меры пресечения. Не исключено, что подсудимый уже завтра…
Любит ли меня Хелена? Зачем она возила меня к себе домой? Жалела или хотела со мной секса?
— …но я хотел бы предостеречь вас, дамы и господа: опирайтесь на факты и не позволяйте обманчивым чувствам руководить вами. Да не введут вас в заблуждение ни внешность, ни манеры обвиняемого. Не поддавайтесь неоправданному состраданию. Человек рука которого не дрогнула привести в исполнение столь хладнокровно спланированное убийство, не заслуживает…
Внезапно другой мужской голос заглушил монотонное прокурорское жужжание.
— Простите, но мне кажется, подсудимому плохо.
Он доносился со стороны присяжных.
Оба охранника взяли меня под руки и поставили на ноги. Мысли о Хелене плохо повлияли на мое самочувствие. Я ничего не должен был воспринимать всерьез, я забыл это правило. Извинившись за кратковременное помрачение сознания, я сослался на спертый воздух. Потом скользнул помутившимся взглядом по рядам присяжных. Женщина, похожая на мою мать, протирала глаза. Судья объявила большой перерыв. Меня сразу же доверили заботам трех медиков.
Мне полегчало. Вероятно, желудок болезненно реагировал на глуховатое прокурорское бормотание. Иногда оно набирало силу и звучало, как из самых дорогих усилителей системы «хай-фай».
— Реле — козел, — прошептал мне охранник, ожидавший в этом году снега. — Самый настоящий онанист, — подтвердил он, когда я попытался возразить ему жестом.
Я кивнул. В конце концов, все мы, так или иначе, онанируем, каждый по-своему, даже если и не в традиционном смысле этого слова.
И вот слово взял Томас Эрльт, мой защитник. Я нервничал не меньше его, чувствуя себя отцом мальчика, который должен рассказывать на празднике по случаю юбилея школы стихотворение, но плохо знает текст, в чем я убедился непосредственно перед выступлением. Я давно хотел сказать Эрльту, что неприятные запахи можно значительно ослабить при помощи дезодорантов. Кроме того, сейчас нетрудно достать в магазинах хорошие хлопковые и льняные рубашки, они, особенно в дни распродаж, стоят, пожалуй, не намного дороже его клетчатой полиэстровой синтетики, троекратно усиливающей потоотделение. Он сидел напротив меня. Вероятно, день седьмого марта выдался не таким удачным, как мне поначалу показалось.
Эрльт говорил тихо. Его металлический голос терялся среди шума в зале. Собственно, никто, кроме меня и моих охранников, не заметил, что он начал свою речь. И это, к счастью, потому, что он стал рассуждать о недвижимости. Нет, Эрльт ничего не продавал присяжным и не предлагал им своих посреднических услуг. Он всего лишь пытался объяснить, как он, специалист по жилищному праву, чувствует себя на «процессе года»: немного потерянно — только и всего.
— Но, так или иначе, — продолжил Эрльт, уже обратив этими словами на себя внимание части публики, — у обвиняемого есть право на защиту.
Разумеется, он не имеет ко мне никаких предубеждений. Ни в коем случае не ищет оправдания моим насильственным действиям. (Хотя, по-моему, до сих пор только этим и занимался.)
— Я все еще не могу понять, — верещал адвокат, — почему подсудимый отказался сам выбрать себе защитника. Когда речь идет о таком серьезном обвинении, вряд ли имеет смысл экономить на услугах адвоката. А вы сами слышали, какими средствами располагает мой клиент.
Он признался, что связался со мной не по своей воле, что такой уж ему выпал жребий — защищать меня. И с самого начала чувствовал себя не вполне комфортно в роли моего адвоката. Сообщил, что все его попытки наладить со мной отношения с треском провалились. В зале стало тихо.
— Я так и не сумел войти в доверие к своему клиенту, — закончил Эрльт.
Его голос звучал жалобно. Потом он замолчал, давая всем в полной мере ощутить его беспомощность.
Вскоре я решился поднять голову и посмотреть на присяжных. На нижней скамье слева, с тяжелой золотой цепью на груди, сидел порнопродюсер, который обычно требовал для подсудимых смертной казни. В правой стороне той же скамьи я заметил накрашенную молодую женщину в массивных очках, старательно мявшую челюстями жевательную резинку. В своей родной деревне она, вероятно, была участницей всевозможных антииммигрантских движений. Присяжные откровенно скучали и демонстрировали равнодушие к происходящему. Я готов был поспорить, что свой приговор они уже вынесли.
На остальных шести я не стал задерживаться, потому что чувствовал на себе их пристальное внимание, строгое и в то же время доброжелательное. Мне даже показалось, будто их скамьи несколько придвинулись ко мне за время заседания. Женщина, напомнившая мне мать, держала голову прямо. Это успокоило меня.
— Должен признаться вам, — продолжил свою исповедь Эрльт, — что не имею ни малейшего представления о том, что произошло в ту октябрьскую субботу в баре.
Далее он сообщил, что до сих пор у него не было оснований ставить под сомнение справедливость обвинения в убийстве. Выражение «до сих пор» несколько покоробило меня. Но я решил, что это хороший конец для его вступительной речи. В целом он выглядел неплохо и, конечно же, подготовил себя к последующим заседаниям, на которых ему явно будет нечего сказать.
— В заключение я хотел бы вспомнить, чему меня с детства учила мать.
Даже если она сейчас страшно горда своим сыном и готова вознаградить его сегодня за ужином любимым лакомством, — нужно ли это?
— В определенном смысле ее наставление противоречит тому, что говорил вам наш глубокоуважаемый прокурор в конце своей вступительной речи.
О нет, только не это! Морские ежи уже ощетинились у меня в желудке, пока, правда, несильно.
— Томас, — говорила мне она, — загляни человеку в глаза, и ты увидишь, хорош он или плох.
Я повернулся и посмотрел ему в лицо.
Я плохой человек, но Эрльт этого не понимал. Он был слишком увлечен своей мыслью.
— Я не раз вглядывался в глаза моему подзащитному, — произнес он. — И даже если сейчас мне нечего добавить к обстоятельствам того ужасного убийства и всего, что с ним связано, я утверждаю со всей определенностью: Ян Хайгерер хороший человек. Убедитесь сами, господа присяжные. Загляните ему в глаза и только после этого доверьтесь голосу своего разума.
Я тряхнул опущенной головой в знак протеста. Толкнул стоявших по обе стороны от меня охранников, с целью вызвать их возмущение своим поведением. Дешевый трюк! Что можно определить, глядя в глаза? Размер зрачков, цвет радужной оболочки, степень опьянения. Остальное — вздор.
— Благодарю вас за внимание, — закончил Эрльт.
Я злился на него, но не мог не испытывать к нему симпатии. Он был хороший человек.
Меня снова повели в туалет, а в заседании объявили перерыв до девяти часов утра следующего дня, восьмого марта.