Чужой лес

Сижу в Медонском лесу. Давно облюбовал я это чудесное местечко, среди берез и кленов. Сзади, по склону, живописно вьется тропинка, сдавленная цепкой ежевикой. Впереди – заросшая травой площадка с расходящимися в разные стороны дорожками. Зеленой стеной стоит вокруг скамьи молодая поросль, играя на солнце листвой. И какая-то птица в глубине леса поет, настойчиво заучивая первые пять нот из партии Зибеля[128].

«Расскажите вы», – ясно слышится. А кому – не хочет сказать. Только я и так понимаю. Конечно, «ей». За это говорит все: и горячее солнце, и ясное небо, и такой милый ласкающий ветер…

Сижу, смотрю на березы и, как всегда, в душе – радость и грусть. Так много воспоминаний будят родные белые пятна, окруженные нежностью тонких ветвей. И так больно чувствуется, что все-таки это не то; что все это чужое вокруг – и земля, и дороги, и небо, и птицы…

Вот, вдали, из-за поворота показалась группа французов. Целая семья… Дама, двое детей. Девочку мать ведет за руку; мальчуган, вооруженный деревянной саблей, кидается из стороны в сторону, с безумием Дон-Кихота накидывается на стволы старых лип.

Счастливцы! Они у себя. Дома. Это все – их. На лице у матери – установившаяся спокойная радость. У детей – уверенные движения будущих хозяев страны. Опьянены годами, родным солнцем, родным воздухом…

Дама останавливается на площадке, нерешительно смотрит назад.

– Ау! – сложив ладони у губ, громко восклицает она.

– Го-го-го! – отвечает откуда-то громовой раскатистый голос.

– Ау! Ау!

– Го-го-го!

Эхо ответило «го»… Птица с партией Зибеля смолкла. Воздух замер, погрузившись после резких сотрясений в истомную тишь. И, вот, вдали, на дорогу ввалилась грузная фигура со шляпой на затылке, с развалистым самодовольством в походке.

Счастливцы! Как непринужденны! Что значит – дома. У себя. На своей собственной родине.

…Он подходит, запыхавшись, сияет мокрым лицом. В одной руке большой сверток в газетной бумаге, длинный хлеб. В другой – бутылка, в которой булькает молоко.

– Сядем на скамью, что ли? – спрашивает он громко по-русски, подозрительно взглянув на меня.

– Там уже кто-то сидит.

– А что ж такого. Пусть подвинется. Не его здесь скамейка. Володька! Пойди сюда! Ишь, поганец. Ломает кусты. Аня, садись. Ляля! Хочешь молочка? А? Володька, пойди сюда! Тебе говорю?

Они садятся. Аня, Володя, Ляля и он. Он ближе всех. Настолько близко, что каждый очередной поворот его могучей спины грозит смахнуть меня со скамьи.

– Мама, а у нашей соседки родился ребеночек! – говорит почему-то Ляля.

– Ну, и отлично. Пей молоко. Ты кого это встретил, Сережа? Топорчикова?

– Нет, не Топорчикова. Ты не знаешь. Полковник де-Гурнель. Удивительная штука, все-таки. В последний рай в Севастополе виделись, потом потеряли друг друга из вида. И теперь, на тебе, неожиданно в Медонском лесу повстречались.

– Де-Гурнель? Русский?

– Русский, конечно. Симпатяга. А судьба у человека, действительно, странная. Володька! Оставь хлеб в покое! Не подбрасывай! Предки были французскими эмигрантами, во время революции бежали в Россию. А теперь, вот, потомок принужден от революции обратно бежать. Беженцем в своей собственной родной стране оказался. Здорово? Володька! Что я тебе говорю?

– Мама, а почему у соседки родился ребеночек? – не унимается Ляля.

– Так надо, деточка. Пей.

– А почему надо? Консьержка говорит, что соседка купила ребенка на Марше о Пюс[129], – хитро замечает Володька. – Только врет, дура. На Марше о Пюс продаются старые вещи, а ребенок совсем молодой… Наверно, просто в рассрочку купили.

Чтобы не мешать семейной идиллии, я встаю, вежливо приподнимаю шляпу и ухожу вверх, вдоль по тропинке.

– Слава Богу, ушел, – слышу облегченный вздох сзади. – И откуда такая масса французов в лесу? Не продохнешь.

Здесь, вдали от скамьи, на холме, среди огромных кустов, завитых плетьми ежевики, тихо, спокойно. Бесшумно продвигаюсь по мягкой траве, опускаюсь под тишь молодого платана.

Никого, слава Богу. Хорошо. Зеленым небом с просветами голубых звезд раскинулось дерево. В траве муравьи… Божья коровка села на башмак, с удивлением смотрит: пень или гриб? Сзади, в зарослях, треск ветвей, шуршание листьев. Кузнечики, стрекозы, наверно. А, может быть, зайцы?…

Чудесно… Очаровательно. И как жаль, что чужое! Божья коровка – французская. Муравей – французский. Стрекоза – тоже. Зайцы, кузнечики… Ла фурми э ла сигаль[130]

Что это в кустах? Русские голоса?

– Значит, ты не любишь. Я вижу.

– Нет, люблю.

– В таком случай, почему не хочешь сказать?

– Неловко…

– Неловко? Мне? И тебе, Маня, не стыдно?

– Ну, хорошо… Так и быть… Дело, видишь ли, в том… Моя мама… То есть, я… То есть, мы обе, как ты знаешь, живем в одной комнате… Пополам. И если я выйду за тебя, и перейду, ей придется одной платить 300 франков… Ты понимаешь, что при заработке в 600 нельзя за комнату 300…

– Триста? Да. Это, конечно. Но, с другой стороны, неужели возможно, чтобы счастье расстраивалось? Нужно придумать что-нибудь, обязательно… Триста, шестьсот… А знаешь что? Не выдать ли твою маму за моего папу?

– Не говори глупостей, Витя.

– А что? Ей Богу, Елена Федоровна еще интересна. Папа у меня тоже… Крайний и бодрый. Мы их познакомим, поженим. И тогда – все отлично. Я с тобой, она с ним. Две комнаты, как были, так и останутся!

– Милый, как это было бы хорошо!

– Милая, даю тебе слово!..

Тишина. Смолкло все. Божья коровка расправила крылья. Не добившись истины – что такое башмак, улетела. Муравьи продолжали сновать.

Где-то птица снова запела «расскажите вы ей». И в кустах опять треск ветвей, опять шорох, шуршанье листьев.

Стрекозы это? Белки? Зайцы? Неизвестно. Чуждый лес… Чуждая земля. Французские муравьи. Французские стрекозы… Ла сигаль и ла фурми…

Грустно!


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 22 июля 1928, № 1146, с. 2[131].

Загрузка...