— Оставь ее! Не трогай! Быстрее…
— Помогите! Тварь, ты чего творишь?!
— Сука! Я оставь ее… Бандитка! Ловите ее!
Любка оглянулась. Урок еще не закончился, но по стадиону, размахивая руками, от школы к ним бежали люди. Целый день лил дождь, тропинка, истоптанная сотнями ног, превратилась в глиняное месиво. Хлюпая разбитым носом, Инга лежала в луже, пытаясь дотянуться до слетевшей с ноги туфли.
Перед тем, как поймать ее и наподдавать, было страшно. В животе тянуло, тошнота подкатывала к горлу, руки и коленки слабели, но она не позволяла страху одолеть себя. Терять ей было нечего, лучше умереть, чем так жить. То, что будет потом, когда поймают ее, или завтра, когда придет в школу, она не думала. В горле пересохло, в груди стало тесно, злость, которая помогала ей все это время, куда-то ушла.
Теперь она, пожалуй, уже жалела о содеянном…
Но зубы она показала…
— Ты поняла меня?! — грозно вопросила Любка, надвигаясь на Ингу.
Инга дралась по-девчачьи. Схватила за волосы и выдрала целый клок. Но кожа на голове у Любки уже дано перестала быть чувствительной, мать таскала ее за волосы каждый день. Любка вдарила портфелем, пнув ногой по коленку и со всего маху приложившись кулаком к носу. Кровь пошла сразу. А после, когда Инга лежала на земле, уже не со всей силы, лишь для острастки пнула.
— Чего я сделала?! Я же тебя не бью! — взахлеб залилась слезами Инга, заметив, что на помощь бегут десятка два человек, а впереди старший брат Юрка, такой же рыжий и в веснушках.
Хоть и ревела, в глазах ее промелькнула радость, которая от Любки не ускользнула.
— Зато из-за тебя пристают! — с презрением бросила она, с прищуром взглянув на быстро приближающуюся разъяренную толпу. Времени у нее осталось не так уж много. — Ты! Запомни! — процедила она сквозь зубы, как делала мать. — Если меня еще раз тронут из-за тебя, я суну тебя головой в дыру в туалете и утоплю! Поняла меня?!
Для пущей убедительности она топнула по грязной воде, чтобы брызги облили Ингу с головы до ног — на нее тоже что-то постоянно проливали или сыпали на голову. Потом развернулась и неспеша пошла в сторону двухэтажного здания, которое стояло в углу стадиона. Показать трусость она не могла, но и попасть в руки разъяренной толпы — чистое самоубийство. Прибавила шаг, когда заметила, что часть бегущих старшеклассников отделилась и срезает угол, бросившись в погоню.
Достигнув здания и завернув, там, где ее уже не было видно, Любка бросилась бежать — не время проявлять гордость. Проливные дожди размочили дорогу, литые сапоги в них быстро увязали, а по деревянному тротуару скользили и подкатывались.
Она оглянулась. Преследование закончилось у дороги, через которую никто не рискнул перебраться. Толпа шумела, возбужденно о чем-то спорила, пытаясь найти и перебросить через колеи, наполненные жидкой глиной, доску. Она осмелела, но шага не убавила — могли застать у дома, обойдя огородами.
По настоящему страшно ей стало, когда она уже была в безопасности. Так страшно ей не было никогда, даже когда она сидела в каморке под лестницей, прячась от отчима. Теперь ее будет ненавидеть вся школа, которой раньше до нее не было дела. «Не добьюсь ничего» — внезапно расстроилась Любка. Так ее били в третьем классе. Никакой силы в драке она не показала, пожалуй, Инга и не испугалась даже. Если ее будут бить по настоящему, а она в ответ махать детскими потряхиваниями перед носом, никто всерьез ее не воспримет. Судьба ее теперь напрямую зависало оттого, кто кого.
«Ну ладно, на первый раз сойдет!» — успокоила она себя, думая о завтрашнем дне, нисколько не сомневаясь, что война только началась. Первый шаг сделан, может ли быть иначе? Враг не знал пощады, значит, и у нее ее не должно быть.
За этот год многое переменилось…
Во-первых, она училась в шестом классе…
Во-вторых, мать теперь разносила газеты и журналы. Из трех участков, на которые было разбито село, ей достался самый ближний и компактный. Но без Любки она бы не справилась — особенно сейчас, когда приходилось отскребать грязь лопатой и мыть полы каждый день. Одной воды уходило ведер десять, а ближайшая колонка в ста пятидесяти метрах за дорогой, через которую не пройти, не проехать. За лето Любка научилась всему. В этом году зимнее пальто и новое школьное платье Любка купила себе сама и выписала по каталогу новые сапоги. В каникулы, когда можно было брать на работу учеников, ей даже разрешили подменить двух почтальонов. Правда, ходить пришлось пешком, лошади ее за человека тоже не считали. Три раза ее садили на лошадь, и трижды лошадь понесла, один раз чуть не убив человека, который в это время стоял на пути. Не то, чтобы не любили, брали из руки и хлеб, и сахар, и соль, и что-то даже шептали на ухо, но только пока она была спереди, а стоило подойти сзади, как начинали дрожать.
Работа была ответственная и опасная. Например, один и тот же пенсионер уже второй раз требовал, что пенсию ему выдали дважды, обвинив в подделке его подписи. И почтальона уволили бы, не найдись двое свидетелей, которые одновременно подтвердили, что старик пенсию получал, а еще хвастал, будто заставил государство раскошелиться. Сразу после того, как выяснилась правда, почтальона на работу вернули, и то, что вычли из зарплаты, а пенсионера обязали самого ходить за своей пенсией. Теперь он писал жалобы во все инстанции. Тетя Нина, начальник почты, каждый раз напоминала всем, чтобы сверяли подпись с той, которая стояла на лицевой стороне.
Теперь, когда лето закончилось, и школьников на работу брать было уже нельзя, она помогала только матери. Но вдвоем, если не было пенсии, когда приходилось заходить почти в каждый дом, справлялись быстро, обычно часа за три.
Потом убирались в здании. Мосты, лестница и еще бытовка монтеров, были полностью на ней, а крашенные, в самом доме быта и на почте, Любка лишь мочила шваброй. Мать вытирала их руками, чтобы не оставалось разводов.
Любка и к этой работе привыкла, запросто справляясь, так что часам к семи уже была свободна. А если только подметать, то и к пяти. Старалась она изо всех сил. Не сказать, что стало легче, но питались теперь много лучше. А если возвращаться домой было нельзя, могли позволить себе поужинать в столовой. Даже сумели накопить на стиральную машину, которые пока были не у всех. И уже никто не спрашивал, почему они днюют и ночуют в доме быта. Все знали, работала мать от зари до зари — и мыла, и топила, и разносила…
В-третьих, умер дядя Андрей, мамин брат. Чтобы вызвать рвоту, врач залез на него и начал коленками давить ему в живот — и почти сразу хлынула кровь и горлом, и через кишечник. Крови были столько, будто вылили ведро. Матрас промок насквозь, под кроватью осталась лужа.
Вскрытие показало, что у него была порваны селезенка и печень. О том, что это сделал врач, не было ни слова. Мать обвиняла тетю Мотю, которая в этот день была пьяная. После того, как в сельхозхимии вскрылись хищения, а ее заподозрили в укрывательстве и уволили, она сильно запила и загуляла, ни от кого не скрываясь. Дядя Андрей сначала скрывал, о том, что происходит в семье, а потом решил уйти к продавщице, забрав Сережу и Лешу, подав на тетю Мотю в суд, чтобы ее лишили родительских прав. Она и вправду почти не появлялась, а если приходила, то только что-нибудь унести и продать, как будто до Сережи и Леши ей не было дела.
И не изменилась, когда дяди Андрея не стало.
Сережа школу закончил, он теперь готовился идти в Армию, а пока работал в лесничестве. У него даже была своя комната, в которой он жил со студентом лесотехнического института. А у Леши дела были совсем плохи. Его собирались отправить в тот страшный детский дом, которого так боялась Любка. Учился он плохо, как трижды второгодник Васька, оставался на второй год — и если бы остался еще раз, то учиться им пришлось бы в одном классе. Но, в отличие от Васьки, никого не трогал, вел себя тихо и скрытно. Любку такая перспектива вполне устраивала. Она была уверена, что сможет заставить Лешика учиться, если бы он немного помог ей. Но мать взять его к себе отказалась наотрез. Она была уверена, что он не станет спать в доме быта и уйдет к тете Моте точно так же, как ушел из новой семьи дяди Андрея. А там обязательно начнет попивать.
Наверное, и Лешу мать обвиняла в смерти дяди Андрея, только не говорила об этом вслух…
И расстраивалась, когда убеждалась, что ни о каком училище Леша не думает, убегая даже от Сережи, когда тот начинал просить его что-то сделать по дому, пока он был на работе.
А четвертых, кажется, она заболела, как все, влюбившись в одного десятиклассника, который нравился всем девочкам без исключения, с пятого по десятый класс. Он был самый стильный и самый обаятельный, и вел себя как джентльмен, даже с нею.
А еще играл на гитаре в ансамбле и пел, как бог…
Но любил он только одну девчонку, ту, которая жила в его доме — он на втором, а она на первом этаже. Любка с Валей Иволгиной дружила и часто бывала у нее в гостях, была она старше ее на два года, но училась лишь на класс выше, в седьмом. Любке Валя Иволгина тоже нравилась. Сама по себе мягкая и объективная. А в чем-то завидовала ей. Ее сестра уехала в училище уже давно, и теперь помогала им, посылая одежду, которая была не хуже Ингиной или Нинкиной, а может, даже лучше. Любка не унижалась, обходила стороной, если значительно в чем-то уступала, но только так она могла, не вызывая ни у кого подозрений, встретить Мишку Яшина и переброситься с ним приветствием…
Когда Любка случайно встречалась с Мишкой Яшиным, она начинала таять и плавиться. И внезапно чувствовала, что не может двинуть ни рукой, ни ногой, ни что-то сказать, или даже пошевелить губами. Любка даже и не пыталась пошевелиться, пока Мишка не поднимется к себе, или, наоборот, не выйдет на улицу. А если заходил к Вале, Любка внезапно резво вскакивала и неслась в туалет или куда-то еще, дожидаясь, пока он не выйдет…
Конечно, она не думала, что он когда-нибудь обратит на нее внимание. Наоборот, ей хотелось стать невидимкой. Вся ее жизнь не стоила выеденного яйца, она ко всему привыкла, и расстраивалась, если с ней плохо обращались, но когда она вспоминала о нем, из нее будто вынимали дух — и сразу хотелось стать не хуже Вали или девочки, которая могла бы Мишке понравиться. Когда он шел по дороге, она переходила на другую сторону, чтобы не встречаться и не выглядеть полной дурой. Волосы вставали дыбом при одной мысли, что он вдруг узнает, как у нее иногда непроизвольно текут слюни, перекашивает лицо, трясутся руки, подгибаются и деревенеют ноги, как не спит дома, прячась от отчима, как ее ненавидят и презирают даже учителя, и что ее постоянно бьют… Не только в школе, но и дома. Она не была ни Валей, ни Ингой, ни кем-то другим, у кого в жизни все так хорошо, что не стыдно рассказать или показать. И если раньше она старалась понять мать, теперь ей было и стыдно, и обидно, и больно, когда она говорила о ней гадости, выставляла, как причину своих несчастий, заметив, что люди повторяют и передают дальше слово в слово.
Даже на почте, после того, как она отработала там целое лето и не сделала ни одной оплошности, одна из почтальонов помыкнула ею, отозвавшись нелестно при свидетелях и потребовав, чтобы она не путалась у нее под ногами, выгнав сортировать газеты в коридор.
Эта почтальонка и раньше относилась к Любке с неприязнью, начиная за нее запинаться, если вдруг встречались в сортировочном отделении. Не только Любка, другие почтальоны обращались за корреспонденцией со стороны клиентов, если тетя Катя стояла в сортировке, загораживая проход. Но сразу, как накричала на Любку, она вдруг начала расхваливать свою дочь, которая ни разу не прошла со своей матерью ни по одной улице. А хвалилась она ею за то, что дочка ее, которая училась уже в седьмом классе, самостоятельно подоила корову, которую они держали всю их жизнь. И мать радовалась вместе с нею, грубо вырвав у Любки рассортированные газеты, которые она умела разобрать и сложить так же быстро, как другие почтальоны.
Когда она попробовала заговорить об этом с матерью, та лишь отмахнулась, бросив недовольно: «Что теперь, ссориться из-за тебя со всеми? Если ты такая и есть!»
И это после того, как она на ферме у тети Раи, еще когда училась в первом классе, могла не только подоить, но и подсоединить корову к доильному аппарату!
Какая «такая»? Любка не понимала, чем она отличается от других?
Она считала себя не хуже и ну лучше, загоняя боль глубоко в сердце, когда в очередной раз ее язвили, открывая недостатки, которые она не считала за недостаток, или открывали в других достоинство, которым она никогда бы не стала гордиться. Ей казалось, что если Мишка Яшин узнает об этом, она не переживет. И придумывала миллион способов, как перестать его любить, а он всегда так загадочно улыбался, подливая масла в огонь, как будто специально это делал.
Пожалуй, это все, о чем Любка помнила, когда вспоминала последний год.
Наверное, зубы у нее были выбиты, показать их пока не получалось. Одно она знала наверняка, если бы волшебники позвали ее снова, она бы ушла. Не раздумывая, не растрачивая жизнь на людей, которым была не нужна. Иногда ей хотелось умереть. Так сильно, что представляла шаг за шагом, как она это делает. И не испытывала ничего, кроме желания сделать все то, о чем думала. Руки сжимались сами собой, набухали вены, желание становилось почти невыносимым, как та сила, что вызывала приступы. Доказать, что чего-то стоит, она могла только себе. Но она и так знала о себе все — знания о себе давали силы, но легче от этого не становилось. Огромный мир отверг ее, и чем сильнее она становилась, тем сильнее мир противостоял ей.
Целый год Любка копила в себе яд, чтобы разбудить зверя. Тело ее тряслось от страха, а она холодно ждала и наблюдала за тем, кто гнул ее, не позволяя страху одолеть ее. И в какой-то момент, отражая удар за ударом, тело вдруг перестало подчиняться врагу, медленно начиная узнавать ее. Приступы вдруг стали запаздывать. Зато потом тело дергалось, будто его пробивали током, становилось трудно дышать, сводило живот и скулы…
Вызвать приступ оказалось легко, стоило лишь руку положить ладонью вниз. Отсчитывая мгновения, Любка боролось с силой, которая выходила из нее и сгибала в суставах. Такой силы у самой Любки не было. Вдавленная в поверхность ладонь и прижатая другой рукой приподнималась, пальцы начинали неровно гнуться, становится чужими, а вслед за тем с увеличивающейся амплитудой все тело пробивала дрожь. Первое время она даже не успевала сосчитать до трех. Чужая воля подминала ее под себя, оставляя смотреть на свои чужие руки и тело. Она чувствовала руку, но не могла заставить ее остановиться, или разогнуть пальцы, пока не встряхивала их, разминая и заставляя двигаться.
Но противостояние продолжалось. Уже две недели по нескольку раз в день Любка испытывала себя. И вдруг обнаружила, что время, за который приступ одерживал над нею вверх, увеличилось с трех секунд до восьми. Сначала она не поверила, но когда повторила эксперимент, время осталось то же. Не больше и не меньше.
Семь мгновений — она успела сосчитать до семи!
Любку охватила радость. Когда она, шатаясь, прошла по ограде, ей показалось, что холодное октябрьское солнце вдруг подмигнуло по-летнему, осветив кустик зеленой травы у забора. Если могла, значит, не была ни дурой, ни калекой, как о ней думали, и не было никакой болезни. Огромный мир пошатнулся.
Наверное, именно в этот момент зверь перестал бояться врага, разделив мир на добро и зло. Зло было огромным, как пустыня, ни конца, ни края, оно было повсюду. Но было добро. Как колодец с живой водой посреди пустыни.
И когда Любка зашла домой и попробовала поделиться радостью с матерью, а она как обычно, с каким-то непередаваемым чувством нетерпящего раздражения и глубокого недовольства в сердцах начала причитать, Любка свою радость сохранила, как драгоценные капли живительной влаги. Она лишь презрительно скривилась…
Нет, она все еще любила мать, но больше не верила ни одному ее слову.
Не враг и не друг. Маленькая частичка этого мира, которая не искала беды, и не помнила о ней, опираясь, как если бы оперлась на сухую палку. Любка давно простила ее и с легким сердцем готовилась идти своей дорогой. Она видела свою жизнь другой, не такой, к какой готовила ее мать. Мать не замечала даже очевидного — никто из тех, кто уехал, не собирался возвращаться, нисколько не переживая о будущем, и отзывались о селе с таким же пренебрежением, с каким сплетничали о них. Выглядели девушки не только счастливыми, но теперь нисколько не заботились, что думают о них в селе. Им завидовали, объявляя почти врагами, когда они, красивые и нарядные, проходили по селу, раздражая уже тем, что красили губы и волосы, и вели себя уверенно, не считаясь с учителями, которые пытались поставить их на место, напоминая, что они ничего не добились, и кроме училища им просто было некуда пойти. Теперь, когда они уже не учились в школе, учителей девушки с училища считали напыщенными дураками и неудачниками, которые завидовали всем, кому удалось устроиться лучше, чем им, или собственным деткам, и посмеивались.
Любка уже давно отчаянно завидовать подружкам, которые перешли в восьмой класс и готовились сразу после окончания уехать в училище. На будущий год готовилась уехать и ее подруга Таня. Многие уехали. А когда возвращались, везли с собой подарки — и первым делом, проводили агитацию, рассказывая невероятное. Летом Надя и еще две девушки, которые жили неподалеку, подтвердили все, о чем рассказал им завербовавший их человек. В училище они так же получали среднее образование, только не за два года, а за три. И кто хотел — учился. Там, в училище, их кормили три раза в день. Досыта! И получали стипендию, которая была выше зарплаты матери. А на второй год платили за работу в цехе. Столько в селе никто не зарабатывал. А приезжали отовсюду — с Казахстана, с Украины, с Урала.
Любка слушала, забыв как дышать, внезапно открыв для себя, что где-то там есть другая жизнь. И не страшная, если уметь себя поставить. Бывало, устраивалась разборка, но в основном были, как одна команда, как семья, которая ела, спала, работала, занималась двадцать четыре часа бок о бок. За драки в училище выгоняли сразу, давая на сборы двадцать четыре часа. В общежитии всегда было два или три воспитателя, и днем и ночью, которые следили за порядком, а в училище и на работе кураторы группы, которые относились к своим воспитанникам, как родители и наставники. Жили в комнатах по двое и по трое, и у каждого была своя кровать, два комплекта постельного белья, отдельная тумбочка, полка для книг, и место в шифоньере с зеркалами. А еще в комнате стоял стол, и была общая на этаж кухня. И никакой грязи, кругом асфальт. А еще никому не запрещалось приводить до пол-одиннадцатого друзей или ходить на дискотеки, которые проводились в училище и в парке культуры и отдыха, или в кино на любой сеанс.
О такой жизни Любка не смела мечтать…
Несколько дней она ходила вокруг и около Нади, примериваясь, как спросить о себе. Если там принимали всех и даже без аттестата, то ее, наверное, тоже могли взять. Но все же, лучше приготовиться к худшему и не питать иллюзий, выложив все начистоту.
Наконец, она подловила ее, когда та сидела на скамейке, дожидаясь подруг, с которыми собиралась отправиться гулять. Гуляли они всегда допоздна, возвращаясь под утро. Частенько их провожали бывшие одноклассники или ребята постарше, которые теперь тоже учились в училищах и на лето вернулись, не сомневаясь, что правильно оставили школу. Иногда они сидели на скамейке под окном Нади, о чем-то весело болтая, или даже целуясь.
Любка подошла и села, не зная, с чего начать разговор. Надя заговорила первой, предложив ей шоколадную конфету, которую привезла с собой.
— Ну?! Опять из дому выгнали? — спросила она с сочувствием.
— Нет, я про училище спросить… А меня возьмут?
— А почему тебя не должны взять? — с недоумением пожала Надя плечами.
— Вот… — Любка положила руку, предоставив доказательства. И вздрогнула, услышав, как позади присвистнули.
— И давно это у тебя? — спросила Надина подруга, присаживаясь рядом.
— Не знаю, давно, — Любка покраснела, уши вдруг загорелись.
— При такой-то жизни! — поддержала ее Надя.
— Можно мотальщицей или трепальщицей, там с хлопком работают. Зарабатывают они не меньше, но очень пыльно. Им еще за вредность платят.
— А в ткацком цехе шумно, — рассудила Надя, успокоив ее. — Им и респираторы выдают, и беруши. Наверное, если у тебя будет нормальная жизнь, это пройдет. Там много специальностей — красильщицы, контролеры, прядильщицы…
— Но если не пройдет, тебе будет трудно, передовиком производства не стать. Там надо работать так быстро, что нам еще учиться и учиться. А они, знаешь, сколько получают! Ого-го-го! И квартиры им в первую очередь дают.
— Ну, — с тяжелым вздохом согласилась Любка, но облегчение она почувствовала. — Я понимаю, — Любка покачала ногами, задумавшись. — А можно мне на будущий год вместе с девочками поехать?
— Ты же еще маленькая! Маленьких не берут! — воскликнула Надина подружка.
— Но вы же говорили, что можно без аттестата! — Любка снова покраснела. — А на свидетельство о рождении можно кляксу поставить! — выдала она давно продуманный способ.
— Это в исключительных случаях. Когда с милицией привозят или из дому убежала.
— Я тоже убегу, — сразу же решила Любка.
— Ей лучше уехать! — сразу же согласилась Надя, останавливая свою подругу, которая открыла рот, чтобы сделать внушение. — Я тут такого насмотрелась! Люба, надо хотя бы семь классов закончить. Ну, — Надя развела руками, пытаясь объяснить Любке суть. — Там недалеко спецшкола, в которой учат, пока не исполнится семнадцать лет. Или трудные, их в училище направляют из детской комнаты милиции. По возрасту они сразу считаются старшекурсницами. Правда, учатся они всего лишь год, но если рассказать, как ты живешь, я думаю, тебе помогут.
— Там всем помогают, — согласилась Надина подружка. — Школа одно, а училище другое. Многие девочки вообще в школе не появляются.
— Это как?! — изумилась Любка.
— Ну, в училище преподают специальные предметы, которые пригодятся в работе. А школа в другом здании. Это не училище, а вечерняя общеобразовательная школа, в которой можно учиться в любое время и любому человеку, который хочет получить аттестат о среднем образовании. Нас, конечно, проверяют и пугают, выгоним, выгоним, но еще никого не выгнали из-за школы.
Любка кивнула.
— Потерпи два года, — Надя выставила перед нею два пальца. — Конечно, если бы не было этого… — она кивнула на скамейку, где Любка показывала свою болезнь, которую сама она за болезнь не считала. — Пошла бы к нам, прядильщицей.
— У нас лучше, чем у других! — похвасталась Надина подружка.
Любка рукой провела по лбу, вытирая пот.
— Только два? — прищурилась она.
Надя и ее подружка напряженно кивнули. Нет, они не смеялись, Любка прочитала это по их глазам. Отнеслись с пониманием. Она приободрилась, позволив себе расслабиться. Наверное, даже почувствовала с девочками какое-то родство. Где-то там был рай, не думать о нем Любка уже не могла. Конечно, хорошо бы ихтиологом, но прядильщицей тоже не плохо. А то, что состояние ее изменится в лучшую сторону, когда изменится жизнь, она не сомневалась.
Дома, как это ни странно, было тепло и пахло наваристым бульоном. Мать торопливо накрывала на стол, дожидаясь ее, чтобы пойти на работу вместе. Настроение у матери было хорошее. На новой работе, зная, что скотину она не держит, ей часто предлагали молоко, сметану и мясо. Особенно сейчас, когда скотину на ноябрьские праздники многие закололи, и вдруг наступила оттепель, и теперь не знали, как сохранить туши. Николка был еще в школе. С продленки их отпускали поздно, когда темнело. Трезвый отчим подшивал обувь, которую ему иногда приносили для ремонта. Он работал в ночную смену и уйти должен был в полвосьмого вечера, как раз, когда они должны были вернуться с работы.
Любка обрадовалось, такие минуты покоя она могла пересчитать по пальцам. Она переоделась, разглядывая еду, села за стол, принюхиваясь. Отчим тоже отложил сапог в сторону, придвинул стул, и первым делом кивнул на еду, чтобы мать ее попробовала. Любка к этому привыкла, сама она отравиться не боялась. Чувствуя, как текут слюнки, не раздумывая, демонстративно сунула ложку в сковородку, зачерпнула картошки. Отчима Любка старалась не замечать. Пожалуй, это единственно, что она могла сделать, чтобы пережить эти два года. После разговора с девочками, мысль убить его отошла на задний план. Она никуда не ушла, но теперь у Любки была цель. Наверное, это было еще одно испытание. Убить она могла только дома, и только перерезав горло во сне. И первым делом пришлось бы избавляться от трупа и от крови. Не заметить исчезновения отчима и лужи крови мать не могла. Благодарности она не испытывала перед Любкой никогда — и непременно выдала бы ее. Первым делом, осознав убийство, она испугалась бы теперь уже Любки, постаравшись избавиться от нее.
И не поняла, что произошло, когда ее голова внезапно раскололась от боли…
Взбешенный отчим вскочил, сжимая в руке ложку из нержавейки, которой ударил ее, схватил сковородку и надел ей на голову, перевернув стол.
— Подыми, сука! С полу! — процедил он сквозь зубы, возвращаясь к своему сапогу. — Еще раз увижу, что к людям садишься, я тебе кишки выпушу!
— Ты че, опять с ума сошел? — перепуганная мать поставила стол на место, собирая ложки и хлеб.
Любка не решалась пошевелиться. Стоя навытяжку, она чувствовал, как горит обожженное лицо и шея, и течет по лицу масло. Нет, это был не страх, может быть, первую минуту — теперь она снова почувствовала, как горит вся ее внутренность, раскаленная ненавистью. Она копила ее все эти годы. Даже набитая под платье картошка уже не казалась ей такой горячей, как только что. Из стиснутых ее губ не сорвалось ни звука, подергивались щеки и снова дергался глаз, но взгляд, будто прикованный, неотрывно смотрел на опасную бритву, лежавшую на лавке.
Любке пришлось приложить усилие, чтобы не броситься к ней и не схватить ее.
«Не дотянусь… до шеи не дотянусь… — чужие холодные мысли резко успокоили бьющегося в груди зверя. — И сил не хватить…»
Зверь сразу ушел, оставив Любку одну.
— Кто после нее есть будет? От нее слюни по всему дому… — отчим с брезгливостью кивнул на Любку. — Навали ей в стайке, пусть там жрет… У тебя пизда гнилая, или хуем гнилым тебе ее делали? Увижу еще раз за столом, ты тоже будешь кишки свои собирать…
— Иди, иди… Иди, — мать вытащила Любку, толкая к двери. — Иди из дому…
Любка схватила пальто, внезапно почувствовав снова, как темнеет в глазах и нечем дышать, остановившись лишь на крыльце. И сразу услышала, как в доме что-то повалилось, и вслед за тем босиком в одном платье выскочила мать, крикнув в ужасе:
— Беги!
Отчим вышел следом, проводив их взглядом. Это был уже не первый раз, когда он набрасывался, не выпив ни грамма. По дороге завернули и огородами вернулись, постучав к соседям напротив.
Именно к ним теперь бежали в первую очередь, если отчим гнался. Они отчима не боялись, разрешая переждать, пока уйдет из дому или помогали одеждой, когда вот так, убегали голые. Сами они были из города, приехали чуть позже их, а с ними огромная собака, размером с доброго теленка. Таких собак в селе ни у кого больше не было. Не трогала она только Любку и мать, которые подкармливали ее, а отчим останавливался у ворот и начинал переговоры. Завидев собаку, после того, как она вырвала у него топор, прокусив руку, он даже не рисковал погрозить. Правда, в последнее время собака болела, дышала тяжело и кровила. Шерсть ее была короткой, испростыла, а домой не пускали, чтобы не нанесла грязи. Любка рекой лила слезы, когда обнимала голову собаки, пока никто не видел. Соседям собака была не нужна, они предлагали ее всем купить или взять даром, сразу предупреждая, что ест она много, как человек, а то и больше. И заметно раздражались, когда она попадала им на глаза.
Соседи выслушали сбивчивый рассказ матери с непониманием.
— Война что ли? — удивилась соседка. — Нормальная девка… При такой-то жизни! Подумаешь, слюни текут… А у кого они не текут?! Надо врачу ее показать. Рот все время открыт, носом совсем не дышит. Видно же, сломан, била ты ее, Тина.
— Смотрели уже, — досадливо отмахнулась мать. — Ставят, что я болела или роды были тяжелыми. А я вот вспомнила, упала с лошади, сильно живот болел. Калекой, поди, ее сделала. Что уж я, не зверь же, за волосы таскала, но ломать-то не стала бы.
— Все может быть. Она у тебя не дура, у нее что-то с нервной системой.
— Нас и били, и работать заставляли, и мешки таскали… Я в ее годы уже нянькой в людях жила. Все бы были калеками! Люди умеют воспитывать, а я не умею, — мать тяжело вздохнула, бросила в сердцах, оправдываясь. — Надо было придушить, когда родилась. Сразу же было понятно, что ума нет… говорить начала после четырех лет. Изверга еще не было, что уж на него-то валить. Я привыкла, а людям неприятно на нее смотреть, — заступилась она за отчима.
— А ходить? — поинтересовалась соседка.
— Пожалуй, тогда же, — ненадолго задумалась мать. — Она и видеть-то не видела… Глаза у нее были ровно как неживые…
— Это, Тина, церебральный паралич. Она себя не контролирует. Скажи спасибо, что поднялась и в школу ходит! Обычно с таким диагнозом сразу бросают, они олигофренами становятся. Учится-то она у тебя как?
Мать пожала плечами, наморщив лоб.
— Читает много. Пока по голове не треснешь, не услышит. Порой ору под ухом, а ее как будто нет. А про школу даже не интересовалась… Не знаю, надо спросить…
— Не умно ты, Тина, ее воспитываешь, надо побольше внимания уделять. Может, прошла бы болезнь-то, — укорила соседка.
Любка заинтересованно прислушалась, навострив уши, незаметно отвернулась, пощупав нос.
И вправду, маленький, сильно курносый, с горбинкой в одном боку, постоянно чем-то забит. Дышать она им не умела, а если и дышала, то тяжело. Пыхтела и сразу начинало невыносимо свербеть, так что не было сил терпеть, и не хватало воздуха. Дышать через рот она привыкла, ей это казалось так же естественно, как моргать или глотать.
Соседка работала медсестрой в больнице, ей можно верить. Ничего подобного о своей болезни Любка раньше никогда не слышала. Но вряд ли паралич — парализованная бабушка сначала ходила с табуреткой, а потом лежала неподвижно. Врач тыкал бабушку иголкой, а она ничего не чувствовала. А ее лишь иногда переставали слушаться и, или висели как плети, ослабнув совсем, так что она не могла поднять их, или тряслись с такой силой, что могла ударить себя — и гнулись с огромной силой, когда хотела пошевелить пальцами. Но она их все равно чувствовала, даже легкое касание. И ноги — бегала она быстро, они отказывали потом, когда понимала, что не догонят, или, например, когда думала, что снова или побоится вдарить Инге, или ослабеет и не хватит сил поднять портфель в нужный момент… Если был паралич, он не мог прийти и уйти по желанию. Болезнь была, но другая.
Любка пересела на табуретку, поближе к кухне, но соседка и мать перевели тему.
Любка расстроилась, неплохо бы, если бы мать знала, что с нею происходит. Мать в болезнь не верила, считая Любку ненормальной, дурой, плохо воспитанной. Как все. Никто и не задумывался, как страшно, когда не понимают, что ты и тело не одно и то же.
На работу Любка шла в глубокой задумчивости. Неужели была такая болезнь, когда ничего не болит, а все равно человек болен?
Про отчима думать не хотелось. Он как будто специально выживал их из дома, внезапно раздражаясь и набрасываясь теперь даже трезвый. Понятно, что он выгонял их, чтобы угодить Нинкиной матери…
В школу Любка шла со страхом, с холодом в низу живота. И так понятно, что ее будут бить. Перед дверью она остановилась. Звонка еще не было, но в коридоре было пусто. Она открыла дверь и ни на кого не глядя прошла за парту, поставила портфель. Приход ее не остался незамеченным. Лишь Инга старалась не смотреть, уставившись в учебник.
Портфель выдернули, он пошел по рядам. Для Любки это было не в новинку. Она каждый раз собирала свои вещи по классу, после того, как приходил учитель. Доставлять классу удовольствие смотреть, как она кидается на всех и пытается отобрать что-то, она не собиралась. Но без портфеля было некомфортно, сразу стало нечем заняться.
Ее обступили. Сколько было позади, она не знала, но чувствовала кожей, что пространство стало плотным. И трое спереди. Любка не смотрела на всех. Этой минуты она ждала и готовилась. Теперь для нее существовал только вожак. Удар сзади на мгновение отключил ее, но она тут же вскочила, наступая на Ваську, который был выше ее на целую голову.
Еще один удар… ждать было нельзя, врагов слишком много. Слепая ярость притупила чувство боли.
Любка резко взмахнула рукой и ударила.
Удара Васька не ожидал. На мгновение он опешил и нагнулся, схватившись за лицо. Любка согнула ногу и выпрямила, ощутив, как помощь пришла в виде силы, которая внезапно стала союзником. Васька отлетел к стене, отброшенный ударом ноги.
Те, кто нападал сзади, похоже, тоже растерялись, отступив…
Заметив, что Васька пошевелился, Любка с криком набросилась на него, толкнув и подмяв под себя.
Наверное, класс находился в ступоре. Звонок прозвенел, но его не слышали. Васька пришел в себя и теперь бил Любку, не останавливаясь, а она не обращала внимания на удары, рвала его лицо. Ударить, как в первый раз, уже не получалось. Не было уверенности. Сила, которую она почувствовала, не давала силы ее рукам и удары получались мягче, чем планировала — начиная от шеи через позвоночник в тело потекла слабость. Снова начинался приступ, и Любка не могла его остановить.
И все же, она не попятилась и не спасовала, не давая Ваське подняться, как когда нападала на отчима…
— Что здесь происходит?! — крик пронесся по классу. — Немедленно прекратить!
Голос классной вывел всех из ступора. Она схватила Любку сзади, оттаскивая от Васьки, помогла ему подняться. Из разорванной щеки хлестала кровь, рубашка порвана, выдранные волосы на пиджаке висели клочьями. Любка выглядела не лучше, у нее был разбит нос и губа, сильно болела щека, глаз почти не видел.
Учительница оттолкнула Любку, проверяя Васькину рану.
— Заняться больше нечем?! — голос у Геотрины Елизаровны охрип и истерично визжал. Ее трясло, — Вас обоих исключат из школы… Подними портфель, все время валяется…
— Я сама его бросаю?! — огрызнулась Любка, собирая разбросанные книги и тетради.
— Это просто невозможно слушать! У меня никогда не было такого ученика… Нет ни одной оперативки, где бы речь не завели о тебе! — повысила голос классная. — В прошлый раз — драка, вчера — драка, сегодня — драка, ты всегда с кем-то конфликтуешь! Уроки не делаешь, на физкультуру не ходишь, в пионеры тебя не приняли, никакой общественной работой не занимаешься, одеваешься… Неужели нельзя погладить платье?! На тебя все учителя жалуются!
Любка промолчала. Драки не она начинает. С пионерами классная сама же решила повременить, а потом Любка поняла, что не пионерский галстук красит человека. Таскали, конечно, в учительскую много раз. Проводили беседы. В четвертом не приняли, а в пятом сама не захотела. Зато на уроках отвечает, а другие молчат. И чем она погладит платье, если дома нет утюга?! Перегорел, а в магазин их уже сто лет не продавали. Привезут — погладит!
— Это она, она на него набросилась! — пропищал тоненький голосок.
— Сегодня после урока будет собрание. Придет директор и завуч. Явка твоей матери обязательна. Пусть отправляет тебя в спецшколу!
Красная, как рак, Геотрина Елизаровна подошла к столу, в нервном возбуждении перекладывая стопку тетрадей.
— Раздайте! — бросила она.
Любка села за парту, чувствуя, еще немного, и она заревет. Теперь-то ее точно отправят в детдом. Если мать захочет от нее избавиться, как от Лешика, она уже ничего не сможет сделать. Любка уже года два не рассказывала ей, что происходит в школе, сама мать никогда не интересовалась, не того было. Кроме того, она всегда вставала на сторону учителей и тех, кто жаловался на Любку, после выговаривая ей, когда уже никто не помнил, вбивая вину, как гвозди в крышку гроба.
Судьба как будто специально пыталась выбить почву из-под ног, разрушив ее планы, пугая то спецшколой, то тюрьмой, то забирая людей, с которыми хоть как-то получалось дружить. А то вот собак… Любка вспомнила Шарика, которого летом живого прицепили стальным проводом к грузовику и протащили по селу. Она так и не узнала, кто это сделал, и долго бежала за машиной, пока не потеряла ее из виду. Наверное, на кого-то набросился. С тех пор, как сосед перестал его кормить и отвязал, он сразу же пристал к Любке, признавая только ее. Даже однажды вцепился в руку матери, когда она схватила полено и кинулась на нее.
Наверное, именно в тот день она узнала, как жжет грудь ненависть, которая толкает людей убивать. Не только тех, которые пришли в жизнь, но и тех, которые больно задели, замучив досмерти беззащитное существо. Теперь она, пожалуй, боялась не людей, а свою злобу, которая однажды могла выйти наружу и закрыть дорогу, по которой она могла уйти от них. Она ненавидела людей так же сильно, как они ее — всех людей, желая им сдохнуть мучительной смертью. И терпела, чтобы однажды забыть о них навсегда.
Собрание началось после пятого урока. Мать чуть-чуть запоздала, а пока ее ждали, классная лебезила перед завучем Марией Петровной. Та слушала в пол уха, не глядя ни на кого.
Директор, Евгений Васильевич, пришел с матерью, пропустив ее вперед, галантно открыв двери. Мать немного растерялась, вела себя виновато, притихши. Даже ученики чувствовали себя много увереннее и наглее, чем она.
За мать Любке стало стыдно. Не потому что она была ее мать, или как-то выглядела не так, и сгорбилась, опустив плечи, а оттого что она не могла — не была человеком, который мог бы кого-то поставить на место. Сильной она была только с нею, когда била ее, или когда пыталась сделать из нее жалкое подобие себя самой, приучая кланяться всем в ноги. «Нам среди них жить… Что подумают… Что скажут…» Любка жить ни с кем не собиралась, что подумают, ей уже давно было безразлично. В итоге, всеми людьми руководил собственный интерес — мелочный, недальновидный, продиктованный амбициями. У матери такого интереса и выгоды не было никогда, она стелила себя, потом чувствовала невысказанную боль, понимая, что об нее вытерли ноги. А потом срывалась и вымещала свое невысказанное, словно бы передавая боль, чтобы теперь эту Любка несла ее.
Но Любка уже не могла принять ее на себя. Теперь, когда перед глазами стоял Шарик, как доказательство вины людей перед нею, она заживо закопала бы их всех в землю и заставила грызть собственное тело. Не всех, кто-то жил так же, закрываясь в себе, и натягивал маску, когда к нему приближались.
Через пару минут вслед за матерью и директором в класс вошла Ингина мать, Роза Павловна, которая преподавала в старших классах химию и биологию.
— Что здесь у вас происходит? — сложила руки завуч, нахмурив брови.
— Мы вообще-то хотели бы обсудить поведение Любы Ветровой, — ответила классная за всех. — Мы всем классом пытались на нее воздействовать, перевоспитать, но мы не в состоянии с ней справиться. Вы не представляете, что это за ребенок. Это позор всей нашей школы. Вы зря не пригласили учителя физкультуры.
— Чего она опять натворила? — раздосадовано спросила мать, переменившись в мгновение. Глаза ее округлились.
— Вы помните случай, когда она пригласила старшеклассницу, которая избила ученика? — Геотрина Елизаровна даже не взглянула на мать, продолжая обращаться к Марии Петровне. — Вчера она набросилась на Ингу, сегодня… сегодня утром по ее вине снова завязалась драка. Она не ходила ни на одно общественное мероприятие. Ни когда мы собирали лом, ни макулатуру, ни когда помогали ветерану сложить дрова. Я не спорю, у нее что-то в голове есть, но она учится спустя рукава. На уроках не слушает, постоянно что-то рисует в тетрадях. А ее внешний вид. Она же совершеннейшая неряха!
— А когда ей ходить? Она же все время работает! — заступилась за Любку мать. — То полы моет, то почту разносит, то с Николкой сидит.
Любка напряглась, не поверив собственным ушам.
— А почему она у вас, Тина, на физкультуру не ходит? — нахмурилась Мария Петровна.
— А в чем? А если у меня нет, нам воровать идти? — с едва заметной насмешкой развела руками мать. — Ну и пусть не ходит, — она с пренебрежением повела плечом. — Я одна, мне за ней следить некогда.
Любка вдруг забыла, зачем здесь собрались. Ее прошибла такая теплая волна, которая в мгновение смыла все прошлые обиды. Значит, она видела и помнила, только не умела высказать.
— Тина, но вам же выдавали… Всем матерям одиночкам выдали комплект школьной одежды, сапоги, валенки, трико и учебники.
— Мне никто ничего не давал, первый раз слышу! — с приятным удивлением произнесла мать, как будто уже получила этот комплект.
Взгляд Марии Петровны уперся в Геотрину Елизаровну, которая мгновенно вспыхнула, как маков цвет. Руки у нее слегка задрожали.
— Ну как же? Разве я не сказала?! Не может этого быть!
— А куда тогда он делся-то?! — простодушно поинтересовалась мать.
— Ну, вы не пришли за ним, я отдала нуждающимся… — проблеяла Геотрина Елизаровна.
— Как вы могли кому-то отдать, если это была адресная помощь?! — не поверила ушам Мария Петровна.
Классная промолчала.
— В общем, понятно, — как-то неопределенно сказала Мария Петровна, с едва заметной иронией. — Вася, как же так получилось, что Люба тебя побила? Неужели обросла на целую голову?
— Она первая начала, а вчера она Ингу побила на глазах у всех! — возмущенно пожаловались с последних парт.
— Это правда? — Мария Петровна посмотрела на Ингу, в некотором раздумье. — Из-за чего произошел сыр-бор?
Любка натужилась, внезапно сообразив, что за Ингу по головке не погладят. Надо было сразу Ваську побить. На Ингу это она зря, поторопилась. Сама Инга ей ничего плохого не сделала. Совесть у Любки была и частенько мучила, если чувствовала себя виноватой. Или позавидовала кому-то, или сказала не по правде, или выболтала чужой секрет… Но обычно дальше ее самой это не выходило.
— Нет, не правда. Я поскользнулась и упала… — теперь красная, как рак, стояла Инга.
— Инга! Мы же все видели! — воскликнула Геотрина Елизаровна. — Ты же вся была в грязи! И на пальто следы!
— Я не знаю, что вы видели… Я упала, — взгляд у Инги стал твердым. — Она хотела помочь, тоже поскользнулась и упала на меня. Это случайно вышло… И в драке она не виновата. Ее каждый день бьют. С третьего класса, а она все равно ходит каждый день в школу! Я ей завидую. Пошла я…
Потом она неспеша собрала учебники и направилась к выходу.
— Инга, сядь на место! — приказала Геотрина Елизаровна.
— Я вам не собака, — бросила она и вышла.
Любка уже совсем ничего не понимала. Уши у нее начали гореть, а в голове крутилось столько разных мыслей, от которых голова пошла кругом. Пожалуй, и Ингу она зауважала, растерянно проводив ее взглядом.
— Как бьют? — опешила Мария Петровна.
— Обыкновенно, — бросила мать. — Я же вижу. То портфель порвут, то ручки все сломают, то по одежде будто ногами ходили…
— А почему же вы раньше не пришли ко мне? — расстроилась Мария Петровна. — Мы бы ее в другой класс перевели.
— И что? И там будет то же самое. Она же у меня больная. Учиться я ее не заставляла никогда, моя вина. Руки не дошли, а сейчас поздно. Да дура, и что? — с вызовом бросила мать. Недополученный комплект одежды, похоже, избавил ее от комплекса «большие люди». — Отца нет, я не успеваю. Уж, какие есть! Нам все равно до хороших-то людей далеко… дура, и пусть такой и остается.
Теперь ирония была в ее голосе.
— Ну, Тина, я бы не сказала, что Люба глупая девочка, — покачала головой Ингина мать. — Она так часто ставит в тупик, что я теряюсь. И не меня одну. Я ее как-то вызвала и задала вопрос, она ответила и продолжила развивать свою мысль, объяснила тему урока, которую мы должны были проходить только на следующем уроке, привела столько примеров, которых нет ни в одном учебнике. И, что самое интересное, весь класс заслушался. С темой не было никаких проблем, тему поняли все и с первого раза. И на физике, я слышала от Егора Ивановича, она объяснила и молнию, и рождение кристаллов…
— Люба, если ты можешь учиться, почему ты не учишься? — внезапно обратилась к Любке Мария Петровна.
Любка растерялась. Глупый вопрос. Неинтересно, тупо объясняют. Задай вопрос, все равно уходят от ответа, или посылают в библиотеку, в которой никогда ничего нет. Иногда учитель не нравится. Как с математикой, не ладится, и хоть ты тресни. Ага, признайся — себе дороже!
— Ну, надо что-то делать! — воскликнула Геотрина Елизаровна.
— Вы знаете, — недовольно повернулась к ней Мария Петровна, — мне трудно поверить, что Люба развязала драку с мальчиком, который на три года старше ее. Я что-то не пойму, вы меня за дуру принимаете?! — она строго взглянула на Ваську. — Может быть, ты объяснишь, почему опять начал распускать руки? Я тебя предупреждала?
— Предупреждали, — буркнул Васька.
— Еще одна жалоба, из школы я тебя исключу. Твой возраст, Вася, позволяет мне сделать это. Глубоко сочувствую твоему отцу, который в настоящий момент переживает не лучшие времена. Ты знаешь, о чем я.
— Я больше не буду! — побожился Васька.
— Так уж и не будет! — раздосадовано не поверила Любка, как-то по-новому взглянув на учителей. Оказывается, не все они были плохими…
— А он, наверное, в Любку влюблен… Всегда садится позади и проходу ей не дает! — пошутил кто-то из ребят.
— Кто?! Я?! — взбесился Васька и сразу примолк, заметив, что Мария Петровна смотрит на него.
— Вася, пересядь за другую парту, поменяйся с мальчиками, — Мария Петровна указала рукой на первую парту в третьем ряду.
— А можно мы оба? — попросил второй Васька. — Я с этой неряхой и дурой рядом сидеть не буду.
— Можно, — разрешила Мария Петровна. — Отныне это ваше место. Увижу, садитесь за Любой Ветровой, буду считать попыткой агрессии и вандализма. Это, Вася, будет твой последний день в школе. Ты меня понял?
— Понял, — покорно согласился Васька, пересаживаясь.
С благоговейным трепетом во все глаза, Любка уставилась на завуча, сильно пожалев, что Мария Петровна не ее классная. С таким учителем, наверное, нельзя было плохо учиться. Теперь она понимала и Таньку, и Ленку, которые перед уроками Марии Петровны бросали все, и бежали домой, оставляя и ее, и друг друга, чтобы готовиться. Мария Петровна тоже преподавала русский язык и литературу, а еще была их классным руководителем. Теперь она им завидовала, у нее у самой не было никакой надежды однажды попасть на ее урок. Марию Петровну боялись — даже директор, которым недавно стал ее мужем. Она повернула так, что все собрание ее не ругали, а как бы хвалили…
В состоянии сильнейшего потрясения Любка шла с матерью на работу, полная надежд и приятных воспоминаний. Наверное, ее распирало чувство удовлетворения. Ничего подобного с нею уже давно не случалось. От обид не осталось и следа. Мать шла впереди, не сказав ей ни слова, будто воды в рот набрала. И первым делом, когда пришли на почту, послала за водой. А после приказала к ее приходу помыть полы. В субботу с работы уходили рано, а где-то вообще не работали, и газеты ходили не все, только районная, которая была тоненькая, и разрешалось ее разносить в понедельник.
Когда Любка мыла полы, она могла думать о чем угодно. Голова оставалась свободной. Работа была не творческая, но голова, столько пережившая за один день, искала щель, в которую могла выплеснуть эмоции. Там, где начало берет дорога…
— Черным оком, зеленым глазом,
Мне подмигнули два волка сразу.
Один, белее белого снега,
Второй, чернее ночи черной, — Любка с маху окунула тряпку в ведро с силой отжала. —
А сердце рвала тревога, — хотелось как-то показать движением, но не получилось, вышло не то. чтобы театрально, неуклюже. —
Светила Луна, наполняя мир светом.
И черный ворон кричал на дереве…
— Это ты сама сочинила? Красиво.
Любка вздрогнула. Голос Инги словно пробудил ее. Она стояла внизу, оперевшись на перила, и улыбалась.
— Нет, в книжке прочитала… — Любке не нравилось, когда на нее кто-то пялился, да еще из школы. Когда за нею подсматривали, все получалось вкривь и вкось. — Ты что тут делаешь? Дом быта сегодня не работает, а почту три часа назад закрыли.
— Я знаю, — по-будничному сообщила Инга. — Я… Я к тебе пришла.
— Зачем?! — у Любки отвисла челюсть — половую тряпку она чуть-чуть не выронила, успев сообразить, что почти не держит ее.
— Ну… — Инга как-то неопределенно пожала плечами. — Просто… Мы от Аллы Игнатьевны открытку на праздник получили, она передает тебе привет.
— А… ну, ей тоже… — раздосадовано произнесла Любка. Любимая учительница теперь отписывалась двумя словами и очень редко. — Мы почти не переписываемся уже, — буркнула Любка. — Я пишу, а она не отвечает. В смысле, отвечает, но как будто не читает моего письма. Наверное, не читает.
Инга покачала головой, поднимаясь до Любки.
— Нет, это не так, ты на нее не обижайся. Может, и не читала… У нее ребенок родился, а жизнь… Не все так хорошо. Наверное, она просто не хочет никому рассказывать. Нам она тоже давно о себе не пишет. Муж у нее… козлом оказался.
Любка почувствовала, как сердце пронзила боль. Не мигая, она смотрела на Ингу, изучая ее лицо. Похоже, не врала. Во всяком случае, радости во взгляде не было. Сразу, как Алла Игнатьевна уехала, она писала ей раз в неделю. Писала бы чаще, но не хотелось надоесть. Старалась, чтобы письма были оптимистичнее, больше рассказывая не о своей жизни, а о том, что думает. Месяца три учительница ей отвечала, давала разные советы, и вдруг писать перестала. Письма стали короткими, как будто отписывалась, или просто приходила открытка, а с августа не было ничего, как будто она про нее забыла. Насильно мил не будешь, Любка тоже постаралась больше о ней не думать.
— А ты откуда знаешь? — быстро спросила она.
— От ее родителей. Они ездили к ней в Мурманск. Им она тоже не отвечает. Мама ездила в город, заходила переночевать, — Инга вздохнула. — Он страшно ревнует…
— Ужас! — бледнея, выдохнула Любка, вспомнив отчима и чувствуя, как похолодело и омертвело в груди.
— Почему же они ее не забрали?! — с болью в голосе спросила она, понимая, что, наверное, нельзя было.
— У нее ребенок маленький. Куда она сейчас? — пожала Инга плечами.
— Бред, разве родители не могут ей помочь?
— Нет, у нее мама болеет. Очень сильно. Им самим помощь нужна.
Любка бросила тряпку, поднялась на пролет, отвернулась к окну, переживая горе в одиночестве. Этого не должно было быть! Если кто-то и заслуживал счастья, то это Алла Игнатьевна. У горя не было слов, горе ложилось как камень, холодный, равнодушный, и рвался наружу крик, закрытый где-то внутри его, а все другие мысли были поверх, бесполезные и ненужные. Когда она повернулась и увидела, что Инга ушла, ей стало легче. Теперь она могла плакать. И сразу почувствовала, как задергался глаз, оставшись сухим. Навалилась тяжесть. Любка присела на вымытую ступеньку, пережидая, когда сила вернется в ослабевшее тело.
В некотором замешательстве она придвинулась к перилам и глянула вниз, когда услышала шаги и скрип поставленных ведер.
Инга ходила за водой?!
— Ты это зачем?! — потрясенно уставилась она на ведра.
— Ну, мы могли бы сходить погулять… Завтра выходной. Ты вечером на угор ходишь, к роднику. Я видела. Можно мне с тобой? — навалившись на перила, попросила она.
Любка поперхнулась, открыла рот и застыла, просверливая взглядом дырки в своих носках.
Пожалуй, Инга ей теперь нравилась. Повела она себя не столько благородно, сколько необычно и необъяснимо. Любой человек не меняется так внезапно, если нет на то причин. Давний ее враг вдруг пришел не как враг, а как друг — могла ли она, имела ли право продолжать никому ненужную войну? С другой стороны, не было ли это хорошо продуманным шагом? Хочет через нее подружиться с девочками? И что будет с нею, с Любкой, когда узнают, что она завела шашни с врагом?
Отношения с девочками у самой у нее только-только наладились. Наконец-то, они забыли, что она приехала с другого конца села, куда даже никто не ходил. Здесь были свои, а там чужие. Нинке повезло меньше, пристроиться к стае она и не пыталась, сразу же получив отпор. Класс А разделился надвое, одной частью верховодила по-прежнему Нинка, а второй половиной Ольга, которая жила выше на три дома. Стенка на стенку. Ольга и Нинка как-то сцепились на стадионе. Сама Любка этого не видела, но много слышала. В общем-то, вдохновилась она проучить Ингу именно этой дракой, в тот момент, когда девочки радовались, что от Нинки летели пух и перья, выдранные из пуховика. Она сразу забрала свои слова назад, и теперь позорно пряталась от всех, строя козни лишь в школе, где у нее была многочисленная группа поддержки.
Школа, как вражеская территория, там правили свои законы…
Ингу местные не любили. Ни Ольга Яркина, которая училась в параллельном классе и сразу, как Нинку, записала ее во враги. Ни Валя Иволгина, ни Наташа Григорьева, ни Лена Сабурова, ни Катя Харузина, которые были старше на год и учились в седьмом классе, ни Люда Бисерова, которая училась в седьмом классе, и у которой в школе тоже бывали конфликты. Одевалась она не лучше Любки, часто становилась объектом насмешек и в школе, и местных мальчиков, но отчима, который бы выгонял их из дома, у нее не было, а в классе ее поддерживали девочки. А про старшеклассниц, Таню Веденееву и еще одну Лену Сайкину, говорить не приходилось — для них Инги не существовало, а если и существовала, как неприятель, который противопоставлялся им всем.
Любка сразу почувствовал недоброе, выбирать ей оказалось не из чего. Инга сегодня есть, а завтра, когда приедут интернатские, ее не будет. Но и произнести «нет», не поворачивался язык. Если Инга смогла перед всем классом показать доброе расположение, неужели же она струсит? Собственная трусость ее пугала больше, чем будущее, когда ее начнут презирать все те, с кем она трудно строила отношения вот уже три года.
Им она как-нибудь объяснит…
— Мне нравится смотреть на звезды, — тяжело вздохнула Любка. — Я там молчу и слушаю. И дрогнет душа, и разойдутся своды, и выйдут из огня саламандры, которые будут плясать всю ночь, пока горит огонь и светят звезды, и петь, поднимая сознание к другим мирам.
— Это же не стихи, — поморщилась Инга.
— Я знаю. Я так чувствую, — пожала плечами Любка. — Мне нравится.
— Я не то хотела сказать, — Инга подняла ведро с грязной водой и потащила к выходу. — Может тебе попробовать писать стихи? Я тебе помогу. Вдвоем быстрее.
— Подожди, ты не выливай. Мочи грязь, а я пройдусь веником и сполосну чистой водой. Мосты легко мыть, воду можно в щели загонять, — поделилась секретом Любка. — Тут два здания, которые соединили перемычкой, под нами подвала нет. Стихи я пробовала. Мысль есть, а слова на ум не приходят.
— Надо рифму, — Инга остановилась, задумалась, опершись на швабру. — Например,
И дрогнет душа, и разойдутся своды.
И саламандры выйдут из огня.
Пока горит огонь, и светят звезды,
Они в миры другие унесут меня.
— Круто! — в изумлении уставившись на Ингу, согласилась Любка. — А если так: я бегу меж звезд невидимой пылинкой, обнимая вселенную. Туда, где берет начало моя дорога. Крылатые драконы помогут мне преодолеть молочную реку. И я, наконец-то, обрету покой, преклонив голову на изумрудную траву, согревшись в лучах голубого солнца.
— Сложновато так сразу… — задумалась Инга. —
Меж звезд невидимой пылинкой,
Туда, где обрету покой,
По Млечному Пути меня несут крылатые драконы.
Домой!
Согревшись светом голубого солнца,
На изумрудную траву я уроню главу… Чего там дальше? — она обмакнула швабру в ведро и, не стряхивая воду, прошлась тряпкой по половице.
— И пусть закроется оконце, а то меня поднимет и снова ветром унесет! — хихикнула Любка в восхищении. — И давно стихи пишешь?
— Нет, таких высоких мыслей у меня нет, — призналась Инга. —
Я гадаю на ромашке,
Обрывая лепестки,
Ты опять прошел с Наташкой,
А я гибну от тоски!
— Это кому? — полюбопытствовала Любка, перебирая в уме Наташек. В школе их было много. Только в их классе четыре. Так сразу и не догадаешься о ком речь.
— Было дело! — махнула Инга безразлично рукой. — Это уже в прошлом.
Наконец, они закончили. Вдвоем дело продвигалось быстро. Пока кто-то одна ходила за водой, вторая быстро протирала пол, расстилая бумагу. И уже собирались уходить, когда вдруг вбежала встревоженная запыхавшаяся мать.
— Быстрее… Николка тут?!
— Наверху! Играет… — Любка с первого взгляда поняла, что отчим опять поджидал мать где-то на дороге, набросившись на нее. Руки и ноги у нее снова затряслись.
Заметив Ингу, мать на мгновение остановилась, то ли смягчившись, то ли в недоумении.
— А-а? — она внимательно посмотрела на Ингу. Увидеть ее в компании с Любкой она явно не ожидала.
— Она мне помогала, — сказала Любка, поторапливая мать. И не дожидаясь, побежала вверх по лестнице одеваться.
Через пару минут они уже были на улице. Любка чувствовала неловкость, стараясь на Ингу не смотреть. Настроение у нее испортилось.
— Наверное, сегодня не получится, — виновато сказала она.
— Я понимаю, — кивнула Инга. — Я знаю, что вы часто ночуете в доме быта. Мне из окна видно, когда у вас свет горит. Мы можем ко мне пойти, у меня сегодня дома более или менее… — она усмехнулась.
— В смысле? — недоверчиво покосилась на нее Любка.
Инга тяжело вздохнула.
— Ты думаешь, только у тебя все плохо? Мы приехали сюда из-за отца, здесь нас никто не знает. Сначала было все хорошо, а теперь снова началось. Если отец начал пить, его не остановить. В школе уже знают.
Вот оно в чем дело! Ну, правильно, было бы хорошо, разве пришла бы? И все же, Любка Инге сочувствовала от всего сердца. Такое врагу не пожелаешь. По крайне мере, подлизываться она ни к кому не собиралась, просто искала понимания.
— А мама? — ошарашено поинтересовалась она.
— Одна не пьет, но если отец принес, удержаться не может, — в лице Инги было столько боли, что она, наверное, передалась Любке. На Любку она не смотрела, только под ноги.
— А почему ты мне все это рассказываешь? — остановилась Любка. — Если не хочешь… Нет, если тебе так легче… Мне тоже иногда…
Инга пожала плечами, сунула руки в карманы и зябко поежилась, глядя в пространство перед собой.
— Стыдно признаться, но я самолюбка. Я когда на тебя смотрю, думаю, если ты можешь, то и я смогу. У тебя такая жизнь, никто бы не выдержал, а ты все равно, раненая, но летишь, как птица. Я не знаю человека, на которого бы набросились все, а он бы все равно смотрел свысока. Ты… гордая и… ужасно правдивая.
— Ну… — промычала Любка в задумчивости. Сравнение с раненой птицей ей польстило. — Мне просто деваться некуда…
— Мне тоже. Вдвоем легче. Я давно хотела попросить у тебя прощения, за тот случай во втором классе… Я не знала, что все так обернется. Мне, правда, хотелось причесть тебя, умыть, сделать на себя похожей. Это я потом поняла, что здесь другая жизнь.
— Я знаю, — растроганно произнесла Любка.
— Почему-то все думают, что иметь родителей учителей это здорово, — кисло скривилась Инга. — Не здорово. Я такой же человек, как все. Я все время что-то строила из себя, но дура, а ты… Ты другая, — она пожала плечами.
Просто сказала, словно обсуждали домашнее задание или кого-то ненужного похоронили.
— Ну, — не согласилась Любка, — не как все. Одеваешься красиво, и сама ты красивая. Таких волос больше ни у кого нет, — искренне восхитилась Любка. — И такая аккуратная! У меня бы так никогда в жизни не получилось, — со вздохом пожалела она себя.
В общем-то, они пришли. Осталось подняться на второй этаж. Любку смутила чистота, которая царила на мосту. Сапоги сняли на крыльце, почти на улице. Один раз она у Инги уже была, заходили по дороге с Аллой Игнатьевной. Но тогда она стояла в небольшой прихожей и видела Ингину квартиру через приоткрытую дверь. Теперь Инга подтолкнула ее сразу в комнату.
— Надо поужинать, — предложила она.
— Надо, — не стала скромничать Любка.
С утра у нее во рту не было маковой росинки. Столовая в субботу не работала, а в доме быта, когда еще протопится печь, чтобы испечь картошку. Может, она до утра туда не попадет. Смена у изверга была ночная, но мог подмениться.
— Может, сходим на костер? — все же предложила она нейтральный вариант.
Любка решила, не стоит признаваться, что не только ради тишины и покоя, а скорее, чтобы погреться и провести время, пока караулила отчима, она ходила на угор. Место нашла недалеко от родника, куда ходили полоскать белье. Угор порос вереском и молодыми соснами, сухого хвороста много и недалеко огороды, на зверя не наткнешься. Не она одна, туда часто приходила молодежь, особенно летом. Смотреть на звезды она полюбила потом, когда они стали высыпать в девятом часу. Правда, это были последние дни, когда она могла устроиться с комфортом. Не добраться по сугробам. Страшная зима катила в глаза мокрым снегом и сильным похолоданием. Хворост намок от дождей, разжечь его теперь можно было лишь соляркой, взятой у Сережи. Она прятала бутылку недалеко от собранного шалаша. А шалаш за лето высох и обвалился. И Сережа скоро уедет, начинался осенний призыв в армию, повестка уже пришла, так что зиму она снова проведет в сугробах.
— Мне надо покушать приготовить, — извинилась Инга. — В девять родители с работы вернутся. Лучше завтра.
— А где они? В школе сейчас нет никого, — удивилась Любка.
— Есть, многие никуда не уезжают. Отца одного нельзя отпускать, он пристает ко всем, когда выпьет.
Инга повязала фартук, заколола волосы, помыла руки, достала из холодильника яйца, рыбу, муку, разложила на столе.
Правильно, Инга не строила из себя никого, она всегда была такой…
Фартуком и косынкой Любка пользовалась в исключительных случаях, когда мать на нее прикрикнет — отчим был брезглив. Любка заметила, если готовит только для себя и для матери с Николкой, никакие волосы никуда не падают, а если и для отчима, обязательно попадет, даже если у нее будет три платка и три фартука. Он злился, сразу швырял ложку, крыл матом. Сначала Любка пугалась, чувствовала себя расстроенной, а в последнее время начала получать удовольствие. Денег он матери не давал, но если было что-то вкусное, ел за четверых, а мать ему подкладывала и подкладывала. Она мясо тоже любила и не хотела, чтобы оно ему доставалось. И если волос медлил себя явить, незаметно совала его поближе к тарелке, когда, например, тянулась за хлебом. А со вчерашнего дня она задалась целью накормить его навозом, чтобы ел и не помнил… Почему-то все думают, что если унизить человека, он обязательно почувствует свою ничтожность. Глупости! Он будет рассматривать врага, ненавидеть, строить планы отмщения. И однажды тот, кто вырыл яму, упадет в нее. Другое дело, когда человек, который упал в яму, не помнит. Он будет сидеть в ней вечно, отпугивая прохожих, и того, кто ее вырыл. Например, народ, который каждый день видел помещика и смотрел ему в рот. Народ не считал себя униженным, он ел, пил, размножался, принося доход хозяину даже своим потомством. И не мечтал о свободе для своего сына или дочери — как мать. Наверное, она все еще была крепостной. И не помнил, что рядом стоит дворец, построенный на то, что у него забрали, оставив ровно столько, чтобы он не умер с голоду и мог размножаться дальше. И что у соседа справа изнасиловали дочь, продали жену, а с самого сняли кожу, медленно поджаривая пятки на масле.
Однажды народ проснулся, а потом снова заснул, умирая каждый день…
Любка хотела именно такой мести.
Она присела рядом, наблюдая, как Инга привычным движением снимает с рыбы шкурку, достает кость и прокручивает на мясорубке. Потом добавляет в фарш размоченные в молоке хлеб и яйца, делает котлеты и обжаривает на настоящей газовой плите, пока в другой миске закипала вода и отваривались рожки. Пахло вкусно. Мать никогда ничего подобного не готовила. От рыбы ее тошнило и рвало, как и от укропа и петрушки. Ее и не покупали никогда, разве что соленую кильку, чтобы поесть с картошкой. Отчим иногда готовил мойву, бросая в сковородку и обжаривая.
— Это рыбные котлеты, — Инга убрала со стола, протерла кленку и поставила две тарелки. И сразу ударила по пальцам, когда Любка потянулась за вилкой. — Иди мой руки! — грозно потребовала она, потом добавила, чуть смягчив голос. — Мы же полы мыли! Бог знает, какая там зараза!
Любка покраснела, заметив, что у Инги под ногтями не осталось никакой грязи, а кожа на руках гладкая, нежная и чистая, с розовато-молочным оттенком. Она послушно отправилась к умывальнику, намыливая и под ногтями, выковыривая грязь еще одним ногтем. Руки у нее были с потрескавшейся кожей, все в ципках и мозолях, припухлые. Ну, в общем-то, как у всех. У Рады, которая ходила с матерью доить коров, руки выглядели еще хуже, пальцы кривые и с наростами.
Любка вытерла руки о белое полотенце, и тут же пожалела об этом — на полотенце осталась серость. После тщательной помывки с мылом, трещины местами начали кровить. Не сильно, но на полотенце остались следы.
— На, намажь, — Инга протянула тюбик с кремом для рук.
— Не надо, — почти обиделась Любка, начиная подозревать, что Инга специально старается ее уколоть.
— Надо, руки болеть не будут. Это здесь вода такая, — она сунула тюбик ей в руку. — По весне и по осени. Очень жесткая, сушит кожу. Мы давно воду берем из колодца, а не из колонки. У меня тоже сначала шелушились.
Любка намазала руки. Крем быстро впитался, и как это ни странно, легкий зуд, к которому она уже привыкла, вдруг прекратился.
После того, как поели и напились грибного кваса, сильно смахивающего на газировку — гриб занимал целое ведро, Инга повела ее в свою комнату, которая была устроена в бывшей большой кладовке. Ее утеплили, поставили небольшую печку и прорезали окно. Стоял стол с письменной лампой, много книг, две кровати одна над другой и шкаф с зеркалом. Здесь было тепло и уютно.
Любка засомневалась. Зря она затеяла подружиться с Ингой. Эту буржуйку в гости никак нельзя приглашать — не поймет. Любка жила в доме, в которой была одна небольшая горница, и кухонька, отделенная занавеской. Из мебели только стол и комод, на котором стояла швейная машина. И с некоторых пор рядом, как гордое украшение и признак благополучия стиральная машина. На единственной кровати спали отчим и мать, а Николка и она на печи или на полатях. Ну, еще две лавки вдоль стен. Двух табуреток на всех не хватало. Громоздкий шкаф, который им отдали на почте, стоял на мосту, в доме для него не хватило места. Там же стоял сундук. Пожалуй, Любка испытала досаду — избавиться от ощущения «разведенного моста» уже не получалось. Ужас, сколько у Инги было игрушек. Одних плюшевых медведей штук пять. Любка о таком всю жизнь мечтала. А еще хрустальные шары и треугольники, которые преломляли свет и создавали радугу. И шары, в которых падал снег. И огромная ракушка.
А когда Инга достала огромную толстенную энциклопедию животных древнего мира, коленки у Любки дрогнули. Наверное, она могла бы разглядывать ее вечно.
— Это от деда осталось, он у меня был профессор биологических наук, преподавал в Ленинградском университете.
— И? — не отрываясь от цветных иллюстраций, пробормотала Любка.
— Их с бабушкой сослали на шахту. Там родилась мама. В пятьдесят третьем деда расстреляли, как врага народа. После того, как его реабилитировали, бабушка в Ленинград вернуться не смогла, у нее ничего не осталось, ни денег, ни квартиры, в которой они жили. В ссылку они взяли только книги. Это все, что от них сохранилось.
— А у меня тоже обоих прадедов расстреляли! Один кулаком был, — поделилась Любка, — его сначала в Сибирь сослали, а там он сгинул. Потом сказали, что застрелили при попытке к бегству. А у второго имелся небольшой заводик. Это в Свердловской области, в Алапаевске. Еще до войны. Его сразу расстреляли! А еще один был колдуном…
— А четвертый? — прищурилась Любка.
— Не знаю… Ничем не выделялся… А у тебя еще есть такие книги? — завороженная Любка не могла выпустить книгу с древними динозаврами, ракушками и червями из рук.
— Есть, — обрадовалась Инга, сбегав в большую комнату и притащив еще две книги. Одну с вымершими животными доледникового периода, а вторую, «Красную книгу», со всеми животными и растениями, которые были поставлены под охрану. Инга слегка удивилась.
— Не думала, что тебя это интересует, — удивилась она.
— Еще как! — выдохнула Любка.
— А почему же ты плохо учишься?!
Любка смерила Ингу презрительным взглядом.
— А чему там можно научиться? Они ж дураки, дальше учебника не заглядывают! Я давно их прочитала!
— Я так и думала, что ты не от мира, — Инга скривилась в усмешке. — Пожалуйста, только перелистывай страницы вот так, а то уголки порвутся или начнут загибаться. Поступать куда-то будешь?
— Нет, я в училище поеду. Наверное, сразу после седьмого класса. Меня обещали устроить, — Любка покраснела. Никто устроить ее не обещал, но возможность была и она верила, что у нее получится. Не отправят же они ее назад, если она приедет. — Ну, как получится…
— У тебя получится, — не сомневаясь, подтвердила Инга. — Но лучше после восьмого. Я тоже поеду, только пока не решила куда.
Ответить Любка не успела. В коридоре сначала щелкнул замок, раздались громкие голоса. Вернулись Роза Павловна и отец Инги, а с ними ее брат Юрка. Отец был таким пьяным, каким, наверное, не бывал отчим. Он едва держался на ногах. И сразу начал кричать, обзывая Ингину мать матерными словами. Любка заметила, как Инга сразу помрачнела и внезапно изменилась в лице. Наверное, ей было неприятно, что Любка застала ее родителей в таком виде. Ее присутствие расстроило и ее брата, и мать, когда она вошла в комнату и застала Любку.
Любка заторопилась. Время пролетело незаметно. Наверное, от матери ей попадет, если отчим ушел на работу, а она не открыла ее, чтобы идти домой.
— Ты не переживай, — подбодрила она Ингу. — Тебя из дома не выгоняют, и бить не будут, а мне, может, до утра не придется спать.
— Иногда бьет, — она кивнула головой в сторону комнаты, из которой доносилось неразборчивое бормотание и выкрики. — Только нас много, мы его скрутили, связали и положили. У нас даже веревки на такой случай приготовлены. Он иногда пьяный среди ночи вскакивает и тоже за ножи хватается. Даже не представляю, что будет, когда Юрка закончит десятый класс и уйдет в армию. Наверное, завтра у меня не получится, — тяжело вздохнула Инга. — Это надолго.
Любка кивнула и выскочила на улицу, заметив, что отец встал, заметил ее и теперь пытался пересечь комнату, чтобы выбросить насильно, а брат Инги преградил ему дорогу. Похоже, дело шло к драке.
В темноте Любка едва нашла свои холодные сапоги. После квартиры на улице показалось еще темнее, чем обычно. Минут через десять она была около дома — на двери висел замок. Еще через полчаса — в другом конце села возле пекарни.
Когда-то Любка любила здесь бывать, высматривая уголь, который с отпечатками. Но заметив, что она роется в угле, на нее начали тыкать пальцами, а потом и вовсе гонять, чтобы не смущала проходивший мимо народ. Жалко, что уголь здесь был дробленый, большие куски попадались редко.
Отчим грузил в тележку уголь. Выходить на свет она не стала, если на работе один, то, может, отоспится и отойдет. Пил отчим обычно в вечернюю смену, перед тем, как идти домой, когда в кочегарку собирались развозчики хлеба, с которыми иногда после смены расплачивались бутылкой водки. Сам он на вино деньги жалел, зарплату пекарским сразу переводили на сберкнижку. Поговаривали, что там у него уже больше двух тысяч. Огромная сумма, можно было купить две машины «Волга», как у Нинкиной матери и отца.
Еще через час топили печь и пили чай, разговаривая о том, о сем. Мать не сильно удивилась, когда Любка рассказала о том, что увидела в Ингином доме. Слухи о том, что отец Инги пьет, уже давно ходили по селу, и в интернате на него жаловались, подыскивая на должность нового человека. Скорее, удивилась, что мать Инги тоже иногда закладывает за ворот. Мать искренне считала, что жизнь у них была как мед и сахар. Будь у нее такая хорошая квартира и работа, когда и дрова бесплатно привозили, и зарплата была высокая, и за свет платили вполовину меньше, она бы в ус не дула. Ингу она тоже зауважала, несколько раз за вечер поставив Любке в пример. Брать с нее пример, Любка не собиралась, но у Инги было чему поучиться — признавала, рассматривая свои руки, которые все еще были с трещинами и в мозолях, но чуть нежнее кожей. И со стихами у нее здорово получилось!