На своем месте

В ту позднюю осень, когда с Фосфоритного комбината через тайгу отправился украшенный полосами кумача поезд, увозя в вагонах первые тонны тончайшего желтого порошка, поселок Рудничный состоял всего лишь из двадцати длинных бараков. Построили их наскоро на дне пологой впадины из тех сосен, что были спилены здесь же, на месте. На две стороны от поселка плавно восходили к небу пустынные склоны, сплошь утыканные пнями. Каждое утро по одному из склонов поднимались рабочие, топча щедро набросанную сырую щепу, уходили цепочкой, словно на край света. За этим краем была еще одна такая же впадина, за нею — еще одна, и в каждой, как войско в засаде, темнели угрожающе неподвижные острия пихтовника.

Хвойное море окружало поселок. На рассвете, в тихие минуты, было слышно его вкрадчивое дыхание. Но вместе с ясным осенним днем все лесные окрестности, все синеющие дали открывались для новых звуков, которые, казалось, находили отклик в самой душе леса. Пробегая сквозь чащу, свистел паровоз, и десятки свистков весело отвечали ему из далеких лесных тайников. За горой, около разгрузочного бункера, буксовал самосвал, груженный желтым камнем, а казалось, что там ревут десятки машин. Падали мерные звонкие удары деревянной балки, и в ответ из-за леса в золотом холодном воздухе доносился мерный отзыв.

Рабочие шли на эти звуки, и за бугром, в лесной просеке, перед ними открывалась длинная, белая от щепок улица будущего городка, обозначенная двумя рядами свежих срубов, и каждый день на этих срубах прибавлялись новые венцы. На некоторых постройках уже стояли стропила, и было видно, что родился дом — четырехквартирный, с затейливо очерченной крышей и с балкончиками на втором этаже.

С утра до ночи на строительном дворе выла круглая пила. Издалека докатывались тяжелые удары — это за четыре километра от поселка, на карьере, рвали желтый камень. Больше всех, конечно, эти звуки радовали Алексея Петровича Алябьева — московского инженера, который открыл здесь фосфорит. Говорили, будто, инженер этот так и не добурился до конца, пробурил двести метров и бросил, — и все время шел мягкий желтый камень. Как стена, врытая глубоко в землю, пласт этого камня будто бы тянулся на сотню километров, и каждый месяц разведчики, которыми руководил Алябьев, теперь — главный геолог рудника, нащупывали под тайгой продолжение пласта. По расчетам знающих людей, выходило, что этой стены хватит нашим заводам и полям на сотни лет.

По поселку бродили слухи: пришел эшелон белого кирпича, сгрузили прямо в лесу, километров за двадцать от поселка — в урочище Суртаиха, где второй карьер. Для чего? Конечно, будут строить химический завод. Плотник Самобаев однажды в столовой поднял над стопкой водки свой отточенный топор с топорищем, изогнутым, как лебединая шея, и сказал так, чтобы слышали соседи: «Того никто не знает, сколько мы с тобой нарубим здесь домов». А это уже все видели: пришла платформа с ящиками, и в них оказались новенькие станки для ремонтно-механического завода. Его корпус стоял на пустыре, неподалеку от автобазы. Завод до половины был еще в лесах, и рабочие еще стеклили продолговатые башенки на его крыше, а внутри, под башенками, уже работало целое токарное отделение.

Ясно было, что механический завод построили здесь неспроста — смотрели в будущее. Но начальнику механической мастерской при автобазе Петру Филипповичу Цареву этот завод был «вот где» (говоря это, он обычно показывал гаечным ключом назад, между лопаток). Дело в том, что маленькая механическая мастерская автобазы до последнего времени не сходила с Доски почета, а теперь рядом с мастерской появился опасный конкурент.

У Петра Филипповича были лучшие токари и слесари-ремонтники. Он ревниво воспитывал их, приближая к себе способных, тех, у кого душа прилипла[1] к металлу, а с неудачниками обращался с подчеркнутой холодностью. Начальник любил говорить о культуре производства, причесывался на пробор, сгоняя на одну сторону мелкие черные кудряшки, всегда был чисто выбрит, подбривал даже толстые угольные брови, часы носил на цепочке, а работал не иначе, как в черном жилете, из-под которого были выпущены рукава чистой сорочки с запонками. Особенно хорош он был, когда его звали во двор к больному грузовику послушать работу мотора. Маленький и нахмуренный, он проходил между одобрительно улыбающимися слесарями и, достав из кармашка медицинский прибор для выслушивания, вставив в уши концы резиновых трубок, наклонялся над мотором.

Теперь мастерская отходила на второй план, это видели все. Когда на ремонтно-механическом заводе установили первые станки, Царев получил приказ передать заводу двух токарей «для обрастания» учениками. Петр Филиппович поник, но тотчас нашелся и сбыл заводу Ваську Газукина, который у него тоже был «вот где». Начальник мастерской считал профессию токаря интеллигентной, возвышенной, а Васька продавал свой талант только за деньги. Если Газукину давали точить сложную деталь, но расценка ему не нравилась, он прикидывался дурачком: «Не сумею, дядя Петр!». В ответ ему из конторки неслось на весь цех: «Врешь, все можешь, ломаешь дурака здесь, как спекулянт какой!» Но настаивать Петр Филиппович не смел: упрямый Васька мог сделать брак, ославить всю мастерскую. Если же плата была хороша, Васька первым бросался на работу и делал ее лучше всех, выполняя норму на двести процентов.

Петр Филиппович избавился от Васьки, а через две недели — как раз, когда установилась снежная зима, — пришел новый приказ: дать заводу трех слесарей. Начальник надел пиджак и пошел в управление комбината, но там ему сказали, что у него местнические предрассудки, что он за сосной не видит леса и что сосна — его маленькая мастерская, а лес — завод, который будет обслуживать всю гигантскую новостройку.

Петр Филиппович потемнел, но подчинился. И трех слесарей на завод он передал — правда, далеко не самых лучших. С этого дня в мастерской наступила горькая тишина.

Однажды, когда окончилась смена, Царев созвал своих стахановцев на маленькое совещание. Они собрались в его тесной фанерной конторке, оклеенной плакатами, стали у стен, притихли. Те, кто остался в узком коридоре, поднялись на носки, чтобы выяснить причину этой тишины. И увидели: за столиком начальника, рассматривая алюминиевый поршень, который служил Цареву пепельницей и прессом для чертежей, сидела девушка в стеганой телогрейке. Трудно обнаружить красоту, если она скрыта кирзовыми сапогами, широкой мужской телогрейкой и слоем желтой фосфоритной пыли. Но ребята обнаружили и впились в нее лукавыми молодыми глазами со всех сторон.

Скорее всего, девушка была из инженеров и притом новичок. От нее словно исходило сияние: должно быть, она привезла сюда из Москвы или Ленинграда мечту о сильном волей и бесстрашном строителе, о таком, с которого она могла бы взять пример. И вот теперь ее, без сомнения, восхищал и страшил Петр Филиппович, со спокойным сердцем превративший автомобильный поршень в пепельницу.

Начальник сидел у стенки, под телефоном, с корректным видом отставив ногу. Иногда он бросал на гостью осторожные взгляды, но тут же опускал брови, потому что в коридоре между рабочими заметил жену. Она всегда приходила в эти часы звать его на обед и сейчас стояла в сером вязаном платке, подпирая щеку темной, крестьянской рукой.

Не глядя на жену, Петр Филиппович свернул цигарку и с особенной небрежностью бросил кисет на стол, что означало: «Закуривай, кто хочет!» Кисет пошел по рукам. Конторка наполнилась дымом, Петр Филиппович перегнулся через столик к соседке, девушка просияла, он кивнул несколько раз, и совещание началось.

— Как вам известно, — сказал начальник, — у нас теперь имеется мехзавод, который будет обеспечивать всю потребность строительства. А мы теперь, словом, как подсобное предприятие. Но мы не должны замыкаться в кругу узких местнических интересов. Поскольку завод переживает пусковой период, мы обязаны ему помочь.

Тут Петр Филиппович отодвинул поршень и развернул на столе синьку с чертежом — развернул и приумолк на минуту, что значило: «Можно подойти и ознакомиться». Круг рабочих придвинулся, послышались удивленные голоса: «Три метра!»

— Три метра, — подтвердила девушка-инженер и насторожилась, стала посматривать на рабочих исподлобья — с надеждой и беспокойством.

— Три метра, — удовлетворенно сказал Петр Филиппович и уточнил: — Три тысячи миллиметров. А в наших станках между центрами — самое большее, полторы тысячи. Такая же картина и на заводе. А если учесть, что Фаворов — директор молодой и притом специалист по землеройным машинам, а не по обработке металла, становится ясно: валы эти надо точить нам. Хоть мы и подсобное предприятие, — он сказал это, угрожающе глядя в, сторону. — Словом, я от вашего имени пообещал Антонине Сергеевне, — он посмотрел на девушку, — пообещал ей обмозговать это дело. Это для нее нужно, шнек они делают — подавать будет к бункеру готовый продукт. Давай, братва, смекай. Ничего вам не скажу заранее, но дело верное. Удлинить станок можно. Имеется такая реальная возможность.

Тут Петр Филиппович, внезапно повеселев, уперся спиной в фанерную стенку, и вся конторка задвигалась и заскрипела.

— Сосна! — Он засмеялся. — Вот мы и посмотрим, где сосна и где лес!

В это время над его головой затрезвонил телефон. Начальник снял трубку и солидно сказал: «Слушаю, Царев». В тишине заливисто, как муха в банке, запела, задребезжала трубка. Петр Филиппович слушал, перебирая цепочку часов, поддакивал все отрывистее, потом перехватил трубку другой рукой и с холодным спокойствием стал стряхивать в поршень пепел с цигарки, хотя пепла не было и уже сыпался табак.

— Не могу, сказал он в трубку и в первый раз сухо кашлянул. — Товарищ… Товарищ Фаворов! — Он побледнел и закашлял чаще. — Товарищ Фаворов, именно государственные соображения не позволяют мне бросаться кадрами. Нет, нет. Нет! — сказал он еще раз и повесил трубку. — Опять токаря просит.

Наступила пауза. Было слышно только покашливание Петра Филипповича.

— Сейчас Медведев будет звонить, — шепнул он.

И телефон не заставил себя ждать, требовательно зазвонил. Петр Филиппович снял трубку: «Слушаю, Царев» — и все услышали отчетливый бас управляющего: «Ну, что там у тебя? Опять колбасишь?».

— Максим Дормидонтыч, кого же отдавать? Может, мне самому?

«Погоди, и до тебя очередь дойдет, — в трубке послышался смех. — Отдай, отдай токаря, это мое распоряжение».

Повесив трубку, Петр Филиппович стал наводить на столе порядок, передвинул с места на место чернильницу и поршень.

— Сейча-ас… Кого же мы ему подкинем? — Он задумался и крякнул. — Нда-а… Клава! Неси сюда молитвенник!

Из рук в руки начальнику передали тонкий журнал в фанерной обложке. Петр Филиппович стал просматривать список.

— Балакин, ты как?.. Молчишь? Не бойся, не бойся, не отдадим. Ну-ка, посмотрим середнячков… Бабенко, Горожанкин, Панфилов… Нет, это все не то. С этими мы еще поработаем. Нда-а… Может, есть добровольцы?

Никто не ответил.

— Погоди, ребята, — сказал вдруг начальник. — Нашел! — Он повеселел и снял трубку. — Механический мне… Товарищ Фаворов? Замучил ты меня. Да нет, аппетит, аппетит, говорю у тебя… Бери, шут с тобой! Не вешай трубку, сейчас скажу. Что? Ну во-от, какие слова загибаешь. Лодырей мы не держим… Не-ет, это такой тебе будет, что всех стахановцев… Новатор!

Наступила тишина. Рабочие курили, боясь взглянуть друг на друга. Девушка-инженер с интересом оглядела всех и посмотрела на Царева. Она уже стояла около стола, собираясь уходить. А Петр Филиппович, качаясь на стуле, теряя равновесие и ловя угол стола, грозно кричал в трубку:

— Разряд? Не в разряде дело. Такой, понимаешь, парень — быстрый, на лету все схватывает. Благодарить будешь! И наладит и приспособление сам придумает. Вот именно, и в чертежах разбирается. И потом — артист. Помнишь, в красном уголке стихи читал о советском паспорте? Он, честное слово! А фамилия — специально для Доски почета: Гусаров.

Конторка вздрогнула от дружного хохота. Петр Филиппович строго покосился на рабочих и угрожающе выставил кулак.

— Говоришь, не видел на доске? — продолжал он, ерзая на стуле. — Не видел, так увидишь. Этот тебе весь цех перевернет. Будет знатный человек механического завода!

Конторка опять дружно грохнула: начальник умел развеселить ребят.

— Ты записывай! — кричал он в трубку. — Записывай скорей, пока я не передумал. Григорий, Ульяна, Софья — Гусаров! Федор Иванович. Завтра он к тебе и придет…

Повесив трубку, Петр Филиппович долго смеялся вместе с рабочими. Девушка-инженер растерянно оглядывалась, как будто смеялись над нею: непонятен был ей этот общий приступ веселья.

— Думаете, стахановца отдаю? — шепнул ей Царев. — Нет, он у нас ни рыба ни мясо, пусть идет на завод. — Поднял руку, чтобы унять ребят, и привстал. — Кто там с краю — сходи-ка в цех, может, еще не ушел. Бегом! Пусть сюда идет.

И вдруг из тесного коридора сквозь табачный дым, от человека к человеку, в конторку вступила тишина. Петр Филиппович не сразу понял, в чем дело. Вышел из-за столика и замер, увидев жену. Вся его правда, вся честно прожитая жизнь с грустью и укоризной смотрела на него из усталых глаз Зинаиды Архиповны.

— Он был здесь… — негромко сказал кто-то.

— Пустите! — Покашливая, начальник заспешил, протиснулся в коридор, толпа рабочих молча раздалась перед ним. — Где он? Гусаров, ты здесь? Ушел?

И тут же через распахнутую дверь он увидел маленького широкоплечего человека, который быстро и твердо шел через цех к открытым во двор воротам.

— Гусаров! — страшно закричал Петр Филиппович. — Сейчас же воротись!

И, подстегнутый этим криком, человек ударился о столб и побежал за ворота по снегу, через синий, вечереющий двор.


Федор Гусаров поднимался на взгорье, шел редким, вырубленным лесом. Это был невысокий парень лет двадцати, плотный в плечах и тонконогий, в стеганой телогрейке нараспашку и в коротких кирзовых сапогах. Небритое курносое лицо его было неподвижно, прямая темнорусая прядь рассыпалась, упала на брови, и сквозь нее сухо блестели черные глаза.

Если бы все, что Петр Филиппович сказал о Гусарове, было отнесено к другому токарю, никто и не подумал бы смеяться. О Балакине, например, говорят такие слова каждый день, и он сам уже привык к тому, что он знатный человек: как только собрание — садится впереди, чтобы ближе было идти в президиум. А вот о Феде сказали «знатный», и все засмеялись. Рабочие смеялись не над Федором — он интересовал ребят меньше всего. Просто слово «знатный» вызывало смех в применении к этому незаметному человеку. И, кроме того, очень хорош был Петр Филиппович, ловко он сумел удовлетворить непомерно возросший аппетит молодого директора завода, обошел самого управляющего и не ослабил при всем этом мастерской.

Пустой, холодный лес отходил ко сну. Где-то далеко, за черными стволами, вместе с Федей бежало красное солнце, опускаясь все ниже, и, наконец, скрылось. Время от времени Федор наотмашь задевал себя кулаком по ноге и делал вперед несколько быстрых шагов. Или вдруг останавливался, разводя руками. В ушах его все еще звенел хохот рабочих, и Петр Филиппович красовался перед ним в своем жилете. Шум жизни словно впервые ворвался в его уши, и Федор подумал, что он уже взрослый человек и что он никому еще не нужен, кроме матери, которая раз в месяц присылала ему издалека большое письмо, полное ласкового зова и упреков.

«Ты у меня один — долго ли ездить будешь? — писала она, надеясь частотой своих призывов поколебать непонятное сердце сына. — Вернись, доучись, успокой…».

Легко и незаметно ноги вынесли Федю на голый горб. Сзади него в сумерках замерло хвойное море. Чистое небо угасало, бледнело. Там, где опустилось солнце, вытянулись в линию последние облачка, словно косяк красноватых птиц, улетающих за горизонт. А ниже, на дне большой снежной впадины, уже затянутой первым дымом ночи, Федя увидел гнездо бледных, мерцающих огней. За этими огнями угадывалось множество человеческих судеб, окруженных ярким светом, непрерывная деятельность, неизвестные радости и заботы.

Петр Филиппович Царев плохо знал человеческую натуру: в пределах, нужных лишь для того, чтобы «болты с шестигранной уменьшенной головкой» сходили со станков без задержки и с перевыполнением нормы. Если бы дело обстояло иначе, он поостерегся бы раньше времени делать выводы о Феде, может быть, даже сумел бы сделать из него выдающегося мастера токарного дела. Во всяком случае, он задумался бы над тем, почему Гусаров словно засыпает за станком, пристально глядя на блестящую заготовку.

А дело было простое. Через два или три месяца после того как Федор приехал на рудник, как раз после того вечера самодеятельности, когда Федя читал стихи о советском паспорте, его вызвали в управление, в комнатку, где помещались комитет комсомола и постройком. Молоденький секретарь с желтоватым лицом и горящими темными глазами молча осмотрел Федю из-за своего столика, помолчал, потом задал ему несколько вопросов для индивидуального подхода. Он спросил:

— Ну как вам на нашем руднике?

— Ничего, — ответил Федя, переминаясь.

— Да вы садитесь! — Секретарь откинулся на стуле, сунул руки в карманы и сощурился: он изучал нового комсомольца. — В каком бараке живете? В четвертом?

— Да.

— Ну как там, в бараке? Скоро будем в культурных домах жить. — Секретарь кашлянул и напыжился. Он, должно быть, недавно был избран секретарем и, овладевая новым делом, копировал инструктора, который ввел его в курс.

— Есть такое мнение… — Он испытующе посмотрел Федору в глаза и забарабанил пальцами по столу. — Есть такое мнение — поручить вам красный уголок. Как вы?

Федя задумался. Он, по правде сказать, не считал серьезным делом все эти нетопленые красные уголки, где народ сидит в шубах, курит и играет в шашки. В шашки можно и дома поиграть. Если бы настоящий клуб — другое дело!

И в эту минуту секретарь, должно быть, разгадав раздумье Федора, взял его за руку и сказал совсем другим, тяжелым голосом:

— Помоги.

Федор не отвечал, и секретарь заволновался, даже встал, не сводя с него глаз.

— Народу все больше становится, а кругом лес — ни театра, ни клуба, понимаешь? Может, когда-нибудь опера будет, а сейчас… Мы же не первого встречного берем! У тебя получится, имей в виду…

Ничего, может, и не было бы, если бы не эти слова секретаря, не эти горящие глаза. Федя взялся помочь и, как всегда, с головой отдался новому делу.

В углу небольшого барака, который когда-то был складом, а теперь стал залом для танцев и киносеансов, он наткнулся на запыленный, опечатанный сургучом ящик. Он сорвал печать, отпер гвоздем ржавый замок и нашел в ящике несколько новеньких коробок с шахматами и нераспечатанную посылку. В посылке оказалась стопка книжек — пьесы. Черные глаза Федора разгорелись. Он увидел маленькую сцену на том конце барака, там, где до потолка были нагромождены длинные лавки, увидел яркие огни справа и слева и декорации в глубине. Именно в эти дни Петр Филиппович в первый раз назвал Федю мечтателем.

Сам того не замечая, Федор быстро сошел по пружинящей под снегом щепе вниз к огням. Доски тротуара певуче застучали под сапогами, заскрипел снежок. Как всегда, Федор обошел свой длинный четвертый барак, рванул одну и вторую двери тамбура, обитые войлоком, и сквозь жару, сквозь сизые полосы махорочного дыма направился в свой угол в конец барака. Он миновал две огромные печи, обставленные со всех сторон валенками, от которых тянуло горячим кислым духом шерсти, пробрался к своему топчану, не глядя ни на кого, сбросил сапоги, кинул на топчан телогрейку и лег прямо на нее, вытянулся и замер, глядя вверх, на прогнутые доски потолка.

Он был мечтателем и понял это не сегодня. Много лет назад, еще в школе, учитель не раз говорил ему во время диктанта: «О чем ты задумался, Гусаров?». В восьмом классе, как это иногда случается в таком возрасте с молодежью, Федя стал все острее чувствовать непонятное беспокойство — желание полетать. Его тянуло на работу, к большим самостоятельным делам. В девятом классе он похудел, стал хуже учиться. Его все же перевели в десятый, но после экзаменов, несмотря на просьбы матери, он порвал туго натянутые постромки, бросил школу и отправился с бригадой маляров из жилищного управления красить крыши. Первое время ему нравилось ходить по гремящим железным крышам под быстрыми летними облаками. Но через полгода он заскучал, потому что маляры в его бригаде, молодые прямодушные ребята, хоть и работали споро, но разговаривали главным образом о денежной стороне дела. По воскресеньям они рыскали по городу в поисках «халтурки», ночами красили купола и стены в церквах или отделывали «под шелк» частные квартиры. Федя без сожаления распростился с этими ясноглазыми ребятами и вскоре уже запаивал примуса и чинил швейные машины в мастерской «Металлоремонт». Нет, и здесь ему не понравилось: работа в мастерской делилась, как и у маляров, на две части. Одна часть — явная — по квитанциям, а вторая — тайная — по соглашению с клиентами. Федя не смог найти товарища среди слесарей, острых на язык и прямых в денежном разговоре с хозяйками, и к новой весне поступил рассевным дневальным на мельницу.

Здесь он задержался дольше. Но вот пришла еще одна весна, и как-то внезапно, в одну неделю, молодые рабочие мельницы составили заговор и все завербовались, уехали, кто на Двину, кто в Казахстан — на большие дела. Откуда взялась эта повальная болезнь, никто не знал. Старший крупчатник говорил, что виноват во всем Федор: он перед этим целый месяц ходил с отсутствующим взором, а один раз даже прозевал, и мука прорвала шелковые сита. Первым снялся с места, конечно, он — уехал дальше всех, на строительство Фосфоритного комбината: там ждало его хоть и неясное, но настоящее, долгожданное большое дело.

И опять, и на этот раз видение растаяло, как только он подошел к нему вплотную. Большое дело исчезло. Теперь это была однообразная работа с серым названием: «болт с шестигранной уменьшенной головкой», а после работы — топчан, где можно читать единственную на весь барак книгу о Галилее или искать ответа на вопрос: где оно, то дело, о котором так ярко говорят в школе учителя?

В этот вечер, лежа на топчане, Федя впервые подумал, что везде жизнь одинакова, как далеко ни были бы заброшены стройки. Везде одно и то же: осенние колеи дорог, прорытые колесами грузовиков и полные воды, звон железа, паровозные свистки, хлебные ларьки — ко всему одинаково привыкаешь, везде одинаково начинаешь задумываться о новых далеких и заманчивых местах. Но, если везде одинаково, стоит ли вообще куда-нибудь уезжать?

И где она, та счастливая купель, чтобы окунуться в нее и выйти гордым, нужным для всех человеком, таким, например, как инженер Алябьев, который открыл здесь фосфорит?

Федор лежал, угрюмо закусив кулак, глядя вверх. А вокруг него в это время текла, негромко шумела спокойная жизнь барака. В этом длинном и жарком помещении стояли в два ряда шестьдесят топчанов. Рабочие приходили усталые и, мирно побеседовав за чаем, сразу же укладывались спать. Одни спали днем, другие — ночью. Работали они на разных участках рудника. Одни бурили пласт желтого камня, другие взрывали его, третьи дробили, размалывали на шаровых мельницах. Жили в бараке машинисты электрических экскаваторов, строительные рабочие — плотники, бетонщики, возчики с конного двора и шоферы. Для каждого барак был только уголком быта и сна.

У Феди был сосед — Герасим Минаевич, человек средних лет, худощавый, молчаливый, с утомленным лицом, с запавшей верхней губой, под которой поблескивали стальные зубы. Герасим Минаевич дежурил на электростанции около дизелей — иногда днем, иногда ночью. Придя с дежурства, он брал из-под подушки кусок мыла, завернутый в тряпку, и, никого не замечая, думая о своих делах, шел к умывальнику. Целый час не спеша смывал он со своих рук нефтяную гарь, и лопатки его мощно двигались при этом под черной сатиновой рубахой, достающей до колен. Отмыв руки, этот неинтересный человек вытягивался на своем топчане, полный тяжелых дум, и засыпал, иногда даже забыв раздеться. Заговаривать с ним Федя никогда не пробовал — он предвидел короткий, равнодушный ответ.

У дизелиста где-то училась дочь, и он посылал ей каждый месяц деньги. Сам он уже, видно, не рассчитывал прошуметь в жизни и умолк. Молчание это раздражало Федора: он не хотел быть таким, как его сосед, не хотел сдаваться! Но тем не менее угол, который они занимали, назывался в бараке «тихим углом».

В этот вечер, когда Федя, лежа на топчане, задавал себе вопросы и не находил ответов, Герасим Минаевич был дома. Он только что пришел с дежурства и не спеша позвякивал соском умывальника на том конце барака. На его пустом топчане сидел бочком повар Аркаша. Он тоже пришел с дежурства и, как всегда, хоть на час, да надел свои синие бостоновые брюки и шелковую трикотажную рубашку салатного цвета, которая нежно обрисовывала его округлые плечи, грудь и добродушный живот. Повар не раз объяснял соседям эту причуду: когда наденешь хорошую вещь, чувствуешь себя человеком. Обнажив до локтей мучнисто-белые руки и потряхивая веселыми кудряшками песочного цвета, Аркаша выжидающе тасовал колоду карт.

Подошел усталый, задумчивый Герасим Минаевич, с полотенцем на плече, неторопливо вытирая руки.

— Ты уже здесь? — сказал он повару и бросил полотенце к стене. — Сдавай уж, шут с тобой.

Он даже не поздоровался с Федором. Федя, вздохнув, поднялся. Он знал: если у обоих соседей совпали дежурства, значит и ему придется весь вечер «гонять дурака», заниматься делом, от которого получал удовольствие один лишь повар. Герасим Минаевич и во время игры думал о своих делах, должно быть, о дочке, а карты бросал не глядя.

Аркаша ожил, ударил пальцем по губе и проворно стал разбрасывать карты на одеяле.

— Да, забыл, — сказал Герасим Минаевич и полез под свой топчан. Он достал оттуда большую трубку серой бумаги и бросил ее Феде на постель. — Объявления что ли какие. Тебе, Федор, велели передать. Из технического отдела…

Федор знал, что это за объявления, — сам сочинял текст. Но все же развернул один лист и прочитал: «При красном уголке организуется драматический коллектив…»

И в эту минуту по всему бараку погас свет. Глухая мгла окружила Федю на миг, отпрянула, слабея, и рядом с ним выступил синий квадрат окна с серебристой морозной лилией. Минуту, пять минут стояла тишина. Потом замерцали осторожные голоса, вдали желто вспыхнула и догорела спичка. «Замыкание», — удовлетворенно проговорил сонный бас.

— Сейчас сделаем освещение, — сказал Аркаша. Он засопел где-то около своего топчана. — Сейча-а-ас… Гори, божья душа!

В темноте возник и завилял, полнея, живой светлячок. Аркаша принес его, припаял огарок на лавку, сел, и огромная тень, как конвоир, уселась у него за спиной.

— Значит, ход мой… Герасим! Ты куда делся?

Герасима Минаевича не было на топчане. Он стоял у окна и, закрываясь обеими руками, приник к стеклу.

— Сейчас загорится. Занимай место! — бодро сказал Аркаша.

— В дробилке тоже темно… — Герасим Минаевич снял с гвоздя шапку, надел ватник — сразу в оба рукава и быстро прошел между топчанами к выходу. Мягко хлопнула обитая войлоком дверь. И почти сейчас же торопливо протопали под окном в сугробе скрипучие шаги.

— Побежал! — Аркаша собрал карты и бросил колоду на одеяло. — Как будто там дежурных нет!

— Привычка, — отозвался из-за его спины мечтательный голос, и кто-то заскреб волосатую грудь. — Никуда от ей не денешься. Герасим-то Минаич на руках, можно сказать, комбинат вынянчил. Ветеран.

— Да-а! — Аркаша лег и вытянулся на топчане дизелиста. — Мы с Герасимом когда пришли сюда — ровное место было. Тайга.

— «Мы с Герасимом», — с улыбкой возразил тот же голос. — Герасим Минаич много раньше твоего пришел. Еще ветки не было. Еще хлеб на горбу таскали — вон когда.

— Я же и таскал.

— Что я и говорю. А он еще Алексею Петровичу нашему, Алябьеву, землянку рыл. Это когда было — знаешь?

Аркаша не ответил. Он с разочарованным видом уставился на огонек своей свечи и заиграл пальцами на животе. Стало слышно, как ветер с улицы давит в стекло — то нажмет, то отпустит.

— Повар! — с обидной простотой опять заговорил сосед Аркаши. — Повар! Слышь? А ведь у них авария. Смотри, уже минут сорок прошло. И Герасим Минаич как побежал: бегом. Он не ошибется.

— Глупости, — помолчав, авторитетно сказал Аркаша. — Что значит авария? Во-первых, значит, что на карьере или еще где прекратится энергия. А, во-вторых, этого не может быть. Понятно? Это могло быть ну год, скажем, назад, когда нам график не был спущен. Вон! Смотри! — закричал он вдруг.

И Федя ясно различил вверху, во тьме, вишневое светящееся колечко — глаз лампочки. Этот глаз нагревался, желтел — и вдруг сразу разлился кругом яркий вздрагивающий свет.

— Авария… — угрожающе проговорил Аркаша, глядя на лампочку. — За аварию знаешь что…

Герасим Минаевич вернулся через час после того, как дали свет. Он открыл дверь, и сразу же у входа закричали: «Смирно!» Пока он шел, минуя печи, в свой угол, несколько человек окликнули его с топчанов: «Добрый вечер, Герасим Минаич! Говоришь, наладил? Дело мастера боится! Качать, качать надо ветерана…»

— Не за что, — сердито отозвался Герасим Минаевич. — Не моя заслуга.

Морщась, не слушая приветствий, он подошел к своему топчану. Аркаша вскочил, сел на уголок и стал тасовать карты.

— Нет, нет, нет, — быстро сказал Герасим Минаевич, как будто торопясь. Не снимая телогрейки, он как-то с ходу, неловко сел, лег и прямыми пальцами стал гладить лоб.

— Быстро ты наладил, — осторожно проговорил повар. — Что у вас там приключилось?

— Собака хозяину кость свою подарила. А кость, видать, не нужна. — Герасим Минаевич, словно напрягая память, провел пальцами по лбу. — Я решил ехать, ребята… Да, так оно лучше будет.

И в это время вдали мягко хлопнула дверь, и радостные, но на этот раз негромкие голоса, как теплый ветер, пробежали по бараку: «Алексею Петровичу!», «Нашел дорожку!», «Как же, карьер вместе вскрывали!», «Петрович, землянку, землянку не забыл?».

— Сюда идет, — сказал Аркаша и положил карты в карман.

Алексей Петрович Алябьев быстро подошел и остановился около топчана. Высокий, в черном пальто и мокрой от тающих снежинок, плешивой в нескольких местах котиковой шапке. Лицо у него было без румянца, белое, худое, вытянутое вперед, с острым, тонким носом и почти незаметными, как у мальчишки, бровями, Маленькие глаза его затерялись в добрых морщинках — в горьких морщинках усталости. Он смотрел только на Герасима Минаевича, и тонкие губы его то сжимались, то вытягивались веселой рюмочкой. А Герасим Минаевич, как увидел инженера, сразу же прикрыл глаза пальцами и затих.

— Вы это что же, вы что? Вы что же ушли? Что же не дождались? — шустрой скороговоркой начал Алексей Петрович. Осекся и сел на топчан. У него был надтреснутый голос подростка. Федя не сводил глаз с его лица, он не видел еще ни у кого такого выражения открытой честности. — Герасим Минаевич! — Алябьев улыбнулся Феде, и дневной свет на секунду мелькнул в добрых морщинках. — Герасим! Спит он, что ли?

— А что дожидаться? — Герасим Минаевич отвел руку, открыл невеселые глаза. — Что дожидаться-то? И так все ясно.

— Гера-асим Минаич! — протянул инженер. — Не та-ак вы со мной раньше говорили! — И опять засыпал привычной скороговоркой: — Открывайте, открывайте сердце. Здесь все свои. Давайте, давайте!

— Уезжаю я, Алексей Петрович. Уезжаю! Отошло мое время.

— Значит, вы меня… Значит, слушать меня не хотите? А вы послушайте. Вы думаете, я забыл, что вы у нас мастер? Все помню. Ну что ж поделаешь, ну верно: обстоятельства теперь другие. Вот Аркадий — повар, а меня поймет, — вещь простая.

Аркаша кивнул.

— Вишь, уже понял! — тихо сказал кто-то.

— Сами посудите! — Инженер положил шапку на колено, и тусклые светлые волосы его начали подыматься дыбом. Он обращался ко всем. — Посудите: старый дизель, весь в заплатах, еще с каких времен стоит! Сломался наконец. Трещины в головках. Приходит Герасим Минаевич к главному механику: давайте за ночь отремонтирую! Медью, говорит, зачеканю! Герасим Минаевич, тогда это был бы блестящий выход из положения! Механик мне так и сказал; «Узнаю, — говорит, — нашего Минаича». Спасибо! Поняли? А чеканить не будем. Время не то. На завод отправим. У нас два дизеля новых стоят. По плану они должны уже работать. Вот мы и пустили их. А этот — старичок!..

— Я тебе гарантию даю, он будет работать год! — Герасим Минаевич сидел уже на постели по-турецки, сдвинув подушку к стене. Худое лицо его подобралось, глаза обиженно горели, стальные зубы поблескивали под тонкой губой. Он вытянул руку к инженеру, затряс пальцами — Год! Снаружи и внутри зачеканю!

— Знаю. Сделаете. Можно будет на выставку везти. В музей. А оставить у нас на станции нельзя. Будет работать, все, как надо. А вдруг….

— Подведет?

— В том-то и дело! Нам нужна надежная машина. Мы входим в график. Мощности все по плану ввели. Благодаря вам, Герасим Минаич. Мы вашу работу в историю комбината запишем. Все: как вы бурильные станки воскрешали и как мельницу нам на речке выстроили, — все! Только все это в историю ушло. И слава богу! Комбинат работает. Дело строителей сделано — заботы к эксплуатационникам скоро перейдут. Я понимаю вас: на новых дизелях не развернешься. Работают, черти! Не ломаются!

Алябьев так весело, по-мальчишески, выкрикнул это, так ласково посмотрел, что даже Герасим Минаевич улыбнулся, стал неловко разглаживать одеяло.

— Действительно! — сказал кто-то над Федей, и он словно проснулся. Сзади него и вокруг стеной стояли рабочие, и все новые слушатели, в белье, перелезали с топчана на топчан, протискивались вперед.

— Теперь у вас вся работа — по мелочам, — продолжал Алексей Петрович. — Это и хорошо! Этого и добивались! Скоро и мелочей не будет!

— Мне-то, мне там что делать? — Герасим Минаевич быстро провел пальцами по запавшей губе, глаза его сверкнули, веки задрожали. — Девчонки вон справляются! Песни поют! Норму отпели, восемь часов, — и в кино. Я-то там зачем?

— Герасим, — Аркаша спохватился и принял строгий вид, — не спорь. Алексей Петрович верно говорит. Каждый человек должен выполнять свою норму.

— Повар, — раздался вдруг с соседнего топчана мечтательный голос, — ты помолчи. Что ты под нормой разумеешь?

Рабочие зашевелились, и в круг протиснулся невысокий лысоватый человек в нижней рубахе — плотник Самобаев. Под глазами его светился румянец круглыми пятнами, как два ожога.

— Для тебя смысл ясен, для чего ты здесь есть, — сказал Самобаев, радостно глядя на Аркашу. — Тебе контингент прибавляется. Была харчевня, стала фабрика-кухня. Вот и равняйся, не отставай. Повертывайся. Дешевле да посытней делай, и блюдо чтоб вид имело. Суп твой, этот, зеленый, я до сих пор забыть не могу.

— Суп мавританский, летний, — сказал Аркаша и посмотрел вдаль. — Это можно. Только давай материал.

— То-о-то! — пропел Самобаев. — Материалу-то в нем и не было.

Круг рабочих весело загудел. Самобаев протиснулся к себе на топчан и говорил уже оттуда, укладываясь.

— А Герасим что же? В инженеры нам с ним поздно. В фезеу тоже не примут. Это ему сейчас здесь, при автоматах, как почетная пенсия. Только он ту пенсию примет ли?

— Ты сам меня таким сделал, твоя это наука, — спокойно сказал Герасим Минаевич. — Помнишь, что говорил? Действительно, без меня тогда трудно было обойтись. И теперь я нужен. Только не здесь…

Наступило молчание.

— Хорошо. Хорошо. Я вам помогу! — Алябьев резко встал. — Помогу вам, ребятам своим напишу. Жаль. Жаль, но это верно. Вы — человек особенной квалификации. Землепроходец. Найдем вам место.

Его взгляд вдруг остановился на Феде, который полулежал, опираясь на локоть, и ловил каждое его слово. Федя почувствовал, что Алексей Петрович знает все и о нем и даже думает сейчас об этом.

— Спокойной ночи, товарищи! — сказал знаменитый инженер, протягивая руку Феде. «Нет, чепуха, откуда ему знать!» — подумал Федор краснея. Алексей Петрович сильно встряхнул его руку, словно попробовал, крепко ли у него в груди сидит сердце. И, не выпуская руки, повел глазами на трубу с объявлениями.

— Это что, объявления? — Наклонился, развернул трубу. — Драмкружок? Это вы, значит, Гусаров?

Федя даже встал. Ну да, получалось, что Гусаров — он. Алябьев пристально на него посмотрел, сказал: «Ну-ну, исполать!», пожал руки нескольким рабочим — направо, налево, надел шапку и быстро пошел через барак. Мягко хлопнула дверь,

— Хороший человек! — проговорил кто-то.

— Алексей Петрович-то? — отозвался со своего места Самобаев. — Все в нем есть. И небушко и земля.

— И характер у него настоящий, твердый, — пояснил Аркаша, вставая. Серьезные вещи он любил говорить стоя. — И характер и это в нем имеется, вот это… обхождение, что ли, приятность такая…

Все умолкли. Задымились цигарки.

— Повар! — сказал Самобаев. — А ты молодец!

— А что?

— Русский язык понимаешь!


Утром Федя пришел на завод. Он долго стоял перед калиткой, прорезанной в воротах заводского корпуса, вспоминая свой вчерашний побег из мастерской. Потом толкнул калитку, шагнул внутрь и увидел просторный цех, уставленный станками всего лишь на одну четверть. Кое-где между станками, на мягком, только что уложенном бетоне, лежали доски. Пахло сырым цементом.

Инженер Фаворов, молодой человек в синей спортивной куртке со значком на груди, высокий, с красиво разведенными плечами и очень узкий в поясе, улыбнулся Феде в самую душу и стиснул его руку. Вся мускулистая, обветренная физиономия его улыбалась, даже уши покраснели по-простецки. Он был на вид одного возраста с Федей или чуть-чуть постарше. «Ничего не знает, не догадывается! Простой!» — обрадовался Федор и легко вздохнул. Начальник ему понравился.

Но Фаворов, уходя от него, сам жестоко испортил это впечатление — вдруг запел навзрыд вибрирующим фальшивым баритоном, как поют молодые мужчины, чувствующие себя неотразимыми: «В парке старинном деревья — нанай, дай, дай… Белое платье мелькнуло — л-ляй, най, най…» И Федор уловил в его походке ту же, чуть заметную, неприятную черту мужской уверенности в себе.

Токарной работы в этот день не было. До обеденного перерыва Федя помогал Газукину отбивать доски ящиков и снимать густую смазку с шестерен, шпинделей и червячных валов к новым станкам. Васька сам подозвал его движением коричневой золотистой брови. Не глядя на начальника, он закричал на весь цех: «Николай Николаевич! Гусаров будет мне помогать!» — и Фаворов сразу же согласился.

Газукин работал без пиджака, в дырявой грязно-желтой майке, которая оттеняла белизну его тела. Он весь был оплетен треугольными, прямыми и закругленными мускулами. Все эти выпуклости оживали и начинали шевелиться то тут, то там даже тогда, когда он затягивался цигаркой или смеялся. Хотелось любоваться его движениями.

Он не расставался с кепкой и если снимал, чтобы достать из нее газету для закурки, то подносил к голове и левую руку: боялся рассыпать свое богатство — волосы. Эта мера не помогала: темно-русые. тяжелые завитки падали обычно мимо руки, закрывая ухо и глаз. Он был бы красавцем, если бы не красная трехскладчатая верхняя губа, которую Газукин мог подобрать только в минуту гнева. На его толстой, играющей мускулами руке Федя прочитал надпись, мелко наколотую тушью: «Век не забуду школу шоферов» и сразу понял, что история у этой надписи сложная: Газукин никогда не был шофером и, кроме того, над словом «век» синел девичий силуэт.

Васька прочно обосновался в цехе, отдавал громкие приказания направо и налево, а молоденьким токарям с буквами «РУ» на пряжках давал даже дружеские подзатыльники. Снимая ветошью зеленое сало с шестерен, он стал задавать Федору злые вопросы о «Петухе», иначе говоря, о Петре Филипповиче. Федя неохотно отвечал. С каждым вопросом глаза Газукина темнели все больше, он злил сам себя, уже не видел смазки и тер тряпкой по чистой шестерне.

— И что? Так и сказал «подкинем»? — Васька даже уронил на колени шестерню и задумался, порозовел. — Прокидаешься кадрами, Петр Филиппович! — сказал он вдруг, бросил тряпку и лег на досках, глядя в потолок, чтобы успокоиться.

Перед обедом к ним подошел Фаворов, присел около досок и развернул чертеж-синьку. На чертеже был изображен белыми линиями вал длиной в три метра.

— Вал для шнека. Предложено на наших станках точить, — сказал Фаворов. — А у нас между центрами полтора…

— Это можно сделать, — помолчав, спокойно сказал Газукин.

— Как?

— Разрежем вал на два кусочка и будем точить.

Фаворов внимательно посмотрел на него. Он не привык еще к шуткам Газукина.

— Послушайте, ведь это же вал!

— Ах, ва-ал…

— В том-то и дело. Петр Филиппович в управлении говорил — невозможно у нас точить. Не выйдет, говорит, надо отдать на сторону.

— Пугал. Сам он все-таки взял чертеж, — сказал Федя.

При словах «Петр Филиппович» Газукин сразу же оставил свой шутливый тон. Бегло, еще раз взглянул на чертеж, подпер щеку пальцем и уставился на новенький, недавно зацементированный станок.

Когда за лесом зазвонил рельс на обед, Васька поднялся, надел пиджак, телогрейку, натянул кепку на уши и, спрятав руки в карманы, задевая сапогом за сапог, молча ушел из цеха.

Вышел из цеха и Федор. Он пробежал в столовую, занял там очередь к столу, получил в кассе чеки и отдал их официантке. После этого, захватив в своем бараке молоток и объявления, свернутые в трубку, отправился развешивать их по поселку. На попутном грузовике он проехал в карьер, где два экскаватора наваливали в грузовики глыбы желтого промороженного камня. Оттуда в кузове с желтым камнем прокатился до пекарни, забежал в хлебную палатку и прочитал продавщице Уляше вслух: «При красном уголке организуется драматический коллектив», — и после этого, через островок соснового леса, вышел к дробильно-размольному заводу, вокруг которого на полкилометра снег был припорошен желтым налетом.

Трехэтажное здание мельницы, бархатное от фосфоритной пыли, вздрагивало. Федя открыл дверь, зажмурился от грохота и окунулся в теплую мглу. Нащупав лесенку, он поднялся по железным ступенькам на площадку и увидел в пыльном пространстве столбы дневного света, словно опущенные с неба через далекие квадратные окна. Внизу в пятнах света медленно вращались громадные тела шаровых мельниц, опоясанные двойными рядами заклепок.

Федор никогда не видел таких мельниц. Он налег на перила, вытянул шею, стараясь сквозь пыльный туман рассмотреть, где же начало и конец железного цилиндра, который поворачивался под ним. За его спиной по площадке пробегали рабочие. Кто-то толкнул его. Федор увидел человека в плаще с капюшоном — не человека, а мглистую тень. Тень эта низко перевесилась через перила.

— Антонина Сергеевна! — сквозь грохот прорвался снизу девичий голос. — Опять не принимает!

— Вхолостую проверните! — женским знакомым голосом крикнула тень в плаще. — Слышите, Сима! — при этом она передвигалась по перилам, теснила Федю, стараясь разглядеть эту Симу под мельницей. — Сима, где вы там? Я говорю — вхолостую, вхолостую!

И снизу, из грохочущей мглы, донеслось, как далекое эхо;

— Попробуем вхолостую!

Федор выпрямился, шагнул в сторону и сразу же чуть не ткнулся лицом в припудренное пылью знакомое лицо под капюшоном плаща, увидел совсем близко темные окошки глаз — они просияли, должно быть, узнали Федю. И в уши его опять ударил смех рабочих и кашляние Петра Филипповича. Федор снова почувствовал себя героем, который так неловко, сгоряча ударился вчера о столб. Никуда не денешься — самая опасная свидетельница стояла перед Федором, и он с ужасом чувствовал, что его сейчас начнут жалеть.

Девушка посмотрела на Федю, на бумажную трубку в его руках.

— Вы ко мне?

— Объявление повесить… — полушепотом ответил он.

— Ну-ка, что за объявление…

Она протянула руку во мглу, и открылся светлый проем двери. Они вошли в коридор, здесь пыли было меньше.

— Вы откуда? — Антонина Сергеевна повесила плащ на гвоздь. Федор вздохнул — значит ошибка, она не знает его! Да она ведь и не могла его видеть, она сидела около Царева!

— Я заведую здешним красным уголком, — ответил он уже свободнее.

Она открыла еще одну дверь — это был ее кабинет. Здесь сияло солнце на стекле графина и пыль лежала лишь тонкой прозрачной пленкой на столе и на толстой тетрадке с надписью; «Студ. 5 курса А. Шубиной». Антонина Сергеевна села за стол, отодвинула эту тетрадку, сняла ушанку, и чисто вымытые волосы ее закачалисаь в воздухе, начали струиться, как струится весенний воздух над нагретыми проталинами.

— Ну-ка, что тут у вас… — сказала она, развертывая трубку. — О-о! А мне можно записаться?

Она подняла сияющие глаза, и, попав в их луч, Федор почувствовал мгновенный толчок. Эта девушка все еще искала своего смелого строителя, и глаза ее спрашивали: не ты ли?

— Я говорю: что вы будете ставить? — Она свела брови, желтые от фосфоритной пыльцы, не понимая, почему он молчит.

— Что будем ставить? — И Федор не узнал себя. Кто-то другой уверенным и звонким голосом заговорил о нем. — Будем ставить весь репертуар московских театров!

Она мягко засмеялась — поняла, что Федя шутит.

— Где же у вас сцена? Где клуб? Я что-то не видела.

— Клуба у нас нет. Но будет! Будет скоро!

— Я вижу. Раз такой заведующий, значит и клуб будет.

— Было бы кому посещать. Главное, чтобы артисты исправно на репетиции ходили, — сказал Федя со значением.

— Вы знаете… Я хотела сказать вам, что вряд ли… Я думала, что некогда в клуб будет ходить. У нас ведь беда… — Антонина Сергеевна умолкла, посмотрела на тусклое от пыли окно. — Беда у нас. Плохо разбивают шары материал…

Она встала из-за стола и прошла в угол комнаты. Там, на железном листе, лежали куски желтого камня и матовые стальные ядра. Антонина Сергеевна подняла обеими руками ядро стала над камнем, прицелилась и разжала пальцы. Ядро упало на камень с глухим стуком и, гремя, покатилось по железу.

— Видите? Не разбивает. Твердый камень пошел. — Она развела руками и вернулась к столу. — И влажность поднялась. А у нас еще и знаний маловато. Господи, мы совсем ничего не знаем! — Она оттолкнула свою тетрадку еще дальше и опять отвернулась к окну. — Читать надо, консультироваться. А здесь и книжки технической не найдешь. — Антонина Сергеевна подняла глаза на Федю, и он почувствовал, что он первый человек, с кем эта девушка-новичок решила поделиться своими печалями. — Такому руднику, как наш, нужна техническая библиотека, — говорила она, лаская его взглядом и, должно быть, сама того не подозревая. — Нужна! Он ведь скоро вырастет в большой комбинат!

— Будет клуб, будет и библиотека, — сказал Федор так, словно поклялся.

— Может быть, у вас в кармане приказ министра об ассигнованиях?

— У меня в кармане волшебная лампа… — Федя запнулся, запамятовал: чья же лампа? Но Антонина Сергеевна уже качала головой, грустно улыбалась своим далеким мыслям.

— Если у вас есть эта лампа… Достали бы вы мне книжку… К сожалению, это все глупости. Вот она, медная лампа, — она потерла кулаками лоб. — Трешь, трешь, и ничего не получается. И никаких других ламп нет… Так вы меня запишите. А объявление я повешу сама.

Федя взглянул на нее еще раз, вздохнул и осторожно вышел, а Антонина Сергеевна осталась за своим столом: руки — у лба, взгляд — за окно.

Думая о ней, решительно отмахивая руками, Федор прошел весь поселок и прибежал в столовую как раз к тому времени, когда подали суп. Он сел, взялся за ложку и охнул — остро заныло ушибленное вчера плечо. Но охнул Федя не от боли, а от стыда.

Когда он вернулся под стеклянные своды своего цеха, Газукин уже сидел на старом месте, на досках, и с довольным видом рассматривал измятый газетный лист. Это была «Пионерская правда». Почесав пальцем затылок, разложив на колене кисет, Васька оторвал от газеты длинную полоску, целую фразу: «Быть честным — значит быть смелым», еще раз прочитал, подумал и свернул из нее «громобой» — цигарку толщиной с палец.

— Федя, — сказал он, едко морщась, выпуская через нос и рот струи дыма, — позови сюда Фаворова.

Потом пристально посмотрел на Федора и добавил небрежно:

— Не надо, сам придет… Николай Николаич! — заорал он вдруг на весь цех и принял боевой вид. — Эй, ребята, крикни там начальника!

Через несколько минут к ним быстро подошел Фаворов. Он немного порозовел, потому что его, начальника и инженера, вызвал к себе обыкновенный токарь и вот даже не встанет, сидит себе на досках и курит!

— Почему курите в цехе? — холодно спросил Фаворов.

— Беги в управление, — ответил ему Газукин, затягиваясь цигаркой. — Доставай скорей письменное разрешение. Во дворе у Царева лежит железная «дура», вроде станины. Литая. Ее надо по тревоге перекинуть сюда. К следующему воскресенью сдадим все три вала.

С Фаворова сразу же слегла вся официальность, и он стал парнем одних лет с Газукиным и Федей.

— Как же это, ребята? Расскажите!

— Заделаем в цемент. Бабку переставим. Она там хорошо встанет. И с люнетом будем точить!

— Кто придумал? Ты, Вася?

— Вот с ним вместе, с Гусаровым.

Федя сразу понял Газукина: двоих выгнали с автобазы, двое и придумали, выручили комбинат.

— А Царев? — спросил Фаворов. — Может, она ему нужна? Сам он не догадается?

— Скажешь ему, так догадается. А так — он же Петух! — Газукин просиял, его губы весело раскрылись, обнажив несколько складок. — Я эту штуку припрятал. Кузовом старым завалил!

Минут через двадцать Фаворов приехал из управления на самосвале, передал Газукину записку и потряс ему руку. Главный инженер приказал немедленно приступать к делу.

— Айда со мной! — Васька только лишь оглянулся, и сразу же десять человек бросили работу в разных концах цеха. — А ты оставайся, Федя, — сказал Васька и похлопал Федора по плечу. — Я понимаю. Тебе незачем туда казаться. Еще подумают, что мы считаться с ним приехали. Очень они нам… петухи… — Говоря это, Газукин резко застегивал телогрейку, словно собирался на бой. — Пускай теперь… Он теперь покашляет в своей конторке!

Газукин вышел из цеха, и за ним весь отряд его помощников. Не удержался и Фаворов — побежал через цех вслед за ними. Шеститонный самосвал взревел за стеной и укатил. Наступила тишина. И как только Федор очутился наедине с самим собой, сразу же глаза его сухо заблестели, и он замер, то вспыхивая, то угасая. Перед ним медленно вращались огромные цилиндры, бархатистые от пыли.

Опять заревел самосвал и остановился за стеной. Послышались натужные голоса, и рабочие стали втаскивать в цех на веревках продолговатое железное тело с круглыми окнами и торчащими ржавыми болтами. Запел мотор мостового крана, стальная ферма поплыла под потолком, упали, бряцая, цепи, и тяжелая литая деталь, которую вслед за Васькой уже все называли станиной, закачалась, перенеслась через цех к токарным станкам.

У входа лежала на боку еще одна такая станина. Васька нашел на дворе автобазы одну лишнюю «дуру» и увез, чтобы Петр Филиппович не додумался, не перехватил у него выдумку.

Пробежав несколько раз по цеху, покричав вдоволь, Газукин, наконец, уселся рядом с Федей. Вытянув ногу, он разложил на колене кисет. Задымив цигаркой, он сказал с торжеством:

— Никто не заметил — все на обеде или в цехе были. А Петуха встретили на обратном пути. Слышь? Идет, ничего не знает. Наш Фаворов велел затормозить и кричит ему из кабины: «Петр Филиппыч! Спасибо за работников!» У Петуха даже коленки подогнулись. Даже поздравствоваться не обернулся: голову убрал поглубже, сволочь, и шагает помаленьку. Знает кошка, чье сало съела! Скоро он поймет, как молодыми кадрами кидаться. Фаворов сказал: обоих вас на доску представлю.

За полкилометра от Федора в своем кабинете сидела Антонина Сергеевна. Федя думал о ней и поэтому переспросил:

— Что ты сказал? На какую доску?

— На красную! — с жаром проговорил Газукин и даже подался вперед, грозно блестя глазами. — Мы с тобой возьмем — ты станок и я…

Честность — это было единственное, что сейчас позволяло Федору подходить к Антонине Сергеевне, смотреть ей в лицо. Он не видел у себя никаких других достоинств. Он знал: пока жива в нем правда, Антонина Сергеевна не прогонит его, и собирался даже как-нибудь при случае признаться, что это именно его Царев просватал на механический завод.

— А? — спросил Газукин.

— Ты сам бери оба, — сказал Федор. — А то получается, как будто я назло: он меня, а я — его.

— Правильно! Имеешь право. Может, он как раз выставил тех, кто больше всего ему нужен. Будь здоров, теперь все поймут, кого следовало выставить из мастерской.

— Вася, Петух был прав.

— Поздравляю! Значит мы — подкидыши?

— Подкидыш — это я. А тебя он, помнишь, как называл? Царев не любит, кто много о монете говорит.

— Здрасте! За каким же лешим мы паримся? Для какого, спрашивается, интересу?

— Вот он считает, что монета не главное, что есть интерес повыше. Мне, например, было бы обидно, если бы меня на важное дело приманивали деньгами, зная, так сказать, мою слабость…

Федор сказал это и подумал: «А есть ли он, высокий интерес?».

— Глупости! — Газукин быстро почесался. Все-таки что-то новое было в Фединых словах. И он повторил, но уже тише: — Глупости. Никакого другого интересу нет.

— А вот есть. Ты для чего ездил за этими станинами? Для чего все это дело придумал? Сказать тебе? Вот видишь сам — иногда так зацепит, что даже про деньги забудешь. Значит, есть интересы повыше.

Васька направил в пол длинную белую струю дыма и, опустив голову к коленям, стал размышлять. Посмотрел из-под упавшей на лоб пряди на Федора и опять затянулся.

— А тебя Царев считает знаешь кем? — продолжал Федя. — Ну вот. Может, ты и не это самое, не такой… Так он же этого не знает. Словом, как хочешь, а я считаю, что это будет месть — и то, что мы будем валы точить, и то, что станины у них увезли. Может, они сами бы… Если хочешь все-таки точить — находи напарника. А я не буду.

— Напарника? Зачем? — тоненьким голосом спросил Васька. — Зачем? — И пожал плечами. — Заставлять тебя я не смею. Пожалуйста!

Он выпустил дым и выжидающе посмотрел на Федю. Что-то горело в нем, он все время помнил Петуха.

— Как хочешь, — сказал он, лениво поднимаясь, подавляя зевок. — Ты сам сказал, что есть повыше интересы. Как ты думаешь, могу я с ними бороться? Я сам отвечу Петуху, на черта мне напарник. Отвечать буду делом, как положено, как в газетах вон пишут. Объявляю стахановскую вахту. Беру два станка!

Текли один за другим декабрьские дни. Стояли морозы — легкие, с непрерывным визгом полозьев по утрам, с сизо-оранжевым солнцем в тумане. В лесу установилась белая, снежная тишина. Где-нибудь далеко, километра за три, шел по лесу человек, а казалось, что снег хрустит рядом. В бараках жарко топили печи. Поселок теперь можно было найти из любого места в лесу — по размытым белесым дымам, протянутым высоко-высоко в глубину зимнего неба.

Инженер Антонина Сергеевна Шубина жила в поселке в бараке для инженерно-технических работников, или как называли его сокращенно, в бараке ИТР. Федор встречал ее каждый день, иногда по нескольку раз, на желтой от фосфорита тропке, протоптанной в глубоком снегу. Снега было много, и Антонина Сергеевна неожиданно появлялась из-за сугробов, словно запряженная в свой мужской плащ защитного цвета. Этот твердый плащ — спецодежда инженеров и техников комбината — летел за нею, и его заносило в сторону, как сани.

При каждой такой встрече Федор заранее шагал в сторону и ждал ее, стоя по пояс в мягком сугробе. Антонина Сергеевна иногда с улыбкой, иногда озабоченная, быстренько проходила мимо, и его запоздалое «здравствуйте» обычно доставалось плащу. Утром и в обеденный перерыв Федя часто выходил на эту тропку или топтался в коридоре управления — специально для того, чтобы еще раз встретить ее. Он уже видел Антонину Сергеевну в плаще и телогрейке, по вечерам часто встречал ее и в синем пальто, а однажды в воскресенье она пробежала к продуктовой палатке, охваченная по горло зеленовато-голубым свитером с нитяными снежинками-крестиками на груди. Став где-нибудь за углом, он любовался в ней всем: глазами и душой, живущей в них, и волосами такого теплого цвета, как светлый чай, и тем, как она бегает, прижав локти. Она появлялась перед ним то женственно полная, то вдруг необыкновенно тонкая, но с высокой грудью. Плечи ее в платье казались узкими, а в свитере — широкими, как у лыжницы.

Федя заболел. Днем ни на минуту не оставляло его незнакомое чувство. Почти каждую ночь он целовал во сне Антонину Сергеевну, нес ее и кружил на руках, а по утрам долго сидел на топчане, проводя рукой по лбу.

Ему хотелось бы рассказать обо всем Газукину, но Ваське было не до того. Увлеченный своим делом, он каждый день после работы оставался в цехе — устанавливал станины, подгонял к бабкам. Однажды он даже геодезиста привел в цех — для точности, и тот навел трубу на Васькины приспособления.

В десятых числах декабря Васька обточил первый вал, а через день были готовы остальные два. Все три вала блестели на козлах около станка, за которым работал Федя, а Васька добрые полдня сидел то на одном, то на другом, протирал их своей кепкой, улыбался и курил — он не мог больше ничем заниматься.

После обеденного перерыва по цеху прошел Петр Филиппович. Мельком взглянул на валы и сразу же вышел. Красного, напыженного Газукина и Федю он будто и не заметил.

Затем появились Антонина Сергеевна и Фаворов. Антонина Сергеевна штангенциркулем измерила все выступы и уступы на каждом валу. Фаворов передвигался вслед за нею, бархатисто напевая, глядя ей в затылок. Покончив со всеми измерениями, Антонина Сергеевна выпрямилась и просияла: перед нею давно уже стоял Васька.

— Так это вы придумали?

— Вот, вместе с ним, — сказал Васька, обошел вокруг станка и оперся о плечо Федора.

— Ты что? — Федор хотел оттолкнуть его, но увидел, что Антонина Сергеевна любуется их нежным содружеством, подобрел лицом, покраснел и неловко кивнул ей: — Антонина Сергеевна, я совсем здесь ни при чем!

— Врет! Он больше всех думал! — Газукин еще крепче сжал плечо Федора. Это была его очередная шутка. Он наслаждался муками Федора, его протестующими, злыми судорогами. — Он у нас скромный! — Газукин осклабился. — Его понять надо. Царев вот не понял… Подкидыш, говорит…

Федор опустил глаза. Кровь прилила к его ушам. Он больше ничего не слышал и очнулся лишь после того, как увидел, будто во сне, совсем рядом удивленные глаза Антонины Сергеевны, переполненные ласкающей темнотой. Она что-то говорила ему.

— Я еще раз говорю, что никакого участия… — начал он, потупясь.

— Да, — сказал Фаворов. — Это они вдвоем: Газукин и Гусаров, — И, став к Феде спиной, закрыл Антонину Сергеевну, но девушка бесцеремонно отодвинула его в сторону.

— А я тоже, как Царев. Не понимала вас. Представляла вас совсем другим!

— Это человек с характером, — сказал Фаворов и опять закрыл Антонину Сергеевну своей красиво очерченной спиной. На этот раз Антонина Сергеевна ее не отстранила. Медленно удаляясь, они заговорили о валах и о подаче материала к «улиткам» шаровых мельниц.

Для всех, кроме Феди, этот разговор остался незаметной, мелкой паузой. Но для Федора каждое слово здесь было полно значения. Опять он предстал перед Антониной Сергеевной не самим собой: его хвалили за чужие подвиги.

«Что же сделать? — подумал он. — Что?» Он и здесь, на механическом заводе, уже несколько дней подряд точил болванки для болтов и до такой степени набил руку, что мог делать одновременно две вещи: точить болт и оборудовать сцену для драмкружка. Поворачивая рукоятку суппорта, Федя видел перед собой эту сцену. В его мечтах она была уже готова. Занавес открывался бесшумно, в глубине висели темные полотнища, а в зале стояли уже не лавки, а лакированные стулья, ряд за рядом, понижаясь к сцене. Зрители невольно ускоряли шаг, направляясь по покатому проходу к первым рядам. Мысль о таком зале часто приходила Феде в голову, когда, возвращаясь с работы, он спускался по склону к поселку. И Федя вместе со зрителями ускорял шаг.

Между прочим, артистов на руднике оказалось много. На первый сбор драмкружка пришли начальник химической лаборатории Степчиков, ребята с электростанции, Антонина Сергеевна и три молодых инженера, в том числе Фаворов, который явился в новом костюме, разложив на пиджаке по-летнему воротник сорочки. Распахнув пальто, чтобы было видно этот воротник, Фаворов сел поодаль — он забежал сюда будто бы из любопытства. Пришли еще взрывники, машинист экскаватора, несколько продавщиц и вся бухгалтерия. Среди продавщиц была и полная красавица Уляша, похожая на украинку, и поэтому в самом темном углу зала мерцали сумрачные глаза Газукина, про которого Уляша, громко и счастливо хохоча, говорила: «Мой разводящий».

Федя показал пьесы, и почти без споров кружок решил ставить «Недоросля». Когда Федор в тишине стал читать эту пьесу, в первом же действии у него за спиной вырос начальник лаборатории Степчиков и стал странным образом двоить чтение, шевеля губами и изображая жестом и в лице то Митрофанушку, то Простакову.

— Может, вы хотите почитать? — спросил Федя.

Степчиков сразу согласился и дрожащей рукой потянул к себе книжку.

— У Фонвизина особенный язык. Эпоха! — сказал он смущенно. Начал усаживаться, пригладил виски.

Все вежливо улыбались. Но начальник лаборатории, к удивлению Феди, заговорил громко, отчетливо, с особенными театральными интонациями. Прервав чтение, он коснулся рукой Фединого плеча.

— Отобрал я у вас инициативу? Не обижайтесь. Если б было такое звание — народный артист самодеятельного театра, то мне бы первому присвоили. Я уже тридцать с лишним годов в артистах хожу. В Москве выступал.

Когда началось распределение ролей, слесари и экскаваторщики сели попрямее и гордо поставили головы — первые герои! А девушки потупили глаза и стали как одна похожими на Софью. Поглаживая небритую, мерцающую сединой щеку, внимательно посмотрев на каждого, Степчиков дал четырнадцати счастливцам новые имена. Антонина Сергеевна стала Софьей. Пятнадцатая роль — портного Тришки — досталась Феде. Но при этом сильно покраснел бурильщик Леонов, и Федя сразу же предложил свою роль ему.

И Степчиков — он к этому времени уже стал Андреем Романовичем — шепнул Феде:

— Правильно делаете. Я тоже себе роли не взял, удержался. Ветеранов и так от сцены не отгонишь. А молодежь надо закреплять. Видите — рвутся. Два года варились в собственном соку — могут обидеться, если не дашь.

Начались репетиции. Каждую субботу, под вечер, Андрей Романович задергивал шторы на окнах красного уголка, запирал дверь барака стулом и, громко захлопав в ладоши, строго пресекая шутки и смешки, начинал работу. На помосте, там, где должна быть сцена, бушевала госпожа Простакова и стоял оглоблей Митрофан. Андрей Романович из глубины полутемного зала, захлопав в ладоши, то и дело каркающим голосом горько выговаривал:

— Уляша, голубчик! Голосу, голосу твоего не слышу! Ты здесь матушка-помещица! Вежливость для покупателей оставь, поняла? Все сначала!

Вокруг барака толпились рабочие, заглядывали в окна. На репетициях разрешалось присутствовать только председателю профкома Середе и секретарю комитета комсомола Володе Цветкову. Оба они сидели обычно в глубине зала, одинаково закинув ногу за ногу. В другом углу зала, около натопленной печки, каждый раз собирался кружок молодых инженеров, которые хоть и не получили ролей, но приходили на занятия аккуратно, чтобы молча погрызть в тепле кедровые орешки, иногда поспорить и, конечно, посмотреть на Антонину Сергеевну. С того момента, как она стала Софьей, у нее почему-то появилось множество поклонников. Бросая на сцену короткие взгляды, они шуршали ватманом и приглушенно толковали о том, с какой стороны надо вскрывать пласт фосфорита, или о деревянных щитах, о том, что в мокрых забоях давно уже пора подкладывать под гусеницы деревянные щиты.

Однажды, в конце декабря, они собрались вот так же в дальнем углу около печи, грызя орешки, изредка обмениваясь тихим словом. Неподалеку от них Федя за своим столом составлял расписание киносеансов на три месяца.

— В Москве сейчас еще день, — задумчиво сказал кто-то у печи.

— В институте к сессии готовятся, — отозвался другой инженер со звонким студенческим голосом. — Я всегда в Ленинской библиотеке занимался. А ты?

— Я тоже. Ты не у Писаревского был по петрографии? Вот гонял на зачетах!

— Золотое детство! — засмеялся низкий бас. — Я один раз биотит ему забыл назвать в диорите. Просто сказал — слюда. Прогнал! Второй раз брякнул ему, что габбро — кислая порода. Опять прогнал! Три раза зачет сдавал!

— Эй, друзья! Нельзя ли поближе к действительности? Фаворов, ты когда карты вернешь? Унес, а мы вчера пульку сыграть хотели. Весь вечер из-за тебя пропал.

— Книги, книги читать надо, молодой человек, — сказал Фаворов.

— Да, да, романы. Где их возьмешь?

— А ты напиши. А то азартные игры! Напитки!

— Вот он говорит, — сказала Антонина Сергеевна вполголоса, и все, как по команде, повернули головы, посмотрели на Федора. — Он говорит, что скоро у нас клуб настоящий будет. И еще: будет техническая библиотека…

— А простая библиотека будет? — спросил Фаворов. — Эй, завклуб, правда, что твой Середа все журналы домой конфискует? Слушай-ка, а ты бы у него забрал!

Федор покраснел и опустил голову ниже к столу. В голосе Фаворова он услышал легкую насмешку, но уйти от нее не мог — Фаворов был прав.

— Года через три все будет — и библиотека и клуб, — со вздохом сказал кто-то у печи. — Когда Медведев вторую очередь достроит.

— А раньше? — спросила Антонина Сергеевна. — Почему раньше нельзя?

— Медведев признает только объекты. Его пробовали уже подбить на это дело. По плану Дом культуры должен строиться одновременно с жилыми домами, так я слышал. Намекнули ему на это. Ни в какую!

— Стена…

— Удивительно, как это могут…

— Ничего удивительного, — возразил насмешливый бас. — Он хорошо и быстро строит объекты. Людей знает, как никто другой — это я вам поклянусь. Посмотрит на тебя и скажет, чего тебе захочется завтра. И рука тяжелая. Чего тебе еще? Много хочешь…

— Да, конечно… Года три придется подождать. А там на новую стройку перебросят… Если бы Алябьев этим занялся — другое дело. Вот человек! Чем резче говорит правду, тем крепче стоит на ногах! Другому Медведев и половины бы не простил.

— Счастливый человек! — мечтательно сказал кто-то. — Махину какую открыл!

— Он сегодня опять схватился с Максимом. Пришел на карьер, а там как раз «Баррикадец» работал. Алябьев машину останавливает, на свой страх вызывает автогенщиков: сделать два выреза в ковше. Те, значит, за дело. Машинист сел покурить. А тут «газик» всем известный подъезжает, Максим высовывается: «Почему куришь? Кто распорядился? Где Алябьев?» Алябьева подзывает, а он не идет — занят. Народ собирается. Он — орать. Конечно, «ты», «колбасишь», «суешься» и прочее. А Алябьев слушал, слушал, а потом отчетливо так: «Максим Дормидонтович! Будьте добры выйти из машины. И посмотрите вот на это место». Максим вылез, сунулся тучей к ковшу и молчит. «И еще сюда, будьте добры». Алябьев уже приказывает, рассердился. На самом деле, кто ему дал право так обращаться с народом? Медведев, значит, сунулся и туда, осмотрел ковш. А на ковше обе серьги треснули — литые, в руку толщиной! Конструктивный дефект — ударяется ковш о стрелу. Ну, Медведев ничего больше не сказал. Подождал две минуты, пока прорезали, испытали ковш. Убедился, что больше не ударяется, сел в машину и уехал. И ни звука больше!

Все одобрительно зашумели.

— Почему Алябьеву все сходит? Потому что Алябьев, если неправ — признает сам, никогда до скандала не доведет. А если, прав, да еще дело касается производства — ну, тогда его не стронешь. Сам скорее полетишь!

В эту минуту стул, висевший на двери вместо замка, заходил и запрыгал. Федя вытащил его из ручки, и в барак — легок на помине! — вошел обсыпанный инеем Алексей Петрович, а за ним — молоденький техник с чертежной доской и трубкой бумаги.

— Скоро кончите? — шепнул Алябьев Феде. — Ну, ничего, мы подождем.

Став на цыпочки, он еще более удлинился и неслышно заковылял к печи. Кружок инженеров приветливо загудел, задвигался. Алябьев уселся там на лавке, в самом тесном месте, протянул руку, и Антонина Сергеевна, опередив всех, насыпала ему полную пригоршню орешков.

— Весьма тронут, — сказал Алябьев и шутливо поклонился ей.

— Что я вижу! Алябьев! — картинно удивился Фаворов. — Алексей Петрович, смотри — жена узнает!

— Алексей Петрович, — перебил его студенческий басок. — Вам от наших ребят поручение…

— Бог с ним, с клубом! — вмешалась Антонина Сергеевна. — Мертвое дело. Давайте еще о чем-нибудь. Нам и этой печки хватит. Мне бы только книжечку еще — «Измельчение руд» Крапивницкого…

— «Измельчение руд»? — переспросил Фаворов. — Знаю. Не достанешь нигде.

— Конечно, это потрудней будет достать, чем черевички, — сказал насмешливый бас. — Но, может, среди нас найдется Вакула? Фаворов! Это по твоей части!

Все засмеялись, и Андрей Романович на сцене захлопал в ладоши и строго обернулся к ним.

— Что за Вакула? — спросил Алексей Петрович. — Какая книга?

— «Измельчение руд» Крапивницкого. Тонечке вот нужно. У нее дело на мельницах не очень ладится, а в книжке расчеты есть…

— A-а… понимаю. Ну что ж… Может, правда, найдется Вакула?

После репетиции, когда все уходили, Антонина Сергеевна, взяв под руки напряженного, молчаливого Федора и Фаворова, остановилась в дверях.

— Алексей Петрович! Вы что, остаетесь здесь ночевать?

— Завклуб натопил хорошо, — донеслось из барака. — С разрешения завклуба мы поработаем здесь немного. Никак ветку не подведем к новому разрезу.

Все вышли на улицу — словно в белую лунную пустыню. Зазвенели под каблуками промороженные доски тротуара, и сзади вдруг раздался трубный бас. Это, сложив руки рупором, кричал в форточку Алексей Петрович:

— Фаворов! Коля! У тебя электрическая плитка была — принеси! И батончик, может, есть…

— У меня чайник есть! Электрический! — радостно крикнула вдруг Антонина Сергеевна. — Сейчас я вам все принесу! Мне ближе.

Она повернулась, толкнув Федю и Фаворова в разные стороны, спрыгнула с тротуара и повисла в лунно-белом морозном пространстве, быстро уменьшаясь, словно улетая. Вот она исчезла за глубокими сугробами, и все притихли, слушая удаляющийся легкий скрип шагов.

— Надо будет жене прописать, ха-ха-ха! — бархатисто пропел Фаворов. И белые, зарытые в снег бараки стали бросать по спящему поселку это отчетливое «ха-ха-ха».


Дней за пять до Нового года Федор узнал, что в бараке ИТР молодежь собирается устроить вечер-складчину. Федя чувствовал, что его как заведующего красным уголком могут позвать на этот вечер, и представлял себе, как он будет танцевать вальс с Антониной Сергеевной. Для этого вечера он даже купил себе дорогой серый костюм и надевал его по вечерам, чтобы костюм немного обносился и на вечере не казался слишком новым.

Числа двадцать седьмого Фаворов подошел к его станку и сказал давно ожидаемые и все-таки неожиданные слова:

— Эй, завклуб. Я тебя в список внес. Танцевать умеешь? Смотри. Только со своей водкой — это тоже учти.

В этот день Федор должен был развешивать афиши к воскресному киносеансу и решил воспользоваться этим, чтобы повидать Антонину Сергеевну и, может быть, даже поговорить с нею о предстоящем вечере. Он не видел ее уже дней пять.

После работы, свернув в трубку несколько серых листов, пересеченных крупными чернильными буквами: «Индийская гробница», Федор отправился в обход. Начал он с домика транспортной конторы, где сходились пять или шесть тропинок. Зорко оглядывая чуть розовые от вечереющего солнца снега поселка, Федя долго прилаживал лист к бревнам стены и стучал молотком. Обычно Антонина Сергеевна проходила вечером мимо транспортной конторы раза два или три. На этот раз ее что-то не было видно. Федор с сожалением оторвался от своей законченной работы и отправился дальше — к управлению. Не спеша он стал прилаживать афишу к стене. Заподозрить его никто не мог, — он спокойно вел наблюдение, видел восемь или десять троп, которые сходились здесь звездой. По ним с особенной вечерней живостью пробегали в одиночку и группами инженеры в плащах, плотники с топорами, рабочие карьера. Но Антонина Сергеевна не показывалась.

Прибив, наконец, афишу, Федя в последний раз огляделся, посмотрел на розоватое вырубленное взгорье, полукольцом охватившее поселок, затянутое вдали молочно-розовым морозным туманом. И — нечего делать — зашагал по желтой тропке к лесному островку, за которым был слышен глухой грохот дробильно-размольного завода.

У здания мельницы под деревянными бункерами грузились вагоны, обросшие фосфоритной пылью. Федя остановился перед знакомой дверью, за которой гремела белесая мгла, но не смог войти. Он приказал себе: иди в дверь! — и не пошел. Взял в рот несколько гвоздей и стал медленно прибивать афишу к дощатой стене около бункера.

— Эй, что делаешь? — закричали сверху несколько голосов, и Федя увидел на эстакаде рабочих с лопатами. Они свешивались через перила, стараясь разглядеть афишу.

— Не здесь прибиваешь! Пылью занесет!

— Кому надо — прочтет, — ответил Федя, задорно ударяя молотком, следя за дверью. — Давайте грузите. К маю чтоб план был!

Сверху ничего не ответили.

— Чтоб годовой план был, с перевыполнением, — приговаривал Федор. — Антонина Сергеевна чтоб веселая ходила. На Доску почета чтоб…

Наверху сурово молчали.

— Вернется — сделаем план, — сказал рабочий, водя перчаткой по перилам. — Обязательно должны наладить.

— А что она — в отпуске? — спросил Федя, вбивая лишний гвоздь.

— Ага, — усмехнулась женщина. — Угадал.

И рабочие заговорили наперебой:

— Медведев ее в отпуск отправил. В Суртаиху. Отулыбалась наша Антонина Сергеевна.

— Будет там заместо начальника на карьере. Карьер виноват, а она держи ответ.

— Медведев спросить умеет…

— А может, и не карьер виноват…

— Карьер. Некачественную руду шлют. Кондиции нет, — научно пояснил старик. — А к тому же машины новые. Ей, начальнице нашей, в институте про них не говорили. И помочь некому. Один только спрос.

Федя торопливо зашагал к управлению. Вот — пришло время. Именно сейчас, в эти трудные для Антонины Сергеевны месяцы, должны были надолго определиться ее постоянные друзья. Кто они? Если будут, то немного. Чем же помочь?

Новая мысль медленно поднималась, росла в нем. В лесном островке он поглядел назад, на темный силуэт дробилки, обведенный розовой солнечной каймой, и вслух сказал:

— Я сделаю это! Он тебя обидел, а я призову его к порядку…

И сразу переменился. Только что Федя широко шагал по тропе, почти бежал в расстегнутой телогрейке, и вот вместо него идет другой человек — неторопливый, твердый, спокойный.

В эту минуту Федя отчетливо видел силу, против которой он с этого дня начинал борьбу, силу, которая уступала только инженеру Алябьеву. Он еще не видел Медведева, но характер его хорошо знал. Не раз, сняв в конторке Фаворова телефонную трубку, ожидая ответа телефонистки, Федор слушал хор отдаленных и близких голосов поселка. Потом вдруг врывался спокойный, неземной голосок: «Тише, сейчас будет говорить Максим Дормидонтович» — и поселок смущенно затихал, голоса прятались, уступая дорогу властному, нетерпеливому басу управляющего.

— Стена! — зло шепнул Федор, вспоминая усмешку Фаворова. Никто не принимал всерьез его слов о клубе и библиотеке. Тайга! Инженеры — и те примирились, устроили себе посиделки в бараке, в комнате холостяков.

«Будет, будет!» — подумал Федор и повторил это про себя еще и еще раз — для храбрости.

У входа в контору управления Федя стал с виду еще равнодушнее и медлительнее. Он не спеша поднялся по ступенькам и коридором прошел к Володе Цветкову. Секретарь сидел за своим столом, а рядом с ним, за другим столиком, на фоне знамени, писал сводку Середа — в валенках и телогрейке, освещенный через окно горячим светом зари. Все морщинки на его добром, усталом лице можно было пересчитать, очки горели. «Старый», — подумал Федя и с равнодушным видом молча сел посреди комнатки на новую табуретку.

— Ну, что пришел? — спросил Володя минут через десять.

— Раз поставил меня заведовать красным уголком, раз сказал «а» — говори и «б». Помогай.

— Правильные слова, — сказал Середа, не отрываясь от своей бумажки. — Золотые, золотые слова.

Федя выждал долгую паузу и заговорил еще равнодушнее:

— Как зав я все время слышу одно и то же от народа. Нужна библиотека, инженерам нужны книжки по технике, ребята учиться хотят… И самому мне нужно десятый кончать…

Володя оглянулся на Середу. Тот и ухом не повел, только медленнее, любовнее стал выводить буквы.

— Кружки можно организовать, продолжал Федя с равнодушным видом. При этом он зорко, с острой надеждой следил за обоими. — Организовать можно, а заниматься негде. Лекции нужны — опять зала нет. Вон по баракам уже стихийно диспуты ведутся. Стихийно… — повторил Федор — ему понравилось это слово.

— Где же это? — спросил Середа, выводя буквы.

— А у нас, в четвертом. О жизни, о браке, семье, о всяких таких делах. О коммунизме. Самобаев у нас заворачивает. Как скажет слово — весь барак спорить начинает. Хорошо это? Плохо?

— По-моему, хорошо. — Середа устало улыбнулся. — Об этом, родной, уже подумали. Сысой у нас — агитатор.

— А не говорит вам этот факт, товарищ Середа, не говорит вам это, что нужен клуб? Что у нас есть большая аудитория и она требует клуба?

— А, вот о чем ты! Может, ты, товарищ Гусаров, Дворец культуры начнешь здесь строить?

— А что, хотя бы и дворец!

— Слушай! — Середа снял очки и посмотрел на Федю добрыми старыми глазами. — Не возражай. Все на свете находится в развитии. Понял? Все развивается не только в пространстве, но и во времени. Забегать вперед, ломать исторический ход развития никто нам с тобой, товарищ Гусаров, не позволит. Знаешь, кто забегал? То-то. Учти. Что смотришь?

Федя смотрел на Середу так, словно у него прозрели глаза. Легкая улыбка трогала его губы.

— Придет время, — продолжал Середа, и на повестке дня у руководства встанет вопрос о строительстве Дворца культуры. Чихнуть не успеешь, как дворец будет стоять. А сейчас работай. А эту маниловщину всякую выбрось из головы.

— А если все-таки сходить к Медведеву? — неожиданно спросил Федор, глядя на Цветкова.

Середа молча скрипел пером, как будто и не слышал. Володя встал, запер столик.

— Пойдем.

Они вышли в полутемный и длинный коридор. Неподалеку поперек коридора лежала яркая полоска малинового вечернего света, брошенная из открытой двери. Там, за дверью, ярко розовела стена, искрилось полированное дерево шкафа, виднелся красный с зеленым уголок ковровой дорожки. Это была приемная управляющего. Чувства страха подступило к самому сердцу Феди, и он шагнул к полоске света.

— He торопись, — сказал Цветков. — Не спеши. Я тебе просто сказать хотел, одному, чтоб ты знал: Середа уже ходил к Медведеву с этим вопросом полгода назад. Поэтому он и ответил тебе так… определенно. Уже ходил, понимаешь?

— Погоди, я сейчас…

Федор вошел в приемную, словно прыгнул с большой высоты. Как потом рассказывал Володя, внешне он был очень спокоен. Он двигался по мягкой дорожке быстро и спокойно, как преступник в чужой комнате. В приемной никого не было. Стоял пустой стол секретарши и звонил телефон. Федор взглянул на высокий полированный шкаф и сразу же понял — это вход к управляющему. Открыл дверь, толкнул вторую. Девушка в лиловом свитере побежала к нему навстречу — в глазах ужас, — направив на него все десять пальчиков. Стала толкать его назад.

— Кто там? — раздался негромкий бас из глубины огромного кабинета.

Федор отстранил девушку и увидел длинный стол для совещаний и широкий письменный стол вишневого цвета, приставленный к нему. Над столом висела узкая и длинная — от стены до стены — картина: вид на большой заводской район с высокой горы. Панорама была вся в трубах и дымах. То тут, то там виднелись огромные котлы, склепанные из железных листов, поставленные стоймя на фундамент и соединенные трубопроводами. Поодаль, в сосняке, расположились рядами веселые деревянные домики поселка — двухэтажные, с балкончиками и затейливо очерченными крышами. Среди кирпичных корпусов затерялась знакомая крыша механического завода со стеклянными башенками, а в стороне от нее Федор нашел и дробильно-размольный завод с эстакадой и рядом с ним второй такой же. Федор видел будущее комбината. Он в первый раз понял огромность дела, к которому прикасался.

— Подойди ближе. Что тебе надо? — услышал он спокойный бас.

Он увидел за столом обыкновенного человека с наголо остриженной головой, низко опущенной над раскрытой папкой. Федор увидел шею — полную, бледно-коричневую, ноздреватую, охваченную голубым шелковым воротничком. От этой неподвижно склоненной головы веяло той властью, с какой Федя еще никогда не встречался. Перед управляющим на столе, как у железнодорожного диспетчера, стоял аппарат с телефонными трубками, рычажками для переключения, красными и зелеными глазками.

— А? — спросил он, переворачивая лист. — Чего тебе?

В это время распахнулась вдали дверь, и вбежала девушка в лиловом свитере.

— Максим Дормидонтович! Москва!

Медведев снял трубку, откинулся в кресле и возвел на Федора глаза. Они оказались мутно-сиреневыми. Но глаза эти сейчас не видели — они слушали, а свободная рука управляющего странно бегала пальцами по столу — искала нужную бумагу.

— Да-да-дааа! — резко, нараспев вдруг закричал он. — Да-даа! — И улыбнулся. — Николай Устиныч! Медведев! Медведев слушает! Что ж, ваше дело спрашивать, наше — отвечать! Выполняли и выполняем! Конечно, при вашем чутком руководстве… Но и при нашем — ха! — деловом подходе! Приезжайте, не боимся. Мы всегда готовы: вы — к спросу, мы — к ответу!

Пока он шутил так с начальством, косясь тревожно на секретаршу, она быстро, но спокойно перебирала бумаги в его папке. Нашла, наконец, нужную сводку, подала ему, и он сразу прекратил шутки, которые теперь стали ненужными.

— Николай Устиныч! Так сводочка вам нужна? Передаю! Первое — пятнадцать, второе — сто тридцать семь…

— Максим Дормидонтович, сто двадцать, сто двадцать семь! — испуганно зашептала секретарша.

— Второе сто тридцать семь… Тридцать семь. Да, — повторил управляющий и махнул на девушку листком. — Третье!.. — закричал он и поморщился в ее сторону: — Тише!

Окончив разговор с Москвой, Медведев сразу же снял трубку с другого телефона.

— Суртаиху мне… — Вот он, настоящий, знакомый бас Медведева. — Помолчите немного! Царев, помолчи. Суртаиха? Где Чинаров? Федчук? Пусть Чинаров доложит мне добычу и вскрышу. Буду ждать. Как Шубина, быстро бегает? Напомни ей — завтра пусть доложит мне свои соображения.

Он положил трубку. При этом у него нервно стянулась кожа на шее под ухом — стянулась и разошлась.

— Ну, что скажешь? — спокойно спросил он, опять принимаясь за чтение бумаг.

— Я — заведующий красным уголком, — сказал Федор.

— Продолжай.

— Ко мне приходят люди. Хотят учиться, в кружках хотят заниматься. Инженерам техническая литература нужна. Библиотека нужна, клуб… У нас ни одной лекции не было. Обмен опытом можно было бы, как в газете «Труд», организовать. Сцены настоящей нет для драмкружка.

— Все?

— Нет… Разве все скажешь так-то?..

— Вопрос ясен. Дом культуры будет через два года.

Наступило молчание. Управляющий перевернул страницу. Потом вдруг поднял на Федора сиреневые глаза, чуть-чуть нахмурился и еще раз взглянул на Федю. Он сразу заметил выражение затаенного покоя, зоркого равнодушия в лице Федора — то, чего не увидели Володя Цветков и Середа. И еще раз быстро, сбоку Медведев взглянул на Федю, смерил взглядом с головы до ног.

— У нас должен уже стоять Дом культуры, — сказал он и забарабанил пальцами по бумаге. — А мы вместо дома механический завод досрочно пускаем. До-срочно! Главное звено тянем вперед. Вот видишь! — Он кивнул на телефон. — Все государство на том сейчас. Добыча, добыча, каждый день добыча. Понял? А клуб — я понимаю тебя. Поплясать хочется. Ничего, успеешь поплясать. В твое время я с кнутом около коров плясал. Сколько тебе — двадцать будет? Ну вот. Используй, что есть. У тебя много есть, больше, чем у меня.

Он опустил голову к бумагам и перевернул в пальцах красный карандаш: беседа окончена. И непонятная сила отбросила Федю и вынесла из кабинета. В коридоре Цветков шагнул к нему. Федор махнул рукой и пошел к выходу, думая об одном и том же. Перед ним так и стояла картина — заводской район на десять километров в длину и вширь, и под картиной — человек, управляющий своими телефонами и диспетчерским аппаратом. Может, действительно не следует забегать вперед?

День быстро догорал. От управления во все стороны по улицам и тропкам торопливо расходились люди. Вдали, перед крыльцом красного уголка, четыре плотника во главе с Самобаевым устанавливали только что привезенную Доску почета, похожую на роскошный подъезд дворца — с колоннами и ступенями.

«Может быть, он прав — надо использовать то, что есть?» — думал Федор, шагая к своему бараку по деревянному обледенелому тротуару.

Позднее, в десятом часу вечера, Федя, разложив в красном уголке на полу около печи большие серые листы, писал на них слова: «Жди меня» — название фильма. Глухо стуча валенками, в барак вошел Середа. Молча постоял за спиной у Федора, сел на лавку и бросил рядом с собой пакет, из которого выехала от удара пачка глянцевых фотографий.

— К самому, значит? — сказал Середа. — Все-таки не удержался? Не поверил мне?

— О чем вы?

— Так, ни о чем. Возьми вот. Наши ударники. Размести получше. Надписи девчата принесут. Из технического отдела.

Федор взял пачку, стал считать фотографии. Знакомые лица одно за другим ложились на лавку. Братья-бурильщики Леоновы. Строгий и словно завитой на висках Петр Филиппович Царев. Самобаев, раскрывший глаза, словно в ужасе. Алексей Петрович…

— Алябьева в центр помести — Максима Дормидонтовича распоряжение, — сказал Середа.

Федор спокойно отсчитал восемнадцать фотографий и остановился. Теплый, ласковый ветерок заполз ему в грудь. Улыбаясь своей далекой мысли, на него глядела с фотографии Антонина Сергеевна.

— Вот она! Слава богу, напомнил! — Середа взял эту фотографию и положил себе на колено. — Эту вот, Софью нашу… Снять с доски придется. Карточку можешь подарить ей. Что же ты, родная, подкузьмила нас?

— А что такое? Грехи есть?

— Весь грех — что молода. Еще не работала нигде после института. Вот и попалась. Как морозы стукнули, так план у нее и покатился вниз. Ниже проекта съехала. Конечно, и карьер здесь виноват, особенно Суртаиха. Да план, знаешь, ему все равно, кто виноват…

Они оба умолкли. Середа повертел карточку в руке и бросил на лавку. Потом встал и окинул взором барак.

— Пошел все-таки к Медведеву. А ничего ведь все равно не вышло, — сказал он.

Федя ждал, когда Середа уйдет, чтобы без него посмотреть на карточку и спрятать. А тот все осматривал стены барака.

— Хорошее помещение, — не без яда сказал Федя, глядя ему в ватную спину.

Середа с понимающей улыбкой оглянулся на него, сказал «н-да» и пошел к выходу, глухо стуча валенками. Наступила тишина, тени в углах сгустились, и где-то отчетливо заскреблась крыса. Она скреблась все настойчивее, и все дольше Федор задерживал кисть в банке с чернилами, глядя на портрет Антонины Сергеевны. Она смотрела на него рассеянно, мысли ее были в другом месте.

Написав афиши, Федор запер красный уголок и побежал к своему бараку. Открыв обитую войлоком дверь, он вошел в заиндевелый тамбур, а потом, как в жаркую баню, — в общежитие. Увидел сизые полосы махорочного дыма и подумал сначала, что в бараке идет митинг. Рабочие тесным кружком собрались в глубине за печью. Все смотрели на Газукина, который сидел немного поодаль в позе ученика, решающего задачу, — весь изогнулся, обтянутый майкой, и писал что-то в тетрадке, двигал голыми локтями. Федя заметил, что одна рука его забинтована чуть ниже плеча. Приподняв голову, обрамленную с двух сторон почти женскими русыми прядями, Васька с тоской оглянулся на рабочих, шевельнул губами. Легкий смех вспыхнул в кружке и угас.

Федору заступил дорогу Самобаев, подал ему сухую твердую руку с култышкой вместо указательного пальца.

— Ну-ка, сидай к нам, Федя, расскажи, как брал управляющего «на-ура». Ну, что смотришь? Садись, говорю, попей чайку.

— Откуда узнали, дядя Сысой?

— Мы все знаем. Все видим. Без доклада, значит?

Федор рассказал о своем дневном визите к Медведеву.

Помолчав некоторое время, прихлебнув чаю и почесав грудь, Самобаев сказал:

— Ты этого не бросай.

— Медведев несогласный, — заметил за печью беззубый старик истопник Кузя. — Он ежели скажет, обратно не повёрнет.

— Так и должно. Хорошее дело никогда так не родится. Это только начало. Поживешь, Федор, не то увидишь. А что Медведев несогласный, так он слабость свою показывает. Раз клуб потребовался, значит комбинат наш уже не стройка, а предприятие. Народ огляделся, обживается, жить здесь захотел, навечно остается. А он этого не видит. Народ раньше не требовал, не до того было, хоть клуб и в планах стоял. Все на чемоданах сидели. А раз начинают требовать, значит — время.

— Это верно, — подтвердил со своего топчана Аркаша. Он уже отдежурил и перед сном приобрел «человеческое обличье», то есть нарядился в свои бостоновые брюки и шелковую рубашку.

— Все меняется, — сказал Самобаев. — Даже Газукин вон изменился, заявления стал писать. Мне хочет вручить как члену постройкома. Вот и сиди, жди ихнюю милость, сколько уж чашек выпил, а он все пишет и конца не видать. Написал, что ли? УдарникI

Васька оглянулся и, подбирая вздернутую губу, зачастил новым для него глухим полушепотом:

— Думаешь, я… Я для принципа хочу. Я вон — план… Завод вон… Стоим, станки монтируем. И то двести десять. Кто еще двести десять дал? Хорошо — Балакину за дело. А Горожанкину? Сто восемьдесят, и его на Доску почета! А валы? Царев вон в лужу сел, и его на Доску почета! Так первее кто? Почему меня не поставили?

— А кто его в лужу садил, Царева? Кто? — ласково возразил Самобаев. — Доска у нас для передовиков социалистического соревнования отведена. А у тебя это не соревнование, а бес его знает что, не поймешь. Хоть ты и вахту объявил. У тебя стимул не тот. То принцип, то рублевку дай. В Америке, может, из тебя, Вася, Форд бы получился. А здесь, видишь, даже почести тебе отдавать не хотят.

Газукин молчал, молчал и вдруг спросил:

— Это почему же?

— Ну вот, начинай сначала. Валяй, пиши уж!..

Подошел Герасим Минаевич — огромный в плечах, задумчивый. Широким отцовским движением руки Самобаев будто смахнул со своего топчана молодого парня. Дизелист сел, докуривая цигарку.

— У нас почести Красному знамени отдаются, — сказал он и посмотрел на Ваську.

За последние дни Герасим Минаевич заметно изменился. Он стал мягче. Перед сном ему теперь нужно было послушать беседу. Еще не пришел ответ на письмо, которое отослал Алексей Петрович, а дизелист уже начал прощаться с комбинатом, и все понимали это.

— Как, Минаич, дела? — спросил истопник Кузя из-за печи.

— Понимаешь, до сих пор ответа нет. — Дизелист затянулся в последний раз и приклеил окурок под сапог.

— Герасим, тебе бы в Куйбышев или в Сталинград написать, — сказал Аркаша. — На стройки коммунизма.

— В Куйбышеве я был в тридцать девятом году. А сейчас там нужна квалифицированная рабсила. Там, брат, медью головки не чеканят.

— Повар! — с лаской в голосе позвал Самобаев. При этом плотник низко наклонился, наливая в кружку кипятку из чайника, установленного под топчаном. — Значит, коммунизм в Куйбышеве только будет? Без фосфорита, думаешь, будем обходиться? И, конечно, без щей? — добавил он еще ласковее и выпрямился. — А Алексей Петрович, он что — не коммунист? А я до сих пор, признаться, думал, что ученый, который в кресле всю жизнь сидит, что и он чего-то делает. Ты знаешь хоть, что такое высшая математика?

Аркаша не ответил, отвернулся усмехаясь.

— Ты не усмехайся, потому что ты еще млад. Во-о, сынок! Я сорок лет топор в руках держу. Постучи-ка ты с эстоль кастрюлями — само дело тебе скажет, что и для тебя задача поставлена. Ась? — отозвался он вдруг на чей-то вопрос. — А как же! Вот, поезжай в Смоленскую область, в Ново-Дугинский район, там Карасев Иван Демьяныч избы ставит, мой дружок. С мечтой работает! Как глянешь — самому захочется в таком терему пожить!

— Вот и видать, ты с мечтой работал. Полпальца-то и нет! — сказал Аркаша и засмеялся. — Вот тебе и мечта! Когда работаешь, мечту долой! В выходной — другое дело: кружку пива — и мечтай.

— Ты прав… — начал Самобаев.

— Мечтать будешь — щи убегут, — перебил его поощренный повар. — Каша подгорит!

— Ты прав. У тебя-то она никогда не подгорала. И не подгорит.

— Это да. — Аркаша довольно улыбнулся. — Не-е! Жалоб на это еще не было, Я еще маленький дома уже умел ее варить.

Самобаев посмотрел на него с сожалением.

— Ты какой был в семье по счету?

— Восьмой. Меньшой.

— Так и есть. Я помню, когда мать у меня пекла пироги, у нее всегда под конец оставалось тесто. Что тогда делать?

— Булочку можно испечь. Сдобную.

— Вот-вот. Сдобная. Без начинки.

Все засмеялись, и повар за всеми.

— Шалишь, Сысой! У меня так не бывает!

Самобаев хотел еще что-то сказать и не сказал.

— Эй, грамота! — окликнул он Газукина и, поставив кружку на тумбочку, направился к нему. — Написал, что ли? Право, сочинитель! Да не «ева», а «его» — последнего. Ошибку, говорю, исправь. Ева!

Газукин побагровел и закрыл листок грудью.

— Учиться надо, Вася, — раздался голос Герасима Минаевича.

— Это ты, Герасим, и не думай. Профессором ему не быть. На руке чего-нибудь рисовать иголкой — вот это да…

— Да где мне учиться-то? Где она, школа? — заорал Газукин, оскалясь, стараясь подобрать дрожащую губу.

— А ты вот к нему обратись. — Самобаев кивнул на Федора, — Толкай его посильнее. Смотришь, и школа будет. Ну что? Давай заявление!

Он потянул бумажку из-под Васькиного локтя. Васька резко прихлопнул ее ладонью — не трожь! — и заявление Василия Ивановича Газукина, над которым он так долго трудился, разорвалось на две части. Васька смял его в комок, вскочил и пошел, куда глаза глядят, — в дальний конец барака. Он сел там, вдали, на топчан Федора и стал рассматривать свою руку, забинтованную выше локтя.

— Федь! — негромко позвал он.

Федор прошел к нему, сел рядом, и они оба замолчали. Чтобы не касаться больных вопросов, Федор спросил:

— Что это у тебя?

И сразу же пожалел об этом. Газукин заглянул ему в глаза с отчаянием, словно хотел дознаться, есть ли у него хоть один друг на свете. Должно быть, он решил все-таки, что есть, — молча приблизил к Федору локоть и отвернул край повязки. Федя увидел багровый ожог там, где раньше были слова: «Век не забуду», где синел когда-то девичий силуэт.

— Выжег?

Васька кивнул:

— Паяльником.

— С ума спятил! Кто это тебя надоумил? Уляша?

Васька мужественно покраснел и еле заметно моргнул: «Да».

— Ого! — Федор знал Уляшин характер.

— Мы не гуляем, — признался Васька. — Неделю уже. И на кино сама ходит. Она как увидела это дело, вот это: «Век не забуду», сразу как отрезала. Знаешь, что сказала? Когда век пройдет, когда забудешь, тогда являйся, подумаем. Врет ведь! Фасонит! А? А мне что — паяльник есть, можно и вывести!

Он опять испытующе посмотрел на Федора.

— Слушай-ка! В самом деле! Или, может, разыгрывает нас Сысой? Чего это он про школу говорил?

— Ты бы пошел?

— Пойду. А что ты думаешь — не смогу? Шесть классов у меня… Врешь ты все! — Он посмотрел на Федора злыми глазами.

— Я ничего еще не говорил! — Федя задумался. Он вспомнил о письмах матери. «Доучись, успокой!» — просила она. Может, и не было бы у него такой неопределенной судьбы, если бы он окончил спокойно свои десять классов! Ведь кончают же некоторые! Даже с медалью… Молодые, а все видят впереди, весь свой путь. Не рвут постромок. Интересно все-таки, как устроены эти всевидящие глаза и это разумное сердце?

— Я ничего еще не сказал, — повторил Федя. — Когда будет ясно, тебе первому скажу.

Они посидели молча, потом Васька ушел стелить свою постель.

Весь барак уже мерно дышал, с перебоями и всхрапываниями, и горели только две лампочки, а Федя все еще сидел, раздумывая о своих делах. В первом часу ночи он выдвинул из-под топчана чемодан, достал оттуда тетрадку и пузырек с чернилами и, подсев к тумбочке, изогнулся, как изгибался час назад Васька, стал быстро писать. Он писал заметку в редакцию областной газеты.

Если бы Федора спросить в ту минуту, что заставило его так решительно взяться за перо, он не смог бы дать ответа. И все же он сказал в заметке много верных вещей: о том, например, что, кроме киносеансов (которые в поселке бывают редко), рабочим надо бы показать иногда и спектакль. Рабочие хотят общаться, спорить, получать ответы на интересующие их вопросы по внутренней и международной политике. Они хотят слушать лекции, учиться и повышать свой культурный уровень. Молодой способный токарь Василий Газукин не раз уже обращался с вопросом, будут ли в поселке книги, будет ли школа для рабочей молодежи, — что ему ответить?

Федор написал и о драмкружке и о том, что есть среди рабочих комбината немало талантов. Они сумели бы разогнать скуку зимних комбинатских вечеров — было бы где развернуться! «Руководители комбината не могут, видимо, понять той простой истины, что комбинат из стройки постепенно становится предприятием, что в связи с этим на комбинате растут кадры постоянных рабочих, решивших связать свою судьбу с судьбой комбината навсегда. Для этих людей надо создать нормальные условия жизни». Федя даже потер руки от радости, когда перечитал этот абзац.

Затем он сказал об интеллигенции комбината. «Перед группой молодых инженеров, — писал он, — недавно встал технический вопрос, от решения которого зависела судьба плана. Решить этот вопрос было бы значительно легче, если бы инженеры имели необходимую техническую литературу. В частности, очень нужна для работы книга „Измельчение руд“ Крапивницкого».

Федя подчеркнул название книги и этим до некоторой степени выдал себя. К этой последней фразе он обязательно должен был прийти, потому что из-под его тетрадки, все время выглядывал уголок фотокарточки и там были видны чьи-то волосы, прозрачные и легкие, как струи тепла.

Перечитав заметку, Федор спохватился: что если ее увидит Антонина Сергеевна? Или Фаворов… Больше равнодушия! Он закрыл глаза, сжал кулаки коленями. Какие названия книг можно было бы поставить рядом с «Измельчением руд»? Чтобы получился деловой перечень, чтобы видно было ясную мысль техника и только техника? «Надо будет спросить у инженеров», — сказал он себе, ложась спать. Топчан долго и мучительно скрипел под ним в эту ночь.


Два конверта были опущены в почтовый ящик, из них один — с заметкой Федора, а во втором было письмо. Начиналось оно словами: «Товарищ председатель!», а дальше шла та же заметка. Конверты легли в ящик без звука, словно улетели в пустоту. И с этого момента потекли дни и недели, похожие одна на другую. По утрам Федор затемно убегал на работу. Вечером возвращался в барак, вытягивался на своем топчане, перебирал в памяти все, что произошло с ним за прошедшие месяцы. Больше нечего было делать — ответы на письма не шли; только одно и оставалось: лежи да раздумывай.

Чаще всего Федор ломал голову над своей последней встречей с инженером Алябьевым. Произошла она еще до того, как Федя отправил заметку.

Он сидел в красном уголке и рисовал на листке бумаги симметрично расположенные квадратики. Так должны были разместиться портреты ударников на Доске почета. Пакет с фотографиями лежал здесь же на столе, но думал Федя в ту минуту совсем о другом — у кого бы из инженеров спросить о нужных для них книгах? Заскрипел под окном снег, хлопнули двери тамбура, и в барак вошел, громко дыша с мороза, Алексей Петрович. Федя встал, сел, засмотрелся на матовую белизну его лица, на усталые морщинки и только через минуту заметил, что Алябьев ничего не говорит, только дышит с мороза.

— Доска почета? А? — спросил он наконец, увидел плакат и, достав фотографии ударников, стал их рассеянно просматривать, перекладывая из стопки в стопку. Свою фотографию он переложил, не глядя, как листок белой бумаги.

Дойдя до последнего фото, он растерялся, — словно не нашел того или, может быть, той, кого искал. Он снял шапку и начал снова перекладывать фотографии. Светлые тусклые волосы его, примятые шапкой, не спеша поднимались — прядь за прядью. Когда Алексей Петрович стал перебирать фотографии в третий раз, он косо взглянул на Федю — не находят ли некоторые товарищи странной эту бесцельную игру в карточки? Федя сделал вид, будто ему все безразлично, и стал рисовать на своем листе вопросительный знак.

— Из дробилки никого не занесли на доску? — услышал он и, не поднимая головы, ответил:

— Дробилка провалила весь план.

Через минуту Федор поднял глаза и вздрогнул: инженер внимательно читал его заметку. Перебрав все фотографии, он, должно быть, заглянул в пакет — не осталось ли там еще карточки — и вот наткнулся.

Заметка была переписана начисто и заканчивалась словами: «в частности, очень нужны…» — здесь Федя оставил полстраницы для перечня книг. Он собирался дописать заметку после разговора с инженерами.

— Надо конкретнее разговаривать о таких вещах, — сказал Алексей Петрович. Голос у него был надтреснутый, подчеркнуто безразличный. — Если о книгах говорить, то надо писать прямо: «Измельчение руд».

Вспоминая об этом, Федор чувствовал легкое удушье, глаза его загорались, он никак не мог отделаться от подозрений. В тот день Федя тоже помертвел на секунду. Но тут же улыбнулся: «Ведь он женатый!».

— Эта книга у меня уже записана, — сказал он как мог равнодушнее.

— Интересно, кто…

— Фаворов, — сразу же нашелся Федя. Пристально, как следователь, взглянул Алябьеву в глаза, и тот вспыхнул и отвел взгляд, хоть и был старше Феди лет на восемнадцать. Потом Алексей Петрович спохватился:

— Но ведь, кроме этой, еще книжки есть! — воскликнул он, собираясь с мыслями. — Какие же книги мы возьмем?..

Ни одно название не приходило в голову Алексею Петровичу. Наконец он успокоился и ясным голосом техника, только техника, продиктовал: «Дробление и грохочение», «Механическое обогащение руд», «Буровзрывные работы», «Бурение шпуров» и еще десятка полтора таких же малопонятных для Феди названий.

О своих газетных делах Федя сказал только Володе Цветкову, Самобаеву и Герасиму Минаевичу. Дизелист и Федя сдружились, они вместе теперь ходили к полочке, куда почтальон бросал письма для четвертого барака. Оба они ждали от почты чудес. Когда они вытягивались рядом на своих топчанах и начинали глядеть в потолок, часами не произнося ни слова, Самобаев говорил:

— Гляди, ребята, беседа опять пошла.

Иногда Федор нарушал молчание:

— Герасим Минаевич!.. Ответят?

— Обязательно.

— Не отвечают что-то. Уж вон сколько прошло…

— Москва не сразу строилась. Месяца два, а то и три подождем. Там так. Зерно вон сколько лежит в земле, пока набухнет…

Федя не мог точно сказать, о каком письме говорит дизелист — о своем или о Фединой заметке. Но после таких утешений он чувствовал себя лучше и улетал в будущее, на полгода, на год вперед. Он уже заведовал клубом, а в клубе работали кружки: драматический, хоровой, любителей рисования и литературный кружок. Каждую среду собирались в библиотеке инженеры и стахановцы решать какой-нибудь острый технический вопрос. Приходила Антонина Сергеевна в своем зеленовато-голубом свитере, нарядный Фаворов, инженеры из технического отдела, — никто уже не смеялся над Федей. А сам он, одетый просто — все в том же сером костюме, — он, чтобы не мешать занятиям, неслышно проходил через эту комнату по своим очень важным делам. Он не собирался никого колоть своим присутствием, говорить о своих заслугах, осторожно закрывал за собой дверь и, случайно оглянувшись, с болью замечал сквозь щель взгляд Антонины Сергеевны, брошенный ему вслед, — взгляд полный благодарности и грусти: она одна обо всем догадывалась…

Федор багровел, стыдясь этих мыслей, потому что это были мысли слабого человека. Ведь легче всего рисовать в воздухе! Не было и не будет более вдохновенной живописи!

Он резко обрывал эти мечты: таким способом он уже с давних пор боролся со своим героем, который упорно лез на видное место и даже скромностью готов был похвастать. Федя наказывал его — начинал читать газету или книгу про Галилея — общественную книгу, которую читал и перечитывал весь барак.

Но, должно быть, такова была его судьба. Воображение тотчас подсовывало ему другую картину: вот в газете напечатана его заметка. Когда Федя писал ее, он долго подбирал себе псевдоним: «Жало», «Оса», «Глаз» — потом решил, что это трусость, и подписал заметку своей фамилией.

И вот заметка появляется, все называют имя Феди и вдруг — тррр! — телефонный звонок: «Гусарова в управление!» Федя идет спокойный, готовый ко всему…

Очнувшись, Федор спрашивал у Герасима Минаевича:

— Что он может мне сделать?

— Что? — Герасим Минаевич, опустив брови, сурово размышлял. — Что сделает? Шут его знает, не могу придумать. Он хитрее меня.

Так и текли Федины дни в попытках понять прошлое и угадать будущее. А в самом течении этих дней ничего интересного не происходило. И чем дальше затягивалось ожидание, тем живее предчувствовал Федя скорый приход неизвестных перемен в своей жизни.

По его требованию в красный уголок провели телефон, и теперь Федя, ожидая ответа телефонистки, мог подолгу слушать, о чем говорит поселок. Каждый день — и утром и вечером — высокий, приглушенный голос кричал издалека о бочкотаре под капусту, о жирах, об организации второго пищеблока в Суртаихе. «У меня люди здесь по два часа ждут обеда!» — кричал этот голос, и Федя, закрыв глаза, видел Антонину Сергеевну, похудевшую, запыленную, за столом в этом пищеблоке. По вечерам секретарша начальника пожарной охраны знакомилась с кем-то по телефону. Федя слышал только ее голос, прерываемый долгими остановками: «Не может быть… Вы очень самонадеянны… Зачем вам это знать?.. Ха-ха-ха! Ваши усилия будут напрасны!..» Иногда Федя слышал переговоры между начальником транспортной конторы и начальником жилищно-коммунального управления: «Иван Кондратьевич, у меня к тебе деловой разговор, ты подскочи ко мне…» — «Борис Емельяныч, рад бы, душа, да занят. Служба…» — «Слушай, не ломайся, у тебя лошадей до биса, весь транспорт…» — «А у тебя? Серого рысака запряги — и айда. Нужда ведь твоя?..» — «Нужда государственная…» — «Тем более, об чем речь!..» — «Да-а, ты, я вижу, такой же…» — «Пока еще все такой, самостоятельный. Передадут вот в твое ведомство — будешь тогда меня вызывать…» — «Придется нам у Медведева назначить свидание…» — «Это дело! На нейтральной почве…»

Все эти разговоры отдавали скукой и однообразием таежной жизни, но Федя и в этой скуке чувствовал напряженное ожидание, словно весь поселок вместе с ним ждал письма.

Один раз, сняв трубку, Федор прикоснулся ухом к гробовой тишине — весь комбинат молчал. Он сразу понял, в чем дело; в этом молчании раздался знакомый Феде бас:

— Ты все-таки ответь, ты чего там опять колбасишь?

— Максим Дормидонтыч, я сделал, как надо было, — отвечал легкий голос, будто с луны. Феде показалась знакомой эта скороговорка. — Забои, забои здесь все мокрые! Поскольку у нас еще нет сушки, мы решили перейти на четвертый карьер…

— Там же твердый камень! Немедленно прекратить! Ты что, хочешь мне производство остановить? Ты для этого просился на Суртаиху? Алябьев! Громче говори! Что люди? Ты мне людьми не тычь, я сам тоже человек, а с меня все равно спрашивают. Слушай сюда: немедленно прекращай все эксперименты!

— Максим Дормидонтыч, не прекращу. Нам надо ориентироваться на твердые пласты, потому что в них больше процент пе-два-пять. И потом они составляют основу… Рано или поздно, а придется…

— Мне сегодня нужен мягкий камень! Ты забыл, какое сегодня число? Дай трубку Чинарову!

— Чинаров на карьере… Я понимаю, вам надо поскорее доложить о перевыполнении плана. Вы это сделаете…

— Я не собираюсь с тобой здесь шутки шутить! — загремел Медведев. — «Составляют основу»! Я тебе еще раз говорю… приказываю — давай мне верхний пласт, мягкий. Тот, что сейчас мелем! Мы сейчас очень хорошо идем!

— Максим Дормидонтыч! Мы уже целую неделю шлем вам твердый камень, а вы и не догадываетесь…

Управляющий ничего не ответил на это.

— Мы даем ему полежать. Полежит на поверхности месяца три и становится мягким — трескается весь. Это товарищ Шубина открыла…

Медведев ничего не сказал. Наступило долгое молчание. Потом управляющий спросил:

— Суртаиха, слушай-ка… Там Шубина не подошла?

— Вот она, около меня…

Федя почувствовал острый укол в груди и припал ближе к столу.

— Шубина слушает… — Он узнал голос Антонины Сергеевны, едва уловимый, как далекий огонек во мгле.

— Рапортую вам, товарищ Шубина! Слышите? Рапортую, рапортую! Ваш завод вчера выполнил дневную программу. Хорошая руда! А? Смена будет в апреле! В апреле, в апреле сменю!

Разговор Медведева с Суртаихой закончился. Один за другим стали вступать в трубку осторожные голоса поселка, и опять закипел, забродил разноцветный хор. А Федя сидел около своего нового телефона и, полузакрыв глаза, смотрел в одну точку. Медленно проходила колющая боль в груди. Он вдруг живо вспомнил, как Алябьев искал ее фотографию в пачке портретов — три раза перекладывал! «Ничего, — тут же утешил его бодрый и сильный голос. — Ни на кого она так не смотрела, как на тебя, вспомни, как ласково темнели ее глаза, — это ведь только для тебя!» Федя стал вспоминать и ахнул: как побежала она тогда за чайником для Алябьева! Повисла в воздухе и стала таять, словно улетела к белым от лунного света баракам!.. «Ничего, — вмешался сильный и уверенный голос. — И ты побежал бы. И потом, он женат. А под руку она держала в тот вечер тебя! И когда придет твое время…» И Федя опять полетел в знакомые ему края, в будущее — на этот раз он не смог совладать со своим воображением.

В конце марта начали приходить новости. Герасиму Минаевичу почтальон передал в руки толстый пакет. В нем было письмо и розовое, отпечатанное в типографии объявление. По этому случаю вечером дизелист принес в барак бутыль водки и устроил выпивку, во время которой письмо и объявление ходили по рукам. «Строительству требуются, — прочитал Федя мельком, — маркшейдеры, обогатители, минералоги, топографы, геофизики…»

Рабочие одобрительно молчали, курили, улыбаясь, смотрели на Герасима Минаевича и с уважением передавали по цепи стопку с водкой; она, ни на минуту не останавливаясь, ходила среди них.

«Химики-аналитики, энергетики, теплотехники, механики, дизелисты…» — прочитал Федя, когда объявление, пройдя по кругу, попало к повару, сидевшему рядом с ним.

— Поезжай, поезжай, Минаич, — сказал Самобаев. — Нас, конечно, не забывай. Забыть нас ты не должен.

Герасим Минаевич сидел на топчане, подобрав босые ноги, и слушал.

— Масштаб — видали какой? — Самобаев потянул объявление из рук повара и стал читать, подняв палец, выговаривая каждое слово с особенной значительностью. — Инженеры и техники всех специальностей! Монтажники, бетонщики, такелажники… вона — плотники! Библиотекари— гляди-ка! Мужчины с неполным и полным образованием!

— Комбинат строить будут, — сказал Аркаша.

— Хватай повыше. На наш комбинат столько сил не набирали. Город — вот это скорее.

— Город, само собой. Город при чем-то должен быть. Руду, должно, нашли.

— Я тоже так думаю, — сказал Герасим Минаевич. — Руда. А то нефть. А сейчас там, видишь, пишет мне начальник, — тундра голая. Да лес. Да камни. Меня, видишь, в самую первую партию пошлет.

— По какой специальности берут? — спросил Аркаша.

— За Герасима не бойся, — громогласно сказал захмелевший Самобаев и положил руку механику на плечо. — Минаич найдет себе место, где он боле всего будет нужен. Он тебе и дом срубит, не хуже моего, и машину, какую хошь, на ноги поставит. Верно, Минаич? Им такие вездеходы в самый раз нужны. Как это назвал его Алексей Петрович? Землепроходец он!

С этого дня Герасим Минаевич начал не спеша собираться в дорогу. А Самобаев по вечерам стал задерживаться на строительном дворе — он решил сделать Герасиму на память сундучок.

Однажды утром Федя вышел из барака и остановился, словно пораженный радостным известием. Непривычный свет, тысячи снежных улыбок ослепили его в первую минуту, и, придя в себя, он понял: ночью выпал снег и вместе с ним пришла весна. В природе началась торопливая предпраздничная уборка. Грязное зимнее окно неба было уже выставлено, и спокойная, ласковая синь залила весь поселок. Федя посмотрел на солнце и целую минуту после этого стоял, улыбаясь, прикрыв глаза рукой. А когда отнял руку, опять засияли ему навстречу солнечные улыбки — на белых крышах, на сосульках, на отполированной полозьями дороге и на лицах девчат-бетонщиц, одетых в стеганые ватные штаны и телогрейки, бегущих на работу и по дороге играющих в снежки.

Феде захотелось, чтобы и в него бросили снежком, и тут же девчата на бегу расстреляли его четырьмя крепкими ядрами из снега.

— Моя симпатия, — крикнула одна из них, пробегая. — Теперь он и про нас в газету напишет!

Около управления Феде попался навстречу Середа. Он улыбнулся, открыл было рот — сказать что-то, но в этот момент подкатил к крыльцу «газик» управляющего. Из машины вылез Медведев — в синем пальто с воротником из серого мраморного каракуля и в такой же мраморной каракулевой ушанке. Он не спеша поднялся на крыльцо, чуть слышно скрипя новыми фетровыми бурками, окантованными коричневой кожей. Пока он шел от машины и поднимался по ступенькам, он все время смотрел на Федю, словно припоминал его лицо.

— Погодка, погодка, Максим Дормидонтыч! — Середа выступил вперед.

Управляющий ничего не сказал на это, даже не посмотрел в его сторону.

— Бурочки-то скоро снять придется, — сказал Середа с улыбкой.

Медведев опять посмотрел на Федю, повернулся и вошел в дверь.

И только теперь Федя увидел свежую газету на щите, прибитом к стене по ту сторону крыльца. Перед газетой толпились работники управления. Все читали одну заметку, водили по ней пальцами.

Сдержанными, широкими шагами Федор подошел, протолкнулся вперед и увидел заголовок: «В стороне от нужд рабочих», а под заметкой — свою фамилию: Ф. Гусаров. Заметка была длиннее той, которую писал он, длиннее за счет последних абзацев. Их приписали в редакции, должно быть, для крепости. «Как могло случиться, — прочитал Федя, — что рабочие лучшего нашего предприятия, крупнейшей новостройки области, будущего промышленного гиганта, до сих пор не имеют библиотеки и клуба, вынуждены коротать долгие зимние вечера в общежитиях, без газеты, без книги? Из всего сказанного явствует, что руководители комбината проявляют редкостное равнодушие к насущным нуждам рабочих и ИТР».

Уши Федора начали краснеть. Никогда еще не разговаривал он таким тоном с начальством.

— Крепко, смело! — громко сказал впереди Федора молодой человек, должно быть инженер, и, улыбаясь, отошел, уступив Федору свое место. Федю прижали к газете, к его заметке. Он перевел дыхание и начал читать ее сначала.


Газукин прочитал в Фединой заметке свою фамилию, и это убедило его раз навсегда: он должен учиться. А если Газукин принимал какое-нибудь решение, то он сразу же с угрюмым видом начинал действовать. Днем, когда Федор стоял у своего станка, Васька потянул его за рубаху. У него был смиренный вид, он отвел глаза и упорно наклонил голову.

— Что теперь будем делать?

Федор взглянул на Ваську и первый раз в жизни испытал чувство ответственности. На миг ему показалось, что несмелыми глазами Васьки взглянул на него весь поселок.

— Слышь, что говорю-то? — Газукин повысил голос, опять взглянул на Федора и отвел глаза.

— Подождать надо…

— Чего нам ждать? Писал? Вот и давай. Зря, что ли, писал? Чего надо, говори?

Газукину нужно было дать дело. И Федя поручил ему составить список рабочих — всех, кто хочет учиться.

На следующий вечер Васька принес Федору чисто переписанный в тетрадку список. Перелистывая тетрадку, Федя сначала полюбовался женским почерком Васьки. Газукин ухитрялся навязывать бантик почти на каждой букве. Но старание Газукина сказалось не только в этом. Против каждой фамилии можно было найти полную анкету, включая даже семейное положение будущего ученика. А когда Федя перелистал весь список, он задумался над последней страницей: в списке значилось 120 человек.

— А тут я записал, что говорят ребята, — сказал Газукин, передавая Феде записку. И Федор прочитал: «Игнатов хочет в драмкружок. Леонов — баян. Кликуев и Барулин — у них есть ружья. Кружок охотников». Федор показал список Володе Цветкову. Как только Федор вошел в его комнату, Володя стал перекладывать листок бумаги на пустом столе, он словно стыдился Феди. А когда Цветков просмотрел список, он даже покраснел и несколько секунд сидел молча, опустив глаза. Впрочем, Федор не задумывался над этим.

— Вот видишь — список, — сказал он. — И знаешь, я думаю, скоро можно будет организовать кружки…

— Ты не слышал ничего? — спросил Володя, глядя в стол.

— А что?

— Заметку твою обсуждали. У Медведева совещание было. — Он выжидающе посмотрел на Федора и поднял бровь. — Да-а…

Наступило молчание.

— Правильная заметка! — громко и неожиданно сказал Володя, выпрямился и посмотрел на Федора в упор. — Надо тебя, товарищ Гусаров, в комитет избрать. Чтобы ты не лодырничал. — Он засмеялся. — Чтоб работал.

— Я и говорю, кружки вот…

— Не торопись. Послушай. Ты мне добейся сперва, чтоб к маю постановку приготовили. Тогда уже принимайся за хор или еще за что-нибудь одно. А вообще, не торопись. Подожди немного — будут кой-какие решения, — сказал он таинственно.

Он действительно что-то знал — в первых числах апреля Федора вызвали в управление, и там Середа объявил ему, что он отныне будет «и. о. директора» комбинатского Дома культуры.

— На завод можешь не возвращаться, есть приказ, — сказал он.

«Легко, просто, — удивился Федя. — Откуда такая легкость?»

— Да-а, — сказал он, весело глядя в глаза Середе, и сел на новую табуретку посреди комнатки.

Середу это не смутило.

— Да-а, — сказал Федя, все шире улыбаясь. — «Все находится в развитии! Забегать нам никто не позволит!»

— Ну и что? — Сёреда посмотрел на него через очки усталыми добрыми глазами. — Ну и что? Ну и ошибся. Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Ясно? Ничего страшного в том нету. Нужно только иметь смелость и признать…

— Да-а, — сказал Федя еще веселее. — Золотые, золотые слова! Газеты-то, журналы придется в Дом культуры переадресовать?

— Глупости, чепуха какая, о чем говоришь, — сказал Середа сухо и нахмурился. — Конечно! А куда же? Они на то и выписаны.

Когда Федя уходил от него, Середа удивленно и недружелюбно блестел очками ему вслед. И сам Федя удивлялся: вот и нет стены! И Фаворов уже не смеется, а пристально оглядывает Федю, встречаясь с ним на улице.

«Что же я сделал? Что тут сложного?» — думал Федя и однажды задал этот вопрос Герасиму Минаевичу.

— Смелость — простая вещь, — сказал механик, едко затягиваясь цигаркой, задумчиво опуская голову в клубы дыма. — Простая вещь, но доступна не всем. Смелому это пустяки, то что ты сделал. А трус удивляется. Побольше бы смелых людей. Да поменьше тех, кто только шепотом говорит. Вот бы некому было и удивляться на тебя. А то, что ты сказал «легко и просто», это, милок, ты еще пересмотришь.

— Он прав, — сказал Самобаев, кивнув на механика. — Мы с тобой, Федя, еще будем на этом топчане совет держать, как и что, голову твою обдумывать.

— Во-во-во! — запел Аркаша. — Это я и хотел сказать! Не пойму — это же все-таки орган, газета! Все время хвалила Медведева. Как это так: вдруг «редкостный равнодушный»? Смотри теперь вот… И чего тебе не хватало?

Чего не хватало Федору? Когда-то он завидовал инженеру Алябьеву, мечтал о том, чтобы получить хотя бы сотую долю той платы, которую получает Алексей Петрович от всех людей поселка за свою смелость и любовь к людям. Федя получил эту сотую долю — с него словно слезла серая шкура маленького, не нужного никому человека. Его радовало чувство ответственности, которое все чаще приходило к нему.

Но ему все время не хватало чего-то. Шла весна, все ниже садились и рушились темные караваи снега, длинные сосульки от крыш до земли сверкали по углам бараков. Вот их срубили, сбросили с крыш снег, и от черного толя пошел пар, над бараками заструился волнами теплый воздух, напоминая о чьих-то легких волосах. Однажды, поздно вечером, сквозь весенний близкий шум леса Федор услышал незнакомые звуки, словно ветер играл в горлышке бутылки. Нет, это дужки ведер слабо позванивали — кто-то вдали прошел к колодцу. И вдруг Федя понял — это гуси летели в темноте на север, несли на крыльях тепло и радость северянам. Вся темь отовсюду слала земле эти звуки. Федя чувствовал над собой в вышине огромные массы весеннего ветра. Ветер быстро гнал не видимые в темноте тучи, то открывая, то закрывая тревожно мигающую, отставшую от подруг звезду.

Все двигалось вперед, и с каждым днем росло в груди Федора голодное чувство — он ждал встречи с Антониной. Сергеевной. Он был готов к этой встрече. Теперь ему незачем было прятаться, скрывать от нее что-нибудь. Он сам был готов вместе с нею посмеяться над тем неудачником с колючими глазами, который в ноябре ударился о столб, хотел своротить с места мастерскую!

Числа двенадцатого апреля к нему в красный уголок забежал Володя Цветков и передал сложенную вчетверо бумажку.

— Записка от девушки, — сказал он.

У Федора даже дыхание перехватило, когда он начал разворачивать эту бумажку. Вот что было в записке: «Завтра, 14 апреля, в 8 часов вечера, в красном уголке состоится общее собрание рабочих и ИТР карьера, дробильно-размольного завода и транспортной конторы, посвященное подведению итогов социалистического соревнования за I квартал».

— Это текст. Напиши, — сказал Володя, смеясь. Он видел, что шутка его попала в цель. — Напишешь — и повесь.

Утром четырнадцатого апреля Федор надел свой как раз в меру поношенный костюм и неторопливо побрел по липким от грязи доскам в столовую. Он дал небольшой крюк и прошел мимо окна Антонины Сергеевны в бараке ИТР. Окно это было завешено изнутри белой занавеской. Он чувствовал, что Антонина Сергеевна приехала, но что делать?

Полдня Федор занимался Доской почета, которую Самобаев заново покрасил. Старые Портреты Федя снял. Вместо них Середа принес новые. И на этот раз он взял из пачки фотографию Антонины Сергеевны, ту же самую. Но уже не отложил в сторону, нет. Он посмотрел в лицо ей, вздохнул. «Волевая девушка…» и положил в пачку.

— Ее и Алябьева вверху сделай, рядышком. Это самые у нас передовики.

Днем Федя опять прошелся мимо барака ИТР. Занавеска в окне Антонины Сергеевны была на месте. Федя замедлил шаг у этого окна, остановился. И вдруг занавеска решительно улетела в сторону, окно с треском распахнулось, и показался в нем в майке и подтяжках Фаворов. Посмотрел направо, налево и запел: «Три дня прошло как Нина, как Нина, как Нина…»

— Привет! — он взглянул на Федора и равнодушно приложил руку к груди.

— Что я вижу! — игривым тоном сказал Федя и побледнел.

— Ага. Получил, наконец, площадь.

— А где хозяйка?

— Хозяйке Медведев комнату в новых домах дал.

У столовой Федор встретил длинноногого охотника в резиновых сапогах — старика Кликуева. Он только что пришел из леса и стоял на перекрестке, показывая всем убитого глухаря.

— Вот тебя-то мне и надо было! — обрадовался Кликуев. И заговорил об организации охотничьего кружка. У него было все готово — и список, и план работы на год. Федя кивал, глядел то на глухаря, то вдаль, на леса, подернутые кое-где лиловым, а местами и зеленоватым туманом, и каждую секунду был готов к неожиданной встрече. Но опять встреча не произошла.

В половине восьмого он вместе с Середой и Цветковым расставил лавки в красном уголке. Барак стал быстро заполняться, появились рабочие карьера и дробилки, сзади, в углу, собрались в кружок инженеры. Федя чувствовал себя так, будто опаздывал на поезд. Но он никуда не опаздывал, был на месте. И все-таки торопился.

— Я сейчас, — сказал он Середе и выбежал на крыльцо.

Красное солнце садилось за взгорье, лежало в лужах, горело в окнах. Вечерний воздух был ясен, и Федя увидел: по тротуару очень далеко кто-то шел — знакомое зеленое пятнышко. Федя сразу принял спокойный, строгий вид. Антонина Сергеевна, быстро и четко стуча каблучками, приближалась к нему. Она шла без пальто, в своем зеленовато-голубом свитере с бледными снежинками на груди. Она спешила, волновалась. Вот достала из рукава платочек и снова спрятала подальше в рукав. Вот посмотрела на грудь, провела растопыренными пальцами по свитеру, смахнула пылинку, еще быстрее и четче застучала каблучками. Федя смотрел на нее и видел, что вместе с нею к нему приближается что-то чужое, пугающее. Он пристальнее всмотрелся и еще отчетливее почувствовал: чужое, чужое, непонятное!

Когда Антонина Сергеевна была от него шагах в тридцати, он все понял. Увидел ее увеличенные темные глаза, почувствовал их сухой жар, сразу же заметил заостренные выступы на чуть впалых меловых щеках. Она напудрилась, не щадя своей красоты. Для кого она так изуродовала себя?

— Здравствуйте, Федя, — сказала она, поднимаясь на крыльцо, окружая Федора сильным запахом фиалки. Она не пожалела и духов — ни в чем не знала меры, ей все было мало. Нет, не для себя она так долго трудилась перед зеркалом в своей новой комнате. Этот запах, как и белый слой пудры, как и сухой жар глаз, — все говорило Федору о чужом счастье, о той любви, что не боится ни дневного света, ни завистливого суда.

— Слышала про ваши подвиги, — сказала она, машинально доставая из рукава круглое зеркальце, бегло глядясь в него. — Вы умеете слово держать. — Спрятала зеркальце и взяла Федора под руку.

Они вошли в красный уголок, стали пробираться к лавкам. Антонина Сергеевна немного отставала. Федя все время чувствовал, что она, держа его под руку, оглядывается по сторонам, бросает острые взоры, ищет — он уже знал, кого.

— Пройдемте сюда, — предложил он. Ему выпала во всей этой истории самая трудная роль — роль преданного друга. И, собрав все свое мужество, Федор начал исполнять эту роль. — Вот сюда пройдемте. Здесь будет все видно! — И он предложил Антонине Сергеевне край лавки. Отсюда она могла видеть и президиум и входную дверь.

— Вот хорошее место! — сказала она, усаживаясь, и оглянулась на дверь. — Что же вы молчите? Рассказывайте про себя. Никогда не думала, что у вас что-нибудь получится!

— А теперь верите?

— Теперь да, — она опять оглянулась.

— Я хочу… — начал он, безнадежно глядя ей в затылок, и перевел глаза на входную дверь. Там тесной толпой стояли рабочие. — Я хочу технической библиотекой заняться.

Антонина Сергеевна кивнула.

Впереди, на помосте, за столом, уже сидел президиум, и Середа, стуча карандашом по графину, устало оглядывая собрание, возвышал голос:

— Товарищи, попрошу минутку спокойствия! Товарищ Алябьев! Еще раз прошу в президиум! Алябьев!

Услышав это слово, Антонина Сергеевна сжала платочек в руке и стала оглядываться.

— Алябьев! — закричало несколько человек.

— Алябьев у телефона сидит. Суртаиху ждет, — отозвались у дверей.

Доклада Федя не слышал. Не слышал он и ораторов. Он глядел по сторонам, разговор между ним и Антониной Сергеевной как-то сразу угас. Федор хотел было уйти, но тут же сказал себе: твердость! Надо вести себя так, как будто нет этого.

Загремели лавки — собрание окончилось, и народ повалил к выходу. Взлетели радостные клики гармошки, в толпе раздался круг, и туда, на чистое место, вышел пьяный конюх-усач Леонов специально для того, чтобы его при всех взяли под руки и увели два взрослых сына — ударники.

— Я, пожалуй, пойду, — тихо сказала Антонина Сергеевна. Час назад на ее маске из пудры сияла любовь. Сейчас так же отчетливо стала видна грусть. Федя даже не рискнул заговорить, и они долго в нерешительности стояли друг против друга.

И вот в одну секунду все переменилось. Антонина Сергеевна сжала руку Федора — крепче, крепче! — и шагнула за его спину. Она увидела Алябьева. Алексей Петрович — высокий, худощавый — стоял в проходе с тетрадкой под мышкой, глубоко запустив руки в карманы, задумчиво собирал губы в рюмочку и остро поглядывал по сторонам.

Антонина Сергеевна смотрела только на него. В глазах ее появился ласковый туман, как у близорукого человека, потерявшего очки. Вот он, настоящий взгляд любви! Федя ошибся тогда в ее кабинете, думая, что на нем остановлен выбор. Просто у нее были глаза такие, как у десятиклассниц, — каждый, кто посмотрит в них, думает, что он любим. Федя взглянул на Антонину Сергеевну и отвернулся.

— Пойдемте, пойдемте скорей! — Она потащила его в сторонку, к стене, и там, весело вздрагивая, опять спряталась за его спиной. Алексей Петрович медленно прошел мимо них с суровым лицом, оглядывая весь зал.

А в зал уже вступило мирное шарканье вальса — начались танцы. Алексей Петрович остановился на том конце зала. Он искал ее.

— Антонина Сергеевна, — сказал Федор, стараясь не замечать этой игры в прятки. — Как же с «Недорослем»?

— А? — переспросила она.

— С «Недорослем» что будем делать?

— Очень просто… — Она потянулась из-за Феди, следя за Алябьевым. — Я выучила роль. Я готова.

Федор отвернулся. «Надо уйти. Я не смогу здесь стоять, — подумал он. — Нет, не уйду. Буду твердо стоять до конца, как будто ничего нет».

— Что вы гримасничаете? — спросила весело Антонина Сергеевна и, не дожидаясь ответа, потащила его на новое место. — Вот здесь давайте постоим.

Они перешли поближе к Алябьеву.

— Знаете что, — сказала вдруг Антонина Сергеевна. — Давайте потанцуем!

Она положила надушенную руку ему на плечо. Федя со страхом коснулся ее спины, и она с гибкостью стальной ленты подалась к нему.

— По кругу, по кругу! — шепнула Антонина Сергеевна.

И когда, сделав два круга, они вылетели к задумчивому Алябьеву, Антонина Сергеевна негромко окликнула его.

— Алексей Петрович! Здравствуйте!..

Инженер вспыхнул, но сразу же взял себя в руки, коротко поклонился ей и стал пробираться к выходу — должно быть, вспомнил, что он должен разговаривать с Суртаихой.

— Ох, Алябьев, Алябьев! — закричал Фаворов. Он стоял тут же и грозил пальцем Алексею Петровичу Бижу, все вижу!

— Давайте быстрей кружиться! — Антонина Сергеевна задела Федора горящим от радости взглядом. Виски ее порозовели. Хитрость ей удалась — она заглянула в самую душу Алябьева и нашла в ней, что искала.

— Давайте я вас возьму! — И она стала кружить Федю все быстрее, быстрее…

— А я узнал, почему вы так кружитесь! — крикнул он весело, как старый друг и хранитель секретов.

— Как же не узнать!

— Вы счастливы?

— Я? Конечно!

— Смотрите! Он женат!

Она замедлила круги.

— Больше всего имеет право на существование правда.

«Ты с ума сошла!» — хотел крикнуть Федя, но не произнес ни слова, сделал вид, что думает над ее словами.

Они остановились:

— Приехали! — сказала Антонина Сергеевна. — Теперь вы танцуйте, а я пойду. До свидания!

Вот и все. Федя подождал немного, чтобы не помешать Антонине Сергеевне, чтобы она могла спокойно уйти со своей радостью. Потом протолкался к дверям и вышел на улицу. Сырая темная ночь, полная весеннего шума, встретила его и укрыла от постороннего веселья. Он пошел напрямик, ступая по мокрой упругой щепе. Вокруг него сомкнулось кольцо далеких огней, а впереди и под ним была глухая темнота.

Вот и все. Федя развел в темноте руками. «Старался, летел, мечтал — для чего? Кто она? Ничего особенного!»

«Ах, замолчи, замолчи! — тут же сказала в Феде совесть. — Она лучше всех! Чудак, это же чепуха для нее все твои старания, как бы ты ни старался! Алябьев — тот даже и пальцем не шевельнул! Он просто горит, и ей хочется кружиться около его огня. Хоть и не так уж он молод…»

С ходу Федя больно ударился ногой о невидимую преграду, упал вперед на толстые бревна. «Вот, вот, бейся, мечтатель, — подумал он. — То плечом ударюсь, то ногой».

И со злой улыбкой повторил слова повара: «Каша подгорит, если будешь мечтать!»

Он сел на бревно и стал тереть ногу выше колена: какой черт навалил здесь бревен! Он закрыл глаза и сразу услышал, как шумит, летит над ним весна. Сырой ветер ураганными рывками проносился над бараками, замирал на минутку, и потом опять в тишине начинали петь все щели и пазы, летели холодные брызги, и опять сотней бегущих ног наваливался на крыши ураган.

Утром сквозь сон Федя услышал негромкий и приятный хор женских голосов. Открыв глаза, он увидел бегающие солнечные зайчики на стенах и босых уборщиц, которые, стоя на подоконниках, протирали сверкающие открытые окна. Женщины пели о любви, не глядя друг на дружку, замедлив движения: «Не целуй ты мою душу, душу не губи, а другую, городскую, лучше полюби…»

Он вышел на улицу и тут же увидел Антонину Сергеевну: она спускалась по крутой тропе от новых домов. На перекрестке они должны были встретиться, а дальше ждал их один общий дощатый путь.

Федя остановился, чтобы не встретиться, пропустить ее. Но знакомый сильный голос сказал ему: «Слабость!» И он зашагал к перекрестку. Антонина Сергеевна уже увидела его и ускорила шаг. Ветер трепал ее мужской плащ. Взглянув ей в лицо, Федор сразу понял: между ними установилось то, что называется «короткие отношения» — доверенность, на которую Федя, как преданный друг, имел неоспоримое право после вчерашнего вальса.

— Доброе утро, Антонина Сергеевна!

— Здравствуйте! — Рука ее заползла под его локоть. — Зовите меня просто Тоней. Долго вчера танцевали? Нам по пути?

— Нет, мне вот… — Он показал на груду бревен посреди пустыря. — Мне туда.

Приветливо поднял руку и, легко соскочив с тротуара, зашагал прочь по темной сырой щепе к бревнам. Там стоял грузовик, и рабочие складывали около бревен новенькие кирпичи. А в стороне из-под земли вылетали пригоршни ржавого сырого песку и ложились все в одно место. Здесь землекопы начали рыть траншею, должно быть, для фундамента.

— Товарищ завклуб! — издалека громко окликнул Федю Степчиков. Он шел по дальней тропе, сутулый, головой вперед. — Завтра прогоняем всю пьесу! Одним куском!

— Да, да! Хорошо! — отозвался Федя, ускоряя шаг.

— С Софьей будем! Софья приехала!

Утренний свет был ярок — никуда не скрыться! Федор огляделся: да, ему предстоял нелегкий день! Другое дело ночь — ночью человек один, даже себя не может увидеть, Но что же сделать? Если уехать? Уехать, уехать надо куда-нибудь совсем! На новом месте никто не будет знать. Он будет там среди дня скрыт лучше, чем здесь среди ночи, будет потихоньку отходить, отходить и, может быть, забудет всю эту историю…

Не успел Федя подойти к бревнам, как увидел Самобаева. Плотник легонько тюкал топором по бревнам, осматривал их со всех сторон. Заметив Федора, он подошел к нему, достал из-за уха цигарку и уселся на свежий сосновый ствол, покрытый словно бы луковой шелухой.

— Садись рядом. Посиди. Что это с тобой? — Он лизнул было цигарку и подозрительно посмотрел на Федю. — Сегодня ты ни о чем не должен думать. Сегодня ты герой. Именинник! Нет здесь человека счастливее тебя!

«О чем это он?» — с досадой подумал Федя и поморщился.

— Хорошо! Весна! — Самобаев закурил и вытянул ноги, отдыхая в клубах едкого махорочного дыма. — Знаешь, на чем сидишь, чудо? Что это за лес? Что за кирпичи? Чего это тут роют? Знаешь, нет? Твой Дом культуры будет!

Федор сразу же встал. Устремил на Самобаева черные глаза.

— Не веришь? Ей-богу! Осенью принимать будешь. Я и сам не верил. А тут вызывают, дают наряд… Да спроси вон у прораба, он в управлении сейчас. Он тебе и планы покажет.

Федя быстро, все быстрее зашагал к управлению. Самобаев что-то крикнул ему вдогонку — фамилию прораба, но Федор уже не слышал. Он побежал по брызгающей щепе, по островкам грязи, прыгая через овражки, промытые талой водой. Все мечты Федора соединились вместе и понесли его, он опять летел, но теперь полет был настоящим, и Федя знал, что этому чувству уже не будет конца.

«Не может быть! Не может быть!» — глубоко ударяло в нем сердце. Он вспрыгнул на тротуар, и доски загрохотали под ним. Чей-то мужской плащ мелькнул мимо него. «Куда?» — окликнул его голос Антонины Сергеевны…

Он взбежал по крыльцу, остановился на миг в коридоре, открыл дверь с надписью «Отдел капитального строительства». Пятнадцать или двадцать голов поднялись от чертежных досок, от белых, синих и розовых листов бумаги, поднялись и опять склонились.

— Прораб… — сказал он, переводя дыхание. — Товарищи, простите… Забыл фамилию. Который будто бы строит…

— Что строит? — спросило несколько веселых молодых голосов. — Ах, Дом культуры? Давно бы так сказал! Прораб ушел. А вам что?

— Это тот самый товарищ. С механического… — осторожно сказал кто-то в глубине комнаты.

И опять поднялись все головы. Загремели стулья. Кто-то пробежал позади столов. «Вам проект? Идите сюда, молодой человек!» Федя сделал несколько шагов. Молодые и пожилые лица с любопытством смотрели на него из-за столов. «Вот», — услышал он, и перед ним, гулко стуча, развернулся лист ватмана. Федя увидел желтоватое бревенчатое здание в два этажа, с крыльями и подъездом, похожим на ту Доску почета, что сделал Самобаев, «Пора. В долгом ящике уже лежал», — услышал Федя. Он только шевельнул пальцами, и его сразу поняли. «Вот план», — и он увидел на новом листе зал со сценой и комнаты вокруг него. Федя тут же разместил в них библиотеку, кружок рисования, певцов, охотников, изобретателей…

Он очнулся, почувствовав любопытные взгляды, направленные на него со всех сторон. Все головы сейчас же опустились к чертежам. Он обернулся, на миг поймал несколько взглядов, но только на миг.

А когда он вышел и закрыл за собой дверь, отдел зашумел, как девятый класс «А», в котором когда-то учился Федя.

Герасим Минаевич собирался в путь. Самобаев уже склеил для него сундучок, выкрасил охрой и поставил сушиться на лавке около окна. К этому сундучку слесари из автобазы сделали замок с секретом, открывающийся без ключа: чтобы открыть его, Герасим Минаевич должен был вспомнить имена трех слесарей и набрать их на подвижных кольцах замка.

Один раз Федя встретил Герасима Минаевича в аккумуляторной. Минаич сидел на черном от окислов столе, свесив ноги, — прощался с электриками. Видел его Федя в карьере у экскаваторщиков и в гараже. А двадцать восьмого апреля, когда дизелист получил расчет, Федор встретил его в столовой. Раздвинув целую батарею пивных кружек, разводя руками, Герасим Минаевич зычным голосом рассказывал внимательным друзьям о своих планах.

— Праздники здесь проведу, — говорил он. Заметил Федю и слегка поклонился ему. — Хочу спектакль посмотреть. Его работу хочу видеть! — Он показал на Федора и погрозил ему. — Федя! Ты не зазнавайся, смотри. Вышел на дорогу и иди. Так держать! Только ради бога не зазнавайся. Помни, что старик Герасим говорил: то самое еще впереди.

Все эти дни у Федора были заполнены самыми интересными делами: он строил планы. В красном уголке около него в любой час дня сидели два или три мечтателя. Советников у Федора было теперь очень много, и папка, где он копил все их предложения, за две недели истрепалась и распухла. В ней уже лежал список технической литературы, составленный тем инженером, у которого был голос студента. Кроме того, в папке были две тетради с надписями «Лекторы» и «Хор», тщательно разработанные планы физкультурных мероприятий и шахматных турниров, план конкурса художников, список охотников, имеющих ружья… Каждый день Федя добавлял к этим планам и спискам что-нибудь новое.

На стене красного уголка около крыльца уже несколько дней висела огромная афиша, извещая всех о том, что тридцатого апреля в красном уголке состоится первомайский вечер с программой: 1. Торжественная часть. 2. Спектакль «Недоросль», поставленный силами драматического коллектива.

В день спектакля с утра Федя подстригся, надел свой костюм и до вечера ходил по красному уголку, помогая бледному Степчикову в его хлопотах. Всех, кто был занят в спектакле, Медведев освободил от работы. Артисты повторяли роли. Портнихи из мастерской орса отглаживали кафтаны и платья старинного покроя, сшитые специально для спектакля по распоряжению управляющего. Монтеры проводили свет к рампе. Плотники стучали молотками на новой сцене и за кулисами.

И вот все готово. Взглянув на. часы, Степчиков вытаскивает стул из дверной ручки у входа. За дверьми — давка. Вот уже зал переполнен, народ сидит на подоконниках, стоит в дверях… Вот и доклад уже окончен, и сцену задернули новым коричневым занавесом. Народу стало еще больше — приехали гости из Суртаихи…

Феде очень хотелось выйти к рампе из складок занавеса и, сложив руки сзади, сказать краткую речь. Но Степчиков, еще больше побледнев, посмотрел на него — и Федя обнял старика: «Андрей Романович! Скажите несколько слов перед началом…» Он убежал со сцены, протиснулся к окну, чтобы не пропустить самую торжественную минуту. И там, сжатый зрителями, в тесноте, он понял, что отныне и навсегда его место будет не на виду, не там, где шумит слава, а в тени, в самой ее глубине, откуда все виднее. С мгновенной ясностью он увидел и оценил все выгоды этого положения. Уйдя в тень, он мог отдаваться своим радостям, не боясь того, что это кому-нибудь покажется нескромным. И сейчас, стоя у окна, он радовался: зал переполнен, дальше некуда! Все смотрят на сцену. Ну, Андрей Романыч, не подкачай!..

Шевельнулись складки занавеса. Вышел Андрей Романович— весь в черном, бритый и мертвенно-спокойный. «Молодец!» — подумал Федя. Спрятав дрожащие пальцы за спину, Степчиков заговорил о том, что искусство принадлежит народу, что народные массы всегда были неиссякаемым источником талантов.

— Примером чего, — сказал он, комкая за спиной занавес, — может служить наш молодой драматический коллектив, который будет расти вместе с комбинатом и, я уверен в этом, товарищи, когда-нибудь станет основой настоящего театра. Первую постановку этого коллектива мы и предлагаем сегодня вашему вниманию.

Он исчез в темных складках, занавес, визжа по проволоке, раскрылся, и по залу пошел одобрительный ропот — на сцене, повесив руки, стоял длинный Митрофан. Госпожа Простакова, в которой все сразу узнали Уляшу, рыскала, рассматривая на нем новый кафтан, подметая сцену подолом невиданного темно-зеленого платья. Она всплескивала руками, постепенно приходя в ярость.

Раздался страшный шепот суфлера. Вошел Тришка. Прибежал Простаков. Действие началось. Через минуту суфлера уже не было слышно — все смотрели только на Простакову, изумленно притихли. Плечистая, веселая Уляша, которая смаху рассекает буханку хлеба и так громко бросает гири на весы, — неужели это она?

И когда занавес соединился, могучая буря заходила в зале. В дальних рядах крикнули: «Уляша!» — и загудел, мерно заколебался пол, словно в красный уголок вошла дивизия и остановилась, шагая на месте. Рабочие, не жалея ног, топали, требовали ее — новую героиню рудника.

Степчиков объявил антракт. За занавесом застучали молотки. Народ повалил к выходу — покурить, и Федя неподалеку увидел Газукина, одиноко сидящего на подоконнике. Васька был в новом черном пиджаке и в желтой, как лютик, рубашке с расстегнутым воротником, на котором было нашито по крайней мере два десятка пуговок. Перед ним текла толпа, а он, не отрываясь, смотрел на сцену, на занавес с колеблющимися складками.

Федя подошел к нему.

— Ну как?

Васька не ответил. В глазах у него горела тоска. Он пристально и горячо посмотрел на Федора, испытывая его: говорить или не говорить?

— Знаешь, что она мне сегодня сказала? — шепнул он вдруг. — Говорит, коротка же у тебя память! Сам наколол: «Век не забуду», а через годок сам же паяльником и выжег! Этак ты, говорит, и меня забудешь…

— Ну, а еще?

— Больше ничего. Повернулась и ушла. Федя, знаешь, что я решил?

— Не знаю, — Федя улыбнулся.

— Ты не смейся, я серьезно… — И, побагровев, Газукин зашептал ему через плечо — У меня книжка есть… Скоростником стану. Посмотришь! Каких еще здесь не было… Больше всех — на пятьсот процентов! А?

— А сможешь?

— Смогу! Я, что хошь, смогу!

— Ничего не выйдет.

— Выйдет!

— Я не о том. У тебя, я знаю, выйдет. Только здесь все видно насквозь. Она поймет, что приманиваешь…

— А что видно?

— Помнишь, я тебе говорил про монету, а ты еще спорил?..

— Это мне ясно, — прервал его Васька с запальчивым видом. — Дальше, дальше! Ты говорил, другой интерес…

— Потом ты хотел отомстить Петуху…

— Это забудь.

— Забыть можно. А было видно насквозь. Ну, а теперь что? Чтоб говорили, мол, Газукин лучше всех? И ты сам чтобы говорил: все пешки, а я благородный конь, мне давай овес!..

— Замолчи! — Газукин даже задохнулся. Вот двину сейчас!.. Я не для славы! Ты же знаешь! Зачем заставляешь говорить? Ты же знаешь, как я на нее посмотрю… Федька! Ты что — не понимаешь?

— Делай, что хочешь, Вася. Я все понимаю. — Федор вздохнул и взглянул на занавес. Он сам недавно не знал, что делать, готов был вот так же… И он продолжал, отвечая своим мыслям: — Я все понимаю, Вася. Только знай: станешь настоящим человеком, и она будет твоя. И пятисот процентов не надо будет! А сейчас у тебя это, вроде как красивые перья у селезня: весна пройдет, снова станешь серой уточкой, как был.

— Ничего подобного! Я всегда…

— А почему ты полгода назад про пятьсот процентов не говорил, а больше все про рублевку? Думаешь, она этого не понимает?

Газукин ничего не ответил, напыжился и замолчал.

— Вася, — осторожно сказал Федор через минуту, — кого ты знаешь из знаменитых людей?

Газукин гордо поднял голову:

— Галилео Галилей!

И тут же больно толкнул Федора: неподалеку стоял бочком к ним Самобаев и прислушивался.

— Галилей, говоришь? Ну, ну!.. — Плотник подошел и стал усаживаться на подоконнике. — Давай, давай, врите. Люблю, когда ловко врут. Чего замолчали?

— Галилей… — Федор взглядом успокоил Газукина: не выдам. — Если ты помнишь, Вася, учение Галилея не нравилось попам. Читал, как попы сожгли Джордано Бруно? Вот как стоял тогда вопрос. Смертью грозили человеку, а он стоял на своем. Так что же, ты думаешь, пришла бы какая-нибудь красавица: «Отрекись — буду твоя» — что же, по-твоему, он отказался бы от своего учения? Отказался бы ради любви? — Федя с особенным удовольствием мстил сегодня любви. — Никогда! Потому что такой человек уже не принадлежит себе. Он весь принадлежит делу. А дело — народу.

— Ну, это Джордано… А ты мне пример, пример дай.

— Можно дать и пример, — негромко заговорил вдруг Самобаев. — Прежде всего должен сказать вам, ребята: оба вы молодые и рано вам еще знать, что такое любовь. Любовь — это великое дело. Она больших людей с пути сворачивала. Это самая тонкая проба для молодого человека. Тоньше нет.

Чувствуя, что сейчас начнется интересный самобаевский разговор, Федя тоже полез на подоконник, заерзал, усаживаясь.

— Примеров у меня хватит, — сказал Самобаев. — Нужно только, чтобы вы поняли. Чтоб зря этим словом не кидались. Вот свадьбы наши — думаете, все они по любви? Сама любовь-то проходит иногда стороной. Или придет, а ты уже связан. Потому и поем все про разлуку. Одними глазами вся она пройдет — здравствуй, милый, и прощай! А помнишь до сей поры! Старик, а иной раз вспомянешь. Вон что… Она одна-то, одна, да не всегда вовремя приходит!

Наступило молчание.

— А когда придет — не всегда ей запретишь. Можно поймать песок из воды. Микроб вон ученые ловят. Закон может запретить все, что ни есть, все, кроме чувства.

— Какой закон… — задумчиво сказал Васька.

— Какой ни на есть! Свяжет он меня по рукам и по ногам, а мы с нею глазами поцеловались — и рады. Да-а! Но все-таки Федя прав. Вот тебе, Вася, пример. Из жизни, из нашинской, здесь, рядом с нами.

И почему-то у Федора сразу закололо в груди, хотя Самобаев еще не сказал, медлил, вздыхал, наклонив голову к коленям.

— Передавать негоже сплетню, — издалека начал Самобаев. — Однако, коли она пущена, гуляет, надо передать ее — только с правильной оценкой… Да я и не боюсь… Потому что чистого человека не замараешь… Словом, болтал дурачок один, будто наш инженер, Алексей Петрович, симпатию имеет. Между прочим, к Антонине Сергеевне из дробилки — к Софье. «Ври больше, не верю, мол, в такие глупости!» — говорю ему. А потом примечать стал и вижу— правда. Давно это у них тянется, с год, и больше — с ее стороны. А может, с его стороны и поболее будет, да он виду не кажет. Здравствуй, до свидания — и все. Правда, на Суртаихе это он ей помогал наладить дела…

Зрители постепенно заполняли зал — антракт кончился. Несколько человек стало около Самобаева, он придвинулся к Газукину и заговорил глуше.

— Вот она, история какая!.. Я думаю: чего бы ему, если так пошло? Очертя голову схватил ее в охапку, да и бросился бы черт знает куда, на край света! Ведь она-то у нас одна! Нет, нельзя. Другой человек, полегче, тот может и бросился бы. А наш — нет. И не потому, заметь, что там где-то человек невинно будет страдать — жена. Это вопрос совести, мы не о том сейчас говорим. У Алябьева причина посильнее будет. У него здесь главное дело жизни. Он все здесь положил и отсюда не уйдет. Это ты верно, Федя, сказал: он не принадлежит себе. Вот видишь, какое противоречие?.. А будь он не такой, тянулся бы он к белому хлебу с маслом — разве она на него посмотрела бы? Что он — красавец? Вон Фаворов — картина, а не человек!

— А чего же он? — не удержался Газукин. — Что же он?

— Я понимаю тебя, — ласково сказал Самобаев. — Нет, Вася, у Алябьева задору поболе твоего будет. Нельзя. На большой задор большая узда. Это, брат, все высокая материя. Тебе нужно дойти еще до нее…

— Чего же мне-то делать? — спросил Васька, усмехнулся и с тревогой посмотрел на Федю. Он тут же спохватился — ведь Самобаев ничего не знал о его делах!

— Прими к руководству, — сказал плотник. — Я давно тебе говорю: хочешь что-нибудь сделать хорошее — о себе не думай ни в каком виде…

— О деле, значит, думать? Ладно, хорошо. Учителя собрались! А у самих вас, у тебя, дядя Сысой, есть такое дело?

— Что-то похожее имеется. Оно у многих есть. Вон наш Герасим — образования не имеет, а дело себе нашел!

— А у тебя? — Газукин крепко взял Федора за плечо.

Федя даже испугался: вот он, прямой вопрос. Есть ли у него такое дело? Или он по-прежнему человек без места?

И, словно для того, чтобы скрыть его раздумье, в зале погас свет. Завизжали кольца занавеса — началось второе действие. Федя так и не нашел ответа на вопрос Газукина. А между тем сама жизнь приготовила уже для него этот ответ.

Поздно ночью, когда отшумели аплодисменты и ушли все поздравители, около сцены собрался кружок: рослый, выше всех на голову, управляющий комбинатом Медведев, председатель постройкома Середа — в пиджаке и глухо застегнутой черной косоворотке, Володя Цветков и артисты в париках и гриме. Подошел и Федя, настороженно улыбаясь, зная, что сейчас начнутся похвалы.

— Маловато помещение, — сказал управляющий, широко расставив ноги, оглядывая зал. — Пора, пора вам перебираться. Дворец скоро построим тебе, Уляша. Не смейся — средств не пожалеем. Лекции будут, доклады, спортом заниматься будешь — всем, чем полагается в приличном клубе. Завклуба вот у нас нет…

Последние слова были сказаны артистам, но Федор при этом жалко улыбнулся — жалко и криво. Управляющий словно ждал этой улыбки.

— Ничего, подержись, токарь! — бодро сказал он и обнял Федю одной рукой, больно похлопал по боку. — Я понимаю тебя, родной! Мы с тобой рабочие, нам бы с машинами возиться, землю копать. Подержись еще маленько! Будет и зав. Обещали прислать. Гусаров у нас еще молодец, расшевелил нам народ, — забасил он бодро. — Ишь ты, живец какой! — Он опять больно хлопнул Федю по боку. — Такое, брат, время — приходится иногда и не за свое дело браться. Это тебе не стружку снимать! — И, гулко хохоча, он отпустил Федора.

За его спиной Федя вопрошающе взглянул на Середу, и тот развел руками: ничего не поделаешь!

— Как же так? — спросил Федя шепотом.

— Он сам запросил — шепнул Середа: — А потом у тебя ведь образования маловато. — И сразу отошел, пряча глаза.

Степчиков вдруг задвигал седыми бровями, задергал лицом, словно собираясь чихнуть.

— Позвольте… Ведь у нас есть… — глядя в пол, начал он, и Середа сейчас же взял его под руку и отвел в сторону, что-то ему шепча.

Когда все ушли, Федя запер красный уголок, сошел с крыльца на доски тротуара, и тут же из темноты вышел Газукин и молча остановился около него. Должно быть, он видел и слышал все, прячась в полумраке за дверью. Он все понял — стоял около Федора и мигал, и дальний одинокий огонек отражался в его мрачном глазу.

Они постояли молча, и Федя двинулся вперед, побрел по сырой пружинистой щепе через пустырь, охваченный кольцом далеких огней. И, как эхо, зашуршали сзади него шаги Газукина. Целую минуту или две шли они оба в молчании, пока не выросли перед ними в темноте еще более темные угловатые массивы. Это был фундамент Дома культуры, выведенный над землей уже больше чем на метр. Федя налег на пахнущую цементом сырую кирпичную кладку.

— Да-а, — сказал он, качая головой. — Вот и все. Теперь действительно все.

Опять наступило молчание. Ах, как горько было Федору опираться на этот сырой, быстро и верно растущий фундамент!

— Ха-ха-ха! — громко, на весь пустырь, засмеялся Федя. — Я, по существу, уже не нужен здесь! Мое дело сделано, новый завклуб получит все готовое! А я поеду на новое место и вот так же начну! Завтра же подаю заявление!

Газукин кашлянул.

— Вася! Я решил. Ты, конечно, не должен будешь пострадать. Я тебе все распишу, как и что делать. Все будет в порядке. Будешь учиться…

Газукин молчал, а Федя продолжал разглагольствовать. Конечно, он нужен был именно здесь, а говорил все это неизвестно для чего.

«Не уйду! И не пущу никого! — вдруг подумал он с яростью и залился слезами. — Я не смогу! Разве он, новый, пусть пять раз образованный, разве будет он все знать, как я? Будет он так знать людей? Разве я не смогу получить образование?»

Достав платок, Федя громко высморкался, и Газукин совсем притих.

— Пойдем, Вася, — сказал Федор дрожащим голосом. — Да. Надо уезжать. С Герасимом поеду, на новое место.

В бараке Федора встретил Самобаев. Заглянув ему в лицо, плотник поймал за локоть Газукина, но Васька вырвался. Федор лег на свою постель, Газукин сел ему на ноги. Сюда же босиком перебежал Самобаев. Заскрипел топчан дизелиста, Герасим Минаевич поднялся, и они загудели вполголоса, все трое, поглядывая на Федора.

— Вот видишь, Федя, оказывается, можно проще дела решать, — сказал ласково Самобаев и усмехнулся. — Не надо и на костер — зачем спички тратить, человека жизни лишать? Очень просто — отказать и все! И ходи, живи, размножайся! А то вон куда хватил — Галилео! Жордано!

— Сдаваться нельзя, Федя, — сказал Герасим Минаевич.

— А ему никто сдаваться и не предлагает! — возразил Самобаев. — Что же он, себя начнет хвалить? В газету напишет— мол, меня, Гусарова, не хотят в должности повышать? Променяли, мол, на образованного! Тут, братцы, тонкий расчет. И придумать ничего нельзя…


Солнечное утро оживило весь барак. С улицы доносилась музыка. Рабочие доставали из чемоданов чистые рубахи. Принарядившись, они вылезали наружу прямо через открытые настежь окна и расходились к двум толпам: к бараку ИТР, где Алексей Петрович выставил на окне свой радиоприемник, здесь слушали трансляцию первомайского парада из Москвы, или же ко второй толпе, к третьему бараку, откуда доносились переборы гармошки. Здесь, на утрамбованной площадке, уже второй час непрерывно шла пляска.

Федя тоже вылез из окна и увидел Герасима Минаевича, который сидел на завалинке, разложив рядом с собой шильце, щетинку, молоток, пчок дратвы, и прошивал подошву на сапоге.

Федя сел около него, вспомнил вчерашнюю историю и опять остро почувствовал всю безвыходность своего положения. Никто не бранил его и не стыдил вчера, никто не отнимал у него права быть тем, кем он был. Его даже похвалили — для рабочего с девятью классами образования он хорошо справился со своим временным делом, расшевелил народ. Но в этой временной обстановке у него, как на молодом дереве, неожиданно развернулся первый яркий лист. И этот лист вчера остригли — незачем ему расти.

«Кто поймет это? — подумал Федя. — Никто не поймет. Один-два человека! А для остальных останется законом слово Медведева. Он всегда прав. Прав и на этот раз — для нового Дома культуры нужен квалифицированный директор! Не ставить же, в самом деле, директором человека, имеющего едва-едва девять классов!»

Да, Медведев хорошо знал людей, видел их насквозь, мог даже угадать, чего тебе захочется завтра. Он еще тогда, стоя на крыльце, увидел Федора всего насквозь, только взглянул — и вот оно, самое живое место человека, оно на виду. Маленькая помеха — и он устранил ее с улыбкой, одним добродушным словом, чуть заметным движением руки.

— Герасим Минаевич, — сказал Федя. — Когда едете?

— Еду? Послезавтра, должно…

— А куда?

— Чтобы не соврать тебе, скажу: не знаю. Это дело десятое — в области скажут.

— Герасим Минаевич…

Механик раздернул на две стороны дратву и остановился.

— Ты чего?

— Возьмите меня с собой.

— Надо было раньше говорить. Сундучок маловат. Поболе Сысою бы заказал. Что это ты собрался?

— Я все равно уеду. Вот, думаю, Герасим Минаевич едет…

— Герасим Минаевич тебе не попутчик. Герасим Минаевич ищет такие места, где еще нет электричества. Где еще горн ногой раздуть надо. Где нет телефона, чтоб вызвать инженеров со слесарями, скажем, на аварию… На век Герасима Минаевича работы хватит. Мне осталось всего немного — шестой десяток живу. А тебе повторять это нельзя. Останешься ни при чем, Федя. Твое самое место здесь, если хочешь знать, больше нигде.

Федя и сам знал об этом и потому умолк. Поднялся и побрел в барак. Герасим Минаевич медленно повернул голову и долго смотрел ему вслед.

«Все равно куда. Уеду, — подумал Федор, проходя полупустым бараком к своему топчану. — Куда угодно. Не могу!»

Он выдвинул чемодан из-под топчана, достал тетрадку и пузырек с чернилами и, сев около тумбочки, начал писать:

«Управляющему фосфоритным комбинатом тов. Медведеву М. Д. от и. о. директора Дома культуры…» Написав «Прошу освободить…», он задумался, и в эту минуту к нему подошел Газукин.

— Дай листочек, — попросил он и потянулся через Федино плечо, читая его заявление. — Пишешь?

Получив два листа бумаги, он ушел к своей тумбочке, сбросил пиджак, криво уселся и томительно заскрипел пером.

Через несколько минут с улицы пришел запыхавшийся веселый Самобаев. Он остановился посреди барака, оглядываясь то на Ваську, то на Федора.

— Мать моя! Грамотеев развелось в праздник! Ну-ка, Вася, дай, ошибки проверю. Если не секрет…

Он замычал, бегло читая Васькино письмо. Умолк. Опять замычал.

— Ошибку снова посадил, не можешь: «прибягаю»! Яга, право, Яга! — Он опять умолк. — Да-а, — протянул он через некоторое время. — На этот раз дельная бумага. Под этим и я мог бы подписаться. Только ты исправь, исправь…

— Когда отнесть? — спросил Васька. — После праздников?

— Хорошее дело никогда не откладывай — вот тебе закон. Неси сегодня.

Федор тоже решил поступить по этому закону. Склеил конверт, вложил туда заявление и днем по дороге в столовую занес конверт дежурному по управлению.

Весь следующий день и вечер он прощался с комбинатом. То и дело останавливаясь, ходил по поселку. В раздумье постоял около молчаливого дробильно-размольного завода и в лесном островке среди гудящих по-весеннему сосновых стволов. Затем Федя прошел к механическому заводу, позади которого за последние месяцы вырос новый корпус. Федя уже видел его на картине у Медведева. Рядом с новым корпусом были установлены на фундаментах два огромных гулких железных котла — такие же, как на картине.

Оттуда Федор по лесной дороге прошел на карьер. Все экскаваторы стояли по случаю праздника, ковши их тяжело легли на груды желтого камня, выставив вверх начищенные железные зубья. Влажный майский ветер нес непонятную тревогу, он тормошил Федора: проснись, проснись, но Федя никак не мог очнуться от своего прощального сна.

Кратчайшим путем через зеленый пихтовник он пробрался к новому поселку, к улице из одинаковых двухэтажных домов с затейливыми крышами. Восемь или девять домов были уже готовы, около них играли дети. Федя очень быстро, с опаской прошел по этой улице, устланной щепками, но и здесь успел сказать свое «прощай». Опасался он встречи с Антониной Сергеевной — он не хотел больше встречаться с нею. Никого из знакомых он здесь не увидел. Вместо этого произошла другая встреча — человек пять совсем не известных ему ребят, должно быть, шоферы, отсалютовали ему издалека кепками:

— Эй, Гусаров! С праздничком, завклуб! — Они собирались жить с ним, по крайней мере, до того времени, когда поселок станет городом и в нем появится настоящий театр.

Федор простился с комбинатом и утром третьего мая встал окаменелый — уже не токарь, не завклуб, а путник. Снаружи доносились мерные звонкие удары сосновой балки. Федя встал и медленно закрыл окно. Молча, холодными, медлительными движениями, он заправил топчан, кивнул Герасиму Минаевичу и нисколько не удивился, когда тот сказал:

— Федя, поди поторопись. Там к тебе библиотекарша приехала. Я ее в столовую проводил.

Теперь Федора ничто не могло удивить.

— Пусть поест, — рассеянно сказал он, слушая настойчивый деревянный набат, и направился к умывальнику.

— Иди, иди! Ждет женщина! — сказал механик.

Федя умылся, причесался, постоял немного над своим топчаном и лишь после того, как механик сказал «нехорошо», пошел в столовую.

Он сразу увидел библиотекаршу. Это была пожилая сухонькая женщина в расстегнутом пальто, в черной фетровой шляпке с фетровым цветочком, из-под которой выбились желто-серые кольца волос.

— Прочитала вашу заметку, — сказала она баском, не сводя с Федора веселых увядших глаз. — Прочитала и попросилась, чтоб послали. Знаете, что-то такое почувствовала. Меня давно уже тянет именно в такое место. Где ничего нет, где начинай сначала. Где тебя ждут! Ах, что мы с вами здесь сделаем, Федор Иванович, что сделаем!

Федор шевельнул бровями и стал смотреть под стол.

— Я не с пустыми руками, — шепнула она таинственно, нагибаясь к Феде. — Со мной багаж. Какой багаж! И еще будет идти — я, знаете, старуха боевая. Еще в области за дело принялась. Верно это, что уже строят новое помещение?

— Вот оно, — сказал Федя, поворачиваясь на стуле к открытому окну. За окном, вдали, посреди пустыря, над кирпичным фундаментом звонко бухали бревна — первые венцы Дома культуры. Далеко за холмами такими же звонкими ударами отзывалась тайга. Эти звуки преследовали Федора. Он знал, что будет слышать их и тогда, когда с чемоданом в руке отойдет от поселка на десять километров.

— Хорошо! — сказала библиотекарша, расширив глаза, и приумолкла. — Приятная музыка, а? Очень приятная. Мы не просто книги выдавать будем. Я поставлю здесь работу с книгой…

— Девушка! — резким голосом крикнул Федя официантке. — Подойдите, пожалуйста!

Со вчерашнего дня он не мог уже слышать таких слов, как «Дом культуры» или «библиотека». Он уже простился с этими словами.

— Должен оставить вас, — сказал он, поднимаясь. — Пойду распоряжусь относительно вашего багажа.

— Там четыре ящика. Они там стоят в тамбуре, в красном уголке. Идите, идите. Я не задержусь.

И Федор ушел, ничего не видя больше, глухой ко всем звукам, чужой, равнодушный ко всему человек. Он отпер красный уголок, втащил тяжелые ящики, перевязанные веревкой, и при этом старался не смотреть на корешки книг, заметные сквозь щели. Он уже собрался уходить, но в это время задребезжал на стене телефон. Сняв трубку, Федя услышал незнакомый женский голос:

— Товарищ Гусаров? Вам нужно быть сегодня на партийном бюро. В восемь. В парткабинете. Приходите без опоздания.

— Хорошо, — рассеянно ответил Федя и только в дверях подумал: «Что там еще?»

Днем он ходил в управление знакомить библиотекаршу с Середой и Володей Цветковым. Попутно он заглянул в приемную управляющего — узнать о своем заявлении. «Ваше заявление на приказе», — сказала секретарша.

Покончив с визитами, Мария Фоминична (так звали библиотекаршу) достала где-то молоток и занялась в красном уголке разборкой книг. Она надела серый халатик и с треском начала отрывать доски ящиков. Федора она к этой работе не допустила и чувствовала себя хозяйкой настолько, что он отдал ей ключ и ушел. Он не мог долго сидеть около этой разговорчивой старухи.

Под вечер Федя отправился в управление комбината на заседание партийного бюро. На дощатом тротуаре он встретил Антонину Сергеевну. Она медленно шла ему навстречу, опустив глаза, будто переходила по мосткам через пруд и гляделась в грустную вечернюю воду. Федю она не заметила — так и пошла дальше. Федя с тревогой оглянулся, остановился, долго стоял, глядя ей вслед. Потом вздрогнул и побежал — он опаздывал.

На крыльце управления и на завалинке сидел народ — рабочие и инженеры, вызванные на партбюро. Отдельной кучкой сбились отъезжающие, ожидали на своих чемоданах рейсового грузовика, который повезет их на станцию. На нижней ступеньке крыльца, облокотясь на свой новый сундучок, ждал машину Герасим Минаевич, одетый по-дорожному — в телогрейке и старом треухе. Тут же Федор увидел и провожатых, человек пять, и среди них, конечно, были Самобаев и Газукин. Вокруг дымились папиросы, щелкали кедровые орешки, текла негромкая речь, и медленно желтел, желтел день.

— Не торопись, — сказал Федору Самобаев. — Еще не начинали. Медведева ждем.

— А вы откуда знаете, зачем я?..

— Что тут особенного — не знать? Вон и нас с Газукиным вызвали. Прощайся давай с Герасимом.

Федя сел на крыльцо, все умолкли, стали смотреть на дизелиста.

— Герасим Минаевич, так как же? — сказал Федя. — Встретите, если приеду к вам?

— Вон у Сысоя адрес возьмешь. Пришлю ему…

Вдали показалась маленькая фигурка Петра Филипповича Царева. Начальник мастерской шел, гордо склонив голову на бочок, с достоинством отмахивая рукой, и пальцы его словно указывали ногам: «Ты ступи сюда, а ты, правая, — сюда».

— Ах, красота наша идет! — сказал Самобаев с крыльца. — Петру Филиппычу наше почтение! Садись, Петр Филиппыч, покурим. Бюро начнется не ране как в девять. Главнокомандующего нет.

— Алексея Петровича?

— Алексей Петрович на месте. Медведев вот…

— Уезжаем, значит? — Царев пожал руку Герасиму Минаевичу. — А почему Аркашка не провожает ветерана? НепорядокI

— Нельзя ему. Дежурный, — отозвался Газукин. — Вона, в окне торчит. Сюда смотрит. Дядя Сысой, Аркашка-то машет! Айда, сходим?

Самобаев поднялся, за ним — Герасим Минаевич, Федя, Васька, еще несколько человек, и вся компания не спеша двинулась к столовой. Став перед окном, затянутым железной сеткой, Самобаев громогласно кашлянул. Белый передник мелькнул за ' сеткой, Аркаша помахал рукой и вышел к ним, потный, розовый, в белой пилотке.

— Леонид! позвал он, властно оборачиваясь к двери, и сейчас же на его зов выскочил второй повар, приседая и перехватывая в переднике противень с пирожками. Вокруг распространился жаркий пряный дух.

— Нагружайся, Минаич, — коротко приказал Аркаша.

— Сбегай, около сундучка мешок, — сказал дизелист Газукину.

Самобаев с видом контролера взял пирожок, разломил надвое и, откусив, удовлетворенно промычал:

— Да-а. Это не мавританский суп. Это вещь. Попробуй-ка, Герасим.

Герасим положил в рот половину пирожка.

— Это я, пожалуй, съем их до станции! — Он искренне удивился.

— Для того и пек. Давай развязывай! — И Аркаша, взяв мешок у подбежавшего Васьки, стал складывать туда пирожки.

— Герасим, — сказал Самобаев. — А ведь пирожок-то наш все-таки с начинкой оказался?

— Вроде есть немного…

Аркаша гордо шагнул назад, вытирая руки передником.

— Для такого изделия больше начинки не полагается..

Самобаев взглянул на дизелиста. Дизелист — на Самобаева…

— Нет, мы пошутили конечно. Начинки в самый раз. Спасибо, родной. Спасибо, милый. Корми наших ребят и не слушай их, если болтать чего будут. Они такие, смехачи. Ну, будь здоров!

Около крыльца уже стоял рейсовый грузовик. Все отъезжающие сидели в кузове на своих мешках и чемоданах. «Эх!..» — сказал Герасим Минаевич и в два приема — одна нога на колесо, другая через борт — оказался в кузове. Ему подали сундучок и мешок.

— Ну, смотри, ежели писать не будешь… — сказал Самобаев, крутя цигарку. — Читал приказ? — вполголоса спросил он у Царева. — Фаворова на экскаваторный парк перекинули. Ей-богу!

— Слышал что-то такое и я, — осторожно признался Петр Филиппович.

— А не знаешь, кого теперь начальником в механический? — с наивным видом спросил Самобаев. — Для чего тебя вызвали?

— Поищут — найдут! — Царев равнодушно закрыл глаза, но побледнел. — Специалисты у нас есть… — И он мелко застучал носком ботинка.

— Который час? — спросил кто-то.

Ответа не последовало.

— Петр Филиппыч, слышь, время спрашивают, — сказал Самобаев.

— А? — Царев очнулся и торопливо полез за часами. — Без десяти девять.

Наступило молчание. День погас. Лиловые облачные полосы протянулись веером через все бледно-зеленое небо. Слабо потянуло смолой от молоденьких тополей, посаженных перед окнами управления и уже обсыпанных мелкими листочками. Вдали залаяла собака.

— Чья это? — встрепенулось несколько человек.

— Кликуев привел, — ответил кто-то. — Охотник.

Из-за бараков выскочил «газик» управляющего, сделал круг и затормозил у крыльца. Из машины вылез Медведев, перепоясанный широким новым ремнем поверх коверкотовой гимнастерки. Все встали. Медведев коснулся рукой козырька коверкотовой фуражки. Сделав несколько шагов, увидел Царева и кивнул. Петр Филиппович поспешно подошел к нему. Медведев сказал несколько слов вполголоса и захохотал, закрякал:

— Они у тебя «вот здесь» были! — Он похлопал Царева меж лопаток. — Ты все Фаворову их сбывал! Вот теперь сам поработаешь с ними. Из мастерской ни одного человека не дам!

И, крякая, стал подниматься на крыльцо. Он вошел в парткабинет, и сразу же началось заседание. Первым вызвали Царева. Он пробыл в парткабинете минут двадцать и вышел оттуда розовый, но гордый.

— Учиться заставляют? — спросил Самобаев.

— Напомнили…

— А на механический — не тебя?

— У нас имеются специалисты… — туманно, с достоинством ответил Петр Филиппович.

И в эту минуту за грузовиком вдали раздался звонкий женский голос:

— Генка! Гена! Толкните кто-нибудь шофера! Гена! Ты будешь на станции — там посмотри ботиночки мужские! Тридцать седьмой номер! Али тридцать восьмой! Начальнику моему… Может, детские какие али недомерочки! Спросишь?

Все заулыбались кругом и мгновенно померкла, растаяла гордыня Петра Филипповича — это был голос Зинаиды Архиповны, его заботливой жены.

Начало быстро темнеть. Слабо засветились огоньки цигарок. Все сильнее становился запах древесного клея от молодых тополей. Заседание шло уже целый час. Переборки в коридоре были слишком тонки, и поэтому от человека к человеку на крыльцо передалось известие:

— Алябьев с Медведевым схватился…

И все вызванные на бюро один за другим стали выходить из коридора, чтобы не слышать того, что говорят в парткабинете.

Самобаев бросил цигарку, вошел в коридор и сейчас же вышел.

— Крепко сошлись. Твое имя, Федор, поминают…

Мотор грузовика взревел. Две полосы яркого света легли впереди от фар, и машина тронулась. «До свидания. Герасим!» — раздались голоса.

— На новое место поехал, — задумчиво сказал кто-то.

— Товарищ Газукин! Товарищи Самобаев и Степчиков! — позвали из коридора.

Самобаев, Васька и Андрей Романович проворно вскочили и скрылись за дверью. Наступила тишина. Федор уже понимал, что весь разговор в парткабинете, который шел минут тридцать, а то и больше, что весь этот разговор был о нем, о его судьбе.

— А кто же секретарем? — спросил в темноте недоумевающий голос.

— Я ж тебе говорю, — ответили с завалинки. — Он временно исполняющий. А секретарь на учебу уехал. Алексей-то Петрович как член бюро и исполняет обязанности.

— Он уже давно исполняет. Месяц уже, — заметил низкий голос.

— Товарищ Царев! — позвали из коридора, и Петр Филиппович не спеша прошел в дверь.

— Теперь уже вроде спокойно разговаривают, — сказал кто-то.

— Товарищ Гусаров! — услышал Федор и вскочил.

И вот он в ярко освещенной комнате. Вокруг красного стола — знакомые лица. Алексей Петрович весело улыбается. Рядом с ним немного отодвинулся к стене Медведев, медленно поворачивает голову, морща лоб, озирает потолок и стены.

— Товарищ Гусаров, вот какая история, — сказал Алексей Петрович. — Вы подали на имя управляющего заявление об уходе. А народ не хочет вас отпускать. В партийное бюро пришло два письма… — Он положил руку на исписанный тетрадный лист, и Федя увидел знакомые Васькины бантики на буквах. — Товарищ Гусаров, подумайте, не сделали вы ошибки?

— Я почему… — заговорил Федя. — Мне сказали, что уже назначен новый… Ну вот, он приедет, тогда вообще мне здесь… Вот вы, Алексей Петрович, любите свой фосфорит? Вы-то меня должны понять.

— Андрей Романович, как наш завклуб? — спросил Алябьев.

Степчиков встал. Соединил бледные пальцы перед собой в один кулак, поднес его к лицу и поднял брови.

— Будучи знаком с самодеятельной сценой свыше тридцати лет, — он прижал свой двойной кулак к груди, — могу заявить уверенно, что Федор Иванович — вполне сложившийся, способный, любящий дело, самоотверженный клубный работник.

— Теперь вы, Петр Филиппович. Дайте нам характеристику Гусарова.

Рядом со Степчиковым встал Царев.

— Сейчас я. Молитвенник достану. — И дружный смех заглушил его слова.

— Петр Филиппович! — Алябьев, смеясь, поднял руку, призывая к тишине. — Молитвенник вы должны оставить в мастерской. На новом заводе по-новому надо работать. Скажите-ка нам без молитвенника, какого вы мнения о Гусарове?

— Токарить может, я же говорил. Только мечтает много. Деталь вращается, а у него мысли там, знаете, с музами…

— Вот две характеристики… — начал было Алябьев, но остановился. — Что вы хотите сказать, товарищ Газукин?

— А вот что. Еще раз говорю: нам другого завклуба не нужно.

— Все ясно, — Алябьев кивнул. — Со своей стороны скажу: я давно уже присматриваюсь к Гусарову. Первый раз вижу завклуба по призванию. Мы чуть не сделали двойную ошибку — чуть было не отказались от способного работника и, кроме того, могли сбить человека с избранного пути. Товарищи написали нам, указали на эти ошибки, подсказали правильное решение. Вот и давайте решать. Председателю постройкома предоставляю слово первому, поскольку дело это главным образом касается профсоюза. Товарищ Середа, как вы смотрите, возьмем его?

— Что ж, я думаю, возьмем?.. — Середа посмотрел на Медведева.

— Это что — ответ или вопрос? — сказал Алябьев. Все засмеялись.

— Хе-хе… Я думаю, ответ? — опять спросил Середа, и снова грохнул дружный смех.

— Как вы, Максим Дормидонтович? — Алябьев повернулся к Медведеву. Тот медленно наклонил голову: согласен.

— Будем голосовать?

— Утвердить! — послышались голоса.

— Все! Можете идти! — весело сказал, почти крикнул Алексей Петрович. — И сейчас же учиться! Готовьтесь — будет у нас вечерняя школа. Кончите десятый — куда-нибудь еще пошлем, по специальности. И смотрите — чтоб было весело в клубе!

Так решилась, наконец, судьба Федора. Он выскочил из парткабинета, прыгнул с крыльца и в темноте побежал по доскам к красному уголку.

— Мария Фоминична! — крикнул он, распахивая дверь. — Никуда не еду! Остаюсь!

Библиотекарша уже превратила один угол барака в книгохранилище. Она разложила книги высокими стопами на лавках и, сидя за столом в своей новой библиотеке, заполняла карточки.

— Я ни секунды не сомневалась, — сказала она, серьезно взглянув на Федора поверх очков. — Я была уверена, что буду работать с Гусаровым — автором заметки. Вот посмотрите — там слева технические книги. Вы о них писали. Что могла — достала.

Федор взял наудачу один том. И вдруг увидел под ним три одинаковые книжки в синих обложках из толстой бумаги. «Измельчение руд», — прочитал он. Перевернул несколько страниц, пестрых от формул, таблиц и графических сеток. И вспомнил Алексея Петровича — не и. о. секретаря партийной организации, а того, робкого, без шапки, с медленно поднимающимися волосами, перебирающего фотографии. «Она одна-то, одна — любовь, да не всегда вовремя приходит», — подумал он, глядя на мелькающие формулы, цепенея. И, если Самобаев прав, Алексею Петровичу не выжечь никогда из души этот свет, он останется на всю жизнь как память о самой великой и тонкой пробе для человека. Федор вдруг увидел неизмеримую высоту и силу этого простодушно улыбающегося инженера с мальчишеским голосом.

— Мария Фоминична, разрешите, я подарю одну такую книжку знакомому инженеру. Он очень просил меня… Можно сказать, надоумил…

— Подарите. Книга — хороший подарок.

И Федя, улыбаясь, говоря что-то себе под нос, зашагал к управлению. Он дождался конца заседания и встретил Алексея Петровича на крыльце.

— Алексей Петрович! Можно на минутку? Вот книга пришла… Вы говорили тогда… Это не для вас?

— Книга? Ну-ка, что за книга? А-а-а…

Он стал смотреть в сторону, вниз, словно гляделся в тот же пруд, куда смотрела днем Антонина Сергеевна.

— Спасибо! — Он очнулся, обнял Федю и легонько, тепло встряхнул его. Потом вложил книгу Федору в руки, насильно согнул его пальцы, чтобы книга не вывалилась. — Нет, Федя. Не мне. Другому. Спасибо, дружок, еще раз.

В это время в темноте около крыльца прошел с гитарой Фаворов между двумя девушками-лаборантками.

— Ему только не отдавай, — сказал негромко Алексей Петрович, глядя Фаворову вслед. — А еще лучше — зарегистрируй. Пусть библиотекарь выдает. Так будет лучше. Ну, будь здоров. Успокоился? Ну и хорошо. Давай. А я сейчас еду.

— Куда?

— Далеко. На Суртаиху. Месяца на полтора. Там, кажется, большое дело нашли. Ребята мои звонили. А оттуда — на самолет и в Москву. В отпуск. К семье. К семье, — повторил он с особенным нажимом и простодушно улыбнулся. — Ну, завклуб, надеюсь на твои успехи! Будь здоров!

И сбежал с крыльца в темноту. Там, в темноте, зашумел мотор «газика», машина стрельнула красной искрой и укатила.

А Федя постоял на крыльце, потом вошел в управление, в парткабинет. Не обращая внимания на сторожиху, которая переставляла стулья, он взял с подоконника банку с клеем, обернул книжку газетой и заклеил. Потом перешел к столу и написал на пакете печатными буквами: «Здесь. А. С. Шубиной». Вышел на крыльцо, оглянулся и сбежал по ступенькам в темноту, пахнущую молодой листвой тополя, — туда, где висел на стене почтовый ящик. Щель оказалась достаточно широкой. Книга упала в ящик. Надо полагать, это был в поселке первый пакет с адресом: «Здесь».

«Пусть еще раз улыбнется», — подумал Федор. Выждал несколько секунд, прянул в сторону от ящика и, громко стуча по доскам, пошел к себе в барак. Он и сам не заметил, как запел, загудел что-то себе под нос. Это не было похоже на бессмысленный птичий свист сытого человека. Пока Федя шел к себе, песня его несколько раз менялась — была то веселой, то задумчивой, то грустной: песня человека, живущего полной жизнью. Такой человек, как известно, стремится ко многому, и ему всегда чего-то не хватает.


1952 г.

Загрузка...