Щеночек Павлова

Клацая золотыми челюстями, яростно вращая глазами, ощетинившись и моргая усом, нереис пытался вырваться из Колиного пинцета. Подумать только, всего лишь час назад он был китайским драконом, купающимся в лучах ночного солнца, он переливался всеми цветами радуги, извивался и выкручивался в диком танце с такой мощью, с такой энергией, что его жирная сорокаграммовая плоть трещала по швам и веером вымётывала галактику сперматозоидов — Млечный Путь — в солёную беломорскую воду. Снизу им любовались застывшие в восхищении оранжевые звёзды, сверху орали в восторге голодные чайки. А вот теперь студент Грабовский запихивает его в склянку с формалином — прощай, прекрасная жизнь!

В лабораторию вошёл бледный зоолог Гадов, из глаз его сыпались искры: наконец-то он осуществил навязчивую идею «предаться животной страсти с аспиранточкой на рабочем столе профессора» и отметил событие. Теперь ему хотелось заполировать и поделиться романтическими воспоминаниями с другом Грабовским. Он потянулся к бутылке.

— Осторожно, Лёха, там формалин! А в той Буэн!

— Буэн... Бодуэн... Бодун. Коля, она ко мне ласкалась, как кенгуру... Кареглазенькая... Кареглазенькая аспиранточка!

— Лёха, у меня нет спирта. Иди спать.

— Работать надо. А я по кареглазеньким. Не хочу белую женщину! Приведите мне мулатку! Кто там у тебя?

— Червяк в пальто. А ты не ори и спать иди. И не пей... как лошадь Пржевальского.

Солнце спустилось к горизонту, оттолкнулось и в замедленной съёмке побежало вверх. В холодной воде метались рыбы, пескожилы строили пирамиды, иван-чай стоял на часах, грибы пёрли изо всех сил, расталкивая локтями душистые мхи и лишайники. Третьекурсник Петров в высоких сапогах гулял по литорали, поскальзываясь на камнях, покрытых жирными фукусами, с понтона шёл, любуясь разноцветным миром, доцент Сергеев с дрыгающейся зубаткой. Профессор Молитвин, победоносно сверкая очками, выкатил из леса тачку моховиков.

У Коли слипались глаза, надо было поспать: через четыре часа прозвонит колокол на завтрак. За окном раздался треск и шум. В кустах кто-то был. Притаился. Опять затрещал. Что за зверь такой? Из веток выскочила крупная овчарка. Она встала под Колино окно, опустила голову и, посмотрев исподлобья, глухо зарычала. «Ты чья?» Остров был маленький, и Коля хорошо знал здешних псов — закусанного мошкарой альбиноса Беню с кафедры эмбриологии, роскошного рыжего сеттера зоологов и его чёрного беспородного брата, который совал нос в чужие кастрюли. Под окном стояла незнакомая собака. «Может, от рыбаков отбилась», — решил Коля и бросил ей кусок хлеба.

Утром на берегу дежурный Гадов тёр песком тарелки с приставшей гречкой. В его похмельные глаза настырно лезли солнечные зайцы, которые прыгали, спаривались и размножались в блистающем водном пространстве. Рядом сидела на камне специалистка по морским ангелам Рита, она гладила вчерашнюю собаку. Судя по всему, овчарка явилась на остров по Колину душу: увидев его, проспавшего завтрак, подбежала, понюхала руку и бодро дала лапу. Она ходила за Колей повсюду и беспокойно скулила, когда он отгонял её от входа в барак, где были комнаты с печками, кухня с большим столом и пропитанные химическим запахом лаборатории, заставленные склянками и микроскопами. На обед ели суп из крупы, тушёнки и дикого сельдерея, который рос у берега и пользовался большим уважением поварихи Валентиновны. Коля слышал, как собака бродит в зарослях крапивы под кухонным окном. Он вынес миску, чтобы покормить беднягу, и охнул от изумления — новая подруга держала в зубах полуобглоданную птицу.

Вечером Коля должен был снова охотиться на китайских драконов и прочих морских зверей. Когда он сел в лодку и оттолкнулся от мостков, гадая, как же поведёт себя брошенная животина, собака завыла, всем телом своим задрожала и кинулась в воду. За загривок Коля втянул её в лодку, чуть не зачерпнув воды. «Ну, ты даёшь!» Собака легла на днище, положила морду на вытянутые лапы и глянула Коле в глаза исподлобья.

Ночью думали, как назвать собаку. В железной печке трещали дрова, пахло сушёными грибами. Лёха, Грабовский и Рита выкрикивали разные слова и наблюдали за реакцией собаки — на что отзовётся? Сначала она откликнулась на «Суку», что соответствовало действительности, но «Сука» не понравилась Коле, ведь он решил её взять насовсем, и нужно было выбрать приличную собачью кличку.

— Волчица! Афина! Галя! Дездемона! Кассандра! Конфета! Селёдка! Нинка! Стопка! Цигарка! Красавица! Мулатка! — Гадов опять был пьян. — Офелия! Настасья Филипповна! Джульетта! — Собака вскочила, заворчала и подбежала к Коле. — Жуля она, Грабовский! Жуля, место, лежать! А мы пошли гулять! Душенька ты моя ароматная!

Коля смотрел в окно, как поднимается над морем белое солнце, а ему навстречу идёт нетвёрдым шагом друг Гадов, крепко держа под руку красивую специалистку по ангелам. Гадов громко умолял Риту стать его женой, а она отказывалась, потому что не хотела становиться Гадовой. Гадов объяснял Рите, что станет она вовсе не Гадовой, а фон Гадов, потому как происходит Гадов не от морских каких-то гадов, а от знатного немецкого прадедушки. Рита, смеясь, обещала подумать.

С тех пор, разлепляя с утра глаза, Коля первым делом видел собаку, которая, замерев, пристально смотрела на него, ожидая команды.

— Коля, она ведь на Юльку похожа — та же морда, те же повадки, — заметил Лёха.

Так оно и было — овчарка Жуля имела удивительное сходство с самой умной, красивой и чистенькой девочкой класса, в котором учились расхлябанные таланты Гадов с Грабовским. Юля Павлова была дочкой известного психиатра — рыжего Марка Семёновича, обладавшего магнетическим надменным взглядом, горбатым носом и роскошным кожаным пиджаком. Коля в первом классе влюбился в Юлю, и эта любовь стала неловким, тягостным чувством. Они сидели за одной партой. У Юли были дорогие канцелярские принадлежности, белоснежные ленты, манжеты и воротничок, необычайно нежная кожа и странный взгляд близко посаженных глаз — исподлобья. От Юли пахло яблочком и карамелькой. Она никогда не оставалась на продлёнку, не давилась в очереди в буфет, не смеялась, не ругалась и училась на одни пятёрки. Будучи очень близким Юле пространственно, слыша её тихое дыхание, зная её запахи, жесты, привычки, Коля оставался бесконечно далёк от неё душевно. Она никогда с ним первая не заговаривала, односложно отвечала на вопросы и не давала списывать. Прочитав «Песочного человека», Коля стал сравнивать Юлю с автоматом Олимпией, а в загадочном Марке Семёновиче смешались для него образы механика Спаланцани и Коппелиуса, который вырвал её прекрасные глаза. «Хорóши глаз!» — кривлялся за спиной Юлиного папы паяц Гадов. Он не одобрял Колину «страсть к бездушной кукле» и сам в вечном поэтическом бреду о «жидовочках» и «мулаточках» волочился за смешливыми брюнетками.

Девочка-загадка. Что творилось в её душе? О чём она думала кроме жи-ши и таблицы умножения? На переменах Юля сосредоточенно чинила карандаши заграничной точилкой с Микки Маусом или бесстрастно наблюдала, как дерутся друг с другом, словно две дикие кошки, тощенькие Биркина и Воробьёва. Однажды Коля подслушал, как она тихо и размеренно рассказывала девочкам про свою комнату: «У меня большая комната. Папа купил хрустальную люстру. У нас много хрусталя. У меня есть американские джинсы. Я надеваю мои джинсы и включаю мой магнитофон. Я убираю мою комнату». Надо же! У неё были джинсы, собственный магнитофон и собственная комната, и она, как заведённая кукла, её убирала — свою эту кукольную комнату. Никто в классе не мог похвастать таким богатством.

Самыми бедными и потрёпанными выглядели Гадов с Грабовским. Родители Грабовского изучали размножение беспозвоночных, и им было совершенно неважно, что на Коле надето. Грабовский-старший носил бороду, толстые очки и зелёную лыжную шапочку, днём он учил студентов разбираться в половых щупальцах и гребенчатых жабрах, а вечером мирно пил водочку, играл с Колей в шахматы и козлиным голосом пел под гитару: «Ты у меня одна — словно в степи сосна», а жена ему подпевала, невозмутимо разгоняя шваброй по заскорузлому линолеуму вытекающие из-под ломаной раковины потоки воды с чаинками. Родители Гадова, художники, похоже, вообще были на содержании у сына, который с десяти лет собирал бутылки во дворах Литейного и пользовался авторитетом у местных бомжей.

Папу Лёхиного Коля видел редко, потому что тот стыдился своего ничтожества и безденежья и под этим предлогом проживал иногда в каких-то других своих семьях, а вот маму, Капитолину Андреевну, знал хорошо: она была молодая и очень красивая, с большим горбатым носом, кривым ртом и огромными весёлыми и удивлёнными глазами. Гадовы жили в крошечной мансарде, к ним в окна свободно заходили кошки и голуби, для которых всегда на подоконнике стояла еда. Один голубь был дебилом — всё время проваливался между рам и задумчиво сидел там раскорякой. Лёха был очень хозяйственный. По воскресным дням он мыл вонючую общественную лестницу, выливая со своего последнего этажа несколько вёдер воды, которая водопадом устремлялась вниз, распугивая крыс и соседей, а также пёк пироги — выковыривал из батона мякиш, полость заливал вареньем, закупоривал «пирог» горбушкой и ставил в духовку. На выручку с бутылок Лёха водил маму, которую называл Капой, в кинотеатр «Спартак». Капа была благодарна сыну за свою счастливую молодость и сквозь пальцы смотрела на сонм ундин, которые хороводились в его комнате, и толпу друзей, которые распивали на кухонке взрослые напитки, курили с двенадцати лет и грохотали ботинками по крыше.

Лёхин папа был маленький, невзрачный и, по слухам, страшно талантливый. В праздничные дни, когда по Невскому текла река красных знамён, гремели патриотические песни, цыганки торговали петушками на палочке и дети с воздушными шарами ехали на шеях у пьяненьких пап, художник Гадов надевал кепочку и шёл на улицу изображать Ленина. Получалось очень похоже. Демонстранты наливали Ленину водки, предлагали яблочко — закусить.

Как непохожи были скромные отцы двух друзей на роскошного Марка Семёновича! Однажды на родительском собрании учителя взахлёб хвалили Юлю за прилежание и Лёху, который снова победил на какой-то олимпиаде. В гардеробе Ленин подошёл к психиатру и, хихикая, стал ему рассказывать о птичках пиздриках, которые водятся на Псковщине.

— Вы не верите? А они ведь так и называются — пиздрики! Правда — пиздрики! Потому что кричат так: «пи-и-здрик, пи-и-здрик»!

Плюгавенький папочка жалко хихикал и сам был очень похож на пиздрика, а Марк Семёнович смотрел на него сверху вниз и презрительно улыбался, показывая белые ровные зубы. Марк Семёнович вращался в кругах и делал вид, что разбирается в искусстве. У него была любовница, которая работала в музее, носила шаль и утверждала, что Марк Семёнович — вылитый Бродский. Её нечистый на руку представительный муж занимался антиквариатом, а также скупал по дешёвке работы талантливых художников. Марк Семёнович уважал антиквара за богатство и связи и во всем старался на него походить, перенимая манеры и обезьянничая замашки. В шикарной гостиной антиквара, заставленной французской мебелью (позолоченными комодами, шкафчиками и столиками на изогнутых и тоненьких, как у его жены, ножках), он увидел несущегося кабана, изящную овцу и букет кисти фон Гадова и тут же решил и себе такое купить. Отчаянно нуждавшийся пиздрик заискивал перед Марком Семёновичем как потенциальным покупателем. На это было горько смотреть.

* * *

Марк Семёнович был детским психиатром, и считалось, обладал даром внушения. Дар внушать он перенял от профессора Харитонова, который мог внушить всё что угодно. На отделении детской психиатрии находились самые разные дети: были драчуны с нервными тиками, были тихие и добрые ребята с непонятным диагнозом, были действительно трудные, которых пичкали тяжёлыми препаратами и отправляли с отделения — дальше по этапу, и всегда слонялся какой-нибудь малолетний преступник в дорогом костюме, которого отмазывал от колонии богатый папа. Дети очень любили похожего на клоуна, весёлого и странного дедушку Харитонова, он их обнимал, шутил, говорил приятные вещи. Марк Семёнович видел, как бесформенная ожиревшая девочка с остановившимся взглядом вдруг оживала, когда Харитонов на обходе ахал, взмахивал руками и обращал внимание своих белых коллег на то, что Ирочка и похудела, и похорошела, и личико у неё стало более выразительным.

Марк Семёнович решил, что надо врать — как больным детям, так и их родителям. Он работал с астено-депрессивными состояниями у подростков и успешно их сводил на нет простым внушением, глюкозой и витамином С. «Посмотри на себя! Вот подойди к зеркалу и посмотри на себя. Ты же безумно хорошенькая! Какие голубые глаза! Какое умное личико! Просто улыбнись — и все мальчишки влюбятся! А теперь взгляни в окно. Видишь — облако плывёт, деревья качаются, тополь золотой от солнца. Видишь? А вот другая девочка не заметила бы. Всё потому, что у тебя художественный талант. А может быть — актёрский? Тебя распирает от талантов, поэтому ручки дрожат и головка болит. Ты — творческая натура! Ты должна творить!» — «Ваша дочь устала от школы. Я настаиваю на освобождении от экзаменов. Увезите её на море... Тогда в деревню... Ваша работа никуда не убежит. Что вам дороже — карьера или ребёнок? Хорошо, тогда сдайте её в театральную студию. Это не шизофрения. Кто вам сказал про нейролептики? Ах, она хотела выскочить в окно! Знаете, это не от того, что ей не хватает нейролептиков. Ей чего-то другого не хватает — возможно, любви и внимания. Впихнуть в подростка лекарство проще, чем наладить с ним душевный контакт. Что за чушь, нейролептики! Может, они, конечно, и лечат шизофрению, я не знаю, наукой это ещё не доказано. Но не сомневаюсь в том, что они способны вызвать её. Ваша дочь — талантлива. Дайте ей возможность проявить свой талант, и она перестанет быть несчастной. В чём талант? Она же прирождённая актриса! В студию! Сейчас же в театральную студию к Борису Ефимовичу!»

Марк Семёнович «вскрывал» зарытые таланты депрессивных подростков и распихивал их по разнообразным творческим кружкам, которые вели пропахшие табаком и нафталином представители творческой интеллигенции. Чистенький Марк Семёнович якшался с представителями: прикрываясь любовью к искусству, он собирал свою внутреннюю коллекцию монстров, городских полусумасшедших и странных персонажей (художник фон Гадов занимал в ней почётное место), а заодно выискивал себе красивых любовниц, с которыми «есть о чём поговорить». Всё это работало: депрессивные подростки обретали в студиях и кружках новую интересную жизнь и понимающих друзей, представители творческой интеллигенции были востребованы, а Марк Семёнович поил коньяком натурщицу, двух художниц, актрису и поэтессу, не вместе, конечно, поил, а по отдельности. Дома у Марка Семёновича был полированный журнальный столик и разноцветные модные бокалы. Психиатр — покровитель искусств обнаруживал розовые губки под рыжими усами, а творческие дамы — стрелки на дешёвых колготках.

В свободное от депрессивных подростков время Марк Семёнович писал научные статьи и вёл частную практику, пользуя психов из мира высокого искусства и торговли. Поэтому у него всегда были деньги, контрамарки и дорогой коньяк.

Юля Павлова жила без мамы. За ней следила пожилая няня Вера Павловна с прямоугольной спиной и большой причёской, по слухам, служившая в молодости в НКВД. Старухи, которые сидели на скамейке у парадной Марка Семёновича и в один прекрасный день таки увидели, как на балконе «одна женщина зарубила другую топором», разделились на два лагеря. Одни утверждали, что жена изменила психиатру, и тот из мести засадил её в дурдом, а другие говорили, что она укатила в Америку с богатым любовником и уже там сошла с ума. На самом же деле мама влюбилась в родного брата Марка Семёновича и действительно уехала с ним в Нью-Йорк. В Нью-Йорке она завела себе новых детей, а Юле прислала однажды фломастеры. Возможно, она была бы рада Юлю забрать, да Марк Семёнович не позволил. Он сам растил свою Люлечку, называл её щеночком, покупал ей самых красивых кукол, самые ценные игрушки, самые нарядные платьица. Перед сном он устраивал «заводное царство» — заводил всех механических жаб, уточек, курочек, скачущих на лошадках клоунов, усатого барабанщика, робота, мотоциклиста, обезьянку, а посередине ставил распускающийся железный цветок с Дюймовочкой и говорил: «Ты — царевна, а это твои слуги!» Щеночек испуганно и зачарованно смотрел на своих жужжащих стрекочущих слуг.

Марк Семёнович очень любил дочь и всеми силами старался ей внушить, что она самая умная, красивая и не как все. Юля, в свою очередь, очень любила папу и больше всего на свете боялась не оправдать его надежд и вдруг оказаться как все, не самой умной и красивой. В школе она была командиром звёздочки и старшим пионером. Психиатр читал Юле на ночь что-нибудь лирическое, потом целовал в лоб и, пристально глядя в глаза, говорил: «Ты у меня особенная, таких, как ты, больше нет, ты самая лучшая, ты окончишь престижный вуз, напишешь диссертацию, поедешь на конференцию». Юля засыпала, и перед ней летали престижные вузы и конференции, и она летела вслед за ними на маленьком специальном приборчике; впереди высилась гигантская диссертация со знамёнами и революционными гвоздиками, она пульсировала и гудела, как паровоз: «Ву-уз, ву-ууз, ву-уууз!»

* * *

Юлю Павлову в первую очередь приняли в пионеры, а вот Гадова с Грабовским за безобразное поведение — в позорную третью. Для этого их не возили ни к памятнику, ни к Вечному огню, а приняли прямо в классе, у доски. Коле повязывала галстук сосредоточенная Юля, которая была гораздо ниже его ростом. Он наклонил голову и с прикосновением её рук впервые в жизни ощутил половое возбуждение; вспотел, покраснел, смутился и разозлился. Потом Коля забыл этот странный эпизод, но почти каждое утро, второпях возясь со своей частицей красного знамени, испытывал какое-то неприятное чувство, однако не успевал вспомнить, с чем именно оно было связано; вспомнил через много лет, в день защиты своей диссертации о сравнительной эмбриологии глубоководных губок, когда жена помогла ему завязать ненавистный официальный галстук. Гадов, наверное, тоже что-то почувствовал, неспроста же он бегал потом за брезгливо принявшей его в пионеры толстой Кругловой, пытался обнять и упрашивал посвятить его и в прочие тайны мироздания.

Примечательно, что в старших классах Круглова безнадёжно втюрилась в Гадова, и сама уже, скинув десять килограмм на нервной почве, преследовала Лёху и даже ночевала как-то под его окном в кустах сирени, где бедняжку с криком ужаса обнаружил в пять утра остановившийся отлить пьяный от пива и майского воздуха подгулявший объект нежной страсти. Впоследствии Гадов кичился тем, что никак не воспользовался сердечной слабостью Кругловой и даже выдал её за «блестящего офицера Сергеева» — одного из своих дружков. Лёха отличался удивительной ловкостью в обращении с дамами: всех надоевших любовниц он удачно сбывал с рук, аккуратно и незаметно передавая кому-нибудь из товарищей, и таким образом способствовал созданию «полноценных ячеек общества», гулял на свадьбах, тостировал новобрачных, сам при этом оставаясь свободным как ветер.

В школе для Гадова не было ничего святого — пионерский галстук он разрисовал свастикой, на Вечном огне Марсова поля жарил сосиски, в Великий пост не ел в столовой котлеты и громко объяснял почему. Лёхе часто случалось тащить домой пьяного папочку, папочка при этом, как правило, тоже тащил что-нибудь ценное, с чем никак не мог расстаться: «лучшего друга» мертвецки или найденный на помойке антикварный стул. Старший Гадов парадоксальным образом равно вмещал в своё естество как величие человеческого духа, так и все мерзости человеческие. Никто не умел так верно и красиво зарисовывать мир, так умно и толково рассуждать о жизни и искусстве и так щедро угощать людей портвейном. И кто ещё так отвратительно барахтался в луже, валялся в подворотнях, врал жёнам и детям; и кто так ясно видел глубину своего падения и так горько оплакивал своё ничтожество?

Однажды с Колей Грабовским приключилась жуткая история, которая всех убедила в исключительных, даже сверхчеловеческих свойствах старшего Гадова. Ноябрьским воскресным утром родители послали Колю на Московский вокзал встретить Галину Петровну и забрать у неё журнал «Онтогенез». С «Онтогенезом» под мышкой продрогший Коля шёл по осыпаемому белой крупой Литейному проспекту и думал, как купит сейчас в пирожковой беляшей и пойдёт в гости к Лёхе. Вдруг к нему подошёл какой-то дяденька с чемоданом и попросил помочь поднять этот чемодан на четвёртый этаж. Они зашли в незнакомый двор, потом в парадную старого дома в трещинах. Когда Коля потащил чемодан наверх, дяденька на него сзади набросился и начал душить. Коля вырвался и побежал вверх по лестнице, а там стоял другой — с железкой в руках. У этого другого было совершенно невозможное свиное белое лицо с пустыми светленькими глазками. Коля понял, что его сейчас будут убивать, и неожиданно для себя закричал зачем-то: «Папа! Папа!» И снизу ответило: «Сынок, держись!» По лестнице вверх нёсся кто-то, в ком очень сложно было бы узнать Ленина с пиздриком. Это были: разъярённый чёрный бык, взбесившийся слон и голодный тигр в лице известного художника фон Гадова. Фон Гадов схватил дяденьку, перегнул через перила и бросил в лестничный проём. Туда же последовал чемодан. Свинорылый замахнулся железкой, Лёхин папа со страшным рычанием в него вцепился, повалил и стал бить головой о ступеньку. Когда тот замер, Гадов, тяжело пыхтя, отряхнулся, крепко взял Колю за руку и отвёл домой к Лёхе, а сам пошёл в милицию.

От волнения и первого снега Коля задремал на Лёхиной кровати. Сквозь сон он слышал, как Лёха, который что-то паял, говорит, хихикая, про расчлененку, про закатывать в асфальт и заливать цементом. В комнате смешались уютные запахи канифоли и чего-то горелого: у заплаканной Капы на кухне всё валилось из рук. Коля видел, как бородатый низенький фон Гадов с вытаращенными глазищами крутит в мускулистых руках отвратительных дяденек с чемоданами и мощно выбрасывает их в окно, потом они с Лёхой бегали по чёрной лестнице, выслеживая этих дяденек, потому что те снова пробирались в дом, чтобы совершать свои преступления.

Проснувшись, Коля впервые увидел картины старшего Гадова. То есть он сто раз уже видел их раньше, но не обращал особого внимания и совершенно не помнил, что там нарисовано; а теперь, пригревшись под Лёхиным ватным одеялом и не желая шевелиться, стал их рассматривать, и ему открылись удивительные вещи. Как он раньше всего этого не замечал? Вот, например, разрезанный лимон. На первый взгляд, не скажешь, что лимон: просто лимонное пятно с прожилками. А вдруг становится ясно, что это главный лимон на свете, что в нём — душа всех лимонов. Коля не находил слов, чтобы объяснить себе, что он почувствовал с лимоном. Какой он нежный, этот лимон, засохший, мудрый и правильный, как он толково рассказывает о жизни лимонов! Или вот эти молочные хризантемы в синей вазе, или зелёный Лёха с флажком, или состоящее из угольников лицо Лёхиной мамы с кружевными глазами. Нарисовано всё хулигански неправильно, а вскрывает самую суть человека и вещи. Старый комод, ящик, грузовичок, керосиновая лампа. Они ведь совершенно живые у Гадова — потрескивают, улыбаются, подмигивают, хотят с тобой поговорить.

— А знаешь, кому ты по гроб жизни обязан чудесным избавлением от извращенцев?

— Папе твоему.

— А вот и нет! Мне в первую очередь. У него с утра жало горело, а денег не было. Я ему сумку стеклотары подарил, отцу своему... пожалел отца престарелого, любимого отца... отец, сука, вообще денег не даёт!

— Какое жало? Паяльника?

— Да его змеиное жало! Залить он хотел портвейном. Шёл с моей сумочкой, вдруг ты навстречу с подозрительным незнакомцем, он за тобой в подворотню бесшумно юркнул, как змей. Горыныч папаня мой, Горыныч. Сумку-то бросил, теперь ищет её, наверно.

В прихожей послышались голоса Лёхиных и Колиных родителей. В комнату вошёл Горыныч, погладил Колю по голове, поцеловал Лёху, положил перед ним аккуратно сложенную хозяйственную сумку. «Спасибо, сынок, что выручил». До позднего вечера Гадовы с Грабовскими весело выпивали и закусывали вкуснейшей жареной колбасой. Пели про виноградную косточку и лесное солнышко. Капа прочитала с выражением двадцать первую песнь «Ада». Старший Гадов сидел весь вечер нахмуренный и важный, однако после слов:

Тут бесы двинулись на левый вал,

Но каждый, в тайный знак, главе отряда

Сперва язык сквозь зубы показал,

И тот трубу изобразил из зада... —

вскочил, изобразил трубу из зада, схватил кепочку, залез на стул и закричал, старательно картавя: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и её пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно!» Лёха с Колей, наевшись колбасы, пили сладкий крепкий чай, играли в морской бой и радовались веселью родителей.

* * *

В третьем классе у ребят стали пропадать деньги и канцелярские принадлежности. Воришку не могли найти и, в конце концов, решили, что воруют двоечники и дебилы. Собственно, так решила учительница, а класс с ней согласился, тем более что белобрысый заика Рюйтель после некоторого психологического давления со стороны прогрессивной пионерской общественности заплакал и сам сознался. Правда, было совершенно неясно, куда же он девал украденное добро. Его эстонский папа, сам зазаикавшись от волнения, сказал, что никаких фломастеров не видел и на генеалогическим древе Рюйтелей никогда воров не вешали. Лёха считал, что заика ничего не крал, так как, во-первых, сразу видно, что порядочный человек, а во-вторых, у него самого пропала большая коробка фломастеров, купленная в «У-усть-усть-Нарве».

Учительница ненавидела Рюйтеля за то, что он плохо усваивал учебный материал, был левшой и не мог запомнить, как зовут одноклассников. Однажды она велела ему идти по рядам и говорить, как кого зовут. Класс гремел от смеха, учительница торжествующе улыбалась, а высокий Рюйтель в рукавичке на правой руке (правой он мог писать только карандашом и в рукавичке), став красным и мокрым от напряжения, ходил вдоль парт и говорил: «А-а-а-аня. Н-не не знаю. Свы-свы-света. Не зна-а-аю. Хню-хню-ира. Не-е знаю. Кы-кы-коля Гы-гы-гы-ра-а-рабовский». Все ржали, даже сам Рюйтель в какой-то момент заразился гомерическим смехом. Вскоре заику перевели в другую школу — для заик, наверное; кражи, однако, не прекратились. Повзрослев, Коля часто вспоминал красного Рюйтеля в рукавичке и грохочущий класс, и всякий раз у него сводило живот от стыда и ненависти к себе. А однажды, будучи уже аспирантом, услышал бибиканье и «Гра-гра-грабовский!» Из дорогущей машины вышел Рюйтель, которого было не узнать: красавец в деловом костюме с широкой, совершенно счастливой улыбкой. А с ним белокурая красавица! Заика сердечно тряс Колину руку. Похоже, он простил своему детству рукавичку, травлю и хохот одноклассников.

Лёха считал, что шарит по портфелям сама учительница и для этого выгоняет всех из класса на перемену. Один только Коля знал, кто вор, но не смел никому сказать. Однажды, после того как Аня Гуревич, заливаясь слезами, оплакивала готовальню и новые фломастеры, он с ужасом увидел в Юлином ранце яркую Анину коробку. Когда Юля отвернулась, он незаметно её достал и бросил на пол. Аня с рыданием прижала сокровище к сердцу.

Как такое может быть? Зачем Юля это делает? Ведь она самая богатенькая девочка, самая умная и чистенькая! Коля был совершенно подавлен жутким открытием. Самое ужасное, что вещи пропадали, в основном, у Юлиных подружек. Почему она их не жалела? Коля не знал, что предпринять. Надо было решительно поговорить с Юлей. Но что сказать? Коля передал ей записку: «Я знаю, что это ты. Больше так не делай, пожалуйста». Прочитав записку, Юля заплакала, пошла к учительнице и стала жаловаться на Колю — будто он её бьёт, обижает и отнимает деньги. Колю отругали и посадили на заднюю парту к Лёхе Гадову, что существенно снизило их успеваемость и укрепило дружбу.

Марк Семёнович — врачеватель и знаток детских душ — проявлял удивительную слепоту в отношении собственной дочери. Он совершенно не замечал её странностей. Замкнутость, эмоциональная неподвижность и загадочный взгляд исподлобья никак его не настораживали. Долгий упор тёмных глаз в одну точку, идеальная аккуратность, предметы, разложенные параллельно краю стола, носки и трусы стопочкой обеспокоили бы любого психиатра, а для Марка Семёновича всё это было лишь знаком развитого интеллекта и тонкой поэтической души. Иногда Юля показывала отцу новые упаковки карандашей и фломастеров и говорила, что это её призы за победу в викторинах и конкурсах. Довольный Марк Семёнович прижимал дочь к пиджаку, пахнущему одеколоном и кислой кожей, щекотал рыжими усами, целовал в ровный пробор, и Юле было хорошо и спокойно, потому что она смогла порадовать любимого папу. Папа каждый вечер спрашивал Юлю, были ли в школе контрольные, викторины и конкурсы и кто был лучше всех? И каждый вечер Юля показывала ему чистенькие тетради с красными пятёрками, нервничала, если не имелось трофейной яркой коробочки, и при всяком удобном случае пыталась её у кого-нибудь стырить. В школьном гардеробе Юля, убедившись, что вокруг никого нет, изменяя своей обычной размеренности в движениях, молниеносно, со вспыхнувшим взором, проносилась вдоль курток и пальто, топя руки в чужих карманах. Найденные пятаки и гривенники она забирала себе, безжалостно обрекая разинь на унизительную роль зайца и прогулку без мороженого. С добычей Юля шла в универмаг и в отделе школьных товаров выбирала себе приз за победу в викторине и конкурсе.

* * *

— Ты самая тонкая, ты всё понимаешь, таких, как ты, — поискать! Вот послушай:

Не призывай и не сули

Душе былого вдохновенья.

Я — одинокий сын земли,

Ты — лучезарное виденье.

Земля пустынна, ночь бледна,

Недвижно лунное сиянье,

В звездах — немая тишина —

Обитель страха и молчанья.

Я знаю твой победный лик,

Призывный голос слышу ясно,

Душе понятен твой язык,

Но ты зовёшь меня напрасно.

Земля пустынна, ночь бледна,

Не жди былого обаянья,

В моей душе отражена

Обитель страха и молчанья.

Однако настал день, когда одинокий сын земли почувствовал всё же, что с дочерью дело неладно, вернее, это был не день, а весёлый предновогодний вечер, когда к Марку Семёновичу пришли его престижные знакомые — семейство зажиточного завмага, которого он лечил внушением от страха преследования, красногубая гид из «Интуриста» и антиквар со своей женой в шали. Красногубая подарила Юле спортивный адидасовский костюм. Она имела виды на Марка Семёновича, громко смеялась, заглядывая ему в лицо, и при каждом удобном случае возлагала на его плечо или колено тощую длинную руку с красными когтями. Юле она нравилась, а жене в шали — нет. Жена считала её вульгарной и, уединившись с психиатром на кухне, «чтобы помочь с чаем», пыталась слиться в томном поцелуе. Психиатру было очень весело до тех пор, пока все не пошли в детскую — посмотреть, как играют с Юлей упитанные девочки завмага. Юля в спортивном костюме аккуратно раскладывала на столе и на полу красивые канцелярские принадлежности. Их были сотни. Сотни. Подружки смотрели на это богатство широко раскрытыми глазами. Там не было копеечных козьих ножек и огрызков карандашей — только дорогие фломастеры, разноцветные ручки и глянцевые карандаши. «Это всё импортное. И это импортное», — шептала восхищённым девочкам Юля. Призы за победы в конкурсах и викторинах Юля доставала из большой картонной коробки, на которой было написано: «ПОДАРКИ ОТ МАМЫ». Марка Семёновича затошнило.

— Люлечка, ты показываешь девочкам свои призы?

— Нет, я показываю мамины подарки. Это мне мама подарила на день рождения. Это на первое сентября. Это за пятёрку. Это просто так подарила. И это мне мама прислала из Америки, — Юля раскрыла перед гостями внушительную, но безнадёжно советскую готовальню.

Когда гости ушли и удалось вытолкать красногубую, которая стремилась зависнуть до утра под предлогом мытья посуды, Марк Семёнович прокрался в комнату спящей дочери, взял тяжёлую коробку, отнёс её на кухню. Сначала внимательно рассмотрел надпись, потом стал перебирать Юлины призы. Многие были подписаны: «Маша Хомякова 3 “б” класс», «Оля Романова 4 “б”», «Соня Розенберг 4 “б”». И прочая, и прочая, и прочая. Марк Семёнович окаменел, потом вздрогнул — за спиной стояла босоногая Юля, она смотрела гневно, злобно, испуганно.

— Люлечка, это что? У тебя хранятся призы других девочек?

Юля подбежала, схватила коробку, чтобы унести. Коробка выскользнула из рук и с грохотом упала. Призы покатились по полу, а девочка, присев на корточки, отчаянно закричала.

* * *

«Ты совершила преступление. Снимай пионерский галстук. Больше ты не будешь жить! Ты больше не будешь жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин. Отдай ребятам все свои фломастеры. Уходи из школы. Уходи из города. Бегай по лесу с дикими зверями. У тебя больше нет Родины. У тебя нет мамы». Вера Павловна медленно, страшно вылезала из-за кресла, подбегала к Юле и близко наклоняла своё одутловатое лицо. «Няня, осторожно, вы зальёте чернилами библиотечные книги!» Но няня не хотела быть осторожной, она хватала банку с чернилами и лила их на книги, на одеяло, на Юлю. Её лицо кривилось от хохота. Она злобно кричала: «Ты что — бредишь?» — и смотрела круглыми глазами. Юля вылезала из кровати и неслась в прихожую, чтобы спастись, выскочив из дома. Папа её ловил и стискивал в железных объятиях; Юле казалось, что стены коридора быстро сужаются и сейчас её раздавят. Она в ужасе билась и кричала...

У Горыныча снова горело жало, а денег не было. С утра приходила управдом Сергеевна, требовала оплатить квитанции. Она стыдила Горыныча, обзывала немужиком и многоженцем. Кричала Капе: «Ты — молодая! Ты — красивая! Да пошли ты его на ..!» Капа плакала, Лёха же был в прекрасном настроении, ничего он этого не видел, а сидел во Дворце пионеров в уютном тёплом кабинете и внимал откровениям вдохновенного чернобородого учителя насчёт единства химической организации всего живого на Земле. Немужик-многоженец перевязал бечёвкой стопочку своих работ и пошёл к Марку Семёновичу — униженно просить о вспоможении. В кепочке, в тоненькой курточке, с седеющей бородёнкой и слезящимися глазками он шёл сквозь дождь и ветер.

Позвонил и испугался: открыла дверь прямоугольная няня с одутловатым лицом. Психиатр сидел на кухне, обхватив голову руками. Встретил пиздрика совершенно измученным взглядом. Гадов стал раскладывать на столе свои работы. Марк Семёнович на них смотрел невидящими глазами и, казалось, к чему-то прислушивался. «Вот три акварельки. Гуашь. Натюрмортик. Четыре набросочка ню». Вдруг в глубине квартиры закричала няня, дверь открылась и в кухню вползла на четвереньках девочка в пижаме, её волосы падали на лицо. «Она меня укусила! Я ухожу, Марк Семёнович! Возьмите себя в руки и отвезите её в больницу!» Причитание. Хлопнула дверь.

Юля глухо зарычала на Гадова — совсем как собака, которая хочет прогнать чужака. Гадов же никак не мог уйти от Марка Семёновича с пустыми руками: жало горело и есть было нечего. А тут ещё квитанции-нерасквитанции. Юля снова зарычала. Гадову стало смешно — большая девочка, отличница, в пижаме и на четвереньках. Он вдруг тоже встал на четвереньки и с рычанием пошёл к собаке. Непосредственный Горыныч любил играть с детьми, а коленно-локтевая жизненная позиция вообще была ему свойственна, особенно вечерами, когда он возвращался домой, на четырёх костях преодолевая лестничное пространство. Собака залаяла, Гадов тоже залаял. Собака попыталась его укусить, и Гадов вцепился зубами во фланелевый рукав. Гадов завыл. Собака замерла, потом тоже завыла. Неизвестно, в какой момент собачьей возни Гадов вдруг понял, что ребёнок болен. «Детонька, да у тебя температура!» Он пошёл на четвереньках в детскую, Юля — за ним; взял первую попавшуюся книжку и, улёгшись на полу, стал читать:

«На полу на ковре лежала, свернувшись в комочек, Валя, она подтянула колени к закрытым глазам, а голову прикрыла руками. Во сне она тихонько стонала и всхлипывала. Карик запрыгал на одном месте, стараясь согреться, потом побежал вдоль стены в конец коридора. Ему стало как будто немного теплее. Он повернул обратно и с разбегу перекувырнулся через голову — один раз, другой, третий... и вдруг шлёпнулся прямо на Валины ноги.

— Что? Что такое? — закричала Валя, вскакивая. — Уже нападают?

Дрожа и ёжась, она смотрела на Карика заспанными, испуганными глазами.

— Чего ты? — удивился Карик. — Это же я. Очнись... Ты совсем замёрзла... Синяя вся... Ну-ка, давай бороться. Сразу согреешься. Начали! — Он подскочил к Вале и, прыгая вокруг сестры, принялся тормошить её.

— Отстань! — оттолкнула Карика Валя.

Но, падая, он вцепился в сестру, и они покатились по мягкому пушистому полу. Валя захныкала:

— Уйди! К тебе не лезут, и ты не лезь.

— Эх ты, улитка-недотрога, я ж согреть хочу тебя.

— А я спать хочу, — пробурчала Валя и опять улеглась.

— Ну и спи, — рассердился Карик.

За стенами кто-то возился, стучал, кашлял и вдруг громко и весело запел:

— Где обедал воробей?

— В зоопарке у зверей.

Пообедал у лисицы,

У моржа попил водицы.

Это был голос профессора.

— Вот видишь, — сказал Карик, — все уже встали, поют, а ты валяешься...

Он подбежал к выходу из ковровой пещеры и крикнул:

— Иван Гермогенович, где вы?

— Здесь! Здесь! Вставайте, друзья мои. Завтрак уже готов.

— А что на завтрак?

— Прекрасная яичница.

— Яичница?

О, это было интереснее, чем мёрзнуть, а поэтому Валя быстро вскочила на ноги.

— Пошли!

Ребята откинули ветки и сучья, которыми был завален вход в дом ручейника, и выбрались на свежий воздух. Но лишь только Валя ступила на землю, как тотчас же испуганно попятилась назад.

— Что это, Карик? Где мы? — зашептала она, крепко сжимая руку брата.

Ни земли, ни неба, ни леса не было видно. В воздухе плавали тучи блестящих пузырьков. Пузырьки кружились, сталкивались, медленно опускались вниз и снова взлетали вверх.

Вокруг кружилась пурга светящихся пузырьков.

— Иван Гермогенович! — крикнул Карик. — Что такое? Что это кружится?

— Туман! — услышали ребята голос профессора».


Юля лежала в кровати и, прикрыв глаза, внимательно слушала Гадова.

— Они от всех спрятались.

— Да, детонька, маленькие сделались, в два миллиметрика, и спрятались, от всех спрятались! Эх, Капу нам надо, Капа с больными детьми умеет. Ну, ты полежи спокойненько, посмотри картиночки барона Фитингофа Георгия Петровича, а я пойду на кухонку — с папочкой поговорю.

С этими словами Гадов дал Юле книжку и пошёл было к Марку Семёновичу — жаловаться на безденежье, но Юля, увидев, что он уходит, всхлипнула и заскулила. «Хорошо, давай порисуем! Сколько у тебя фломастеров! Ух ты!» Горыныч раскрыл Юлин альбом и широким жестом попытался что-то изобразить. Фломастер оказался сухим. Взяли другой, третий. «Детонька, да они у тебя все сухие, старые!» Художник распотрошил яркие упаковки. Ни один из фломастеров не работал. «Надо их выбросить. А мы Капу позовём, она с тобой понянчится. Она умеет. Гуашь тебе принесёт. А это все мы выбросим». Гадов вынес коробку на лестничную площадку, открыл мусоропровод и высыпал бессмысленные фломастеры в пахнущее овощными очистками тёмное жерло. Юля в пижаме стояла рядом, прислушиваясь, как призы за викторины с грохотом летят в тартарары. Оставшись без своего мучительного сокровища, она почувствовала облегчение. А психиатр дорого купил акварельку с чайником и слёзно позвал к Юле в няньки Капитолину Андреевну.

«Капа, шизофрению на ранних стадиях можно корректировать! — наставлял свою маму умный Лёха. — Ты порисуй с ней, сказку расскажи». И пошёл вместе с матерью к Юле. «Ну что, Юлька, натырила канцелярских принадлежностей? Не переживай, я тоже в булочной ромовые бабы тырю. И в “Старой книге” стырил первый том дневников Миклухо-Маклая. И я шизофреник».

Малодушный Марк Семёнович никак не мог признать, что Юлино состояние заслуживает диагноза посерьёзнее, чем подростковая депрессия, связанная с переутомлением в школе. Он и думать не хотел о таблетках и уколах и все свои надежды несчастного отца возложил на чудодейственную силу искусства. Худенькая Капа с огромными кружевными глазами, вооружившись красками, кисточками, нитками, иголками, проволочками, тряпочками и мешочками, успешно отгоняла от Юли бредовых чудищ, пытающихся пролезть в детскую через форточки и щели в паркете, она держала оборону с утра до вечера, и бред отступал, над Юлиной кроватью раскачивался серебряный бисерный ангел, а Марк Семёнович на кухне потчевал Лёху котлетами из кулинарии «Метрополя» и поддерживал умный разговор. Юля всю зиму не ходила в школу, Лёха помогал ей с уроками, психиатр почтительно платил ему звонкой монетой. «Хороший у тебя отец. Порядочный. Не то что мой пьяница».

Иногда Капа забирала Юлю «в гости». Марк Семёнович тоже приходил «в гости» и зачарованно смотрел, как Капа «лечит» Юлю. На полу разворачивали рулон бумаги. «Рисуем прекрасное!» — и на белом поле возникал удивительный мир готических замков, добрых чертей и лукавых ангелов, кротких драконов на привязи, единорогов и прочей «романтической бредятины для девочек». «Рисуем ужасное!» — тут уже Лёха брался за дело: рисовал двуглавого Гитлера с чёлкой и куриными лапами, усатого таракана с грузинской фамилией, отличницу Кускову, командира отряда Локтеву. Капа рисовала мрачную бабу с кулачищами. Юля — летающие коричневые пятна. Когда «ужасное» было готово, его скатывали в шар, клали в ванну с облупившейся эмалью и поджигали.

— Капа, я вспомнил, ты ведь так же изгоняла дядю Будю и девочку Ток! Юлька, это главные монстры моего детства. Мы их рисовали, потом поджигали. А Пекибака я порвал на мелкие кусочки и съел, и он ко мне больше не приходил. Марк Семёнович, а к вам кто приходил?

— Ко мне? Не помню.

— Вас что пугало в детстве?

— Ко мне однажды пришёл мальчик.

— Кровавый?

— Нет, обычный старший мальчик во дворе подошёл. Дал мне таблетку, сказал, что её нужно обязательно съесть. Я и съел... До сих пор помню, как она медленно опускалась по пищеводу. А мальчик страшно вытаращил глаза и прошептал: «Зачем ты это сделал? Теперь ты навсегда умрёшь». И убежал. Он подходил к другим мальчикам, говорил им что-то на ухо, и все они на меня испуганно оглядывались. Я пошёл домой — умирать. Бабушке ничего не сказал, чтобы не волновать её раньше времени. Лёг на кровать. Прислушивался к организму. Иногда казалось, что начинает болеть живот или голова. Тогда я думал, что вот сейчас умру. Так до вечера. Потом заснул. На следующий день на всякий случай снова готовился к смерти. Выжил. Решил заняться психиатрией.

— А я буду зоологом! Мой самый страшный случай в детстве — с черепахами. Капа, не хочешь слушать, так уйди, я хочу рассказать Марку Семёновичу. В детском саду был живой уголок с черепахами. Я с ними возился, кормил, развлекал, очень их любил. А потом зимой ночью прорвало батарею, и они в кипятке сварились. Я в садик прихожу, вижу — всё затоплено! Хотел черепах спасти, а они мёртвые в луже плавают. Вот моё самое страшное! А папаню запугала в детстве Эсеркакаплан — привидение такое белое. Капа, твоя очередь!

— Меня пугали Недотыкомка и Енфраншиш. Но они в книжке живут.

— Давай книжку сожжём!

— Вдруг выскочат?

Юлю развлекали подобные разговоры. Ей нравилось, когда говорили о страшном — как об обыденном. Это означало, что «им тоже бывает страшно, к ним тоже приходят, я не одна такая; и раз они шутят и ужасам не поддаются, то и я справлюсь». Юле тоже было что сказать о детских страхах, но она не хотела страхами этими делиться, потому что в её мире монстры вели себя по-разному: одни действительно не выносили, когда про них смело говорили и громко называли по имени, тем самым выманивая, вытаскивая из тёмных нор на свет Божий, в котором они тут же теряли силу — таяли, гибли; а были и другие, опасные: они дремали на илистом дне подсознания, но просыпались, когда их пытались вспомнить, найти и представить себе. И приходили.

Тихая, неразговорчивая Юля остро нуждалась в том, чтобы вокруг неё шумели, смеялись, болтали о ерунде. Шумное развлечение она находила у Гадовых. Ей, выросшей в «престижной» обстановке Марка Семёновича с полировкой и хрусталями, старый дом на Литейном казался сказочной крепостью. Самыми странными персонажами, населяющими крепость, были дворник Трифон Иванович и управдом Сергеевна. Капа с удовольствием рассказывала Юле про их необычную жизнь; Лёха говорил, что мать привирает.

«Трифон Иванович был знаменитым скрипачом и плыл в своей резиновой лодке с подвесным моторчиком на гребне славы и успеха, когда его настигло страшное известие... — Капа задумалась. — Он узнал, что у него есть дочь, и живёт она в приюте для слепых детей». — «Капа, как узнал? Вещий сон приснился?» — «Нет, ему это сообщила ммм... давно забытая подруга юности, то есть нет, она померла, а перед смертью призналась священнику, что сдала слепую дочь в сиротский дом и сообщила имя отца. Трифон Иванович с хохотом пил шампанское в окружении поклонниц его музыкального таланта, когда в ресторан вошёл старый священник. Священник что-то тихо сказал баловню судьбы, тот побледнел и ушёл без шапки в метель. Трифон Иванович стал работать учителем музыки в приюте для слепых детей. Он узнал свою дочь, научил её прекрасно играть на скрипке, потом упал перед ней на колени и сознался, что он и есть её отец. Дочь от избытка чувств прозрела, обняла отца, вышла замуж за миллионера и уехала в Аргентину. А Трифон Иванович решил зажить скромной жизнью и пошёл устраиваться дворником к управдому Сергеевне. С чемоданчиком в руке он зашёл в старый дом на Литейном и вдруг услышал жалобные стоны. Его глазам предстало страшное зрелище: прекрасная дама застряла пальцами в почтовом ящике и никак не могла освободиться. А ящик горел ярким пламенем, ещё мгновение, и огонь охватит красавицу!» — «Капа, зачем она засунула руки в ящик?» — «Хулиганы бросили туда окурок, газета загорелась. Она хотела вытащить окурок, не мешай. Трифон Иванович достал из своего чемоданчика огнетушитель, погасил огонь и тем самым спас красавицу». — «Неправда вымысла! Неправда!» — «Управдом Сергеевна, ибо это была она, поселила своего спасителя в дворницкой. Ночью они смотрели, как кружатся звёзды, днём запускали воздушного змея. Однажды Сергеевна услышала, что кто-то плачет за дверью. В белой ночной рубашке и валенках управдом вышла на лестницу и попала ногой в кошачью еду. Плакал студент музыкального училища Виктор, сирота с третьего этажа. Его воспитывала тётка, которая не любила музыку. Виктор играл на баяне. Нужно было взять напрокат баян. Нужен был взрослый, который бы записал на себя баян. А баян дорого стоил, и тётка не хотела записывать на себя баян, потому что Виктор всё ронял и ломал. “Что же мне делать?” — повторял бедный Виктор. “У меня есть паспорт, я запишу на себя баян, — сказала управдом Сергеевна, — но за это ты всю жизнь будешь есть мои пирожки, перетаскивать шкаф и вешать занавески”. На том и порешили. Виктор стал хорошим баянистом, пел моряцкие песни, и все жили долго и счастливо».

Марк Семёнович шёл забирать Юлю «из гостей». В подворотне около помойки стоял, опустив голову, бедно одетый человек в шляпе.

— Помогите мне, пожалуйста, — попросил он Марка Семёновича глухим жалобным голосом.

— А что нужно сделать?

— Помогите мне позвонить в милицию, а то она ко мне пришла и не уходит.

— А почему вы сами не можете позвонить в милицию?

— Потому что я слепой.

— Гм... ну хорошо, я наберу вам номер, а вы сами скажете.

— Спасибо, пойдёмте со мной.

Слепой, ведя рукой по стене, добрался до крылечка и вошёл в дворницкую. Марк Семёнович — за ним. В дворницкой на диванчике сидела женщина, она вязала носок. Тихо свистел чайник. На подоконнике в горшках стояли красные цветы.

— Ну и что здесь происходит? — спросил психиатр.

Женщина вскинула бровь. Слепой строго взглянул на психиатра и сурово спросил: «А вы кто такой?»

* * *

Прошло несколько лет, ребята заканчивали школу. Гадов с Грабовским собирались поступать на биологический факультет. Юля Павлова тоже усердно готовилась к экзаменам, и ничего хорошего это не предвещало. Марк Семёнович снова взялся за своё. Ему очень хотелось, чтобы Люлечка училась в престижном вузе, он нанял ей репетиторов и каждый вечер на сон грядущий сверлил магнетическим взглядом и повторял, что поступление на первый курс медицинского института на данном этапе является смыслом их жизни. А Юля очень боялась не оправдать надежд любимого папы и, провалив экзамены, лишить его смысла жизни на данном этапе. Удивительное дело, психиатр успешно лечил пациентов, к которым был, по большому счёту, совершенно равнодушен, внушением, что мир прекрасен, и все прекрасны, и всё хорошо, и нужно расслабиться и наслаждаться жизнью, и при этом обожаемой дочери он умудрялся внушать только чувство тревоги. Он слишком любил её, чтобы быть адекватным. «Нельзя расслабляться! Ты сможешь! Только вуз! Диссертация и конференция!»

После безумной истории с фломастерами и нервного срыва Юля болела несколько месяцев, потом вернулась в школу; она продолжала хорошо учиться, но гораздо меньше зацикливалась на теме всего фирменного, импортного и престижного. Она была очень хорошенькая, с правильными чертами лица, бархатной кожей, чёрными косами и печальным задумчивым взглядом, в котором теперь действительно можно было увидеть всё то, что желал своей дочери любящий психиатр: живой ум и поэтическую душу. Юле пошла на пользу дружба с циником Лёхой Гадовым. Коля Грабовский Юлю боялся и, по возможности, сторонился, будучи при этом в неё совершенно влюблённым, Лёха же Гадов общался с ней так, будто это была совершенно обычная девочка, — он её тискал, пихал, дразнил, смешил, подцедюливал. Когда Юля застывала, упёршись глазами в одну точку и как будто прислушиваясь к бормотанию проснувшихся и всплывающих бредов, он подскакивал к ней, принимался тереть спину и кричал: «Лифчик! Я чувствую, что там есть лифчик! Юлька, ты носишь лифчик! С ума сойти, настоящий лифчик! Покажи мне свою грудь!» и прочее в таком духе. Юля злилась или смеялась, простые эмоции выводили её из опасной заторможенности, которая грозила приступом тоски и тревоги. Лёха считал, что с Юлей нужно смело говорить обо всех её болезненных явлениях. «Юлька, ты, главное, помни, что у тебя не все дома. Настоящие безумцы не верят, что их крыша едет. А ты, если чувствуешь, что едет, то радуйся — значит, всё в порядке!»

В старших классах Юлины беспокойные состояния участились, её вдруг начинали мучить, казалось бы, совершенно невинные явления — скрип половиц (похож на шаги невидимки сзади), крик детей на площадке, монотонные движения уборщицы, машущей шваброй, мятая скатерть, узор на обоях, имеющий странное свойство складываться в фантастические образы и проявлять то ангельские лики, то дьявольские рыла и звериные морды. А тут ещё папочка, который мягко, как кот, прокрадывался в её комнату, щекотал шею усами и спрашивал про оценки.

С Юлей случались ужасы, — она не могла найти более точного определения странному недомоганию, которое неизбежно, с пугающей регулярностью с ней приключалось раз в несколько дней. Она чувствовала, что внутри у неё вдруг всё становится однородно, а затем — совершенно пусто, бессмысленно; грудь, живот, голова расширяются, и в образовавшееся гулкое пространство пытаются пролезть вражеские силы, они его заполняют со страшной скоростью, овладевают сознанием, сковывают тело. Юля не знала, сколько времени продолжалось мучительное оцепенение — секунды, пять минут или двадцать. Она приходила в себя, её сердце колотилось, в ушах звенело. Мочила голову, вспоминая про плотность воды. «“Ро”. “Ро” — это плотность. Нужно найти “Ро”. Отношение массы к объёму. Скорее найти “Ро”». Собрав всю свою волю, прижавшись головой к холодной раковине, Юля находила «Ро», и оно заполняло её нутро, возвращало ей собственную полноту и здравый смысл.

Ужасы случались по вечерам, в тишине, когда папа спал или «задерживался на работе». Тишина становилась звенящей, часы начинали оглушительно тикать, свет настольной лампы тускнел. Тело не слушалось, рукой было не двинуть, не закричать. Юля чувствовала себя совершенно беззащитной перед неотвратимым приближением самого страшного. Это невыразимое самое страшное к ней неслось, вваливалось в сердце и не давало вздохнуть. По голове бежали мурашки. Юля изо всех сил старалась сбросить оцепенение, изо всех сил противостояла вражескому вторжению в свой организм, но борьбу всегда проигрывала, теряла, наконец, сознание и в тот же миг приходила в себя. Иногда случался эффект матрёшки: Юлино тело освобождалось из адских оков, но через секунду снова попадало во власть высасывающей жизнь неодолимой силы, снова цепенело и мучилось. Это были ужасы в ужасах, кошмарный сон в кошмарном сне.

В детстве Юля частенько бывала с папой в богатом доме антиквара. Тонконожка, обмотанная шалью, как муха паутиной, заводила гостей в тёмные углы комнат и почтительно знакомила с притаившимися монстрами: «Это Комодампир, это Луикаторз!» Девочке хотелось поскорей выбраться из тёмных комнат и убежать на кухню, где антиквар в оранжевом пятне от абажура уютно резал копчёную колбаску и яблочный пирог, но папа крепко держал её за руку и повторял за тонконожкой: «О, Ампир! О, Луикаторз!», не зная, что это заклинание науськает на дочь жрущую души и пьющую кровь высокомерную дрянь, которая хихикает и прыгает туда-сюда, как стрелка метронома, а потом приведёт её, скованную страхом, на пир Луикаторза — бесформенной, похотливо лыбящейся глыбы с белым брюхом под расстёгнутым пальто. Завидев Юлю, Луикаторз скрипит гнилыми зубами и с восторгом взрывается, разлетаясь в чёрном пространстве. Юля наблюдает взрыв издалека, она видит, как адская сила гасит звёзды и сносит галактики. Катастрофа разворачивается медленно, но Юля понимает, что на самом деле мир рушится с космической скоростью. Расширение глыбы достигает апогея, взрыв захватывает жертву, пустые глаза, полные мёртвой жизни, приближаются к Юле, которая уже не Юля... Ужасы приводили в беспорядок физические свойства мироздания и рушили его, будто трактор песочный кулич. Время упразднялось, Вселенная закручивалась, далёкое вдруг оказывалось рядом, атмосфера с воем вылетала в трубу, и оставался лишь последний глоток воздуха, лишь закупоренный в гортани крик.

Бедная Юля никому не говорила про ужасы. И не верила, что папа сможет ей помочь.

Однажды после ужасов Юля с мокрой головой вышла на балкон. Был весенний вечер. Свежий ветер раскачивал набухшие ветки тополей. Юля запрокинула ногу и легла на перила, плотно прижавшись к холодному металлу. Она потихоньку сползала всем телом в пропасть, потом, ощутив, что до падения осталось мгновение, клонилась обратно. Её сердце часто билось, в нос и грудь свободно влетал ветер, в паху разливалось острое наслаждение, волны пошли внахлёст и разбились о поднявшуюся из воды скалу. В сладчайшей судороге Юля вцепилась в перила, обхватив их руками и ногами. Бездумно смотрела на совершенно преобразившийся мир и на дяденьку в майке, который, раскрыв рот, изумлённо пялился на неё из окна напротив. С тех пор тёмными вечерами, когда дяденька напротив смотрел свой футбол, а папа спал, Юля гасила свет в комнате и выходила качаться над пропастью. Это было её счастьем, её тайной. Это прогоняло ужасы.

Марк Семёнович жил холостяком, он не мог найти себе такую даму, которая своим присутствием не нарушила бы сладкой размеренности его счастливого существования с Люлечкой. В какой-то момент психиатр стал подкатываться к Лёхиной маме, которая чрезвычайно возбуждала его кружевной своей хрупкостью и, как он справедливо считал, спасла бедного щеночка от Скворцова-Степанова. Прощупывая взглядом Капины позвонки, выпирающие через толстый свитер, Марк Семёнович испытывал ощущения, сравнимые разве что с действием «Камю Наполеона» из «Берёзки». Для Капитолины же Андреевны Марк Семёнович — высокий, красивый, элегантный, богатый — был пришельцем с другой планеты. Она привыкла к своему Гадову — слабохарактерному, подлому врунишке, который совершал колебания маятника Фуко от одной семьи к другой, от рюмочной на Моховой к рюмочной на Первой линии, уходил от неё, потом возвращался на четвереньках.

Капа обладала удивительным, редким свойством быть всегда счастливой — независимо от обстоятельств; даже плача несколько дней подряд из-за пьяницы Гадова, она всё равно была счастлива. Она радовалась, когда Гадов приходил, заполняя дом своим родным несвежим запахом, и, целуя руки, клялся в любви. Радовалась, когда, истерзав её жалобами и упрёками, он убирался и давал возможность вздохнуть свободно. Ну и, конечно, её счастье мощно подпитывал Лёха, который с детского сада относился к ней покровительственно: притаскивал в кармане кусочек солёного огурца или тефтельки, а в школьном возрасте, став уже бутылочным бароном, обеспечивал мать всем необходимым — сдобной мелочью, кефиром, билетами на «Льва зимой» или «Пустыню Тартари». Лёха был безупречным сыном: спустив с лестницы разбуянившегося отца, читал уткнувшейся в подушку Капе Диккенса, потом бегал по разливухам и подворотням в поисках обоссанного пиздрика и волок его домой.

Капитолина Андреевна робела перед величественным Марком Семёновичем и, несмотря на всё его дружелюбие и знаки внимания, близко с ним не сходилась, держала на расстоянии, хотя, конечно, ей нравились его мимозы на Восьмое марта, эклеры в обсыпке, чинные разговоры с Лёхой. И дочка нравилась. Юля приходила на Литейный писать натюрморты с фруктами и игрушками, вид из окна, голубей и кошек. Капа считала, что Юля — талант, и показывала психиатру снежного дракона, парящего над городом, а Семёнович довольно улыбался и урчал своё: «Вуз, диссертация, конференция»; при этом он с королевской щедростью платил Капе за уроки: игриво подсовывал в карманы конвертики с купюрами, жалея, что не носят уже корсет.

Как-то Гадов пропал на месяц, вернее, не пропал, а снова ушёл к Нине — своей первой и самой старой жене, которая его всегда ждала. Нина — седая, больная, бездетная — жила в большой коммунальной квартире, в двух комнатах, забитых книгами и антикварной рухлядью. Лёха регулярно ходил к ней «помогать» и, похоже, был единственным человеком, которому она доверяла. Главным его делом было возить Нину с её тележкой, набитой тряпьём, на дачу и с дачи. В Репино среди сосенок и шиповника потихоньку ветшала облезлая дачка со скрипучим полом, кислым запахом и разноцветными оконными ромбами на веранде. Нина завещала свою дачу Лёхе, но он этого не знал, и просил Бога сжечь Нинину дачу, чтобы некуда было ездить. Иногда Нина давала Лёхе какую-нибудь завёрнутую в тряпочку старую вещицу — вазочку или статуэтку — и поручала отнести в антикварный магазин. Вещицы там, как правило, не залёживались, их быстро покупали. (Однажды фон Гадов, пришедший на поклон к антиквару, увидел в его кабинете Нинину пастушку, заключённую в нутре Луикаторза, который прикинулся добропорядочным книжным шкафом.) Разбогатев, Нина кормила Лёху сосисками «Любительскими» и передавала три рубля его матери.

В общем, Гадов пропал, месяц не появлялся, и Марк Семёнович решил пойти на приступ кружевных глаз и хрупких позвонков. Явившись с утра без предупреждения, он бросился на Капу, стал целовать первые и судорожно сжимать под свитером вторые. Вдруг послышалось шарканье, и из Капиной спаленки вышел заспанный пиздрик. Прикинулся, гад, что ничего не заметил. «Здравствуйте, дорогой Марк Семёнович! Я готов, готов. Только подскажите, вы какую акварель купить хотели? Или маслице?»

* * *

«Попомните мои слова! Попомните! Будут три зимы, потом три лета, а потом уж ни хера будет!» По улице шла высокая старуха. Из-под съехавшего на лицо платка торчали длинный нос и растрёпанные космы, в руках она несла драные сумки. Шла и вещала, обращаясь к шарахающимся прохожим: «Три зимы до конца света! И ни хера вам не будет!» Остановилась, забормотала что-то, поправила платок и запела «Богородице Дево, радуйся!» Пошла дальше с пением, которое прерывалось хриплыми криками. За старухой семенил Марк Семёнович в элегантном пальто и чистых ботинках. На ходу записывал что-то в блокнотик. Старуха в автобус — и он в автобус, старуха в столовую — и он в столовую. В столовых старуху знали и, завидев, сразу принимались гнать, она же уходить не хотела и с руганью шаталась у столов: собирала объедки, запихивала их в рот и кидала в сумки. Марк Семёнович возвращался домой поздно — грязный, усталый, но довольный. Юля его кормила, чистила ботинки, пальто. Вынимала из кармана блокнот, читала записи, утирала слёзы.

Марк Семёнович задумал писать книгу о городских сумасшедших. Гуляя по городу, он выискивал странных людей, ходил за ними и заносил в блокнотик учёные мысли об особенностях их поведения. Учёные мысли становились всё бессвязнее. Юля показала блокнотик Лёхе. «Марк Семёнович, вам не кажется, что у вас поехала крыша?» — «Алексей, меня волнуют тайны человеческого сознания. Со мной всё в полном порядке. Я спокоен и рассудителен — в отличие от окружающих».

Любимым безумцем Марка Семёновича был Человек-Полиэтиленовый Мешок, который жил где-то в Коломне. Впервые он увидел его на Конногвардейском бульваре, остановился, даже глазам своим не поверил — человек был полностью замотан полиэтиленом. Это был очень сложный костюм (Джанни Версаче отдыхал, хотя, возможно, и помогал его надевать): несколько дождевиков, на руках мешки, перевязанные верёвочками, чтобы держались как следует, на талии — шуршащий кринолин из крупных кусков полиэтилена, к нему прицеплены лёгкие пакетики. Ботинки были обернуты несколькими слоями прозрачного материала. Голову Человека покрывала широкополая полиэтиленовая шляпа. На ней, словно цветы и фрукты, держались плотные полиэтиленовые шары. Лицо было закрыто полиэтиленовой вуалью, сквозь неё чернели усы. Шёл мелкий, размывающий реальность петербургский дождик, капли барабанили по подоконникам, машины проезжали с влажным шипением. Было зябко. Один лишь Полиэтиленовый Мешок, казалось, чувствовал себя комфортно в своей мерцающей белой броне.

Марк Семёнович очень хотел поговорить с Мешком, выяснить, от чего он хотел защититься: только от дождя или, может быть, от каких-то неведомых простому гражданину космических угроз? Мешок, заметив, что около него крутится подозрительный тип с блокнотиком, двинулся в сторону Новой Голландии; он шёл, с трудом передвигая шуршащие ноги, и был похож на волшебника из сказочной страны. Семёнович от него не отставал: дрожа от любопытства, преследовал волшебника. Мешок побежал, он нёсся всё быстрее, полиэтилен стал разматываться и трепаться на ветру. Как сказал поэт:

Мой плащ клубится и платье рвётся

Вдоль по дорогам седой зимы.

Задыхаясь, психиатр спешил за ним: «Я хочу поговори-ить! Помо-очь!» Волшебник забежал в подворотню дома на Крюковом канале и исчез. С тех пор Марк Семёнович часто прогуливался по Коломне в надежде встретить Полиэтиленового Человека, иногда он видел его издали — на другой стороне улицы, на другом берегу реки. Догнать его никак не удавалось, он стремительно удалялся и, мелькнув серебряным облаком, таял в холодном воздухе.

«Марк Семёнович, зачем вы за психами бегаете, дочь пугаете? Не боитесь, что самого примут за городского сумасшедшего?» — «Алёша, я собираю материалы для докторской диссертации и международной конференции». — «Далась вам эта диссертация, дочь бы хоть оставили в покое, пускай бы в Муху шла, зачем ей дурацкий институт, ну какой она врач?» — «У неё аналитическое мышление и твёрдая рука. Это и мама твоя говорит. Будет отличным нейрохирургом». — «Марк Семёнович, что вы бредите! Твёрдая рука — это про рисунок!»

Юля позвонила Лёхе, попросила прийти. Марка Семёновича не было. В квартире дурно пахло — примерно как если бы взять самые неприятные запахи на Нининой даче и усилить их в сто раз. В гостиной среди полировки, ковров и докторских хрусталей сидела на стуле высокая старуха с прямой спиной и благородными чертами лица. Она была одета в лохмотья, а штанов на ней не было, вернее, они были натянуты только до колен.

— Это Мария Николаевна. С ней папа вчера познакомился на Смоленском кладбище и пригласил ночевать. Сказал, что она бездомная княгиня.

Юля сварила кашу. Княгиня ела с большим удовольствием. После того как кастрюлю выскребли, Лёха аккуратно и безжалостно проводил княгиню до остановки, сунул ей рубль, а саму — в трамвай.

В другой раз папа привёл Конферансье — тоже очень голодного. Конферансье был маленьким, тощеньким, в мальчишеском костюмчике, с тросточкой и в канотье. Конферансье с аппетитом ел всё, что предлагали, в глаза не смотрел, на вопросы не отвечал. Деньги взял охотно, завернул в кусок газеты, спрятал в карман и ушёл. Жизнь Конферансье протекала в больших магазинах. Если магазин был пуст, человечек бесцельно ходил от витрины к витрине, разглядывая товары народного потребления и грустно вздыхая. При большом стечении народа в нём просыпался цирковой конферансье. Он невероятно воодушевлялся, принимался вертеться на месте, пританцовывать, хлопать, топать и вдруг — выпаливал объявления цирковых номеров, а в момент воображаемого выступления артистов крутил над головой своей тросточкой, как пропеллером, пел «Советский цирк» и выделывал странные па. Его Марк Семёнович подцепил в Гостином дворе. «Уважаемая публика! На арене цирка эквилибристы братья Сидорчук! Пам-пам парарарарам-пам-па-рам, пам-пам парарарарам-пам-па-рам! Артистки Демкины, классический этюд на пьедестале! Советский ци-и-рк умеет делать чудеса-а-а! Советский ци-и-рк, и все в оранжевых труса-а-ах! А теперь акробаты Юрьевы покажут чудеса на подвижных досках (барабанная дробь). Але-гоп! Пам-пам-парарарарам-пам па-рам, пам-папарарарарам-пам-па-рам. Воздушные гимнасты под куполом цирррка!»

Психиатр повёл дочь в Филармонию слушать Вагнера. Юля любила сидеть на хорах, чтобы видеть люстры. Она смотрела на сверкающий хрусталь, потом на отца с закрытыми глазами и думала о том, что очень его любит и никогда не покинет. После концерта Марк Семёнович повёл Юлю в Роскошный Ресторан. Она шла с ним под руку — шестнадцатилетняя девушка в тёплых сапожках и дорогой шубке. Был мороз, над городом взошла луна, блестели звёзды — тихие, равнодушные и неподвижные. А под ними шумела уютная земная жизнь с домишками, окошками, людишками и машинками.

— О чём думаешь, доченька?

— О том, что мне жутко от чёрного неба и тайн Вселенной.

— А мне жутко от тайн человека. Что прячет космическая бездна — не так страшно, как то, что скрывает в себе человек. Как можно постичь умом планомерное, равнодушное убийство маленьких людей, обывателей? И дети... Как можно убивать детей? Вот тайна. А космос — ерунда.

— Это у тебя после Вагнера?

— Ой, Люлечка, подожди-ка. Подожди. Пойдём!

Марк Семёнович вдруг понёсся вперёд, Юля еле поспевала за ним. Роскошный Ресторан остался позади, впереди были проходные дворы и подворотни. Марк Семёнович преследовал быстро идущего человека, который, покружив по Желябова и Перовской, нырнул в подвал, где была прокуренная рюмочная.

Марк Семёнович встал в углу зала и впился глазами в того, за кем бежал, напрочь забыв о шампанском и киевских котлетах. Это был грязно одетый молодой красавец со спутанными кудрями, румянцем и опущенными глазами с длинными ресницами. Красавец тихо подходил к стойкам, за которыми выпивали галдящие люди, тихо брал недоеденные бутерброды, молниеносно их зажевывал и тихо отходил. Он пихал и выливал в рот всё, что попадалось под руку: водку, кофе, лимонад, селёдку, шоколад, лимончик. Потерявшие бдительность посетители заведения только диву давались — куда же всё исчезало?

В рюмочную зашли два высоких человека с артистическими лицами. Это были молодые, но уже состоявшиеся художники, они поздоровались с Марком Семёновичем, потому что встречали его в кругах, и посмотрели внимательно на Юлю. От стоек неслись приветы и приглашения состоявшимся художникам, их здесь хорошо знали. Состоявшиеся художники взяли водки, пельменей и встали к стойкам. Тут один из них увидел молодого красавца, лёг грудью на тарелки и закричал: «Человек-говно! Внимание, Человек-говно!» Красавец как раз нацеливался на чей-то бутерброд с килькой. Народ всполошился и прогнал красавца, но тот не ушёл, а тихо встал на пороге, внимательно следя за выпивающими.

Марк Семёнович строчил в блокноте, а Юля всхлипывала — она очень устала, ей хотелось есть и пить, и её пугали тонущие в кухонном чаду силуэты бубнящих мужчин в чёрных пальто. Кроме продавщицы и уборщицы, которая складывала на поднос грязную посуду, она была здесь единственной женщиной. К ней подошёл один из состоявшихся художников.

— Юля, простите, а что это Марк Семёнович так старательно записывает? Пишет книгу про сумасшедших?

— Да, побежал за этим — который всё доедает.

— А он не сумасшедший, он прикидывается. Юля, можно вас угостить мороженым? Пока папа работает. Меня зовут Борис, а там — Павлик. Который руками машет.

Борис был таким красивым, смотрел так внимательно и говорил так ласково, что Юля решилась пойти к стойке. Чёрные пальто почтительно посторонились, уборщица махнула под носом вонючей тряпкой, и перед Юлей выросла башня слоновой кости, облитая двойным «Золотистым» сиропом. В мороженом были кусочки льда, которые приятно хрустели и таяли на языке.

— А Марк Семёнович все пишет. Марк Семёнович, выпейте с нами рюмочку! Не слышит.

— У меня завтра четвертная контрольная. Я в это время спать ложусь. А папа меня сюда привёл. Хотя я и так устала после концерта.

— Не расстраивайтесь. Марк Семёнович увлечён работой, а вас он очень любит. Павлик, ты как?

— Люди разрушают то, что любят больше всего! Я бы ещё выпил.

— Тебе хватит!

— Это тебе, Боря, хватит, а у меня ни в одном глазу. Хочу водки.

— Да в обоих глазах, ты уже их сфокусировать не можешь.

— Единственный способ отделаться от искушения — поддаться ему! — Павлик нетвёрдым шагом пошёл за водкой.

— Юля, не расстраивайтесь из-за контрольной. Она никак на вашу жизнь не повлияет. Не это главное. Оценки, школа, общественное мнение — картофельная шелуха. Мысли об оценке отвлекают нас от действительно важных вещей.

— Каких?

— Поэзия, например.

— Стихи?

— Нет, не обязательно стихи. Наша первейшая задача — увидеть поэзию в обыденном... Простите, отрыжка. Так вот — красота повсюду.

— В стакане? В усатой морде?

— Совершенно верно. Усатая морда — творение Божье.

— Врёшь! Люди — это муравьи, которые завелись в избушке лесника! — встряла в разговор усатая морда.

— Отлезь. Вот мы сейчас у Павлика спросим. Павлик, что в жизни главное?

Чёрные силуэты вокруг всколыхнулись: экзистенциальные вопросы волновали всех посетителей рюмочной. Смысл бытия здесь искали как пролетарии — бригада слесарей во главе с неким Маркелом, вынесшим на повестку дня вопрос о необходимости набить морду какому-то Вадику, — так и представители творческой интеллигенции: художники, поэты и сотрудники Эрмитажа.

— «Случайное освещение предметов в комнате, тон утреннего неба, запах, когда-то любимый вами и навеявший смутные воспоминания, строка забытого стихотворения, которое снова встретилось вам в книге, музыкальная фраза из пьесы, которую вы давно уже не играли, — вот от таких мелочей зависит течение вашей жизни». Это сказал Оскар Уайльд, а я с ним полностью согласен. А!? А!? А где моя водка? Ах ты, говно! — разъярённый Павлик пинками стал гнать воришку к выходу. — Марк Семёнович, вы же видели, как он подкрадывается, почему не предупредили?

— Иногда мне кажется... что всё это мне только кажется. Вот. Что я сама всё это придумала. Случайно придумала. Вы все — плод моего воображения. Это всё мне снится. Это всё — из моей головы. Все эти морды, дома, папа, странная жизнь. Кажется, что я — бог, который всё это сотворил. Бог, который спит и во сне себя полностью, до конца, не осознаёт, видит себя кем-то другим, им же выдуманным. Я вот так во сне забываю, что я девочка Юля. Я не совсем Юля. Или совсем не Юля, а кто-то другой, кто летает в верхушках деревьев — всё выше и выше, уже над городом, потом в безвоздушном пространстве, которое одновременно пустое и полное. Не знаю, как объяснить. Всё это сны во снах... В детстве меня больше всего смущало и пугало то, что я сама себя не вижу. Как же это так — всё вижу, весь мир вокруг вижу, а себя — нет? Есть ли я на самом деле? Я — часть мира? Или вообще к нему не отношусь? Или мир во мне и без меня не существует? Кто я такая? Откуда взялась? Может быть, я сама себя выдумала?

— «Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал?» — гаркнула усатая морда.

— Юля, хотите ликёрчику в мороженое?

* * *

Белой июньской ночью Лёха Гадов гулял по городу. Утром они с Колей сдали на «отлично» последний вступительный экзамен. Коля поехал с родителями на дачу, а Лёха днём сладко заснул и был разбужен папаней, который тряс его за плечо и говорил испуганно, что на закате спят одни самоубийцы. Папаня радовался: талантливому сыну «в университеты поступить — что плюнуть, и не нужно давать в лапу». Он надеялся, что Лёха станет знаменитым учёным, спасёт как-нибудь мир и обеспечит старость своих бедных родителей. Сварил Лёхе, как в детстве, «супокашку» из вермишельки с молочком. Поставил дымящуюся тарелочку перед потягивающимся усатеньким сыночком.

Над Невой разливался красный африканский закат. Там, где река впадала в Финский залив, кивали мордами задумчивые жирафы, похожие на портальные краны. Лёха, задрав свою квадратную челюсть, горящими глазами обводил дома, катера и девушек. Ему хотелось нырнуть с моста или проскакать на лошади. Он жалел, что Грабовский поехал на дачу, ведь у Коли была надувная лодка. Можно было бы весело покатать девушек — вокруг Новой Голландии, например. А вообще Лёха был Колей недоволен: Коля боялся девушек. Со многими дружил, но ни разу не целовался. Лёха знал, что Коле нравится Юля, они даже завели себе, видите ли, общие интересы: искали потерянные пуговицы и нашивали их на картонки, подписывая место и время находки. Когда весной все компанией пили пиво на детской площадке, Коля возмутительно отрывался от коллектива и бродил вокруг горки, потому что снег недавно растаял и теперь там грибное место. Лёха ревновал Колю к Юле, а Юлю к Коле, но великодушно прощал.

Такой тёплой, свежей летней ночью Лёха хотел гулять не один, а с другом и весёлыми девушками. Неожиданно для себя он пришёл к Юлиному дому. «Интересно, что сейчас Юлька делает? Спит, конечно... Как она сдала экзамены в свой медицинский? Надо завтра позвонить». Лёха посидел на старушечьей скамеечке, покрытой «Вечерним Ленинградом», потом обошёл дом и лёг на траву под Юлиным тёмным окном. Юля была последней девушкой, с которой Лёхе хотелось бы гулять и целоваться. Во-первых, она совершенно не умела кокетничать и глупо хихикать (умение, являвшееся для Лёхи главной женской добродетелью) и на все его шутки лишь снисходительно улыбалась. Во-вторых, постоянно маячила перед глазами — либо в школе, либо дома на Литейном, потому что по-собачьи привязалась к Капе и всё время с ней секретничала и рисовала. «Юлька, ты синий чулок, я на тебе никогда не женюсь!» Юля равнодушно поводила плечами.

Сладко пахло нарциссами и сиренью, пели птички. Лёха задремал, потом открыл глаза — и не понял: через Юлин балкон перекинули какой-то мешок; нет, вон нога! Это же Юля лежит на перилах! Лёха похолодел от ужаса, встал и пошёл на ватных ногах к тому месту, куда Юля сейчас повалится с третьего своего этажа. Однако Юля не падала; нога опускалась ниже, потом убиралась вверх, потом опять опускалась. Что она там делает, чёрт возьми! Точно — шизофреничка! С Юлиной ноги сорвался тапок и ударил Лёху по голове. «Юлька, иди на..!» Юлю сдуло с балкона, стукнула дверь. Лёха не стал звонить — тихо настойчиво стучал, чтобы не разбудить Марка Семёновича. Наконец, Юля открыла. «Знаешь, кто ты? Не знаешь? Я знаю! Ты извращенка и нимфоманка! Я же чуть не помер от страха. В твоём омуте черти водятся. Я хочу потонуть в твоём тихом омуте».

Утром психиатра разбудило яркое солнце, которое припекало ему рыжую макушку. Он поднялся, посидел задумчиво на кровати и пошёл в уборную. По дороге заглянул к Люлечке и чуть не поперхнулся: мало того, что она не стала сдавать экзамены в медицинский институт, так вот ещё — спит с Алексеем Гадовым. Совершенно голая. Психиатр тихо закрыл дверь, забыв про уборную, пошёл к холодильнику, налил себе рюмку «Столичной», выпил, не закусывая, вытер усы и сказал со вздохом: «Пусть будет так».

Через несколько дней, проведённых в мучительных раздумьях, Лёха снова пришёл к Юле.

— Юлька, ну... может, нам надо пожениться? Может, это судьба и всё такое? Ты не думай, что я против, я был бы рад. Это не потому, что как порядочный человек... должен...

— Нет, ну что ты... спасибо тебе! Конечно, не должен! Зачем? Я не хочу, не нужно.

— Как это не хочешь?

— Ну так... Мне хорошо, ты мой лучший друг. И я тебе не верю.

— Не веришь?

— Не верю.

— Юлька, спасибо тебе. Спасибо, что мне не веришь! Не верь мне, а то несчастная будешь.

— Да не буду!

— Я тебя очень люблю. Ну, пока.

— И я тебя. Пока!

— А Коля тебе как?

— Хорошо.

— Ну и хорошо, что хорошо. Ну, пока. Дай я тебя поцелую. В последний раз! Ну всё, больше не буду к тебе приставать. Целуйся со своим Колей.

Приехал с дачи Коля. Друг Лёха был притихший и неразговорчивый. Пошли гулять. Лёха потянул Колю в метро: «Давай хапнем адреналину!» Покрутившись на платформе и дождавшись, когда двери поезда закроются, молодые люди скользнули в щель между вагонов, встали на сцепку, взялись за поручни и понеслись по тёмному тоннелю с мигающими лампочками. Воздух подземелья трепал волосы, поезд грохотал, Коля щурился от ветра, а Лёха орал в восторге: «Свобода! Свобода!»

* * *

В конце июля погода в Кандалакшском заливе испортилась. Подул холодный ветер, серое полотно затянуло горизонт, комары тонко пищали, мошка забивалась за шиворот и больно кусала. Пора было ехать домой — в город. Коля всё время думал о Юле. Ему хотелось привезти её сюда, на Белое море, показать местные чудеса — литораль с пирамидами пескожилов, муравьиные дороги, закаты, переливающиеся в рассветы, тихую жизнь оранжевых звёзд в холодной прозрачной воде, старое кладбище, заброшенную деревню, руины церкви, где на месте алтаря разрослись полевые цветы. Как бы её удивили радужные нереисы, морские звери, незаметные простому глазу, но под микроскопом — удивительной красоты и сложности. А мощно выныривающие белухи! А рыбалка! Ей бы понравилось ловить на донку. А уха и плов с мидиями! Ей бы понравилось грести. В июле цветёт иван-чай. Розовые острова. Косые серебристые избы. Спившееся население. Это самое прекрасное и печальное место на свете. Юле понравится, она ведь художница.

Что бы Коля ни делал — смотрел ли на актинию, чистил ли рыбу, играл ли в карты, он везде видел Юлин образ. Теперь он точно знал, что только она для него, что только с ней всегда вместе, что они придуманы друг для друга, и Лёха тут ни при чём, хотя это он, а не Коля, всегда был для Юли родным, самым близким; и боялся, что она-то этого не понимает, и хочет с ним до пенсии обмениваться пуговицами — и всё. «Жуля, как ты думаешь, Юля Павлова будет моей женой?» Овчарка смотрела исподлобья и давала лапу.

Перед отъездом Коля решил набрать для Юли трёхлитровую банку морошки, сел с Жулей в лодку и погрёб к острову, в сердце которого пряталось ягодное болотце. Был отлив, пришлось тащить лодку к берегу по дну, покрытому острыми мидиями и скользкими фукусами. Коля привязал лодку к коряге и пошёл на болото, которое жёлтым пятном расползлось среди черничника. То ли от перемены погоды, то ли от едкого запаха болотных растений у Коли затрещала голова. Он набрал морошки и прикорнул на сухой кочке. Жуля бегала вокруг болота, вспугивая пташек. Когда пришли на берег, лодки не оказалось. Исчезла. Начался прилив. То ли водой унесло, то ли украли. Коля побежал вдоль берега, поскользнулся на водорослях и грохнулся, ударившись плечом об острый камень. Ругал себя последними словами. Жуля возмущённо лаяла. Дело было плохо: никто точно не знал, куда он поплыл, сказал только специалистке по ангелам, что за морошкой. Вода прибывала, становилось холодно. Рука сильно болела, спичек не было. Послышался шум мотора. «Лёха! Я здесь! Лёха!» Услышав знакомое имя, собака загавкала и убежала. Настала тишина. Коля сидел на берегу всю ночь. Утром опять послышалось Жулино гавканье. На моторке подъехал перепуганный Лёха.

— Лёха, прости меня, я идиот. Плохо лодку привязал. И руку вывихнул.

— Лодку украли, скорее всего. Тут индейцы плавали. На каноэ. Я слышал. Песни орали. Скажи спасибо, что скальп не сняли.

— Как ты меня нашёл?

— Жуля меня разбудила, лаяла, к воде рвалась. Всё объяснила, дорогу показала.

— Это невозможно, она не могла сама доплыть — далеко, сильное течение.

— Может, индейцы подбросили. Она тебе, Грабовский, жизнь спасла. Без неё я бы тебя не нашёл. Какая умная собака! Подари её Юльке своей на свадьбу.

Поезд проехал Волхов. По сторонам железнодорожного полотна бежали дачные домики с цветниками, парниками, яблонями и подсолнухами. Пассажиры сдавали проводникам бельё, допивали чай, доедали колбасу. Лёха обнимался с Ритой и издевался над Колей, который не мог больной рукой отрезать себе хлеба. «Тебе, Грабовский, без няньки не обойтись. Чтобы умывала и подтирала. Ты не беспокойся, я из Чупы телеграфировал, чтобы тебя сестра милосердия встретила. И нас чтобы встречали с медведем, водкой и цыганами». Поезд подошёл к платформе, в окне замелькали взволнованные встречающие: зелёная шапочка, серенькая кепочка, кружевные глаза, и вдруг — Юля с беленьким букетиком. У Коли заколотилось сердце: «Если она пришла встретить Лёху, то огорчится, ведь он же с Ритой. А если меня...»

ЭПИЛОГ

Марк Семёнович почти дописал свою книгу о жизни городских сумасшедших. Ему осталось лишь выявить несколько деталей и сделать небольшой сравнительный анализ. С научными целями он бродит по улицам, кладбищам, заходит в церкви, столовые и магазины. Юля ищет отца с собакой. Жуля — отличная ищейка, ни один великий психиатр от неё не скроется! Частенько Жулю одалживает Лёха Гадов, чтобы найти своего подгулявшего пиздрика. Ни один знаменитый художник от неё не спрячется!

Иногда по ночам Юле становится страшно. Ей кажется, что сейчас к ней вернётся её детский бред. Она никого не хочет будить, беспокоить. Она ставит ноги на пол, чтобы пойти в ванную, и тут же ей в колени тычется холодный Жулин нос. Шершавый язык облизывает руки... Бред улетучился. С Жулей не страшно. Она прогонит Ампира, Луикаторза, Эсеркукаплан, девочку Ток, дядю Будю, Пекибака, Недотыкомку и чудище по имени Енфраншиш. Коля обнимает Юлю. Марк Семёнович в подштанниках несёт лимонную водичку: «Люлечка, щеночек, мы с тобой!»

Загрузка...