Межень


Ты человек хороший, Самойлов. И за эти дни, что мы знаемся с тобой, я ничего обидного не скажу, правда. Только выбрось все из головы, по-твоему не бывать, не увяжешь за собой, не выйдет. В первый и последний раз говорю, больше случая не подвернется, я твердо обещаю. Решимость свою я долго копила, и не муторно мне сейчас беседу вести — сильнее стала, пусть хотя и взбалмошная баба. Не казню себя, разобралась что к чему.

Какой я была, когда мы познакомились? — белый свет не мил и на людей глядеть не хочется, пустая до донышка — прямо в петлю лезть! Будто вырвало меня с корнями и понесло ветром по земле — авось где и зацеплюсь, цвет дам. Здесь, на стройке, и очутилась. Думалось — народу густо, заверчусь средь колготы, укроюсь и отойду сердцем. Баба я видная, и без тебя знаю, уж больно много мужиков липло. Никто не приглянулся. Я в холодющий камень превратилась — умом-то соображаю, а сердце не шевелится, кровушка заледенела. Вот такой и повстречалась я тебе, Самойлов, на язык острой, злой.

Со злости я твои ухаживания принимала. А девчата из бригады хихикают, подкалывают: «У Насти ухажер — сам начальник. Не теряйся, дура!»

Я же все могу с мужиком сотворить — и поднять высоко-высоко, и выпить до капельки, тебя, например. Сидишь вот, Самойлов, и маешься. Да не нужен ты, о другом день и ночь думаю, не сплю, а на секундочку забудусь, очнусь и шарю возле себя — пусто, обманулась, привиделось! Я же чувствовала — и ты меня со своей бывшей сравниваешь, забыть не можешь. Ты-то, по всему, ломтиком пожертвовал, я же сердце целиком Грише отдала, без остаточков, оно и зовет, так зовет — ну сил нету!

Впервые о Грише слышишь? Не беспокойся, не со стройки он. Далеко-далеко, за тьщи верст я схоронилась, а ниточки связывают, не распутаешь, вот тут, в груди, зацепились. Опять психуешь... Видать, у мужиков порода особенная — как собака на сене, о себе забота. Гриша и тут другой. Когда провожал, лишь зубы стиснул, посерел, и глаза тусклые. Я бодрюсь, вида не показываю, что тоже не сладко, ой как тошно уезжать... Сказал на прощанье: «Жду, всегда жду, слышишь?» — и поцеловал. Уже в машине я в рев припустилась, да он не видел.

Ждет Гриша, к нему собираюсь, и нет меня здесь, одна видимость осталась. Зря морщишься, Самойлов. Образованный, но до такого понимания не дорос, хотя — как тебе дорасти, если живешь ни шатко ни валко. Гореть надо каждую секунду, как Гриша мой.

Не волнуйся, критиковать не буду. Может, я и непонятливая — сердцем живу, к чему приклонило, то и мило. Положим, и ты на своем месте, и дело знаешь, не спорю, начальник из тебя — ничего, справедливый. Но куда до Гриши...

Увидала его впервой на танцах после кино у нас в деревне. Сидим мы с Петькой, ухажером, на лавочке рядышком (надо же, только сейчас и вспомнила о Петьке, как ветром выдуло!). Подлетает парень и спрашивает у него: «Разрешите пригласить девушку на вальс?» Петька, ошарашенный, хлопает глазищами, пробормотал: «Не танцует она...» Поначалу я Гришу-то не разглядела, но уж больно хотелось повеселиться, ведь Петька нудный да ревнивый: «Куда ходила, с кем говорила?» Взыгралась я поперек ему, поднялась и важно так цежу: «Врет он, танцую».

И закружились мы с Гришей. Радиола хрипит, пластинка поет, надрываясь, я чувствую сквозь кофточку его твердую руку — обхватил он меня вплотную — глаза в сторону скосила, не гляжу. Потом быстренько зыркнула и не могу оторваться, захолодило внутри — жжет Гришин взгляд, и так исступленно, так призывно... Потеряла голову, забыла и о Петьке, и о людях, танцуем все подряд. Петька подкатился, за рукав тянет: «Пошли домой!» Отмахнулась я беспечно: «Чего пристал!» Все нипочем мне, будто крылья выросли, лечу над землей — и хорошо, так хорошо с ним, Гришей! Всего осмотрела — ростом он с тебя, Самойлов, под притолоку, да костью пошире, руки ухватистые, под солдатской гимнастеркой мускулы повздрагивают — я их, когда прижмусь в танце будто ненароком, каждой клеточкой ощущала; лицом он смолявенький, глаза карие и ресницы длинные, загнутые, как у девчонки на выданье, волос короткий, бобриком, плотная шея без морщинок и нос... разляпистый — ну вот ничего противного нет!

После танцев подались мы с Гришей по улочке куда ноги несут. Узнала, откуда появился он в деревне. Оказывается, правление колхоза подсчитало и решило — выгодно! — птицу разводить на водоеме. Оформили, как положено, и прислал Водстрой бригаду на речке запруду мастерить. Гриша же там бульдозеристом работал. Так и перекрестились наши пути-дорожки. Чем тот вечер мог кончиться — не знаю, но Петька, ухажер мой, подсобил нам — лучше не придумаешь.

Идем мы, значит, по улочке. Гриша меня деликатно под руку ведет. Я же один его голос и слышу, а что говорит — все равно. Вдруг от плетня — три фигуры, негромко окликают: «Стой!» Обомлела я, Петька подговорил братьев избить Гришу, вон и палки приготовили. Петька на меня рявкнул: «Марш отсюда, шлюха!» Я в испуге отскочила в сторонку и не соображу, что делать: то ли людей кликать — позора не оберешься, то ли бежать прочь. Да ноги не слушаются, за Гришу боюсь. Оцепенела, вижу — Петька шагнул вперед и дрючком замахивается. Но Гриша ловкий, увернулся — прыгнул, выхватил палку и носком ботинка стукнул ему под щиколотку — тот и повалился, как подкошенный, взвыл, покатился. Братья налетели — он одного через плечо кинул. Меньший же, Санька, успел по затылку вдарить, сам быстрей тягу, трусливый. Гришенька зашатался, голову обхватил, кричит братьям: «Убирайтесь!» Привалился к плетню, я подскочила — куда и страх пропал! — ухватила под мышки, не даю упасть. Вырвало его — тяжко, со стоном; промеж пальцев кровь течет. Тереблю Грищу, зову: «Скорей на речку, обмоешься, полегчает, может, в больницу свезти, в райцентр?» Отказался он. Братья скрылись, не ожидали, что нарвутся на парня не робкого десятка.

Пошли на речку. Привела я Гришу на песчаную косу — вода близко, струится; силком положила голову себе на колени. Он уже очухался, бодрится, шутит. Не до смеха мне, трясусь с перепугу.

— Никогда, — говорит, — я не любил. Ты — первая, единственная. Увидел тебя — и все, никто больше не нужен.

Развязала я платок, смачиваю в речке, прикладываю к его затылку и плачу — счастливо, легко. Может быть такое, Самойлов? До сих пор удивляюсь, откуда во мне враз и нежность, и ласка отыскались. Целую влажные глаза, прижимаюсь к мокрой щеке, аж дух захватывает — и весь мир мой, и Гриша теперь тоже мой, и никому не отдам!

— Мечтал я по белу свету побродить, посмотреть на разные края, людей повидать, — размышляет Гриша. — Давай полетим вместе?

И полетели мы на север, деньжат поднакопить. Там, в райкоме партии, Гриша заявил: «Хочу работать по специальности в самом трудном месте». Направили в отдаленный леспромхоз. Директор встретил недоверчиво, не верил, что по собственному желанию. Да Гришу-то сразу видать, человек он открытый. Так и очутились мы на лесопункте за шестьдесят километров от центрального поселка. Дальше нас только газовики, которые тянули газопровод.

Лесопункт маленький — домов двадцать, народу не густо, больше вербованные. Рядом река, по ней лес сплавляют.

Кругом тайга, заснеженная, увалистая, молчаливая, порой чудилось — нет никого на земле, только вот эти домики да люди и остались. Морозы стоят зимой стеклянные — пищит снег под ногами, воздух застыл, и выходить из тепла на улицу боязно.

Дали нам свободную квартиру из двух комнат, да еще кухня, чулан, прихожая и чуть поодаль за домом — сарай с дровами.

Сели мы с Гришей на единственные табуретки, не раздеваясь, — холодно, не топлено-то давно! — взялись за руки, смеемся: что нам временные неурядицы, переборем вместе. Гриша посмотрел на заиндевелый потолок и стены, на окошко — на нем толстый слой наледи, — постукал валенком по рассохшемуся полу — щели широкие, поддувает снизу, — обхватил меня, поднял, понес по всем углам и приговаривал:

— Вот твои хоромы, любимая, приготовили их необъятная тайга, мороз и ветер. Здесь нам жить, и тепло станет от нашей любви! Будь хозяйкой...

Плыву на руках, прячу слезы в распахнутом его полушубке, льну к вязаной фуфайке, плотно облегающей грудь. Он — сила, настоящая, твердая, за ним — как в неприступной крепости, ничего не страшно. Веришь, Самойлов, перед глазами все он стоит, счастье необъятное — задохнуться можно; и неустроенность пока — это же здорово, сами наладим...

Так началась прекрасная, будто во сне, жизнь. Обстановку нам со склада выписали — две железные кровати с постельными принадлежностями, стол, четыре табуретки, кой-какую кухонную посуду. Протопили печь — надымило; закапало, потеклосо стекол на подоконник. Заявился начальник лесопункта Силкин, ледащенький старичок с остренькой бородкой, сощурился насмешливо, поцокал языком: «Ну-кась, молодожены, Обдирай стены! — и разматывает связку новых цветастеньких обоев. У старухи выпросил, летом намечали обновку в комнатах сделать, да вам нужней, где их достанешь зимой». Пришли еще мужики, человек пять, и с женами: кряжистые, обветренные, много говорить не говорят, а принялись помогать — кто обстановку со склада доставляет, кто обои клеит, женщины продуктов наносили, ужин готовят. Заблестела квартирка — пусть не богато, а чистенько, уютно. И сели за стол — табуреток не хватило, на койках расположились, водочка посередке. Силкин первым речь держал: «Значит, прибыл ты, Григорий Назаров, к нам. Свежему человеку мы рады, принимаем запросто, от души. К тому ж партийный, молодой, здоровый — тебе и карты в руки, разворачивайся. Предупреждаем: нелегко будет. Условия, сам видишь, какие, да и народ разношерстный. Включайся в работу и супругу не забудь определить, она у тебя боевая!»

Грише бульдозер дали огромный — лесовозные дороги прокладывал. Меня определили работать на котлопункт. Это вагончик на полозьях, там стол длинный и лавки, на остальном месте — печка и утварь кухонная. Наготовим щей, каши наварим — я помогала поварихе Тане, набьются в вагончик мужики с делянки — и вальщики, и трактористы, чокеровщики, сучкорубы — уминают за обе щеки. Конечно, всяко бывало, народ отборный, ядреный. Иногда пустят матом, если не угодили или оплошали, — уши вянут. Приставать ко мне не приставали, знали — Гриша поблизости, бока враз набьет. Накормим их, и я бегу, ищу его — он ведь, заработавшись, о еде и не вспомнит. Воздух морозный горло дерет, по колено в снегу барахтаюсь. Услышу гул в лесу — там он, один, мерзнет небось. Спешу, задыхаюсь, трактор впереди призывно челенькает. Дорога — расчищена, уезжена и утрамбована, на обочинах снег сгуртован, от просеки в глубь чащи «усы» тянутся — для бригад, которые лес валят и трелюют. Ползет прямо на меня снежный вал, поземка пылью вихрится с него, и урчит бульдозер. Гриша остановится, откроет дверцу, руки протянет, ухвачусь я за них — крепкие и соляркой пахнущие, затащит он меня, как пушинку, внутрь. В кабине тепло, Гриша разомлевший; прижмусь к груди, обхвачу шею и что бормочу — сама не знаю, только чувствую ласку, такую ласку... Я от нее даже вот сейчас таю и забываюсь, и ерунду, Самойлов, мелешь, что никто сильнее не будет любить меня, чем ты. Разные вы, не от сердца у тебя внимание к людям — по должности и воспитанию. Ко мне приклеился из-за тоски по бабьему телу, мужик-то не любит говеть, к тому же — где еще найдешь такую? А вот нутро-то и не надобно, никто и не пытался угадать — куда лежит душа-то? Что ей нужно? Образование-то у Гриши поменьше — десятилетка, да богаче он — потому как за человечность, чтоб каждый жил щедро, с добром и лаской, чтоб зверства в людях не было, подлости и унижения.

Признали его многие, иные — побаивались. Гриша-то самбист, не очень давал разгуляться дебоширам. Сговорил еще нескольких местных ребят и которые из вербованных; дежурили по получкам и так когда, у магазина, или прибежит хозяйка на мужа жаловаться. Спешит Гриша с ребятами, быстро утихомирят.

В квартире у нас постоянно шум и гам — кому не лень заходили. Я не ругалась, наоборот, радовалась и гордилась — ведь к Грише идут, уважают, стало быть, и чтут, сама возле его душевного огонька греюсь — пусть и другим достанется.

Не хаю тебя, Самойлов, и ты бы рискнул пойти к вербованным в общежитие и говорил бы им правильные слова — о долге, плане, необходимости — зря надеялся бы убедить. У Силкина тоже не вышло. Советуется с Гришей, а тот шапку и полушубок схватил и на порог. Вцепилась, не пускаю. Да разве удержишь... Следом за ним выскочила.

Чудной тогда стоял март — то ударят морозы, каких никто и не видывал, то через два дня — оттепель, с крыш капает, снег мягчится. С этого месяца и заварилась промеж нас с Гришей стычка, словно напереборки — кто кого? Не уступаем друг другу. Вот и к вербованным шагаем вместе. За себя я не боялась — за него, Гришу, думала. Он горячится, поспешает крупно, шарф болтается незамотанный. Придержала его, поправила одежду, тем временем успокоился Гриша, кулаки разжались; притянул к себе, заглянул сверху в мои глаза, губами иней с ресниц слизывает: «Ненаглядное солнышко, куда ты направилась?» — и легонько отталкивает. Но я не уступаю: «Без меня не пойдешь!» Так и зашли в общежитие в обнимку. Встретили нас мужики настороженно. Комната большая — коек двенадцать размещено: кто, задрав ноги, на постели валяется, человек шесть в карты режутся — в очко, пока по мелочи. Из угла шепоток Капалина раздался: «Жандарм тут как тут...» Побелел Гриша, не стерпел — спружинился, сграбастал обидчика за шиворот и выкинул в дверь. Никто в комнате не шелохнулся. Гриша потеснил двоих на лавке, сел промеж них и напротив Лешки Козырева — тот банковал. Всякий народ на север вербуется, большинство думает подзаработать прилично. И зарабатывают, но не все привозят деньги домой. Обязательно попадаются среди вербованных и отпетые головы — они-то и верховодят; тертые калачи, огонь, воды и тюрьмы повидали — им и черт не страшен. Лешка из таких: сбыченный, лицом темный, правая щека в шрамах — обгорел, видать; и тяжел же взгляд у него — придавливает, и не подняться. Может, и намечал Гриша линию поведения, да поломалась она; я сзади ему на плечи руки положила, вроде утихомириваю, чтоб не сглупил, — в моих пальцах дрожь отдается.

— Подленький человечишко Капалин, — сказал Гриша.

— Да, замечали за ним такое, — усмехнулся Лешка, и не поймешь — одобряет он приход Гриши иль затаил недоброе; сгреб в карман деньги — рублей десять на кону стояло; тасует карты; не раздает, и уставился на Гришу неотрывно. — А ты смелый, — продолжал он, — не побоялся и в нашу хаверу заглянуть в одиночку. Говори, с чем пожаловал.

— Подводите вы всех, — выдохнул Гриша, как в воду ухнул, без раздумий решил идти в открытую. — Ведь март весь год держит. Если не вывезем древесину на нижний склад до распутицы, то хана сплаву, позору не оберешься.

— Ну, положим, сплав провалим — расстреляют тебя, премии лишат? Ты и мы — не начальники, это им холки намылят. Работягам закон простой — вкалывай и получай, что заработал. Зазря пупы рвать не следует, с расстановочкой да оглядочкой надо. И рисковать здоровьем на морозе — дураков нет. Потеплеет вот... пожалуйста, выйдем, наверстаем.

— Не наверстаем, Леха, авария с челюстным погрузчиком, каждый человек теперь дорог...

— Но ты-то чего ерепенишься? По чину вроде не положено. Силкин прибегал, ему зарплата за это идет. А ты работяг против себя настраиваешь, нехорошо, Гришай, ой как некрасиво!

— Отстанет лесопункт по вывозке, и у меня паршиво на душе будет, словно я кому-то слово твердое дал и не сдержал. Ведь не на хозяина вкалываем, для всех стараемся. Каждый на своем месте хоть лопни, а дело по-честному кончи. Если ты, я, да и другие подведут, пиши тогда пропало. Для себя жить — какой интерес?

Слушала я ихний спор, и как сумела учуять беду — непонятно, знать, сердце подсказало: сбоку втихую подбирается Капалин, и нож в руке ладит, снизу зажал. Ни страха, никакой другой мысли промелькнуть не успело — я вцепилась ему в кисть и крикнуть не могу, так остервенела. Вывернулся гад и полоснул мне по локтю наотмашь. Гриша обернулся и видит — лезвие блеснуло; завернул Капалину руку за спину, тот взвыл и нож выпал. Вскочили все, а Лешка спокойно приказывает:

— Дайте в морду нервному мальчику, путь заткнется.

Оттащили Капалина в угол на кровать. Гриша с меня полушубок снимает, волнуется: «В медпункт тебя срочно, перевязать!» Лешка, этак решительно, снова говорит:

— Никуда она не пойдет, незачем панику у народа создавать. Сбегайте за Нюркой и приведите сюда.

Рана оказалась неглубокой — нож в полушубке запутался. Перевязала медсестра мне руку — щиплет, и озноб бьет с перепугу. Никуда я не ушла, с Гришей осталась, сижу рядышком. Он за плечи обнял, тревожится и казнит себя: «Зачем тебя взял?» Молчат вербованные, ждут от Лешки решения. Бесшабашно улыбнулся он — меж тем глаза холодные и не смеются, чувствует: чтоб верховодство сохранить, нужно выход найти. Хитрый, отыскал. Бросил колоду на стол:

— Подымай, Гришай, карту, а потом я попытаюсь: чья старше — тот и выиграл. Выиграешь, что ж, смелого человека уважать стоит, как, братва? — и хмельно на остальных смотрит; иные поеживаются под его взглядом: знать, не по нраву пришлось предложение.

Однако сгрудились, из-за спин голос раздался:

— Если выиграет — пусть начальство обеспечит каждого поллитровкой в счет получки, тогда и мороз не страшен!

— Дело! — зашумели вербованные. — Без согрева нельзя.

— Нет, ребята, слишком много. Литровку на троих — это можно организовать, — отвечает Гриша.

— Припечатано, — отрубил Лешка. — Подымай карту.

— Знаете что, пусть жена за меня, а?

— На себя не надеешься? — подшучивает Лешка, сверлит зенками. — Действуй, красотулька фартовая.

Сробела я, остудилось внутри, все смотрят, да и дело-то какое, вдруг промашка выйдет? Порез на локте заныл... Гриша ободрил: «Тащи карту, ты счастьем богата, неужто и в этот раз обойдет?» Протянула я руку, от напряжения аж глаза зажмурила, нащупала колоду, пальцем отделила часть, перевернула — семерка бубновая! Вот и счастливая, не дай бог Лешке постарше достать, что будет — ума не приложу. Тот хлопнул в ладоши, потер их удовлетворенно, с шутками-прибаутками щелкает пальцами над колодой: «Где тузы, где десятки? Покажите, детки, пятки!» Уцепил ловко верх, показал — сам не смотрит, спрашивает: «Что?»

— Шестерка! — как один выдохнули вербованные.

Тем и кончилось. Вышли они на работу. У меня же сомнение осталось — смухлевал Лешка, ни при чем счастье — специально на шестерку метил, ведь ловкач был в карты наипервейший.

Забылась эта история быстро, не до нее стало: март новое приключение подбросил. После оттепели забродили около поселка медведи — обмануло их тепло, проснулись. Сначала старика охотника задрали — он на белку ходил и не чаял с косолапым повстречаться. Думали — случайность. Потом попал им в когти Силкин — обследовал запас леса за рекой. Живой еще дополз до дороги. Вызвали по рации вертолет, увезли. На нем прибыл директор леспромхоза. Дня три жил, организовывал круглосуточное вооруженное дежурство в поселке, на делянках лесорубы — тоже с ружьями. Прилетел специальный самолет с охотниками, устроили медведям вздрючку — одиннадцать штук с воздуха положили. Остальные, видать, с испугу разбежались. Директор ходил, выспрашивал, подробно жизнью нашей интересовался. Силкин еще до больницы умер.

И вдруг появляется директор вечером у нас: разделся, скинул унты и в теплых носках в комнату прошел. Не понравилась ему обстановка: покачал осуждающе головой, глядя на кровати, табуретки. Тронул рукой стол, тот зашатался. «Да... словно на вокзале живете, молодежь?» Я-то, правду сказать, подрастерялась немножко, мечусь в кухоньке, что есть в наличии, готовлю. Гриша сконфузился, пожал плечами: «Уж так получается...»

Сидят они за столом — выпили, закусили. Я отошла в уголок, беседе не мешаю. А там что-то серьезное затевается, мужской разговор, потому и вострю уши. Всего касаются, особливо директор выпытывает про наши жизненные планы, намекает — не думаем ли остаться навсегда? Отмалчивается Гриша, лишь спросил:

— Интересно, Николай Петрович, чем вас привязал тутошний край, или родились где поблизости?

Директор снял пиджак, отдал мне, чтоб повесила, оправил свитер: крутолобый, лысина по всей голове протянулась, сбоку седые прядки топорщатся; склонился, вилкой по клеенке чертит; туго ему вспоминать: брови — белые, густые — сошлись к переносице, вскинул лицо к Грише — взгляд непреклонный; сильный характер у директора, и чувствовал он — с Гришей в открытую надо. Позднее я поняла все, а тогда... похвалиться не могу, мимо самого главного проскочила, не заметила. Меня простить можно, я же Гришей жила и дышала, и белый свет не нужен. Правда вся в нем чудилась, ее он и носитель и утвердитель. От этой слепоты я и на стройке очутилась.

— Семнадцать лет мне еще не стукнуло, когда мать сказала: «На тебя одного надежда, трудно нам в колхозе перебиться. Езжай-ка, сынок, с Потапычем на заработки». После войны это было, может, слышал, каково тогда в деревнях жилось, особенно по которым фронт полыхнул... У матери — четверо мальцов по лавкам, есть просят, на отца похоронка пришла, а колхоз, видать, не скоро окрепнет. Так и подался я с артелью за тридевять земель. Валили лес вручную лучковой пилой, вывозили на лошадях. Хоть и денежная работа, но тяжеленная, не то, что сейчас: бензопила, трактор да лесовоз. Взвыл я от такой жизни, в лес боюсь сунуться — мерещится мне, будто эти сосны и ели изготовились придавить. Когда же упадет спиленная лесина оземь — от гула совсем беги прочь. А тут надо подбираться к сучьям с тяжеленным топором. Раз отскочил топор и по ноге маленько задел. Несколько дней, пока не поправился, сиднем в дому окопался. И надумал: «Пропадать мне здесь, что ли?» Прихватил свой чемоданишко и попер пехом — зимой, за десятки километров до железной дороги. Спешу, подгоняет злость на самого себя, к тому же не грех и согреться на ходу. Может, и утопал бы, не приключись пурга. Замело, завьюжило, зазастило и впереди, и сзади, и по бокам. Знаю, тайга дремучая, непролазная. Перепугался я до самых пяток, и захолодило — чую, как мороз по пазухе шарит. Все, решил, каюк моей глупой пацаньей башке, замерзну тут. Пробивался, пробивался, свернул в сторону и бухнул в обочину по пояс. Барахтался, на четвереньках выкарабкался из ямы, уселся на чемодан и заскулил. Плачу, мамку зову, лесопункт вспоминаю — небось мужики с работы пришли, покидали ватники на печку сушиться. Потапыч за стол зовет, а обо мне никто и не беспокоится. Глаза слипаться начали, спать хочется... И уснул бы там на дороге, но кто-то затормошил, по лицу ладонью бьет. Взвалил меня, значит, этот человек на горбину и поволок в лес. Я ничего не запомнил, очнулся в заброшенном тракторном тепляке. Уже изнутри и снег повыкидан, и открытая стенка сучьями прикрыта, и костерок посередке греет. Отпарился я, признал спасителя — технорук лесопункта, мужичонка хилый, и как сумел доволочь меня! Заметил он, что разглядываю его, спрашивает: «Жив? На, погрызи сухарь, силенок прибавится». Вот с той минуты, Гриша, и повернулась моя судьба по нынешней дорожке. Технорук с виду слаб был, а словами такими пришпилил, что до сих пор помню. Разговор длинный он вел, пурга-то сутки ярилась. Да я больше слушал, говорить-то нечего. «На волоске ты повис, — рассуждает. — Думал убежать, и все, освободился. Ан нет, должок твой огромный камнем на ногах приклеится и на всю жизнь тянуть будет. По уши в долгах ты, парень, и, пока не расплатишься — совесть загрызет. Мать тебя растила, поила и кормила, ты у нее опора, ужель подрубишь веру родительскую, братьям не поможешь?» Я словечко вставил: «Могу и в другом месте зарабатывать и высылать!» — «Не сможешь, уверен. Раз поддался слабости, потом легче на подлость пойти. И бригаду без сучкоруба оставил, где им сейчас человека найти? Один путь у тебя — вернуться». Вернулся я, Гриша, хоть и стыдно было. Поднабрался умишка да силенок — в вальщики пошел. Потом... мать померла, братишки сюда перебрались. Поступил учиться в техникум, окончил. Двинули дальше — мастером, начальником лесопункта, директором. Восемь лет командую леспромхозом. В институт на заочное отделение поступил. Скоро четверть века, как прибыл, двое сыновей выросло. Прикипел я накрепко, не оторвешь...

— А технорук... кто был?

— Ужель не догадался? Силкин... — директор закрыл руками лицо.

— Зачем все это рассказываете, Николай Петрович? — спросил Гриша, голос дрожит — взволнован, в волосы пальцы запустил, чует — неспроста откровенничает директор, с подходцем.

— Дело важное. Намечаем тебя начальником лесопункта назначить.

Я даже и не сообразила что к чему, словно и не к Грише обращается директор, а советуется о ком-то другом; не шутил Николай Петрович, смотрел испытующе.

— Какой из меня начальник? — взвился Гриша. — Технологию лесозаготовок не знаю, недавно прибыл...

— Стоп! — хлопнул ладонью по столу директор. — Разберемся. Люди тебя уважают, и за дело. На работе горишь, хулиганство и другие нарушения в поселке пресекаешь. Люди признали — это главное, поведешь за собой. А технологию подучишь, технорук поможет советом. Как говорится, не боги горшки обжигают.

— Привязать хотите? — тяжело Грише, пот со лба утирает, сопит. — В ссылку навечно... Тут либо медведи и вербованные, либо двужильные, как вы, обитать могут. Я и так стараюсь, все для людей делаю...

А директор и вставил ему шпильку:

— Не обманывайся, ты крохи людям кидаешь, что у самого в избытке. А те, кто без остатка для всех — любой черпай до дна! — эти человеки. Ими жизнь крепка и непогибаема. Ты же крылья распетушил и кукарекаешь: «Куда хочу, туда и полечу!» Не выйдет, должник ты, Назаров, и в первую очередь — Силкину...

— Почему Силкину?

— Перед смертью беспокоился он о деле, которое любил, все твердил, чтоб начальником лесопункта тебя поставили. Залез в долги по уши, Назаров, расплачивайся: Силкину долг возврати за доверие, людям — за уважение, а Насте — за любовь. Ты не вербованный, сам приехал, так что два выбора у тебя — струсить, податься назад или осесть, вроде меня. Места наши только таких принимают, и никто не жалеет. Нытики быстро сматываются.

Я на Гришу смотрю, ноет сердце — уколол его директор крепко, по самолюбию вдарил, он аж покраснел от неожиданного оборота и на меня так жалобно глянул. Ведь решать надо сейчас, а без моего согласия Гриша ничего не предпринимает. Не своя я стала, правда, вида не показываю: не дай бог встрять в мужской разговор, потом укоров не оберешься, пусть сам доходит — мое слово впереди, как захочу, так и поверну. Гриша елозит на скрипучей табуретке, ладони тискает до белоты — ой не хочется ему цепью приковываться, вольная же птица! — мечтали всю землю облететь, повидать и горы, и города, на море съездить. Мало ли красивых да уютных мест. Тоска у него в глазах заплескалась. Я мысленно твержу: «Не соглашайся, не соглашайся...» — Будто подслушал директор, встал, взял меня за руку, усадил на свое место и говорит:

— Иногда бывают случаи, коммунист Назаров, когда подсказывает решение твой партийный долг. — Заходил по комнате, дойдет до койки и обратно к окну. — И если Настя любит по-настоящему, то она должна гордиться тобой. Ведь будешь на переднем крае, как в разведке, такое доверие... Трудно, но надо, пойми. Правильно, Настя?

И меня, значит, любовь нашу в поддержку бросил: очертил кругом и заклял. Попробуй, переступи черту, тошно станет. Аи впрямь, отступись сейчас — и я, и Гриша — уважение к себе потеряем. Мается он, измучился враз. Сжалилась, помогла — ладонью огладила волосы: «Пройдет время, Гриша, на твое место другого пришлют, а мы полетим куда захочется».

За меня боялся — потерять или иное думал; перевел дыхание, потвердел и будто прежним стал, который огоньком светится. О людях в первую очередь вспомнил:

— Николай Петрович, вдруг не захотят рабочие меня начальником? Не смогу я так работать...

— Что же ты предлагаешь? — прищурился директор.

— Собрание проведите и спросите народ. Согласятся, тогда буду работать, — выпалил Гриша.

— Ого, да ты, брат, хитер! Ишь как дело повернул, — изумленно сказал директор: опять затопал от койки к окну и этак изучающе смотрит. — Никогда не слышал, чтоб начальников выбирали... Но у вас тут особое положение. Ладно, — решился он, положил руки на плечи Грише, сжал, — согласуем в райкоме, проведем собрание.

И было собрание, было! Из райкома второй секретарь прибыл и остальное начальство леспромхозовское. В объявлении так и написали: «На повестке дня — утверждение начальника лесопункта». В поселке головы ломали — кого назначат. Мы с Гришей молчали и промеж себя об этом ни слова, словно боялись затронуть похороненную мечту, бередит она, напоминает. Я иногда ночью пущу слезу, в подушку уткнусь, чтоб он не догадался. Изболелась и за него и за себя. Морщинки прорезались на лбу у Гриши, задумчивый стал — уставится в одну точку, словно видит там что-то. Я не мешала ему, сама примеряясь, что делать; руки вялые — всякие желания пропали, простые щи сварить и то охоты нет. Правда, недолго у меня слезливое настроение держалось, переломила ради Гриши. Заказала у местного столяра новый стол, стулья, кровать деревянную — надо же устраиваться по-человечески. В тот день, когда собрание состоялось, кровать и принесли. Гриша как раз брился — вытаращился, не поймет, рот открыл, с помазка пена на пол капает. Втащили мы со столяром кровать, я упросила его пособить выволочь в сарай наши узенькие железные койки, установили роскошное ложе. Гриша топчется передо мной, слова вымолвить не может: «Ты, ты...» — обнял и ну целовать! Отбиваюсь: «Леший, мылом измазал!» Порушилось отчуждение — вместе любая беда не страшна, переборется, но червоточинка осталась.

Вечером в клуб направились. Народу набилось — протиснуться нельзя: и ребятишки, и бабы. Мужики чадят, дым плавает по тесному залу. Поселковый клуб — обыкновенная большая изба: лавки, стол для президиума да трибуна. Зимой кино не показывают — далеко везти и бездорожье, и клуб двое суток протапливали — согревали. Забились мы в дальний угол, я Гришу за локоть держу, чувствую — переживает здорово, ободряюще дергаю, улыбаюсь, чтоб и он повеселел: смущается — ради ж него собрались люди!

Заняло начальство свои места, утихомирилось в зале. Директор первым выступил: кто впереди, что нужно сделать для улучшения работы лесопункта. Одной лесозаготовительной бригаде вымпел вручил. Словом, обыкновенное производственное собрание. И не очень внимательно слушали его, ждали самого важного. Издалека начал директор. Помянул добром Силкина, рассказал о сложившемся у нас положении. После паузы повысил голос, хотя и без нужды — тишина полная, пошевелиться боятся:

— Посоветоваться с вами, товарищи, решили, от вашего мнения зависит утверждение начальника лесопункта. Пришлого вам не рекомендуем — условия особые, потому и предлагаем кандидатуру бульдозериста Григория Назарова!

Он пытался еще что-то сказать, да шум прокатился — ничего не разберешь. Пламя в лампах заколыхалось. Кой-кто вскочил, озирается — Гришу ищут. Он нагнулся, чтобы не увидели, хорошо, что темновато в зале. Некоторые закричали: «Чего прячется? Пусть перед народом встанет!» Директор поднял руку, выждал спокойствия:

— Правильно. Выходи, Назаров, сюда, на обозрение! Прислонилась я к щеке Гришеньки губами — не робей, твоя Настенька рядом! — щека горячая; и желваки от напряжения перекатываются. Оттолкнулся он от лавки — будь что будет! — обозначил себя: «Здесь я, иду...» Расступились, освобождая ему проход. Повернулся Гриша лицом к залу, смотрит. Ой и страшно так стоять, когда десятки глаз ощупывают! Я б никогда не смогла. Небольшая заминка вышла — уж больно тревожно притихли люди; первым спохватился директор:

— Все вы знаете Назарова — член партии, активист, горит на работе. Руководство «за». Теперь послушаем вас, — и сел.

Разнобой поднялся, громче всех бабы стараются — и тоже за Гришу. Вынырнул из гущи Капалин, востренький мужичонка, пронзительно завопил:

— Нельзя его начальником!

Повариха Танька, с которой я работала, уцепила его за телогрейку и назад тащит:

— Блудникам спокоя не дает, то-то ты взъерепенился!

Шум долго бушевал. Начальство переговаривается в президиуме, а Гриша как вкопанный застыл; издалека-то мне видно плохо, но соображаю — напрягся он, что струна звонкая. Ведь открытый перед людьми, трудно. Директор спрашивает громко:

— Так как, знаете Назарова?

— Знаем! — орут из зала.

— Доверяете?

— Доверяем! — рявкнули уже дружнее.

— Ставлю на голосование: кто за то, чтобы начальником вашего лесопункта назначили Григория Назарова, прошу поднять руки!

Я считать начала, да сбилась — сплошь торчат. Сердечко стучит, во рту сухо, и все позабыла — радостно за Гришу, нужен оказался он всем.

— Кто против? Воздержался? Постановили единогласно.

А секретарь райкома после голосования поинтересовался:

— Подождите, тут один товарищ против высказывался. Вы что же, вместе со всеми голосовали?

— Не дурак я, раз народ скопом за него, против пойдешь — он сожрет заживо, начальником же стал!

Хохотали смачно, нервы у меня притихли, и слезы тут же закапали. Я их не утираю — от счастья это, а таких слез разве можно стыдиться...

Тяжелая штука — начальником быть. Раньше лишь за себя в ответе, за других — как сердце велит. Теперь же спрос с одного Гриши за весь поселок: и за план, и за жизнь. Вертись, Назаров, вникай, организовывай людей, расставляй. Нужных знаний у него нет, спасибо, директор кучу книг прислал — и за техникум, и за институт; изучает лесозаготовительное дело, технорука от себя не отпускает, выпытывает тонкости. Осунулся, построжел. Нелегко, конечно, ой нелегко. У тебя, Самойлов, то же самое — каторжная работа и спрос. Жалобные твои глаза выдали — впервой командуешь! Эх, мужики...

В гости к нам по первости ходить перестали, стесняются — начальник! — раньше иное: он простой рабочий — и ты такой же, можно и зайти, если хороший человек.

Удивил Лешка Козырев, вербованный. Никогда нога его в доме не ступала — заявился! Чинно, благородно поздоровался, присел к печке спиной. «Я посмотрю, подышу, начальник, твоим воздухом, наверное, он особенный?» — сказал с усмешечкой. Гриша в книгу уткнулся — черпает премудрость. Лешка с полчаса поторчал и скрылся тишком. Следующий вечер — снова он на пороге. Забеспокоилась я: не замышляет ли чего? Рассмеялся Гриша: «Чего боишься, дурочка?» Раз Лешка и говорит — ужинали мы втроем: «Не пойму ситуацию, начальник, — и опять с ухмылочкой, не разберешь — смеется или всерьез. — Я от жизни бегу, ты — к ней, чудно... Как с людьми-то бывает — в разные стороны направились, а встретились, один другому путь перебивает, чудно...»

Весна настала, развезло дороги — хуже некуда. Горячая пора у Гриши — речка вскрылась, начинай сплав леса. Все бы ничего, да чувствую — грызет его тоска, страдает, ума не приложу, в чем дело. То занялся заготовкой дров — очумел? — рано еще, попозже надо, летом, а он после работы топором машет, поленницу в сарае кладет. Загорелось огород копать под картошку. Посадили. Квартиру отремонтировал. Подступалась к нему с расспросами — отшучивается.

И вдруг поздно домой приходит. Я думала — задержался по работе, как бывало и прежде. В другой раз повторяется картина. Я не сплю, жду за полночь. Приплелся тихонечко, разулся в прихожей, на цыпочках крадется. Кринками позвякал осторожно — молока попил и пристраивается спать. Подождала. Когда улегся, протянула руку и легонько тереблю за чуб: «Нагулялся? У кого гостевал да ласкался?» Знаю, не то говорю, но сдержаться не могу: раньше пулей летел, чуть освободится.

Повернулся он ко мне, удивляется:

— Ты еще не спишь?

— Куда уж спать, если муж где-то бродит среди ночи, — захлебываюсь от горечи, от слез, от его скрытности. Ведь стоит маленькому недоверию завестись — прахом пойдет любовь.

Слез моих Гриша не выносил, просто из себя его выводили. Обнял, ласкает, успокаивает — не поддаюсь, должна же я знать, где он проводит время.

— Работал я, работал! Бульдозером площадку на нижнем складе ровнял...

— С чего ты на бульдозер взобрался?

Отодвинулся Гриша, на спине лежит, руки под затылком. В темноте шепчет, убеждает, да наоборот получается — еще горше мне:

— Истосковался я, Настенька, по работе, настоящей, мужской, чтоб плечи ломило, чтоб усталость навалилась — сильней тогда я становлюсь. Командовать — лишь глотку тренировать. Я же здоровый, иногда стыдно — бабы топором вкалывают, а я мимо иду, указания им отвешиваю. На бульдозер глянешь — ведь сросся с ним, пропитался его запахами и сам тремя потами смачивал! Не могу без этого, понимаешь, жилка работная тревожит...

Вцепилась ему в майку — чуть ли не рву в клочья:

— Гришенька, родненький, и чем же я тебе опостылела, что бежишь от меня к бульдозеру треклятому?

Умом-то соображаю: откровенно он высказался, душу излил — уж такой человек, совестливый да настырный, по справедливости хочет, по высокой мерке жить. Значит, нужно мне опять терпеть, еще одну частичку мечты похоронить, самой остатками пользоваться. А я всего желаю, до кровиночки!

— Эгоист ты, Гришенька, поставили начальником, и уж возомнил, — это я от отчаяния, от злости бухнула, чтоб побольше досадить, потешиться за обиду. Сгоряча наговорила, наговорила, да и ляпнула: «Завтра же уеду куда глаза глядят, не собираюсь в этой дыре век торчать!» И отступать нельзя, если поперек пошла.

Жадной я оказалась до беспамятства. Гришей ни с кем не желала делиться, хотела возле своей юбки держать да миловаться. Не поняла его. Он же с малолетства, с детдома, на людях и для людей, и я должна бы так, наравне с ним. Но в ту пору Гриша мне свет заслонил, кругом он, и в мечтах моих сторонним места не было. Оттого и надумала припугнуть, может, за мной побежит.

— Вот оно что! — Гриша облокотился и сверху смотрит мне в глаза близко-близко, хоть и темно, а чую горечь его. — Разлюбила, значит, меня?

Уткнулась я в подушку, молча давлюсь слезами. Ну почему такое наказание, казним друг друга? Ужель ослеп или веру потерял? Да без него, Гришеньки, мне и жизнь не мила...

Самойлов, чего насупился? Иль не веришь тому, что рассказала? Поездить, повидать края разные — без толку, убивание одно, на душе мало чего прибавится. До цены копайся, узнай, почем сам стоишь для людей. Гриша мой уразумел, что бульдозер его, лесопункт наш крохотный, Лешка Козырев с вербованными, лесорубы с их семьями, тайга и речка промеж чащобы — лишь частичка света белого, но такая-то и нужна сердцу. Чтобы лаской она приветила, одари ее работным потом своим и любовью.

И ребеночка хочу от Гришеньки, так сильно желаю, чтоб случилось это — клеточки мои тянутся к нему, удержу нет, каждая истосковалась, душа стонет. Все время его чувствовала и призывала — руки, тело, губы...

Видишь, Самойлов, куда мое разумение забрело, пока я здешние денечки отсчитывала. И, выходит, пропаду я без Гриши, нужно к нему ехать. Чую, останется он там насовсем, зацепила его крючком тамошняя жизнь — суровая, без скидок; проверяет она людей на стойкость: выдержал — признает, отступись от нее — уже не тот человек, простора не хватает. Там, как на ладони, без всяких прикрас и говорений, видно, кто ты есть.

А всколыхнулась я нынче все-таки из-за Лешки Козырева. Куда я подалась — никто не знал. Лешка же отыскал меня. Выскакиваем мы с девчатами из столовой после обеда — Лешка стоит напротив дверей: руки в карманы пальто глубоко засунул, сгорбился и словно врос в землю, не сдвинешь с места. Все обходят его, нахмуренного, с опаской, да и я поначалу перепугалась — зачем заявился? Хотела в сторонку вильнуть, но потом решила — чего бояться? Выструнило меня внутри, кажись, тронь и зазвеню бубенцом. Тихонечко иду к нему — тянет что есть мочи; рвануться же, подбежать — а ну как хрустнет бубенец отчаянно, и зайдусь я истерикой, голосить буду на весь свет, и на Лешку наору, выгоню в два счета. Подивилась я на себя — значит, не пустая я была это времечко, значит, просто притаилась, обманывалась, топила безжалостно любовь, а она выжила.

Долго молчали мы с Лешкой. Он исподлобья смотрит, и глаза у него суровые, бездонные. Не выдержала я:

— Здравствуй, Леша, как нашел меня?

— Дело нехитрое, — отвечает и усмехается. — Твой-то разлюбезный старался и не смог.

Сказал, а тут реветь хочется. Уцепилась я в его плечи, трясу:

— Говори, как Гриша, что с ним?

Еще ниже согнулся, уставился вбок; потом сжал мне запястье и потащил к дороге. Пылит самосвал, Лешка руку поднял — голосует. Шофер зубоскалит, подковыривает: «Какую девку украл, парень! Ты ее не из бетономешалки спер?» — намекает. на мою спецовку. На железнодорожной станции Лешка сует ему деньги, тот осклабился: «За участие в краже тюряга грозит, а ты трешкой откупаешься».

Отшил его Лешка: даже мизинцем не пошевелил, а зыркнул глазищами — шофера и след простыл.

Зашли мы в станционный буфет, уселись в уголке, пиво пьем. Не узнаю я бывшего главаря вербованных — изменился; раньше взглянешь и видишь, что ты для него — пустота; презирал или злобился, один черт. Отсюда и бесшабашность, и нежелание жить по-людски; сейчас же передо мной усталый, измученный человек, видать, переломился и трепыхается, а крылья-то давненько подрезаны. Ой и нелегко ему со своей бедой... Пожалела я Лешку, погладила его обгорелую щеку, и жутко стало, когда под ладонью рубцы нащупала, но сдержалась, волосы еще взлохматила.

— Лешенька, рассказывай...

Он мотнул головой, словно лаской я боль причинила; щепотку соли на край кружки приладил, цедит пиво и смотрит потерянно, так смотрит, что меня жаром обдало — неужто с Гришей плохо? Догадался Лешка про мои думки, отставил кружку, успокоил.

— Жив-здоров твой разлюбезный, командует. Что с ним приключится? Бродит сумрачный по поселку. Ко мне привязался — учись бульдозер водить! Не отстал... с ним вроде корешей стали. А речи его... лишь о тебе. Так расписывал, что меня завидки бесили — обделенный я, с пацаньев один — замотало, било вперехлест, на душе живого кусочка не отыщешь. Ан нет, разбередил Гришка своей настырностью. К тому же вижу, как он тебя любит, впервой понял, что жизнь моя катилась погано, мимо стольких радостей прошла...

Рванул Лешка ворот рубашки, кадык у него задвигался, будто задыхается и пытается сглотнуть; красные пятна по лицу пошли: сам не свой он.

— С завидок Гришке и повернул мой нрав в другую сторону. Не верил раньше, что можно так любить женщину, не верил, что и она способна. Были у меня... всякие. Одна, помню, девчонка совсем, так убивалась по мне. Надсмеялся я тогда над ней... походя. Жил по закону — хватай, коли в лапы лезет, а самому крошечку подарить жалко. Но ничего, еще не все потеряно. Я частенько тот давний случай припоминаю, ну... вы с Гришей в общежитие завалились. С тех пор ты и маячишь на уме, как под нож кинулась за разлюбезного. Если б кто за меня так... Покоя нет, потому и нашел, может.. полюбил тебя?..

Я путаную речь слушаю — каменеет он, слова тяжелые — язык их еле выворачивает: впервой приходится ему сердечко-то раскрывать. А надежды в глазах — ни капельки! — сообразил, что, кроме Гриши, никто мне не нужен.

— Езжай, — говорит, — плохо ему, и ты маешься, чего гонор выпячивать!

Достал Лешка из кармана билет и положил на стол — один уголок загнулся, а так ничего приметного, бумажка как бумажка. Но чувствую — то межень обозначилась, и решать надо бесповоротно, не век же посередке болтаться...

Завтра заявление на расчет мне подпиши. Расстанемся по-человечьи — ты умный мужик, поймешь, что так лучше. Ночь длинная — кумекай. Теперь уходи, я сейчас белье постираю, подготовлюсь к завтрему. Лишь получу трудовую книжку — ты поможешь! — сразу на станцию... Прощай, Самойлов, и прости меня, что встала на твоем пути.


Загрузка...