Реки начинаются с истоков. Чтобы понять, почему в конце концов отношения Болгарии с Россией сложились именно так, как сложились, начать следует с декабря 1839 года, когда молодой, прогрессивный и окруженный честными патриотами султан Абдул-Меджид подписал «священный указ», положивший начало эпохе Танзимата — «обновления Османской империи», фактически нечто типа «Декларации прав человека и гражданина».
С этого момента — а дальше шло по нарастающей — на территории Порты всем ее подданным, независимо от религиозной принадлежности, гарантировалось обеспечение безопасности жизни, чести и имущества, а также многие другие права. Подчеркивая, что поставленные задачи могут быть успешно решены только в случае единства правительства и народа, авторы проекта провозглашали государственной идеологией османизм. По сути это был просто патриотизм, в рамках которого для власти едины все, кто хочет служить Родине, а тюрки ли это, славяне, арабы, греки или евреи, совершенно никакой роли не играет, ибо невозможен патриотизм без «равенства и единства всех народов». И это не было пустой декларацией. Власти в самом деле намерены были претворять в жизнь свои замыслы, призывая «низы» к сотрудничеству, потому что очень хорошо понимали, как люто будут сопротивляться «верхи».
Естественно, все эти перемены затронули и Болгарию. Раньше всё было просто: христиане — хоть беднота, хоть богатенькие «чорбаджии» — податная райя (стадо) без каких-либо прав, кроме права на жизнь; помаки — болгары-мусульмане — полноправное (в рамках шариата) население с массой льгот по отношению к соседям-христианам, но всё же пониже «настоящих турок». Ну и, конечно, в городах — греки из Стамбула, так называемые фанариоты, которых никто не любил, потому что они, имея в столице крутые связи, тянули на себя самые вкусные одеяла, выступая в качестве торговых посредников.
В эпоху Танзимата, однако, христианам мало-помалу становилось легче, и первой ласточкой этого просвета стало успешное завершение долгой борьбы болгарских священнослужителей за церковную самостоятельность от Константинопольской Патриархии, клир которой был теснейше связан с «фанариотами» и всячески им споспешествовал, что очень не нравилось местным производителям и торговцам.
Раньше о чем-то в этом роде и заикаться было опасно, а теперь стало можно, и 3 апреля 1860 года во время пасхального богослужения в столичной болгарской церкви епископ Илларион Макариопольский, как положено, помянув султана, не помянул имени Вселенского Патриарха — и никаких последствий, хотя Патриархия тотчас пожаловалась властям, не последовало. Типа, «разбирайтесь сами».
К слову, вполне логично: разногласия в рамках ручного православного клира Порту тревожили значительно меньше, чем появление протестантских, а еще более — католических миссионеров, ненавязчиво пропагандировавших «западные ценности», и даже достаточно успешно: в Болгарии возникло движение за унию с Римом, поддержанное многими интеллектуалами во главе с Драганом Цанковым.
Для запрета выхода Болгарской Церкви из-под юрисдикции Константинополя не имелось никаких формальных оснований, но тенденция все-таки тревожила, и султанское правительство вело себя предельно аккуратно, не говоря ни «да», ни «нет», но самим фактом молчания давая болгарским иерархам понять, что в принципе не возражает. Значительно активнее возражала Россия, имевшая давние и прочные связи с Константинопольской Патриархией, да и вообще всякие новации не одобрявшая, однако со временем, особенно после Крымской войны, понемногу начала смягчаться и политика Петербурга. Наиболее разумные дипломаты и эксперты по Балканам постепенно, максимально тактично докладывали царю и Синоду, что никакой беды от помощи болгарским «батям» не будет, ибо от Патриархии в Стамбуле, предельно лояльной Порте, всё равно пользы с гулькин хвост. А вот чорбаджиев, ориентирующихся на Россию, такое отношение обижает, если вообще не отталкивает в ряды «западников».
В конце концов о благоприятном для болгар решении вопроса начал мягко ходатайствовать и граф Николай Игнатьев — посол Российской империи в Порте и вообще редкостная умница, после чего греческим назначенцам в Болгарии стало неуютно. Их, конечно, не били, не обижали, но создали атмосферу такого морального дискомфорта, что они сами стремились уехать, оставляя приходы и должности местным клирикам, а 28 февраля (по старому стилю) 1870 года султан подписал фирман об учреждении экзархата, то есть автономной — а фактически самостоятельной — Болгарской Церкви, главу которой — «наместника» — должны были избирать высшие местные иерархи, а Патриарх Константинопольский — только формально утверждать. Естественно, Патриархия крайне рассердилась, экзархата не признала, избранного в 1872-м экзарха Антима I не утвердила, а болгарских батюшек вообще объявила «раскольниками», но поскольку последнее слово было за султаном, а султан всё подписал, мнение греков даже не приняли к сведению.
Но Церковь Церковью, а по ходу дела из активистов протеста оформлялось и политическое движение с оттенком национализма, а также с прицелом на социальные перемены. Это было эхо модных в тогдашней Европе веяний, что и неудивительно. В Болгарии, так уж вышло, ни своей аристократии, ни своего дворянства не было уже много веков, элиты ее формировались из зажиточных крестьян и выходцев из сел, получивших максимально добротное образование. И они, желая состояться, фрондировали — хотя, конечно, по-разному. Те, кто из семей побогаче, учились в Европе, в университетах Франции и Германии, становясь понемногу, скажем так, «западниками». Возвращаясь домой, они пополняли ряды «лояльно протестующих»: устраивались на госслужбу, на рожон не лезли, но в рамках возможного поддерживали инициативы Его Величества. Молодежь попроще грызла гранит наук в российских вузах и ориентировалась на Россию — в духе славянофильства и народничества, поскольку самодержавие не воспринимала. Эти, как правило, отучившись и нахватавшись, домой не спешили, а оседали в эмиграции, примериваясь к практическим делам, чтобы решать вопросы, не дожидаясь милостей от султана. В основном, конечно, с прицелом на Россию, но поскольку Санкт-Петербург такие инициативы не одобрял еще со времен Ипсиланти, подчас впадали в отчаяние (тот же Драган Цанков, уйдя в католичество, горестно писал: «Только слепые не могут отличить истинно христианского дела римской пропаганды от истинно дьявольского дела панславизма и панэллинизма»), а потом каялись и опять разворачивались в сторону России, надеясь, что там передумают.
Как и всегда, большинство ограничивалось спорами в кофейнях, но кое-кто шел дальше. Например, в 1862-м в Бухаресте несколько зажиточных торговцев, получив небольшой российский грант, основали кружок, именуемый «Добродетельной дружиной». Упаси Боже, ничего чересчур, просто разработка концепции для предъявления российскому МИД. Правда, первый вариант — идею единого болгаро-сербского государства с белградскими Обреновичами во главе — спонсор забраковал (Обреновичи, холуи Вены, на брегах Невы не котировались), зато «вариант Б» — болгаро-турецкая дуалистическая монархия во главе с турецким султаном под эгидой России — понравился.
Проект одобрили, грант продлили, сообщив: «Понадобитесь — позовем», на чем всё и затихло. А на авансцену вышли другие люди, куда более решительные, типа Георгия Саввы Раковского, именуемого еще и Предтечей. В ранней юности он был активистом борьбы за церковную реформу, потом — в Крымскую — одним из основателей Тайного общества, поддерживающего Россию. Затем жил в Австрии, публиковал в газетах антиосманские статьи. Когда его по требованию турок депортировали, переехал в Россию, обивал пороги, ища поддержки. Не найдя, уехал в Сербию и там наконец эту поддержку нашел — слегка от сербского правительства, но в основном от австрийской разведки, заприметившей упрямого и потенциально ценного болгарина и теперь, когда к Вене у Стамбула претензий быть не могло, решившей его поддержать. Болтологией он не увлекался, был поклонником Мадзини и сторонником «прямого действия», считая, что добиться независимости может только сам народ и только в том случае, если народу будет вокруг кого объединяться. В практическом плане — искал деньги, собирал политически активную молодежь, формировал четы — повстанческие отряды — и засылал их за Дунай, пребывая в уверенности, что народ отзовется.
А народ никак не отзывался. Восхищался, слагал песни о славных гайдуках — Панайоте Хитове, Филиппе Тотю, Стефане Караджа, Хаджи Димитре, но и только, так что четам раз за разом приходилось, побузив, уходить обратно. В связи с этим Раковский пришел к выводу, что к вопросу нужно подходить системно, но не успел: чахотка, вечный бич разночинцев, помешала, и продолжать его дело пришлось уже парням из той самой политически активной молодежи.
А парни были серьезные. Не слабее российских народников, с которыми, к слову, кое-кто из них (как, скажем, Стефан Стамболов, о котором позже будем говорить много) был и связан, и дружен. Понемногу выдвинулся и лидер — Любен Каравелов, выпускник Московского университета, теоретик, публицист и очень толковый организатор. Кстати, это он, наряду с Петко Катрановым, был прообразом Инсарова из тургеневского «Накануне». Живя в Москве, Каравелов неустанно писал, рассказывая российской общественности о «балканской сестрице», заинтересовал этим самые широкие слои, и это само по себе было много. Но литературного творчества активисту не хватало, и он с удостоверением корреспондента «Московских ведомостей» отправился в Белград, где принялся формировать чету.
Естественно, его депортировали, и он какое-то время нащупывал контакты в Австрии, а весной 1869 года осел в Бухаресте, где познакомился с еще одним харизматиком — Василом Кунчевым (позывной «Левски»). С этого момента работа вышла на качественно иной, куда более конкретный уровень. В отличие от Дюбена — скорее теоретика, по натуре склонного к рефлексии, — Васил, человек с реальным боевым опытом, фанат идей Раковского, попробовавший себя в четах и разочаровавшийся в этой методике, имел практический склад ума и железную хватку.
Васил Кунчев (Левски)
Так что очень скоро их тандем (вернее, трио, потому что был еще и Христо Ботев, друг Васила) заработал с точностью метронома. В том же 1869-м в Бухаресте состоялось учредительное собрание Болгарского революционного центрального комитета (БРЦК), с места в карьер объявившего себя «Временным правительством Болгарии», эмиссары которого вскоре создали в самой Болгарии подпольную «Внутреннюю революционную организацию», взявшую курс на подготовку всенародного восстания.
Ну а чуть позже, когда возникло несколько десятков ячеек, на общем собрании комитета, состоявшемся весной 1872 года, были приняты его программа (автор — Каравелов, ставший главой БРЦК) и устав (автор — Левски, высший военный руководитель будущих событий). Эти документы были уже предельно конкретны, цель определялась четко: «путем всеобщей революции произвести коренное преобразование нынешней государственной деспотически-тиранической системы, заменив ее демократической республикой». А в смысле тактики указывалось, что все разногласия между «западниками» и «русофилами» будут улажены после достижения главной цели — независимости.
И на том — к делу. Каравелов изыскивал средства, формировал общественное мнение, а Левски, перейдя Дунай, создавал сеть «первичек» — первичных ячеек комитета — и делал это очень удачно аж до тех пор, пока не случилось то, от чего ни одно подполье, сколь бы искусный конспиратор его ни возглавлял, не застраховано. 22 сентября (по старому стилю) 1872 года один из «апостолов», Димитр Обштий, организовал налет на турецкую почтовую карету. Сделано это было вопреки прямому запрету Левски — слишком большая сумма перевозилась, и Димитр решил, что удача всё спишет. Но не свезло...
Парни угодили в засаду, предстали перед судом, и, поскольку дело пахло петлей, Обштий заявил, что «экс»[1] — не уголовный, а политический, раскрыв туркам факт существования организации и назвав имена ее руководителей. Начались аресты. БРЦК приказал Левски, сидевшему в надежном убежище, немедленно начинать восстание, однако сам Васил лучше всех понимал, что ничего еще не готово и выводить на убой две сотни активистов нельзя, а людям, против которых нет никаких доказательств, ничто не угрожает. Поэтому, проигнорировав приказ, он решил уходить в Румынию, забрав архив подполья, и 27 декабря был — в общем, случайно — арестован турецкой полицией, успев уничтожить документы.
По поводу ареста ходило много слухов, назывались имена «предателей», но, скорее всего, туркам просто повезло: наряд полиции брал обычного «подозрительного». В Ловече, где Левски многие знали, на очной ставке арестованного не выдал никто из задержанных, и опознали его как государственного преступника только в Тырнове. После этого его предали суду по старым делам, не выяснив ничего ни про БРЦК, ни про подполье, о котором подсудимый не сказал ни слова.
Впрочем, досье заслуженного четника и без того было пухлым, на смертную казнь хватало с верхом, и 6 февраля 1873 года (19 февраля по новому стилю) «опасного мятежника» Васила Кунчева повесили на окраине Софии. Его молчание на суде спасло многих и сохранило сеть. Но Любен Каравелов, потрясенный смертью друга, ушел в глухую депрессию, и вполне возможно, что всё бы рассыпалось, не перехвати штурвал Христо Ботев, при котором уже крутился, быстро набирая влияние, изгнанный из Одесской духовной семинарии Стефан Стамболов, совсем юный — всего-то неполных 19 лет, но очень-очень себе на уме и совершенно без тормозов.
Следует отметить, что ладно шло далеко не всё. Как когда-то писал Левски в Бухарест, «в честных образованных юношах, готовых к борьбе, недостатка нет, но люди старшего возраста в селах предпочитают отмалчиваться». Но, в принципе, оно и понятно. При Танзимате, как сложно ни шли реформы, жить стало несколько легче, а в сравнении с тем, что было еще раньше, так и вовсе слава Богу.
Лучше всего это показала впоследствии Русско-турецкая война, доказавшая, что Порта стала гораздо сильнее, чем прежде. У нее, считавшейся «больным человеком Европы», вдруг оказались и талантливые генералы, и храбрая, мотивированная к упорному сопротивлению, неплохо подготовленная армия, и офицеры самого разного этнического происхождения, которым «за державу обидно», и достаточно широкая общественная поддержка.
Естественно, примерно то же было и в мирной жизни, — или, возможно, правильнее было бы сказать, что мирная жизнь определяла новые военные реалии. Так что добра от добра осторожные люди не искали — и приключений, хотя агитаторов слушали, сочувственно мотая головой, не хотели. Но не было бы счастья, да несчастье помогло. И называлось это несчастье «мухаджиры».
Дело в том, что с окончанием Кавказской войны на Балканах появились «беженцы» с северо-запада Кавказа — примерно 200 тысяч адыгов, решивших уехать, но не покориться «неверным». Ехали не просто так, а по приглашению, по специальной правительственной программе, довольно неглупой: правительство Порты решило создать этакие «народные дружины» в проблемных районах, подозреваемых в потенциальном сепаратизме, то есть на востоке Балкан (на западе вполне справлялись албанцы) и на Ближнем Востоке, где нуждались в присмотре бедуины.
В Болгарию завезли примерно 30 тысяч семей (данные источников слегка разнятся). Их обеспечили «подъемными» и землей. Люди из Стамбула сделали всё, чтобы приезжие интегрировались нормально, но гладко было только на бумаге. Реально же, по словам Христо Ботева, предельно внимательно следившего за ситуацией, «началась эра черкесских грабежей. Засновали по беззащитным болгарским полям [...] загорелые на солнце фигуры черкесских разбойников. Запищали дети у матерей [...] как пришли черкесы, крестьяне не знают, что принадлежит им, а что — черкесам».
Вообще, если уж совсем объективно, горцев тоже можно понять. Они ненавидели православных — тем паче с языком, похожим на русский, — и презирали их, считая добычей, отданной им по праву за все, скажем так, кровь и слезы, пролитые во имя Аллаха и на пользу Турции. Болгары с такой постановкой вопроса, конечно, не соглашались и пытались жаловаться, однако получалось скверно.
В Стамбуле, если информация доходила, реагировали, посылая циркуляры: дескать, разберитесь и примите меры, — но тщетно. Циркуляры приходили куда следует, и где следует жалобщикам разъясняли, что новые соседи вообще-то люди мирные, у себя на Кавказе никого не обижали, вот только обычаи у них такие... своеобразные и сами они по натуре вспыльчивые. И опять же, слишком они настрадались от русских, поэтому нервничают, но это пройдет, нужно проявить понимание и толерантность, не делая из мухи слона.
А уж мелкое местное начальство и вовсе закрывало глаза на всё — оно само было недовольно стамбульскими экспериментами, да и взятки любило, а горские старейшины на взятки не скупились. Так что наверх шли сообщения, что-де «гнев правоверных обрушивается на русофилов». При таком раскладе «мухаджиры», понятно, наглели. Очень скоро начали грабить уже не только «неверных», а всех подряд — и мусульман-помаков, и даже турок, разве что мусульманок не насиловали, а христианок — вовсю, и горе было той, которая смела сопротивляться.
«Черкесы! Ах, Боже мой, как горько! — писал Ботев. — Уже и днем человек не смеет отойти далеко... Злодеи бесчестят невест и женщин, убивают невинность молодых девчат». И далее — перечень ограбленных сел, документальные подробности насилия и обид, оставшихся без внимания. Какая-то реакция со стороны властей следовала только в самых вопиющих случаях — таких, как в селе Койна, где христиане и помаки, объединившись, встретили очередную банду огнем. Тут уж начальник управы через несколько часов перестрелки всё же послал жандармов, и те даже задержали нескольких налетчиков, — однако, не довезя до города, отпустили подобру-поздорову...
Итоги, надеюсь, понятны без пояснений. Дороги пустели, ярмарки закрывались, практически прекратилась торговля — слишком много бедолаг-коробейников, рискнув, расставались если не с жизнью (хотя часто и с ней), то с пожитками. Черкесы бродили везде и забирали всё: деньги, одежду, продукты, уводили скот, крали женщин. Чтобы хоть как-то спастись, никто не ходил поодиночке — только группами и с топорами.
Женщины перестали выходить из домов, скотину загоняли прямо в дома, заваливая вход бревнами. Но тогда банды начинали штурмовать усадьбы, а взяв штурмом и обобрав, строго наказывали хозяев «за непослушание».
У Ботева на эту тему много статей. Можно, правда, сказать, что он — как лицо заинтересованное — пристрастен. Но в то же время и нельзя. Много лет спустя профессор Иван Хаджийский, первый болгарский социолог, собирая материалы для своего классического труда «Моральная карта Болгарии», посвященного народной психологии, специально расспрашивал стариков в глубинке и по поводу «мухаджиров». Да не просто так, а пригласив в поездку — во избежание всяческих упреков и сомнений в научной корректности — коллег из Турции, заверявших каждую запись, сделанную в некогда мятежных селах.
Выводы однозначны: «В памяти народной всё еще очень живо, до мельчайших деталей, помнят даже имена насильников и их союзников из числа низшей турецкой администрации». Более того, как указывает ученый, «до прихода черкесов никто и не помышлял о восстании. Но как они появились [...] жизнь стала невыносима. [...] На общий вопрос "Решились бы вы воевать, если бы не было черкесских грабежей?" ответ всегда был один: "Никогда"».
Короче говоря, даже по карте событий видно: где горцев не было, там не было и протеста. Даже если в районе существовало сильное подполье, на его призывы просто не откликались, не глядя ни на безземелье, ни на высокие налоги, ни на бедность. А вот села, куда горцы наведывались, давали добровольцев тем больше, чем чаще они появлялись. Причем эмиссаров из центра слушали и оружие готовили не только голь перекатная, которой терять было, по большому счету, нечего, не только имевшие личный зуб на «мухаджиров» и местных взяточников, но и зажиточные, всеми уважаемые, со связями в местной администрации чорбаджии.
И, следовательно, никуда не деться — прав Ботев: «Только этот ужас, эта ежечасная тревога издергала нервы этим кротким и незлобивым людям [...] которые от ужаса перед жизнью, усугубленного продажностью полиции, пошли на борьбу и смертельный риск». А тем, кто всё же верить Ботеву — как убежденному «русофилу» — не пожелает, могу сообщить: примерно то же и в примерно таких же тонах рассказывает о ситуации в Болгарии не кто иной, как Захарий Стоянов. Тоже «апостол», но, в отличие от пламенного Христо, представитель самого антироссийского, самого склонного к компромиссу с Портой крыла БРЦК, которого в предубежденном отношении к туркам, которых он уважал, и черкесам подозревать не приходится.
В августе 1875 года собрание БРЦК в Бухаресте приняло решение начинать восстание. С мест поступали хорошие новости, четы для вторжения были готовы, план восстания утвержден, уполномоченные центра разъехались по «военным районам» и добрались успешно. Однако, как выяснилось, лидеры ячеек сильно переоценили уровень организации. Даже в Старой Загоре, куда прибыл для общего руководства лично Стамболов, мало что было подготовлено, организаторы переругались, и восстание, начавшееся 16 сентября вопреки рекомендациям Стефана, практически стихийно, власти подавили легко и быстро, повесив по итогам семерых активистов.
После этого в руководстве БРЦК начался разбор полетов на предмет «кто виноват?», временами переходивший в драки и, видимо, только Бог дал, что не в перестрелки. Слегка успокоившись, комитет на 80 процентов переформатировали и в конце октября приняли решение готовить старт на 1 мая 1876 года, учтя и исправив все ошибки. Страну разделили на четыре округа, «апостолам» предоставляли уже не роль «координаторов», а «диктаторские полномочия», взяли под контроль поставки оружия — в том числе изготовление знаменитых «черешневых» пушек.
Задоринок на сей раз не случилось, так что 14 апреля, собравшись в местечке Обориште, «апостолы» Четвертого (Пловдивского) округа пришли к выводу, что хрен зна, как у других, но у них всё готово — и центром восстания должен быть город Панагюриште, абсолютное большинство населения которого, включая женщин, так или иначе участвовало в подготовке. После этого все разошлись кто куда — в частности, некто Никола Станчев, внезапно сообразив, с каким огнем играет, пошел прямиком в управу, где как на духу рассказал властям, что, кто и когда. Так что оказалось, что начинать надо прямо сейчас.
20 апреля, за 10 дней до намеченного срока, к которому готовились все остальные, в городок Копривштице прибыла группа захвата, человек двадцать, из которых уйти живым посчастливилось только одному. В тот же день был дан сигнал, поднялись города Клисура и Панагюриште, а также десятки сел. Объявив о создании Временного правительства, Гиорги Бенковски — главный «апостол» Четвертого округа — разослал коллегам письма на тему «знаем, что рано, но как вышло, так вышло». И началось...
Четники
22 апреля в Панагюриште торжественно освятили знамя восстания. Мятеж волной катился к западу. Это уже была если не война, то, во всяком случае, нечто очень на нее похожее. Как выяснилось, «страшные абреки», если разобраться, вовсе не так уж страшны, как принято считать. Их сминали и резали поголовно, а по ходу дела частенько доставалось и помакам, при первых известиях о «мятеже неверных» инстинктивно схватившимся за оружие.
Правда, в других округах, никак такого не ожидавших, не заладилось. Под Тырново несколько отрядов, ушедших в горы, были быстро выслежены и перебиты. Под Сливеном всё кончилось за день, а во Враце и вовсе ничего не началось: уже зная детали происходящего, «апостолы» приказали волонтерам, как сказал бы старый Мендель Крик, «сделать ночь» и затаиться, а сами ушли от греха подальше. Но Пловдивщина реально пылала, и на подавление двинулись регулярные части, по дороге обрастая уцелевшими и очень злыми «мухаджирами», которых турецкие офицеры, брезгуя палачествовать, как правило, ставили в первые ряды, прикрывая ружейным и артиллерийским огнем.
«Спасая себя от недоброй славы, — напишет позже Захарий Стоянов, — турки, выпустив из клеток человекообразное зверье, навеки зарекомендовали себя негодяями». Как ни странно, в некоторой степени согласен с этим Ахмет-бей, один из офицеров штаба карателей: «Мы совершили ошибку. Нам претило пачкать руки — для этого, в конце концов, и существуют горцы, но, возьмись мы за дело сами, горя было бы меньше, наша совесть — спокойнее, и многое потом было бы иначе».
Впрочем, история не любит сослагания. Плохо вооруженному, почти не обученному ополчению противостояли регулярные войска и прошедшие кавказскую закалку башибузуки[2], в отличие от повстанцев регулярно получавшие все виды снабжения. Исход был очевиден. Уже 26 апреля пала Клисура, где победители, вопреки приказу турецких начальников, устроили дикую резню, причем в начале мая, после падения Панагюриште, Копривштицы и Перуштицы, оказалось, что в Клисуре вынужденные переселенцы только тренировались.
«Картина была самой душераздирающей, — писал Захарий Стоянов, чудом вырвавшийся из кольца. — Там белобородый старец падал в ноги хищному башибузуку, моля о пощаде [...] молодая мать бросалась на окровавленный нож, чтобы оставили в живых милого ее ребенка, — но бесчеловечная чалма, под которой виднелся человеческий образ, рубила и матерей, и детей...» Описывать детальнее не хочу — любителям хоррора Гугл в руки, читайте «Записки о болгарских восстаниях», — но факт есть факт: зверства настолько зашкалили, что в Перуштице за оружие взялись все, даже немногие жившие там помаки, сообразившие, что разбираться в деталях credo никто не намерен. Черкесы бежали в турецкий лагерь, а османский офицер сообщил в Пловдив, что в Перуштице «болгарских бандитов нет вовсе, село обороняют кадровые русские и сербские войска», прося подмоги.
Естественно, подкрепление прибыло, и оборона ополченцев рухнула. Болгары пытались спастись в церковных дворах, но меткие джигиты, вскарабкавшись на шелковицы, расстреливали людей, выцеливая детвору. Старушку-попадью, вышедшую с белым флагом просить турок принять капитуляцию, к бею не пропустили, порубив на куски. Трех уважаемых дедов — тоже. В итоге, когда турки всё же вмешались, оказалось, что поздно: последние патроны ополченцы потратили на жен и детей, а затем убили себя ятаганами.
«Самым гадким, — вспоминает тот же Ахмет-бей, — оказалось поведение кавказцев, когда они, ворвавшись в полную трупов церковь, тотчас принялись рыскать по карманам убитых. Одна из лежавших на полу женщин подняла голову и посмотрела на нас с Орхан-агой умоляющими глазами, но мы не успели ничего предпринять, как подскочивший черкес снес ей голову саблей».
Спустя пару дней — восстание уже практически угасло — судьбу Перуштицы разделило огромное село Батак, где за дело, не дожидаясь горцев, взялись помаки, после чего из трех тысяч христиан уцелели считаные единицы. Так что когда 17 мая у села Козлодуй на правом берегу Дуная с неплохо вооруженной четой в 220 стволов высадился Христо Ботев, это уже был фактически поход за смертью, в рамках уже не реальной, а информационной войны.
Сообщение «Мы идем, чтобы своей гибелью разбудить в Европе человеческие чувства» накануне переправы разослали по всем ведущим редакциям континента, и гибель Христо вместе с отрядом 20 мая стала по факту важнейшей политической победой разгромленного восстания. Статьи и очерки Ботева, до тех пор мало кого интересовавшие, вошли в моду, информацией о трагедиях Панагюриште, Перуштицы, Батака и почти трехсот сел, ставших могилой тридцати тысяч человек, из которых 25 тысяч не брали в руки оружия, запестрели первые полосы газет. По инициативе вставшей на дыбы России — «Русские своих не бросают!» — была создана Международная анкетная комиссия, целью которой стало обследование пострадавших районов Болгарии.
Стамбул, где на уровне министров тоже были шокированы многие, пытался как-то оправдываться, объясняя случившееся «эксцессами исполнителя», виновные в которых понесут наказание. Но звучало это неубедительно, да и никого уже не волновало, ибо дело было сделано.
Мировая общественность на какое-то время обрела смысл жизни в защите «бедных болгар», в громы и молнии включились светочи литературы — от Толстого, Достоевского и Тургенева до Гюго. «Болгарский вопрос» вышел на авансцену, став фактором мировой политики, а отношение среднестатистического болгарина к Порте, до тех пор вполне лояльное, сменилось тупой — на века — ненавистью, чего, собственно, и добивались Ботев с «апостолами», в узком кругу не скрывавшие, что на военную победу своими силами рассчитывать нельзя.
О предыстории Русско-турецкой войны 1877-1878 годов, одним из следствий которой стало, как известно, освобождение Болгарии, в рамках ликбеза говорить излишне. О серии досадных промахов и промедлений, в связи с которыми время было упущено и полный успех стал частичным (а блестящая победа если и не совсем поражением, то близко к тому), — тоже. Впрочем, фанфары все-таки гремели: как-никак, стояли в десятке километров от Стамбула. Вполне успешно подавили и попытки турецко-помакской партизанщины в северных регионах, и малую войну, устроенную в восточных Родопах черкесами, сознававшими, что пришло время держать ответ за всё.
Тут, правда, пришлось потрудиться. За бандами стояли англичане, и далеко не только в качестве спонсоров: верховным «эмиром» джигитов, лично руководившим их вылазками, стал Джеймс Сен-Клер, бывший британский консул в Варне, выдвинувший требование о передаче Турции районов проживания «мирного национального меньшинства», после чего СМИ Альбиона разразились страданиями в поддержку «национально-освободительного восстания балканских горцев против дикой славянской тирании».
Однако справились и с этим, причем даже без участия русских войск: теперь, когда у болгар тоже были оружие и мало-мальский боевой опыт, отряды еще не родившейся армии при полной поддержке населения быстро расставили точки над i, причем так обстоятельно, что горцы, бросив всё имущество, ушли через турецкий кордон.
Вот только всё это, более или менее легко решаемое, было даже не половинкой беды. Истинная беда общеизвестна: после громоподобного Сан-Стефано[3] великие державы, в пику России, обобрали уже утвержденную мирным договором Болгарию, постфактум нарисовав на карте расселения болгар невнятный «огрызок», к тому же формально входящий в состав Порты.
Всё остальное — южные регионы (со столицей в Пловдиве и специально изобретенным названием «Восточная Румелия») в статусе автономии и западные (Македонию) без всякого статуса — оставили Порте реально. В качестве пояснения прозвучало, что раз в Македонии никакого восстания не было, стало быть, там все всем довольны, — хотя реально восстания не было потому, что более двадцати тысяч македонцев ушли на войну в «центральную Болгарию».
Естественно, после всего, что случилось за истекшие два-три года, воспринято это было как плевок в лицо. Всеми — и «западниками», и «русофилами», и босяками, и чорбаджиями, и в Софии, и в Пловдиве (но особенно, конечно, в Македонии, где турки тотчас начали восстанавливать старые порядки). Так просто обойтись всё это не могло, и когда власти объявили о высылке из Охрида исключительно популярного в крае «бати» — митрополита Нафаниила, стойкого патриота, в годы восстаний и войн формировавшего четы, — не обошлось.
8 сентября 1878 года в Рильский монастырь съехались делегаты неравнодушной общественности. Это были люди очень непростые и полномочные: сам митрополит, люди прославленного воеводы Ильо, русские офицеры, главы «временных администраций» пограничных с Македонией районов «почти свободной Болгарии». Они обсудили ситуацию и приняли решение: хрен турку, а не Вардар; нужно дать русским дипломатам, обсуждающим с партнерами масштабы ревизии Сан-Стефано, аргумент в пользу того, что население края против, сражается и побеждает, а значит, пусть Европа как минимум признает за Македонией тот же уровень автономии, что и за Пловдивщиной.
Территориальные потери Болгарии после Сан-Стефанского договора
Действовать следовало как можно быстрее, пока «концерт» еще ничего не подписал, и времени не теряли. Оружие взяли в руки тысячи местных, из Болгарии на помощь им шли сотни бывалых вояк, ради такого случая даже взявших отставку из «дружин», прообраза будущей армии, а русские офицеры, как и было обещано, помогли с вооружением. 5 октября 1878 года отряд в четыре сотни партизан, напав на город Кресна, разгромил и заставил уйти прочь сильный османский гарнизон.
Так началось Кресненско-Разложское восстание, и началось очень удачно. Турок было больше, их арсеналы с арсеналами «юнаков» даже сравнить было нельзя, но тем не менее юнаки побеждали. В ноябре они под дождем цветов, под восторженные вопли населения вошли в городок Банско и большой город Разлог, вытеснив части «низама» — регулярной армии — к рубежу, за которым начиналась Греция, и обратились к России с просьбой поддержать требования болгар Македонии.
Ответ, однако, был отрицательным. Лондон, оказав султану помощь в спешной переброске войск, предупредил Петербург о недопустимости какой-либо поддержки повстанцев — а не то санкции! И ходокам ответили в стиле «сами начали, сами и разбирайтесь», посулив, правда, если получится, замолвить словечко, а офицеров, не уговоривших не восставать, отозвали с порицанием.
На помощь «болгарских болгар» рассчитывать не приходилось — у них у самих мало что было, даже государство пока еще только учреждалось. В рядах повстанцев начались споры сперва о тактике, потом о стратегии, потом «а ради чего?», а затем и разборки с кровью, — и в мае 1879 года «батя» Нафаниил приказал бойцам сложить оружие, выразив готовность идти под суд как ответчик за всё, лишь бы всех остальных не карали. Тут, правда, вмешалась Россия, потребовав у султана амнистии для всех, и амнистию в самом деле дали всем инсургентам[4], даже не нарушив слово.
Таким образом, первая, но далеко не последняя попытка македонских болгар остаться болгарами, не превращаясь в «македонцев», которыми их планировали сделать, провалилась. Однако проблема осталась: вопреки планам русской военной администрации поскорее провести в «дозволенной» державами Болгарии выборы, чтобы легитимизировать хотя бы их статус, болгары такой ценой легитимизироваться не хотели.
То есть выборы-то в Учредительное собрание провели, и очень демократичные: 88 депутатов напрямую — по одному на 10 тысяч избирателей, 5 депутатов от общественных организаций — участников войны, 19 назначенцев русской администрации, — в общем, полный срез народа, всякой твари по паре, но первым же вопросом первого же дня заседания стало: «Почему Болгарию разорвали?». И начался крик. «Соглашатели» твердили, что надо работать, а остальное — дело старших, «крайние» требовали ничего не обсуждать до исправления «общенародной беды».
Россия, давшая партнерам гарантии целостности Турции в том виде, в каком партнеры хотели, такой самодеятельности терпеть не собиралась. 14 февраля, когда бои в Македонии шли вовсю, воевода Ильо щемил турок по всем фронтам, князь Дондуков, главный представитель Петербурга, сказал «ша!» — и стартовало обсуждение Конституции. Но с этого дня в монолите абсолютной русофилии болгарского политикума появилась первая трещинка.
Следует отметить, что юридическая база для создания независимой Болгарии была тщательно продумана и прописана. Над этим работали два с половиной года, и результат не стыдно было предъявить. Представленный проект предусматривал сильную власть князя, двухпалатный парламент, имущественный и образовательный цензы, однако никто не настаивал на его обязательном утверждении. Напротив, решение было отдано на волю большинства, обсуждение поощрялось, и в ходе дискуссии в рядах будущей болгарской элиты, до тех пор единой в борьбе за независимость, впервые выявился раскол на две «партии» — либеральную и консервативную. Ну как «партии»... Не партии в строгом смысле слова, а некие политические направления, представляющие два сектора активной общественности.
Консерваторы — отпрыски «великих торговых домов» и самых зажиточных крестьян, учившиеся в лучших вузах Европы, — в целом отражали взгляды людей солидных, положительных, считавших, что одним прыжком пропасть не одолеешь и что страна нуждается в максимально твердой власти. Разумеется, не по российскому образцу — это считали перегибом даже ультраревнители традиций, но под покровительством Петербурга, с умеренной оглядкой на Вену и Берлин. Им всё нравилось, и они готовы были голосовать за то, что есть.
Либералы же — в социальном смысле чистейшая калька с российских народников-разночинцев — напротив, твердо стояли на том, что «монархия — досадный пережиток прошлого», но раз уж республику великие державы утверждать не хотят, пусть будет как будет, только с минимальными правами князя и максимальными полномочиями однопалатного парламента, избираемого напрямую всеми гражданами обоих полов без всяких цензов, кроме возрастного (плюс широкое местное самоуправление).
В общем, взгляды были диаметрально противоположны, кроме позиции по внешней политике, выраженной формулой «Дружим со всеми, опираемся на Россию». Что интересно, если консерваторы в целом уживались друг с другом довольно мирно, признавая своим неформальным лидером Константина Стоилова — юриста с прекрасной германо-британской карьерой в послужном списке, то либералы постоянно ругались, не находя общего языка по ключевым вопросам. Наиболее влиятельные их спикеры, уже известные нам Драган Цанков и Стефан Стамболов, а также Петко Каравелов (брат Любена), при всей любви к свободе были лидерами ярко выраженного «латиноамериканского» типа, уверенными, что «коллективная структура — плохой администратор», «ответственность многих — не ответственность», а народ нужно гнать в светлое будущее железной рукой. Имелась в рядах, однако, и демшиза типа великого поэта Петра Славейкова, вопреки всем реалиям уверенного, что «как бы ни был отстал народ, как бы ни были образованны единоличные персоны, они скорее могут заблуждаться и делать ошибки, нежели зрелое и осмысленное общественное мнение».
Впрочем, такие идеи мало кто разделял, а вот сторонников «классического либерализма» было — просто потому, что их социальная опора была намного шире, — гораздо больше. В связи с этим и Конституцию в итоге — 16 апреля 1879 года — утвердили: на основе «проекта Дондукова», но с широкими «либеральными» правами. Она была если и не самой демократичной в Европе, как хвастались, то, по крайней мере, почти как бельгийская.
Россия, впрочем, не возражала. В этот момент ее позиции были непоколебимы. Берлин и Вена, а также Лондон просто ждали, предоставив царю (в порядке компенсации) рекомендовать кандидатуру князя. Царь предложил 22-летнего принца Александра Баттенбергского, прусского офицера, племянника русской императрицы, который и был избран единогласно.
Вариантов не было, да и паренек «элитариям» понравился. Семейные связи первого класса, умный, вежливый, храбро воевал за Болгарию, свободный болгарский (выучил без отрыва от окопов), в очень хороших отношениях с императором, которого боготворил и весьма либеральные взгляды которого, как казалось, вполне разделял. По мнению многих исследователей, выбирая именно его, Александр II намеревался провести своеобразный эксперимент, чтобы показать российским оппонентам, что конституционная монархия — дело хорошее. В связи с этим он и рекомендовал Александру Баттенбергскому дружить не только с социально близкими консерваторами, но и с либералами, даром что те по взглядам мало отличались от народовольцев. Его протеже так и попытался сделать, предложив «партиям» жить дружно и создать правительство национального единства.
Но — увы. Либералы, все как один герои войны, цвет нации и трибуны, в политике пока еще не разбирались совершенно. Молодые, не очень образованные, позавчерашние студенты и вчерашние боевики, они хотели всего, сразу и чтобы все были главными. Меньшее считалось оскорблением. В итоге 5 июня формировать кабинет поручили консерватору Тодору Бурмову.
И началась чехарда. Как бы ни работало правительство (а оно работало честно: добило турецкие и черкесские банды, наладило работу ведомств, повысило уровень дипломатических отношений с державами), либералы саботировали всё, цепляясь к самым мелочам. Так, «опаснейшей угрозой Конституции» объявили решение титуловать князя не «Ваша Светлость», а «Ваше Высочество», хотя сделано это было, чтобы выровнять статус монархии до европейского минимума. В знак протеста либеральные элиты развернули кампанию по отказу от уплаты налогов, и поскольку платить налоги никто не любит, к ноябрю в казну вместо планировавшихся 23 миллионов франков поступило, дай Бог, четверть этой суммы.
Это, впрочем, либералов не трогало. Полагая, что раз они не у дел, так и хрен с теми делами, они упивались склоками, интригами и «сливами». В ответ правительство пачками увольняло интриганов, а поскольку все госслужащие были с боевыми и подпольными заслугами, нестабильность только усугублялась, — тем паче, что в ситуации, когда налоги не были собраны, снижался и общий уровень жизни, ставшей хуже, чем при Османах.
В этом, естественно, либералы, забыв, что сбор налогов сорвали именно они, тоже обвиняли «антинародный кабинет». Так что когда в ноябре Великое собрание начало наконец работу, соотношение сил оказалось пять к одному в пользу либералов, и они немедленно отправили кабинет Бурмова в отставку. Хуже того, попытка князя убедить либеральных лидеров не назначать в правительство людей «с заслугами», но без элементарного образования окончилась так некрасиво, что Александр Баттенберг, несколько дней подумав, распустил только что избранный парламент как недееспособный.
Однако и это оказалось впустую. На следующих выборах либералы, денно и нощно вопившие о «попранной деспотом воле избирателей», естественно, получили еще больше голосов обидевшегося электората, и в апреле 1880 года князь выдал мандат на формирование кабинета их лидеру — относительно взвешенному Драгану Цанкову, которому — как бывшему католику — не доверяли ни Россия, ни иерархи. В связи с этим недоверием через полгода новоиспеченному премьеру пришлось уйти, сдав штурвал «бешеному» Петко Каравелову и став главой МВД. Однако и оттуда его выдавили, после чего крайне обиженный Цанков и выдал в одном из писем знаменитую фразу: «Если русские будут продолжать вести себя по отношению к Болгарии так, как ведут себя теперь, то болгары заявят: “Мы не хотим ни русского меда, ни русского жала"».
Впрочем, Каравелов, «враг всех тиранов мира», тоже отпускал в адрес России шпильки, причем они были порой и еще круче, — а при этом, на протяжении всего многомесячного безобразия, обе партии рассылали ходоков по посольствам, требуя от представителей держав повлиять на князя в ту или иную «правильную» сторону. Прежде всего, конечно, — к консулу России, но он, строго придерживаясь инструкций Петербурга, вмешиваться во внутренние дела отказывался, требуя, чтобы сами-сами учились искусству управлять, договариваться и не делать глупостей.
Зато посланцы Берлина, Лондона, а главное, Вены не разочаровывали никого. Имея инструкции понемногу создавать в охваченной пророссийской эйфорией новой стране «круг друзей», они всех привечали: за кого-то ходатайствовали перед князем, кому-то давали дельные советы, а то и сколько-то денег, еще кому-то — протекцию на визит к видным политикам своих столиц и т.д.
В итоге многие борцы за должность, очень обидевшись на Россию, «проявляющую безразличие к лучшим сынам Болгарии и первоочередным нуждам болгарского народа», — естественно, стенающего под игом «антинародной клики» консерваторов или либералов (нужное подчеркнуть), начали поговаривать о том, что русские слишком надменны, слишком деспотичны и не уважают юную демократию. Да и вообще, Болгария, если подумать, це Европа.
Впрочем, такие разговорчики звучали пока еще совсем негромко и от случая к случаю. Светом в окошке для становящихся на крыло политиков, тонко чувствовавших настроения масс, оставалась Россия, а основной проблемой всех вместе и каждого в отдельности — утверждение своего неповторимого «я». Пребывание у руля либералов, обещавших быстрое процветание и то, что «София станет вторым Берлином», вылилось в министерские «пятнашки», длиннющие дискуссии, яркие речи с трибун, сотни законопроектов и десятки судьбоносных законов, — но без всяких достижений.
В принципе, кое-что из задуманного было полезно и даже могло воплотиться в жизнь, если бы этим кто-то занимался, однако этим не занимался никто. После смены кабинета с работы выгнали всех чиновников, назначенных консерваторами, вернув на службу своих, ранее уволенных консерваторами. А поскольку в условиях кризиса госслужба была единственным источником твердого дохода, трудоустроить старались, в первую очередь, в наибольшей степени «своих» — самых надежных. В итоге быстро сформировавшаяся система «политических назначений», зависящих не от талантов и знаний претендента, а от его взглядов и, главное, лояльности шефу, привела к созданию «обойм», занятых в основном кулуарными битвами. Непосредственно же работой эти люди занимались даже не во вторую очередь, при том что стремление указать «навязанному иностранцами тирану» его место стало для либералов, даже самых вменяемых, то ли спортом, то ли навязчивой идеей.
Князь парировал наскоки холодно, с презрительной учтивостью. Министры зверели, парламентарии били друг дружке морды, чиновники, дожидаясь указаний, пили ракию и кофе. Короче говоря, страна — под злорадное хихиканье Стамбула — совершенно реально шаталась, и в конце концов, выдержав полный год такого бардака, князь Александр, при всей своей молодости, профессиональном хладнокровии и прусской выдержке, пришел к выводу, что выжить в такой ситуации Болгария не может.
Самое время вспомнить, что роль личности в истории никто не отменял. Князь Александр I был молод, амбициозен, воспитан в жестком корпоративно-аристократическом духе, и у него были планы, в связи с которыми болгарские реалии сперва сбили его с толку, а потом взбесили. Молодой князь писал тезке с брегов Невы длинные письма, жалуясь на то, что вверенным ему княжеством руководить невозможно из-за «просто до смешного либеральной Конституции».
При этом никаким таким уж «реакционером», как честили его либералы и (в будущем) многие историки, он, разумеется, не был. Парня воспитывали в духе уважения к прогрессивным идеям, вот только либерализм его был очень немецким, в духе Бисмарка. «Я хочу служить моей стране и моему народу как честный офицер, — писал он, — но я бы хотел, чтобы и мой парламент, если уж решение обговорено, голосовал бы как рота солдат, руководимая опытными фельдфебелями». А дальше шли просьбы про «Ja, ja»[5] насчет изменения Конституции.
В принципе, вполне понятно: найти общий язык со свеженькими пока еще в кавычках «политиками» князь не умел, поскольку категорически не умел общаться с разночинцами. Вот консерваторов — европейски образованных, тактичных и воспитанных, со связями и почтением к устоям — он понимал, и они его тоже понимали, но всерьез опереться на них, не слишком многочисленных и оторванных от масс, не получалось, тем паче что православные иерархи, составлявшие значительную часть консерваторов, иноверца не жаловали.
Александр Баттенберг
Царственный покровитель, однако, согласия на «подморозку» не давал, мягко разъясняя, что раз уж Конституция принята, ее надо уважать, а управленческий класс Болгарии только формируется, да и брать кадры, кроме как из «простолюдинов», неоткуда. И вообще, Mein lieber Sascha[6], ссора с либералами, пусть они хоть сто раз фрики, означает ссору с народом, а других болгар у меня для тебя нет, так что терпи и работай с фракциями, меняя статьи по буквочке; Бог даст, перемелется — мука будет. Не понимал, короче. Зато родня из Берлина и особенно из Вены, с которой бедолага советовался, как быть, всё понимала, рекомендовала «выскочкам» потачки не давать, а опираться на уважаемых людей, имеющих свой бизнес и связи в западных столицах.
Это вполне отвечало желаниям князя, но идти против добрых советов из Петербурга он, естественно, не мог. Однако грянуло 1 марта, и смерть Александра II изменила всё. Сразу же после похорон, в ходе которых «болгарский князь, по характеру холодный и закрытый для всех, кто не близок, плакал, не стесняясь слез», Баттенберг изложил свои горести Александру Александровичу, упирая на то, что вот такие же уроды в Софии у власти и, если их не пресечь, Болгарию ожидает «такая же анархия, как в Испании, с той только разницей, что испанские анархисты всё же происходят из образованных слоев культурной страны».
Излишне говорить, что новый «хозяин земли Русской», всякого рода нигилистов ненавидевший, «балаболкам» не доверявший, демократию не любивший, зато «пагубного влияния» болгарских либералов на российских вполне обоснованно опасавшийся, балканского коллегу выслушал с полным вниманием и задумки его одобрил, пообещав оказать любую необходимую помощь. Далее воодушевленный донельзя Баттенберг, возвращаясь домой, заехал сперва в Берлин к дядюшке Вильгельму, а затем — в Вену к дядюшке Францу Иосифу и в обеих столицах получил полное одобрение, с единственной просьбой сохранить согласие дядюшек в тайне.
Так и сталось. Сразу после возвращения князь приватно пообщался с десятком депутатов, которых ему в Вене, имевшей досье на всех, рекомендовали как «людей государственных, надежных и ответственных», и заручился их полной поддержкой, после чего «Български глас», главная газета консерваторов, и спонсируемые ими СМИ помельче начали раскрутку темы о неэффективности и безответственности «нервического курса» правящих либералов. Особенно они нажимали на то, что вот примерно такие же «умники» убили бесконечно чтимого всеми болгарами Царя-Освободителя, да и в Испании лютуют, и в Италии; дай им волю — отнимут у крестьян землю, а церкви превратят в конюшни. Ну и, конечно, не обошлось без едких наездов на «коррупционеров».
Пропаганда, проводимая напористо и талантливо, с участием опытных журналистов, приглашенных из Вены, очень быстро дала плоды. Люди читали о воровстве и взятках (в аппарате, сформированном по «политическому» принципу, такие явления, разумеется, уже имелись), о бюрократии и волоките (учитывая постоянные склоки министров, вполне естественных), о хроническом кризисе бюджета, о наплевательстве на Македонию, о намерении правительства повысить налоги — и возмущались. Доверие к властям в городах падало, а на селе, где политику не очень-то понимали, активничали «батьки», получившие указания от архиереев, в свою очередь получивших «рекомендации» от российского Синода. Так что никто особо не удивился, когда 27 апреля 1879 года в Софии расклеили княжеское обращение по поводу Конституции, «которая расстроила страну внутри и дискредитирует ее извне». Поскольку, как указывалось далее, «такой порядок вещей поколебал в народе веру в законность и правду, внушая ему опасение за будущее», князь «решился созвать в наикратчайший срок Народное собрание», добавив: «и возвратить ему вместе с короной управление судьбами болгарского народа, если Собрание не одобрит условий, которые я ему предложу для управления страной».
Иными словами, такой себе легкий шантаж: или геть Конституцию, или ищите другого дурака в князья. И финал: правительство — в отставку, а новое, временное, для поддержания порядка в предвыборный период, возглавил военный министр — русский генерал Казимир Эрнрот.
Эффект был громоподобен, но только в «верхах» — в первую очередь, разумеется, либеральных, дико недовольных столь резкой утратой всего и сразу. Хотя, отдадим должное либералам, многим из них и за демократию было обидно. На баррикады, правда, не полезли, но в прессе и письмах протеста душу изливали вовсю, по тем временам весьма жестко. «Говорю во всеуслышание: наша святыня оскорблена; наша Конституция потоптана ногами, как действительно "miserable morceau de papier"!»[7] — писал русскому консулу «приличный человек» Драган Цанков, а уж молодежь и вовсе в выражениях не стеснялась. Но не слишком долго: замолчали, как только Цанкова и еще нескольких либеральных гуру отправили в глухомань под гласный надзор, а из Габрова, обвинив в «подстрекательстве», выслали в Восточную Румелию экс-премьера.
Выяснив, что слишком уж буйных больше нет, князь, созвав 9 мая сессию Великого Народного собрания в Свиштове, объявил о «приостановлении» действия Конституции и намерении — конечно, после выборов — установить «режим полномочий», а по сути — княжескую диктатуру. И сглотнули. Слегка, безусловно, повозражали: столкнувшись с тем, что плюшки кончились, народные избранники устроили крик, но это запоздалое «фэ» Его Высочество надменно проигнорировал.
Реальное значение имело мнение армии. Закладываясь на возможность всякого сценария, Баттенберг созвал сессию в придунайском порту, приказав держать наготове катер, — но армия однозначно встала на сторону князя. Генерал Эрнрот, и сам-то убежденный в том, что «игра в парламентаризм, мало пригодная для Болгарии, только вредит ей», имея соответствующие инструкции из Петербурга, уведомил господ офицеров, что «государь уважает волю князя, и нам должно ее уважать», — а солдатики своих офицеров любили и приказы исполняли беспрекословно.
Так что разошлись и начали вновь бороться за мандаты. Разве что Петко Каравелов, сидя в безопасном Пловдиве, раздавал интервью, вопия, что-де «переворот совершен с русской подсказки, силами русских, которые ведут себя как оккупанты, и отныне болгарам ничего доброго ожидать от России не следует». Учитывая «фактор Эрнрота», это заявление (при том, что переворот одобрили и Вена, и Берлин) было вполне обоснованным, и такое положение вещей Петербург не очень красило, однако иных вариантов Баттенберг попросту не имел.
Все «приличные люди», которым он предлагал лестное назначение, опасаясь, как бы чего не вышло, соглашались брать только портфели, но не ответственность за всё, так что Казимиру Густавовичу альтернативы не было. Правда, «временный кабинет» по требованию Александра III «уравновесили» рекомендованным Веной на пост министра просвещения профессором Константином Иречеком, а лично князь сообщил прессе, что «как глава государства вынужден взять на службу представителей дружественных держав, поскольку болгарские министры запятнали себя интригами, а в иных случаях и злоупотреблениями». И такое объяснение было принято, тем паче что мелкие бюргеры, аграрии и т. д., устав от либерального хаоса, тому факту, что «майка Русия» сама взялась за дело, были даже рады.
Этот важнейший фактор — веру «простого болгарина» в Россию, которая знает, что делает и никогда не подведет, — князь Александр, следует отметить, отыграл на все 146 процентов. Весь июнь он колесил по стране, выступая перед «чистой публикой» с объяснениями причин принятия «непростого, но необходимого решения», и во всех поездках его сопровождали если не сам Эрнрот, то российский консул Михаил Хитрово, говоривший мало и обтекаемо, однако самим фактом своего присутствия недвусмысленно показывавший, что Россия за Баттенберга.
В итоге князь, которого глубинка до тех пор практически не знала (типа, нас не спросили, но если есть, значит надо), быстро набирал популярность. Молодой, серьезный, прекрасно говорящий по-болгарски и — даром, что католик — целующий подносимые «батями» иконы, да еще с русским генералом обочь, — при таком наборе «за» иначе и быть не могло. Тем паче что агитация шла с использованием полного набора совсем еще незнакомых наивному населению технологий, разработанных теми самыми «венскими журналистами». Специально обученные люди вели разговоры «за жизнь» на улицах, консервативные газеты осваивали жанр карикатуры, выставляя либералов смешными уродцами, сельские жандармы (традиционные боги и цари для пейзан) организовали «народные сходы», где целые села подписывали адреса в поддержку Его Высочества, «храбро восставшего против нигилистов», усомнившихся чиновников «вычищали» без выходного пособия. Короче говоря, всё по науке — и к середине июня, в самый разгар выборов, в городах шли митинги с танцами и целованием княжеских портретов.
Впрочем, разбрасывая пряники, предусмотрели и палку. В условиях объявленного на предвыборный месяц военного положения — а как иначе, если либералы вот-вот выпустят на улицы бомбистов?! — были приняты все меры «во имя безопасности и спокойствия любезных наших подданных». Всю страну, упразднив прописанные в Конституции районы, разделили на пять мобилизационных округов, возглавленных командирами «дружин» — конечно, болгарами, но с прикреплением к каждому русского «товарища» в погонах. Советы этих «товарищей» воеводам предписывалось «учитывать».
Права временным властям были даны «экстралегальные», то есть абсолютные, без всяких оглядок на законы и с гарантией иммунитета от ответственности, что бы ни было по их указанию сделано до выборов. Им же подчинялись и военные суды, вольные в жизни и смерти кого угодно, заподозренного в терроризме, нигилизме или анархизме. Единственное ограничение: позволялось выносить только два приговора — либо расстрел в 24 часа без права апелляции (не расстреляли никого), либо месяц тюремного заключения («закрыли» около полутора тысяч болтунов, но после выборов сидельцев амнистировали).
Чтобы предсказать исход выборов при таких вводных — с учетом того, как формировались избиркомы, и взвинченности населения (доброхоты, именовавшие себя «княжьей дружиной», били на участках всех, «похожих на нигилистов»), не нужно было быть бабой Вангой. Всё прошло без задоринки. Новый состав Великого Народного собрания, съехавшийся 13 июля 1881 года в тот же Свиштов, абсолютным большинством голосов утвердил «режим полномочий» аж до лета 1888 года и сформировал комиссию на предмет разработки в течение тех же семи лет нового, «отвечающего воле и чаяниям болгарской нации» Основного закона.
Мимоходом ввели цензуру, ограничили свободу собраний, а также права парламента, отныне сводившиеся к утверждению бюджета. К слову, этот нюанс Баттенберга, как сам он признавал, «крепко огорчил», но иначе не получалось: княжество нуждалось в кредитах, а венские банки дали понять, что готовы давать ссуды только в том случае, если бюджет утвержден «народными представителями».
Результаты выборов отметили фейерверком и шампанским. В ходе пышного банкета князь произнес речь, вскоре оформленную в виде манифеста. Принимая на себя «всю ответственность и всю тяжесть государственных трудов», Александр еще раз подчеркнул, что действует «во имя Господа, ради достоинства и величия Болгарии, после долгих, мучительных беспокойств о бедах страны», пообещал «защиту свободы княжества и прав народных» и гарантировал «непременное совещание с народным представительством относительно налогов». В финале он призвал подданных к «единению во имя возрождения великой нашей нации, дабы трудами оправдать великую любовь Александра Александровича, императора Всероссийского, и народа русского к малым, но верным своим болгарским братьям».
Само собой, либералы, сидевшие в эмиграции кто в Белграде, кто в Бухаресте, кто в Пловдиве, тут же обрушились на манифест с разгромной критикой, заодно топча и «узурпатора», однако народ с ними не соглашался. Народ по инерции плясал и пел осанну «нашему Саше» — в полной уверенности, что ежели теперь у власти не свое ворье-бестолочь-бомбисты, а братушки, стало быть, до кисельных берегов с молочными реками рукой подать. Наивно, конечно, до глупости, но на то ж он и народ...
Отплясали. Отметили. А потом начались будни, и Баттенберг обнаружил, что далеко не всё так просто, как виделось. Группировка, поддерживающая его, была очень богата, но невелика и, в общем, не так уж влиятельна — массы, как водится, недолюбливали «жирных котов», которые к тому же менее всего заботились о социалке, ибо в казне было пусто. Предсказуемо не получив от самодержавия ожидаемых коврижек, народ предсказуемо же стал ностальгировать по либералам — крутым парням, говорящим вслух то, о чем простецы, боясь цугундера[8], шушукались на кухнях.
Оставалось только расширять русское присутствие, в связи с чем князь обратился к императору с просьбой укрепить Болгарию квалифицированными кадрами. А поскольку идея поставить всю политику Болгарии под прямой русский контроль Александру Александровичу показалась многообещающей (он рассматривал Болгарию как «79-ю губернию»), в Софию командировали проверенных и компетентных людей. Генерал Леонид Соболев возглавил кабинет и МИД, генерал Александр Каульбарс стал первым вице-премьером и министром обороны, еще несколько ключевых портфелей достались специалистам в штатском, а всё остальное поделили консерваторы, участвовавшие в перевороте.
В общем, на первый взгляд оценка Энгельса — «управление, офицеры, унтер-офицеры, чиновники, наконец, вся система были русскими [...] из Болгарии была создана русская сатрапия» — выглядит вполне адекватно, но только на первый. Реально пенки снимали князь и «приличные люди», убившие сразу двух зайцев: с одной стороны, любые их действия можно было теперь оправдывать «волей России, которая не ошибается», а с другой стороны, все негативные последствия этих действий легчайше оправдывались тем, что «эти русские всю власть у болгар забрали».
Дешево, конечно, но на электорат действовало. А что такого рода объяснения льют воду на мельницу либералов, «которые бы не допустили», так на столько шагов вперед окружение Баттенберга, исповедуя принцип Carpe diem[9], не заглядывало, вполне удовлетворяясь тем, что «импортный премьер», в реалиях княжества не очень разбираясь, «слушает добрые советы».
В итоге Леонид Соболев в 1882-м подписал «консервативный» проект избирательного закона, предусматривающий отмену всеобщего голосования и преобразование парламента из однопалатного в двухпалатный. А затем (поскольку на Неве, слыша громкие заявления Баттенберга типа «Болгария — это Россия!», считали, что «чем строже, тем больше пользы») еще и согласился закрыть глаза на злоупотребления во время выборов и при подсчете голосов, после чего любовь политически активной общественности к «русским министрам» изрядно подугасла. Впрочем, Леонид Николаевич, человек дельный и честный, эту нехитрую игру раскусил достаточно быстро и вышел, как сказано в его мемуарах, «из тумана полного доверия к господам интриганам», заодно начав внимательно присматриваться и к князю.
«Недостатки закона, — писал он позже, — были мне очевидны, но меня умоляли подписать; требовалась подпись русского генерала. Я подписал, ибо в законе были и хорошие стороны, и он еще сам по себе при честном его применении не мог нанести большого ущерба народу. Но лишь при честном, и я откровенно заявил, что буду требовать неукоснительного соблюдения, специально за тем проследив. Однако при выборах я был не в силах исполнить своего обещания — и в этом я вижу самый крупный промах, сделанный мной в Болгарии». И когда он это понял, а поняв, взял ситуацию под реальный контроль, начались сложности, в том числе и с князем.
Всё дальнейшее трудно или даже невозможно понять, исходя только из политических или личностных факторов, хотя, конечно, и они играли немалую роль. Рассматривая свою подчеркнуто ультрапророссийскую позицию как нечто, дающее право требовать от суверена исполнения законных, по его мнению, просьб покорного вассала (или, если угодно, рассматривая эту позицию как товар на продажу), Баттенберг стремился конвертировать лояльность в нечто незыблемое, назойливо докучая царственному тезке «всепокорнейшими просьбами» о том о сем и желая, чтобы они исполнялись быстро.
Александру хотелось имений в России (ибо лично он был беднее церковной крысы), орден Андрея Первозванного с лентой (официально — ради повышения авторитета в княжестве, но фактически для того, чтобы войти в элиту европейских монархов) ну и, разумеется, денег. Не милостыни (никогда Баттенберги не протягивали руки!), а средств для реализации государственных проектов, полезных России, вроде женитьбы на черногорской княжне, свадьба с которой, по прикидкам князя, чтобы не было стыдно, должна была обойтись в миллион золотых рублей.
А в ответ не то чтобы вовсе уж тишина, но совсем не то, чего желалось. Скажем, вместо высочайшего «Святого Андрея», положенного либо за суперзнатность, либо за выдающиеся заслуги перед империей, Его Высочество, будучи роду захудалого и заслуг не имея, получил всего лишь «Святого Владимира». Правда, I степени, минуя нижние, но всё равно очень обиделся. Имения тоже подарили, однако не такие и не там, где было прошено. А что до дочери Николы Негоша, так это одобрили и деньги дать согласились, но частями: 10 процентов после помолвки, 90 процентов после свадьбы, которую Петербург готов был оплатить отдельно, — и это для князя Александра стало вообще пощечиной, поскольку реально жениться на «креолке» он не планировал.
Виду князь, конечно, не подавал (куда денешься?), лебезил и заискивал по-прежнему, но в беседах с «приличными людьми» недовольство изливал, не стесняясь в выражениях. «Приличные» же, пользуясь случаем, разъясняли молодому, жизни не знавшему князиньке, что к чему. И вот в этом «что к чему» крылся корень всех проблем.
Болгария была бедна. Очень бедна. Сотни лет ее экономика никак не развивалась, приходя в упадок вместе со всей Портой. Крестьянство — абсолютное большинство населения — жило практически в условиях натурального хозяйства, а экспорт единственного востребованного за кордоном товара — овчин, кож и т. д. — полностью контролировали две сотни «великих торговых домов», по тамошним меркам — олигархических кланов высочайшего уровня. Товар свой они из поколения в поколение продавали во владениях Габсбургов, там же закупали, с барышом продавая на родине, всё, чего дома не было, и, естественно, были связаны с Австрией накрепко, наследственно, суровым коммерческим интересом.
Им, в принципе, совсем неплохо жилось и под Портой, однако независимость принесла им прямую выгоду, ибо, во-первых, на военных поставках «великие дома», отчаянно спекулируя, приподнялись в два-три раза, а во-вторых, после победы размер и разверстку налогов определяли их отпрыски.
Не то чтобы очень уж идейные «русофобы» (таковых имелось немного), но при этом убежденные «западники», получившие образование в Вене, Берлине, Париже, Лондоне, в войне не участвовавшие, но после нее ушедшие в профессиональную политику и лоббировавшие интересы семейных бизнесов, они не скрывали ориентации на «цивилизованный мир». И в этом их полностью поддерживали, скажем так, «новые болгарские», недавно еще голые и босые, но вовремя поймавшие ветер «национальные герои», сколотившие капитал на захвате усадеб и прочего имущества бежавших мусульман. Эти особым «западничеством» не отличались, да и политически считались либералами, оспаривая лидерство у «приличных людей» из «великих домов». Но, поскольку с Западом, в отличие от ничего не закупавшей и мало что имевшей на продажу России, заниматься бизнесом было выгодно, на Запад, понемногу пополняя ряды «приличных», разворачивались и они.
Самое главное, что в этом была логика. Страна, повторюсь, была критически бедна, соотношение доходов и расходов достигло 1:1,5, и даже совсем затянув пояса, и даже максимально повысив налоги, дефицит можно было разве лишь чуть-чуть уменьшить, тем паче что «солидные» активно выдавали льготные кредиты семейным фирмам. Строить же предстояло немало — от армии, необходимой, но съедавшей значительную часть бюджета, до самой элементарной инфраструктуры — в первую очередь, жизненно необходимых княжеству железных дорог.
Иными словами, без кредитов и концессий обойтись было нельзя, что «экономическому» (болгарскому) блоку правительства очень нравилось, поскольку помимо прогресса, — об этом они, не будем спорить, тоже думали — предполагало «попилы», «откаты», комиссионные и прочие «вкусняшки». Князю Александру такое положение дел тоже было по душе, ибо реальный процент на его личный счет в переговорах подразумевался по умолчанию.
Тут-то коса и нашла на камень. Российские «миллионщики» (на фоне Запада — еле-еле средний класс) рисковать, вкладывая деньги в сомнительные дела, не хотели. Российское правительство тоже не спешило тряхнуть бюджетом, соглашаясь разве что войти в долю, если проект будет государственным и София изыщет 30 процентов нужных средств. Да и то при условии, что железная дорога пойдет с севера на юг, дабы, ежели что, гнать войска к Средиземке. Но этот вариант ни Болгарию в целом, ни «великие дома» с экономической точки зрения не интересовал, да и с точки зрения геополитики был желателен только военному ведомству империи.
А вот банки Берлина финансировать «вкусное» строительство готовы были в любой момент, и в Вене фирм, желающих концессий, тоже имелось столько, что только свистни, — все их теневые интересы в проект были заложены. При этом подразумевалось, что железная дорога пойдет с запада на восток: от границ Сербии (на тот момент покорного «клиента» Австро-Венгрии) — к границам Турции, зоне особого интереса Рейха. Такое строительство — как участок уже замышлявшейся дороги Берлин—Багдад — было крайне выгодно и обоим Рейхам, и Софии. Но ни с какой стороны не Петербургу.
Сами видите, чистая экономика без всякой политики. Венский проект — прибылен и перспективен, петербургский — не нужен и убыточен. Однако русские министры находились в Софии с заданием прежде всего блюсти политические интересы России, а всякие меркантильные интересы — побоку, и Леонид Соболев вошел в жесткий клинч с «приличными», заявив, что никакого «венского проекта» не допустит и пусть болгары помнят, чем России обязаны.
На это Константин Стоилов, лидер «приличных», довольно резко ответил, что всё прекрасно помнит — и что война стоила России 300 миллионов золотом, и про 250 тысяч убитых и раненых, но если г-н премьер, исходя из этого, душит болгарскую промышленность, требуя рабского подчинения, то какие могут быть разговоры о братстве? Однако и Соболев, не стушевавшись, парировал, что меньше из бюджета воровать надо, предъявив некоторые документы. В результате решать вопрос пришлось князю, который, к изумлению Леонида Николаевича, высказался за «венский проект», который и был утвержден. И...
И в Гатчине, из уст наивысочайших, в отношении Баттенберга впервые прозвучало слово «предатель». Ставить вопросы базиса выше интересов надстройки самодержец, ни в коей степени не будучи марксистом, не собирался, Австро-Венгрии не доверял, а неблагодарности не терпел ни от кого. Но поскольку по второму важнейшему вопросу, о жандармерии, князь пошел против «экономического блока», поддержав Россию, Александр Александрович высказался в том смысле, что «барыги парня охмурили», — и генерал Соболев получил распоряжение перетряхнуть правительство, ответил «Есть!» и 3 марта 1883 года сформировал «второй кабинет», где уже не было самых радикальных «западников».
К этому времени, успев за полгода разобраться в специфике местности, Леонид Николаевич уже сделал четкие выводы. «Этюд-1881», — докладывал он государю, — был инициативой узкого круга «интриганов и корыстолюбцев, злоупотребивших особенностями натуры Его Высочества».
Его Императорское Высочество ввели в заблуждение, а генерал Эрнрот, поддержав просьбу князя, совершил грубую ошибку, которую следует исправлять, «обратившись прямиком к обществу», то есть к либералам, среди которых, конечно, много фанатиков, но есть и порядочные люди. Они обижены на Россию, но если объясниться открыто, протянутую руку они не оттолкнут.
«Не воспрещаю!» — откликнулась Гатчина, и Соболев приступил. О каких-то контактах с «крайними», типа Каравелова и Славейкова, речи, конечно, не шло, но ведь были и центристы, с которыми можно было искать точки соприкосновения, показав серьезность намерений. Для начала, скажем, можно было смягчить цензуру, что Леонид Николаевич и сделал, крайне рассердив Баттенберга, но ни в какой степени этим не огорчившись. Затем, еще более разгневав князя, из ссылки вернули Драгана Цанкова, самого «приличного» в рядах «нигилистов», и тот, хотя и озлобленный на Россию, согласился «для взаимной пользы России и Болгарии не помнить зла», позволив племяннику Кириаку и посоветовав ряду близких соратников (о нем самом, конечно, речи не было) войти во «второй кабинет».
«Крайние», разумеется, объявили их «лакеями иностранцев, служками тирана, изменниками болгарской нации», покрыли позором и осыпали угрозами, но это «кружок Цанкова» воспринял без обиды, с пониманием — благо, брань на вороту не виснет. А вот отношения премьера с разъяренным князем накалились добела.
В мае 1883 года, прибыв в Москву на коронационные торжества, князь Александр попросил государя отозвать Соболева и Каульбарса, «оскорбляющих достоинство монарха», но получил категорический отказ. Реакция на попытку качать права в стиле «или я, или они!» была чисто в стиле Александра III: «Ну, они», после чего Соболев, тоже приехавший на коронацию, удостоился аудиенции, похвалы и награды. В ответ Баттенберг 6 сентября объявил восстановление Тырновской конституции и «национализацию правительства», ибо «Болгария не колония».
Учитывая, что с Петербургом перед этим не только не посоветовались, но даже не уведомили, это означало, что «русским сатрапам» предельно хамски указывают на дверь, и в Гатчине вновь, уже громко, на людях и в совершенно ясном единственном числе прозвучало слово «предатель». Телега поползла под уклон, постепенно набирая ход, и остановить ее уже не представлялось возможным, — да никто особенно и не пытался.
Итак, «русские сатрапы» покинули Софию. Охлаждение стало явным и официальным, хотя полного разрыва, безусловно, не было, — сотрудничество в военной области продолжалось, не в последнюю очередь потому, что армия, настроенная очень пророссийски, такого могла бы и не потерпеть. Да и сам Баттенберг, насколько можно судить, в тот момент искренне верил, что играет «всего лишь партию в шахматы», по итогам которой может быть ничья. Рвать отношения с империей он не собирался.
Шахматы, правда, напоминали пинг-понг. В ответ на «фокус» Гатчина взяла налог с наследства, доставшегося Александру от умершей тети, сестры императрицы. Князь, в порядке взаимности, отозвал болгарских курсантов из российских военных училищ, после чего налоговая наложила арест на всё наследство. И так далее. Но игры играми, а главной задачей было создать устойчивое правительство. Поэтому, назначив премьером Драгана Цанкова, высказывавшегося в духе очень аккуратного «русофильства», второй по значению пост Его Высочество доверил Константину Стоилову — «западнику», но не «русофобу». Оба не очень князя любили, но, как и сам он, не желали допустить к рулю «безответственных радикалов» типа Петко Каравелова и вернувшегося в политику Стефана Стамболова, считавших, что «парламент выше князя».
Тем не менее не допустить не получилось. Выборы весны 1884 года, прошедшие в обстановке невиданной ранее свободы, законности и открытости (Цанков был очень чистым политиком), показали, что маятник качнулся в другую сторону: те же массы, что всего два года назад радовались устранению болтунов-либералов, теперь повально голосовали за них, выступавших под лозунгом «Болгария для болгар».
Порядочность наказуема. Отказавшись от использования любых технологий, Цанков, которого либералы склоняли на все лады как «приспешника тирана» и (для сельской местности) «врага России», выборы проиграл. Премьером стал «бешеный» Петко, а главой Великого Народного собрания избрали Стамболова, — Цанков же, уйдя в оппозицию, сделался «умеренным русофилом». Причем, как показали дальнейшие события, далеко не в «политическом» смысле, а сознательно, чем дальше, тем более уходя в «русофильство неумеренное».
Страна стала либеральной без ограничений. Тырновскую конституцию восстановили в полном объеме, главным ее поклонником и гарантом объявил себя сам Баттенберг, однако укрепить позиции это ему никак не помогло — зуб против него имели все. Консерваторы злились, обвиняя князя в том, что сдал власть «нигилистам», умеренные либералы осуждали «глупейшую» ссору с Россией, а правящие «радикалы» не забыли и не простили переворота, отсидок и высылок, да еще и видели в монархии «оскорбительный пережиток».
Уже в январе Стамболов предложил русскому дипломатическому агенту Александру Ивановичу Кояндеру совершить переворот и выслать Баттенберга, после чего отношения братских стран, как он полагал, «мгновенно улучшатся». Разумеется, тот жестко отказался такое даже слушать, пояснив, что «негоже верноподданному высказывать подобные мысли», однако уже летом 1885 года удалить князя предлагали и Цанков, и опять же Стамболов, и даже (по секрету) Каравелов, на людях крикливо бранивший Россию где только мог.
«Народ здесь хорош и к России сердечен, — докладывал Кояндер в августе, — и государя отцом считает, однако же что народ? Правители исповедуют одну лишь практику: "Выгодно — русофильствуй! Нет — кляни и ругай Россию на чем свет стоит!" И ни на одного болгарина, кроме разве лишь владыки Климента, да г-на Цанкова в некой мере, да офицеров, полагаться невозможно, и кроме обмана и лжи от них ожидать ничего нельзя». Далее он подчеркивал: «Дело взаимной вражды тут до того окрепло, что, пожалуй, и до крови недалеко; наилучшим исходом стало бы занятие княжества как протектората и введение здесь русских законов».
В Гатчине доклад прочли, но никаких инструкций не дали: на границе с Афганистаном разгорался тяжелый Пендинский конфликт, вероятность войны с крайне встревоженной кушкинским поражением Англией рассматривалась как весьма высокая, и государю, работавшему в эти дни по 20 часов в сутки, было совершенно не до отдаленной балканской глубинки. А между тем в этой глубинке назревали события ничуть не меньшей важности.
При всех разногласиях все фракции Великого Народного собрания и все слои общества объединяла «всенародная беда» — разделение Болгарии на три «огрызка», устроенное «европейским концертом». Настроения эти были едины и в княжестве, и в Восточной Румелии, и в Македонии, — но если в Македонии, еще не пришедшей в себя, никаких предпосылок к решению вопроса не было, то на Пловдивщине, наоборот, условия складывались. С одной стороны, права ее автономии, в нарушение статей Берлинского трактата, Стамбулом постоянно урезались: на все просьбы генерал-губернатора Алеко Богориди не делать этого Порта (поддерживаемая Лондоном и Веной) отвечала в том духе, что центру виднее. А с другой стороны, в самой автономии назревало ирредентистское[10] восстание, и сил для этого имелось в достатке.
По всей Пловдивщине вполне открыто действовали ячейки комитета «Единство», глава которого, Захарий Стоянов — один из «апостолов» Апреля — был на прямой связи с Софией, сразу после прихода к власти Каравелова заговорившей о том, что воссоединение необходимо и неизбежно. Газету «Соединение» читали вслух во всех школах и церквях. Силовые структуры — милиция и жандармерия, руководимые, согласно Берлинскому трактату, русскими офицерами, были насквозь пропитаны идеей «единство или смерть», русскими же (естественно, болгарского происхождения) офицерами были созданы «гимнастические общества», где любой желающий болгарин мог обучаться владению оружием и совместным действиям в составе роты, батальона, полка.
В целом это была очень реальная — более сорока тысяч обученных бойцов — сила, абсолютно ориентированная на «майку Русию», помимо всего прочего еще и потому, что курировало ее русское консульство. Так что, в принципе, восстать автономия готова была в любой момент, но то же русское консульство против этого решительно возражало.
Позиция Петербурга в «румелийском вопросе» была совершенно однозначна: сделать всё, чтобы султан не смог лишить Пловдивщину ее прав, но действовать строго в рамках Берлинского трактата, поддерживая курс генерал-губернатора Гавриила Крестовича, вполне себе патриота Болгарии, на расширение полномочий автономии законным путем, вплоть до плебисцита о выходе из-под власти Порты в качестве финала.
В общем, разумно. Александр III, будучи в контрах с Лондоном, очень дорожил недавно достигнутым примирением с Берлином и Веной и предпочитал «длинный», но спокойный, по правилам, путь, против которого Вене возразить было нечего. Однако в Софии на всяческие хитрые планы плевать хотели, а консулы Англии и Рейхов эту позицию негласно поддерживали, в привате поясняя, что-де наши монархи всей душой «за», aber[11]... Влияния в Румелии у нас ноль, а Россия, которая там может всё, сами ж видите, «против».
Несложно понять, что Баттенберг в такой ситуации сделался ярым патриотом — как от души (увеличить княжество вдвое, а то и, чем черт не шутит, сбросить формальную зависимость от Порты ему очень хотелось), так и по расчету: под князя, колесившего по стране и яростно, покруче самого Каравелова, агитировавшего массы за воссоединение, либералам копать было как-то не с руки (даже при том, что знать какие угодно подробности о реальном положении дел Александр категорически отказался).
Зато в Петербурге наоборот: поскольку государь изволил пожелать «ничего впредь не слышать об этом мерзавце», а министр иностранных дел Гирс — серая, очень исполнительная мышь — в болгарских делах не разбирался вовсе и полагал их «внимания не достойными», там решили, что движение за воссоединение организовано князем, желающим укрепиться и лечь под Вену, в связи с чем, естественно, велели консулу в Пловдиве всячески этому препятствовать.
Препятствовать, однако, не получилось. 5 сентября (по старому стилю) Центральный революционный совет объявил о начале восстания. Силовики не сопротивлялись — скорее наоборот, генерал-губернатор Крестович сдал власть без сопротивления, для порядку заявив устный протест, и уже на следующий день инсургенты, создав Временное правительство, провозгласили Объединение, вслед за тем призвав добровольцев к оружию.
Народу откликнулось очень много. Турки почти не сопротивлялись. Границу перекрыли, порядок на территории обеспечили. В городах княжества на улицы вышли ликующие толпы, премьер Каравелов, выступая перед ревущей толпой, восторженно кричал: «В этом году — Фракия, в следующем — Македония!». От князя, отдыхавшего в Варне, ждали подтверждения — ждала вся Болгария. Для Баттенберга же, не желавшего что-то знать, переворот оказался таким же нежданчиком, как для прочих. А между тем всего за неделю до того, после трудных переговоров с Гирсом, ему удалось добиться от главы российского МИД согласия помочь помириться с императором. И теперь приходилось срочно решать, ибо в «молнии», присланной Стамболовым, вопрос был поставлен предельно четко: или в Пловдив, или в Дармштадт, откуда приехал.
Размышлял Его Высочество, впрочем, недолго. Получив известия о событиях во время ланча, он, «несколько минут помолчав, выпил бокал шампанского, встал из-за стола и громко сказал: "Едем"», сразу вслед за тем отправив в Пловдив сообщение: «Как болгарин и князь Болгарский, не могу и счел бы позором для себя не принять с радостью освобождение милой Отчизны».
На следующий день монарх, которого все срочно полюбили, объявил всеобщую мобилизацию, еще через два дня Великое Народное собрание утвердило «экстренный бюджет», и уже 9 сентября с триумфом въехавший в Пловдив Александр, князь Обеих Болгарий, гарцуя на вороном коне перед вытянувшимся в струнку строем, заявил: «Храбрые воины! Нет у нас вражды с турками, но если турки посмеют встать на нашем пути, мы станем биться до победы или смерти. Что же до Александра, то знайте: жизнь ему не дорога, было бы живо Отечество. Ищите меня в гуще битвы!».
О том, что в случившемся столь быстро, стремительно и ставшем для всех разведок сюрпризом восстании все увидели «руку Москвы» (то есть, конечно же, Петербурга), говорить, видимо, излишне. В то, что Гатчина абсолютно не в курсе, напротив, не верил никто — разве что София, но там на эту тему помалкивали. А в столицах держав «всё понимали правильно», и в Пловдиве на мечущегося по улицам русского консула, вопившего: «Остановитесь, болгары! Русский царь ничего не знает! Россия не поддержит, турки всех вырежут», смотрели с понимающими улыбками: дескать, дипломату положено.
Вот не верили, и всё. Зато из рук в руки переходили свежие номера российских газет, особенно излюбленного болгарами славянофильского «Нового времени», где все слоники стояли именно там, где следует: «Радуется славянский мир, и вместе с ним "друзья человечества" во всех странах: болгаре Восточной Румелии и болгаре Княжества, разъединенные Бог весть почему и для чего хитроумной дипломатией на Берлинском конгрессе, вновь, подлости людской вопреки, образуют единое государство, национальное и свободное».
Это — никто не сомневался — был подлинный, без уверток, голос России. На имя Александра III шли тысячи телеграмм с заверениями в любви, верности и просьбами о помощи, которая — прав был консул — ниоткуда не шла. Хуже того, Гатчина звенела от ярости. Мало того что случившееся было сочтено очередным «предательством», да еще и редкостно хамским (ведь эти события произошли не просто без санкции России, но и без уведомления, как бы с намеком «а куда ты, родимый, денешься?»), очередной «этюд» Баттенберга (сомнений в этом у царя не было) ставил под угрозу сложную геостратегическую конструкцию, с трудом выстроенную Александром III, и притом в самый неподходящий момент.
Нет, разумеется, государь еще до прихода к власти был сторонником Освобождения, одним из идеологов «войны за Болгарию», но ведь ситуация ничем не напоминала 1877-й. Тогда кровь Батака взывала к мщению, не говоря уж о выгодах империи, а теперь выходило так, что Россию, не сочтя нужным и посоветоваться, втягивают в совершенно лишнюю войну. Именно в войну — без преувеличений. Как писала одна из русских газет, отражающая мнение двора, «в политике очень часто великие дела совершаются не великими людьми: искра, брошенная рукою ребенка в опилки, может произвести пожар, и случайный выстрел, раздавшийся где-нибудь на Балканах или на афганской границе, может послужить также началом крупных событий». И всё это — по прихоти скверного мальчишки, оскорбившего империю и государя изгнанием русских министров, стакнувшегося с «нигилистами», да еще и в момент жесточайшего обострения отношений с Великобританией.
И хуже того: эти события начались аккурат после гарантий «нерушимости Балкан», данных Вене царем, после чего оба Рейха поддержали Россию и англичанке стало сложно гадить. Дурацкая коллизия поставила «Союз Трех императоров» на грань разрыва, выставив Александра III нарушителем «слова чести». А этого он не прощал никому. Короче говоря, «мы достаточно положили наших денег и наших жизней за наших братьев. Пусть теперь наши братья, прежде чем чего-то требовать, сделают что-нибудь для нас».
А между тем в Стамбуле приняли решение гасить беспорядки в зародыше и, так как сил было мало, начали подтягивать войска из провинций. Однако, поскольку Баттенберг незадолго до того побывал в Лондоне, у «тетушки Вики», которая его очень любила, турки, предполагая участие в событиях сэров, решили всё же обождать и запросить столицы.
Ответы пришли быстро. Александр III события резко осудил, в то же время предложив туркам не ломать дров сгоряча, а обсудить вопрос на конференции «в международном формате». Франция, уже нацеленная на союз с Россией, а в Болгарии интересов не имевшая, государя поддержала, как и Великобритания, никуда не спешившая, но полагавшая, что любимец «тетушки Вики» рано или поздно никуда не денется, и лучше, чтобы он никуда не делся с большой, а не маленькой Болгарией. Вена, а заодно с ней как всегда и Берлин встали на сторону Порты.
Как бы договорились. Но поскольку конференция — дело серьезное, ее готовить нужно, а ярость требовала выплеска, обычно спокойный, но на сей раз взбешенный и взвинченный Александр Александрович сделал единственное, что мог сделать своей властью hic et nunc[12], приказав всем российским офицерам, служащим как в армии княжества, так и в милиции «мятежной автономии», немедленно возвращаться в Россию.
В принципе, формально ничего особенного — всего лишь пропорциональный ответ на давешний фокус Баттенберга с отзывом курсантов. Вот только время было совсем другое. Знай государь, что аккурат в это время посол Австро-Венгрии в Белграде обхаживает сербского короля Милана на предмет «болгар стоило бы приструнить», возможно (хотя и не факт), такой приказ и не был бы отдан. Но он не знал. И это незнание, рожденное недостатком информации, помноженное на гнев и усугубленное личной неприязнью к «предателю», сделало неизбежным многое из того, что случилось потом.
Но давайте чуть-чуть вернемся назад. Возможно, это кого-то удивит, а некоторым сделает бо-бо в душевном смысле, но в величественном сюжете «Война за освобождение Болгарии» само по себе «освобождение Болгарии» было, по сути, только деталью интерьера. На кону лежало куда большее. Что Порта — «больной человек Европы», говорили публично, не глядя на обиды турецких партнеров. Что славянские вилайеты[14] не сегодня, так завтра могут взорваться и, если не взять процесс под контроль, на юге Европы начнется хаос, тоже понимали все.
В этом смысле даже крайне жесткое предположение Генриха Вайде, допускавшего, что Апрельское восстание, со всеми его жертвами и трагедиями, было чем-то типа атаки на Башни-близнецы, то есть британской провокацией ради повода ускорить процесс, нельзя исключать с ходу. А уж официальная схема «после того» — типа, добрая Россия позаботилась, чтобы на карте Европы возникла Великая Болгария, а злой «концерт» всё обгадил и Болгарию обкорнал — и вовсе трещит по швам.
На самом деле общие контуры итогов войны были предварительно обговорены еще в 1876-м, в Райхштадте, когда Апрель дал повод, а затем, несколько месяцев спустя, отшлифованы в Будапеште, в предельно приватной обстановке. И стало быть, Сан-Стефанский мир Россия заключала, заранее зная, что документ будет ревизован, просто-напросто выставляя максимальные требования для будущей торговли. Что и случилось.
В сущности, всё это достаточно здраво. Спешить не следовало — следовало просто ждать, когда Порта реально (не там, так сям, не через год, так через два или три, благо тлело много где, от Крита до восточной Анатолии) затрещит по швам, а дождавшись, «половить рыбку в мутной воде», подсобив Лондону и Парижу в дележе, а себе за помощь прибрав Балканы, а то и Армению. О чем, в общем, в 1881-м даже договорились с Веной, согласившейся «в подходящий момент» одобрить присоединение Пловдивщины к княжеству, в обмен на что Россия согласилась на полное присоединение Боснии и Герцеговины к Австро-Венгрии, как бы ни взывали к ее помощи тамошние славяне.
То есть все при своих, а в будущем и с крупным наваром. А тот факт, что сейчас отбили себе меньше, чем постановили в Райхштадте, так ведь никто ж России не был виноват, что война пошла не так удачно, как планировалось. Сами-сами. Никто ничего не обещал. Не запустили бы Османа-пашу в Плевну, глядишь, получили бы больше, но поскольку запустили и показали слабость, стало быть, и доля обломилась поскромнее.
Спорить не приходилось: с правдой не спорят. Но уж эту-то долю Петербург считал своей без оговорок. Кто-то — как Александр Николаевич, видя в ней «лабораторию реформ», кто-то — как Александр Александрович, «79-ю губернию», но уж мнение самих болгар Петербург не волновало вовсе, и о том, что население, кроме крайне пророссийского, это напрягает, на Неве вообще никто не думал. «Вас освободили? Освободили. Ну и всё, православные, теперь вечно благодарите и не рыпайтесь».
Это во-первых. А во-вторых, следует понимать, что обиженными по итогам «Сан-Стефано» оказались практически все соседи Турции. В Софии, понятно, тужили о «трех разлученных сестрицах», но и Белград, и Бухарест скорбели не меньше, жалуясь, что вот они участвовали в войне, а в награду не получили почти ничего. Бранить державы, конечно, не осмеливались, отрываясь на соседе: дескать, «болгары — баловни Европы, они не знают, что такое бороться за свободу, и не умеют делиться», а болгарские политики — «грибы, выросшие за ночь».
В ту же дудочку, к слову, дудели и Афины, в войне не участвовавшие, но тоже считавшие, что их обидели. Однако к мнению греков никто не прислушивался, и к мнению сербов тоже. Разве что (уже в Берлине) отделили от Болгарии кусочек Добруджи для румын (которые воевали на главном фронте), забрав при этом то, что в Крымскую было отнято у России. Ну и сербам — после форменной истерики короля Милана и по просьбе Вены, державшей Обреновичей за шкирку, — державы, помимо повышения статуса князя до королевского и полной независимости, бросили с барского стола крохотный Пиротский край, населенный болгарами, которых сербский премьер Илья Гарашанин считал «слегка недоразвитыми, но еще не вполне потерянными сербами».
В какой-то мере, учитывая, что Болгарию поделили на три «огрызка», это утишило страсти, тем паче что балканские люди, ничего не зная о секретных договоренностях «концерта», решили, что уважили их из-за их настойчивости. Но после переворота в Пловдиве и воссоединения старые раны воспалились всерьез. Особенно в Белграде, где король Милан, хитроватый и амбициозный австрийский пудель, прямо и открыто заявил, что объединение Болгарии «наносит жесточайший урон интересам и чести Сербии», которая этого так не оставит, потому что теперь «Берлинский трактат утратил силу, и отныне каждый вправе действовать, как хочет».
В принципе, правильнее было бы сказать «как хочет Вена», которая, опасаясь усиления позиций (как ей казалось) России, прямо подталкивала «своего сукина сына» к войне, причем так откровенно, что даже Бисмарк просил венских коллег «не разжигать воинственный пароксизм сербов». Милан был чрезвычайно высокого мнения о себе, угомонить его категорически не представлялось возможным. Впрочем, получив ответ — дескать, ваше мнение уважаем, но разбираться будем сами, в Берлине решили, что пусть будет как будет, ибо в конце концов «эта война не потрясет устои Европы. Неважно, кто победит, — важно, что утопия панславянизма будет рассеяна».
По сути, тормозить Милана было некому. «Дети Вдовы»[15], просчитав, что для них приемлем любой исход, просто умыли руки, а Петербург наблюдал со стороны, совершенно не сочувствуя сербам (Обреновичей рассматривали как вражьих лакеев, кем они, по существу, и были), но всей душой вслед за государем болея против Баттенберга. Только французы, полагая (у кого что болит...), что резкость Милана «явно придумана не в венских, а в берлинских салонах», пытались что-то сделать, но безо всякого успеха.
Кроме геостратегии местечкового разлива — «Равновесие сил нарушено, Сербия не может оставаться равнодушной ввиду такого потрясения», у короля имелись и куда более земные, не для широкой публики соображения (не говоря уж о том, что в Софии откровенно сочувствовали сербским «радикалам», бежавшим туда после Зайчарского восстания, дали им приют и категорически отказались выдавать). Сербию терзал экономический кризис, народ нищал, рейтинг Обреновичей, и так не очень любимых, упал до нуля, и «маленькая легкая война» виделась белградским властям идеальным способом решить все проблемы разом.
В связи с этим все увещевания «агента» Парижа месье Кафареля премьер Илья Гарашанин парировал «равнодушно и монотонно». Экономика не выдержит? А плевать, «голый прыгает дальше». Болгария не дает никаких поводов? Неважно, «не дает, так даст». Болгары могут огрызнуться? «Пусть попробуют. Сербы — герои, а болгары — толпа свинопасов очень низкого качества». Это Ваше личное мнение, месье премьер, или... «Спросите Его Величество!» И в итоге, как указано в отчете, «тон короля позволяет судить, что он плохо понимает разницу между Белградом и Парижем. Заявив, что Сербия считает себя вправе требовать территориального расширения, Обренович позволил себе указать, что Франция после войны с немцами, возможно, и стала нерешительной, но сербы не французы».
В общем, послу Жаку Ноайлю оставалось лишь констатировать: «Поведение сербов опасно и неприлично [...] Болгария ничем их не оскорбила. Если они попытаются оторвать от нее кусок земли, это будет отвратительным нарушением международного права». Однако Милану, знавшему, что Вена за ним, а командование болгарской армией ослаблено после отзыва русских офицеров, всё международное право было глубоко фиолетово. Даже в том смысле, что официальный casus belli[16] — хронический спор из-за крошечного участка земли у регулярно менявшей русло реки Тимок — гроша ломаного не стоил. И 14 ноября 1885 года, без всяких предварительных переписок, даже не объявив войну, но не забыв напоследок посоветоваться с австрийским послом, король скомандовал «фас!».
Мало кто из посвященных в тему сомневался, что Болгария обречена. Расклад был в пользу сербов. Их армия была гораздо больше, намного опытнее, а вооружение (кроме артиллерии) — современнее. К тому же 99 процентов болгарских войск находилось на границе с Турцией, поскольку ее вторжение считалось неизбежным. А тот факт, что весь высший командный состав уехал в Россию, и вовсе не оставлял сомнений в успехе затеи, причем очень быстром: Милан предполагал войти в Софию, до которой рукой подать, «в худшем случае через три дня».
Правда, армия не понимала смысла событий — сербское общество в целом болгарам симпатизировало. Однако король решил этот вопрос, поставив во главе армии молодых выдвиженцев, преданных ему беспрекословно, и приказав призывать только «первый класс пехоты» — новобранцев моложе тридцати лет, не участвовавших в недавней войне. К тому же в приказе о начале похода он объявил, что Сербия идет на помощь Болгарии, на которую напали турки, — а бить турок его подданные были всегда готовы.
Всё казалось настолько ясным, что в первый день войны в венских букмекерских конторах ставки на полное фиаско Болгарии были 250:1, да и эксперты всех правительств «концерта» прогнозировали именно такой финал, рекомендуя готовить конференцию на предмет того, что позволят забрать Белграду, а что нет. Правда, в Стамбуле предложение Белграда присоединиться отвергли, но лишь потому, что сам Осман-паша на предложение султана возглавить армию ответил, что «нет нужды тратить деньги на войну, Турция всё получит и так, когда слабость Болгарии проявится в полной мере».
В общем, единственным, кто плыл против течения, оказался уже известный нам месье Кафарель, ранее служивший военным атташе Франции в Софии и на запрос военного министерства Франции высказавший мнение, что «победителями будут болгары. Их армия невелика, но очень хороша. По выучке и дисциплине это, в сущности, гвардейская дивизия российской армии, а значит, авантюра Милана будет сурово наказана». Однако его мнение сочли чудачеством.
Подробно излагать батальные сюжеты вряд ли есть смысл — всё не раз описано, разобрано, детали несложно найти в любой энциклопедии. Ограничусь основным: никаких «максимум трех дней» не случилось. Интервенты, конечно, продвигались вперед, сминая пограничную стражу и крохотные отряды регулярных войск, но болгары, цепляясь за каждый холмик, сорвали победный марш, — а 17 ноября, аккурат в тот день, когда, по прогнозу короля, его войска должны были занять Софию, близ городка Сливница сербы лоб в лоб столкнулись с болгарской армией.
Битва при Сливнице
По всем правилам военной науки ее там быть не могло, но тем не менее она была, и, более того, была в полной готовности. Войска без генералов, полковников, с одним-единственным майором — в связи с чем эту войну позже назвали «войной капитанов» — прошли 300 километров за четыре дня — по размокшей грязи, под дождем, спя на ходу и обрастая добровольцами, включая депутатов и министров (а из Софии на фронт сбежали 90 процентов старшеклассников), в трехдневном сражении отбросили вдвое большую вражескую армию, обескураженную тем, что, оказывается, воевать ей нужно не с Османами, — и вслед за этим, без передышки развивая наступление, на плечах бегущего противника перешли границу Сербии, взяли город Пирот и с разрешения Баттенберга двинулись на Белград.
Кстати, о Баттенберге. На второй день боев под Сливницей он прибыл на фронт воодушевлять войска, но, оказавшись на передовой, попал под обстрел и, видимо испугавшись, решил уезжать. Однако капитан Олимпий Панов — кстати «русофил», достав револьвер, сказал: «Ваше Высочество, или в бой, или пуля в лоб!». «Да кто ты такой?!» — огрызнулся князь и, услышав ответ: «Я русский офицер и болгарский офицер, а Вы... Неужели Вы трус?» — неожиданно развернул коня и, вопя что-то невнятное, с саблей наголо помчался на сербские позиции, после чего войска без команды поднялись в атаку и захватили большую часть вражеской артиллерии. Князя, как пишут очевидцы, из свалки пришлось вытаскивать, заломив руки, а он брыкался и требовал вернуть ему саблю, крича что-то типа: «Я тебе, сука, покажу, кто тут трус!» — после чего тому же Панову пришлось убеждать Его Высочество всё же уехать в Софию, где он нужнее.
Вполне вероятно (даже наверняка), Белград в ближайшие дни пал бы, однако венский посол граф Кевенхюллер 28 ноября, явившись к Александру, сообщил ему, что «король Милан находится под защитой Дома Габсбургов» и, если болгарская армия не остановится, ей придется иметь дело с Австро-Венгрией. Тотчас последовала реакция Стамбула: Высокая Порта готова поддержать Вену. А вслед за тем — и Петербурга: Россия поддерживает требование Вены, но если хоть один австрийский, турецкий или сербский солдат перейдет болгарскую границу, «это может иметь большие последствия». И наконец, в привычной роли «честного маклера» появился Бисмарк, сообщивший, что единственный выход из пата — вернуться к статус-кво.
Вариантов не было. Болгарские войска остановились. 7 декабря стороны подписали перемирие, а спустя пару месяцев долгих и нудных переговоров — 19 февраля 1886 года в Бухаресте — мир. Сербы отказались от всех претензий, объявив, что «всего лишь защищались», Болгария не получила ничего, но зато Объединение, коль уж скоро сила была доказана, признали всем «концертом» (представитель России воздержался) плюс Турцией, назначившей князя Александра генерал-губернатором Восточной Румелии сроком на пять лет с правом продления.
Такой исход более или менее устраивал всех — кроме Гатчины. Александр III, Баттенберга уже просто ненавидевший до идиосинкразии на само его имя, которое не мог произносить, воспринял победу князя как еще один плевок в лицо, тем паче что побочным итогом «оперетки» стал разрыв уже совсем налаженных отношений с Веной и крах «Союза Трех императоров» (в 1887-м Российская империя и Рейх подписали уже только двусторонний договор).
При всем уважении к Александру Александровичу, рискну предположить, что с этого момента его стремление во что бы то ни стало покарать «неблагодарного мерзавца» приобрело характер idee fixe[17], исключавшей логику. Ничем иным нельзя объяснить, что сразу после подписания Бухарестского мира он, политик опытнейший и вдумчивый, пошел на совершенно безумный шаг, предложив коллегам «во имя строгого соблюдения норм международного права» вернуть Восточную Румелию султану, «как это предусмотрено решением конгресса в Берлине».
Естественно, коллеги изумились. Но тут же, сообразив, какой шанс выпал, ответили отказом. Все. Даже венские. Тем самым они дали понять, что раз уж Болгария показала, что зубаста, то рыбка задом не плывет. Тем паче что ведь и султан не требует. А дипломатические агенты в Софии доходчиво разъяснили политикуму: вот сами же видите, что нам, таким чужим и плохим, нужна сильная, единая Болгария, а этим русским, таким своим и хорошим, — всего лишь послушная. Рабски послушная, себе в убыток. Вот и думайте. А что до нас, плохих, так мы бы рекомендовали трезво смотреть на жизнь и «строить Болгарию болгарскую, а не российскую».
«Румелийский кризис» резко изменил расклады. Баттенберга, совсем еще недавно всеми дружно презираемого, зауважали — за поддержку Объединения, за Сливницу, за всё остальное, включая мелочи типа свободного болгарского и явный интерес к прошлому страны. Но в первую очередь — за то, что смеет спорить с Гатчиной. Вернее, в общем понимании, с Россией, отношение к которой (естественно, на уровне политически активных слоев, ибо крестьянство было традиционно затуркано) стало гораздо, скажем так, прохладнее.
Если раньше «русофобией» называлось всего лишь желание брать кредиты у Запада, да и то потому лишь, что Россия давать кредиты не могла, то теперь коллективное подсознательное начало оформляться на уровне формулировок. «Я люблю Россию, но у меня есть вопросы», — писал в популярном памфлете некто Никола Русский (псевдоним поныне не раскрыт). И вопросов было много.
«Почему Россия отвергает Объединение, если все державы признали?» — спрашивали активисты Восточной Румелии устами Захария Стоянова, одного из «апостолов» Апреля и вождей восстания в автономии.
«Почему мы можем надеяться на Россию в македонской проблеме, если она даже Объединение не признаёт?» — спрашивали уроженцы Македонии типа капитана Косты Паницы — героя войны — и бывших четников Кресны.
«Почему Россия, где есть только подданные, позволяет себе командовать нами, гражданами, как своими холопами?» — спрашивали политики всех фракций.
«Почему Россия мешает вести дела с теми, с кем выгодно, если с ней — невыгодно?» — спрашивали бизнесмены из «великих торговых домов» и новые «жирные коты», прыгнувшие из грязи в князи на спекуляциях военного времени.
И не было на эти вопросы вменяемых ответов, а ответы немногих «несомненных русофилов», группировавшихся вокруг митрополита Тырновского Климента — просветителя, поэта, бывшего премьера и в прошлом храброго четника, мало кого удовлетворяли. Ибо фактически ответами и не были.
«"Потому что православные!" Ага. Но чем православное иноземное иго лучше мусульманского, если всё равно иго? "Потому что без России нас порвут!" Угу. Нас бросили в самый трудный момент, чтобы мы проиграли, но мы прекрасно справились сами. "Потому что Запад ласков лишь до тех пор, пока мы не легли под него". Эге. Ну это как поглядеть, а пока что всё наоборот», — ухмылялись оппоненты. «Ладно, допустим, но ведь братья!» — вскрывали последнюю карту «идеалисты», но... «Если нас постоянно попрекают затратами на Освобождение, требуя взамен вечной покорности, это не братство. Пусть подсчитают и выставят счет. Можно с процентами. Мы расплатимся и закроем вопрос», — наотмашь рубил «умеренный западник» Константин Стоилов.
В общем, бурлило. Однако же отмечу: это пока еще были всего лишь сомнения, и на речи юриста Васила Радославова — внезапно ворвавшегося в политику выпускника Гейдельберга, фанатика-«германофила», ненавидевшего Россию идейно, как «дикого азиатского варвара, мешающего нам, европейцам, вернуться в Европу», — никто пока что внимания не обращал, считая такие заявления «горем от ума».
По гамбургскому счету, абсолютному большинству сомневающихся сам факт сомнений, ломающий вековые стереотипы, доставлял дискомфорт. Более всего все они, даже самые разочарованные, хотели бы получить внятные, убедительные, в уважительных тонах ответы, которые позволили бы верить в Россию и дальше, — но не от местных «лучезарных», а от самой «майки Русии». Всего лишь несколько добрых слов, объясняющих, что к чему и ради чего всё. Как при Александре Николаевиче...
Да вот беда, «майка» — вернее, Гатчина — считала ниже своего достоинства что-то объяснять тем, кто, по высочайшему мнению, по гроб жизни был всем обязан, рассматривая сам факт сомнений как очередное «предательство» (конечно же, цинично инспирированное ненавистным Баттенбергом, который, помимо всего прочего, еще и начал общаться с «детьми Вдовы», любившей своего sweet boy Sandro[18]). Это в понимании Александра Александровича, взявшего «болгарский вопрос» под личный контроль, было уже изменой покруче не санкционированной им победы под Сливницей.
Поэтому государь повелел принять меры, и не было уже у империи дипломатов уровня Горчакова, способных сказать «нет» кому угодно, объяснив почему. Невзрачный, исполнительный министр Гирс, до дрожи боявшийся царского недовольства, отдал нужные распоряжения. Генштаб тоже. Колесо завертелось. Российская агентура в Софии — разумеется, неофициальная, никаких контактов с консульством — донесла пожелания Гатчины до владыки Климента и «честных офицеров», а на возражения типа «мы бы рады, но сил не хватает» ответ был краток: приказы не обсуждаются. Но — уже мягко, как бы по секрету: да вы только сделайте, остальное не ваша забота. И...
В ночь с 21 на 22 августа 1886 года офицеры Софийского гарнизона и юнкера Военного училища во главе с майорами Петром Груевым, Георгием Вазовым, капитаном Анастасом Бендеревым и другими лидерами «военных русофилов» — живыми легендами армии, при поддержке солдат Струмского пехотного полка арестовали Баттенберга и велели подписать акт о «вечном отречении» от престола. Затем, когда подпись легла на бумагу и просохла, бывшее Высочество ни убивать, ни вообще обижать не стали, а отвезли к северной границе и переправили через Дунай, в Рени, сдав русским властям. Вскоре бывшее Высочество узнало мнение Гатчины: Александр Александрович приказал отпустить терпилу на все четыре стороны (бедолага поехал во Львов), добавив, что пусть сам думает, почему всё так нехорошо вышло, и сам решает, что дальше делать, а если нужны советы, так «тетушка Вики» пусть подаст.
Военные же, фактически взявшие власть, удерживать ее не собирались, ограничившись роспуском кабинета не пожелавшего сотрудничать Каравелова. Посоветовавшись с кем-то из «тихих русских», они передали полномочия митрополиту Клименту, и владыка, тотчас отправив в Гатчину телеграмму со словами «Болгария у ног Вашего Величества», за пару часов сформировал новое правительство, пригласив к сотрудничеству консерваторов и очень умеренных либералов — первым делом, конечно, Драгана Цанкова.
Теперь оставалось только ждать обещанного «не пройдет и суток», но сутки прошли, а потом еще сутки прошли, а из Гатчины никакой информации, не говоря уж о распоряжениях, не поступало, и о каких-либо вызовах к Гирсу послов великих держав тоже слышно не было. Гатчина грозно молчала, и только газеты, ссылаясь на источники, пожелавшие остаться неизвестными, рассуждали на тему, что вот ведь что бывает с теми, кто не уважает мнение России.
«Мы совершили святое дело, — писал позже Георгий Вазов, — но не довели его до конца. Переворот превратился в печальную трагикомическую историю. Наша основная ошибка состояла в том, что мы не имели никакого плана, что делать после изгнания князя, а требования Панова учредить военный кабинет и претворять в жизнь его план были нами отвергнуты, поскольку не ради власти всё было задумано. Поэтому, успешно осуществив первый шаг, мы сочли, что наша миссия окончена, и передали дело в руки государственных деятелей. Но пока они раздумывали и не знали, что делать и как поделить между собой посты, соучастники Баттенберга и его друзья, английские консулы в Софии и Пловдиве, не дремали. И, конечно, штатские упустили инициативу, позволив Стамболову совершить всё, что он совершил».
Поскольку с этого момента имя Стефана Стамболова будет поминаться очень часто, вкратце о нем. Сын трактирщика, в 19 лет депортированный из России, где учился на священника, за «соучастие в кружках нигилистов самого крайнего направления», он, как мы уже знаем, влился в ряды «апостолов», став там одной из самых заметных персон.
Юноша отличался удивительным везением. В 1875-м, будучи координатором Старозагорского восстания, исчез оттуда, как только выяснилось, что народу собралось мало, в итоге не попав ни под пулю, ни на эшафот. В дни Апреля как «апостол» Тырновского «военного округа» повел дело так, что неплохо подготовленное выступление так и не состоялось, а сам опять вовремя исчез подобру-поздорову. На этом из политики ушел, в период войны вместо фронта, куда устремилось большинство товарищей, осел в тылу, занявшись поставками в армию и продажами с аукциона имущества бежавших турок.
Стефан Стамболов
Быстро сколотил немалое состояние, приумножив его в игорных домах (заядлым картежником он был всю жизнь, и ему пёрло). После Освобождения вернулся в политику, став главой избирательного штаба Каравелова. Несмотря на вспыльчивость и деспотичность, был — этого не отрицал никто — не треплом, но «человеком действия». Умным, жестким, крайне волевым. Спокойно брал на себя ответственность и, поставив перед собой цель, совершенно не рефлексировал насчет средств.
После краха «режима полномочий», когда шеф стал премьером, по его рекомендации занял пост спикера Великого Народного собрания, как «верная тень» покровителя и благодетеля исправно обеспечивая голосования в нужном режиме, — благо, работать с людьми умел. Параллельно вместе с близким другом, Димитром Петковым, мэром Софии, и мужем сестры, капитаном Савой Муткуровым, изо всех сил скупал недвижимость, которой к моменту переворота накопил много, ибо пользоваться служебным положением не стеснялся и конкурировать с «бесстыжей тройкой» люди боялись. Остававшиеся средства вкладывал в акции фирм, имевших дела с Веной и Лондоном.
Ну и чтобы не возвращаться: в то время, считаясь, по оценке Александра Кояндера, «весьма умеренным русофилом», действительно (это и знавшие его признают, и по личным записям видно) стремился видеть Болгарию «сильной и великой». В связи с этим после переворота Баттенберга к России относился без восторга, хотя и не дерзил, — и, более того, не раз предлагал консулу сотрудничать, но как равный с равным, не намекая на желательность грантов.
Вот такой человек, узнав о перевороте, организовал противодействие, выступив в защиту «законного князя, законного премьера и независимости Болгарии». Правда, большинство авторов, с мнением которых мне удалось ознакомиться, полагают, что именно такой выбор был сделан им лишь потому, что он ничего не знал о предстоящих событиях, а когда дело было сделано, его — как-никак третье лицо государства — никто даже не подумал уведомить.
По всему получалось, что при «русофилах» Стамболову в политике места нет, а это для Стефана — «низенького, с крупной овальной головой, полутатарского типа» — было хуже смерти. «Властолюбивый до болезненности», он был готов на всё ради власти; скверно образованный, он не представлял себя без «уважения образованных людей» (в связи с чем, кстати, приблизил слащаво льстившего ему Васила Радославова, гордясь «дружбой» с дипломированным европейским интеллектуалом).
Так что, узнай он о заговоре заранее, вполне вероятно, оказался бы на стороне «русофилов». Однако политики сами были не в курсе, а военные к Стамболову, пороха не нюхавшему, всерьез не относились. Тем паче что находился он в тот момент не в Софии, а в Тырново, в связи с чем, казалось, ничего не способен был поделать. И это убеждение было той самой роковой ошибкой, о которой поминал в эмиграции Георгий Вазов. На самом деле спикер парламента, узнав о событиях, стартовал мгновенно.
Теперь — в самых общих чертах, пунктиром, опуская массу интереснейших деталей. Кому интересно, читайте мемуары участников, каждый из которых выразил свое мнение.
После первой же информации Стефан направил телеграммы консулам «концерта», уже успевшим и доложить в свои столицы о происходящем, выяснив, что Лондон «предельно возмущен», а Вена и Берлин «глубоко озабочены», и получить инструкции. Далее, запросив консула России, узнал, что «по comments»[19] и когда comments будут, неведомо, но как только, так их сразу перешлют в секретариат. Связался с шефом, давшим понять, что к перевороту не причастен. От приглашения примкнуть отказался — был намерен держать нейтралитет, как и Константин Никифоров — военный министр, тоже получивший предложение остаться на посту и считавший, что не дело военных вмешиваться в политику.
Однако еще до всех визитов, только-только выйдя из резиденции владыки Климента, спикер парламента распорядился отправить две «молнии»: одну — в Вену, где лечил почки первый полковник болгарской армии Данаил Николаев, верный Баттенбергу и очень популярный в частях столичного гарнизона, прося его срочно вернуться; а вторую — в Пловдив, Саве Муткурову, зятю и компаньону, командующему войсками Восточной Румелии, куда отправился и сам.
Учитывая, что ширнармассы решительно ничего не понимали, Гатчина продолжала грозно молчать, а новое правительство, ожидая хоть чего-то внятного, шлифовало и перешлифовывало формулировки, подготовив черновик только через два дня после упразднения Баттенберга (остаток времени ожесточенно спорили о кадровых назначениях и размышляли, кого назначить военным министром, чтобы государь не изволил гневаться), всему дальнейшему особо удивляться не приходится.
Пока в Софии 1886 года тянется длинная-длинная, решающая судьбы страны на десятилетия вперед ночь с 22 на 23 августа, давайте притормозим и оглянемся, дабы понять ситуацию лучше, изнутри[20].
Как мы уже знаем, казалось бы, частный вопрос о персоне монарха в силу субъективных причин принял принципиальный характер. Лозунги «С Баттенбергом, но без России!» (версия Стамболова: «С Баттенбергом или нет, но без "старших" и "младших"») и «Без Баттенберга, но с Россией!» исключали друг дружку. Мнение Каравелова — «С Баттенбергом и с Россией!» — не воспринимал никто, и позиция Гатчины усугубляла раскол.
При этом Каравелов, заявив: «Я не крайний "русофил", но Болгария без покровительства России существовать не может», готов был формировать кабинет под диктовку русского консула. И Стамболов, в общем, не возражал: сливать князя, имевшего после Объединения и Сливницы имидж «защитника народного дела», они не были готовы, доказывая, что этот вопрос второстепенен. И в общем, поскольку конституционный монарх «не может играть важную роль в избрании пути, которым пойдет Болгария в будущем», были абсолютно правы.
Вот только воля государя в этом вопросе была тверже гранита, и российские дипломаты уперлись рогом: пока Баттенберг на престоле, империя «не сделает ни одного шага к сближению с Болгарией». Примерно так же высказывался и Берлин, разозленный явно проявившейся ориентацией князя на «тетушку Вики»: рассуждая на сей счет, Бисмарк прямо обозвал князя Александра «карьеристом, который расшатывает мир».
В такой ситуации, когда Баттенберг мешал всем («западники» опасались, что он возьмет слишком много власти, а «русофилы» считали, что ради восстановления дружбы с Россией он — меньшее, чем можно пожертвовать), князь, травимый прессой как «источник всех несчастий Болгарии», был политически обречен даже в глазах не очень многочисленных поклонников.
Пытаясь прощупать почву для примирения, Каравелов со Стамболовым за пару месяцев до Августа нанесли визит русскому консулу Богданову и услышали: «Россия может сделать еще немало неприятностей Болгарии, если нынешние отношения не будут изменены». Вполне откровенно. «Но мы не знаем, в чем виновны перед Россией и что можем сделать, чтобы помириться», — сказал спикер, и ответ опять был дружески откровенен: «Пока есть князь, царь никогда не пойдет на мировую. Это главное препятствие». Общественность, прекрасно понимая, чего от нее хотят, готова была идти навстречу. «Зло Болгарии, — соглашались все, — в коронованной голове, которая управляет. Кто избавит Болгарию от этой личности, тот станет для нас наибольшим патриотом».
Таким образом, инструктируя агентов готовить путч, Гатчина не имела сомнений в том, что Берлин с ней, а «военные русофилы», выполняя приказ агентов, ничуть не сомневались в том, что как только камень преткновения будет убран, все проблемы сразу исчезнут, — включая проблему Стамболова, которого государь считал «не слишком надежным», и хотя не настаивал категорически, но мягко рекомендовал устранить из политики.
Но вышло, как мы уже знаем, не так. И дело, в общем, даже не в обиженном и опасавшемся за свое будущее спикере парламента, роль которого, конечно, преуменьшать нельзя, но будь он один, даже ему сделать ничего бы не удалось, — а в вопросе куда более серьезном. Слишком небезосновательны были предположения, что «крайние русофилы» — конечно, не сразу, но потом, укрепившись у власти, — по команде Александра III сольют Восточную Румелию.
Основания для таких опасений, поскольку для государя сей вопрос тоже стал вопросом принципа, более чем имелись, и такой исход был абсолютно неприемлем для большинства болгар. Не говоря уж о румелийцах, чью позицию лучше всего выразил ставший в те дни законченным «русофобом» Захарий Стоянов: «Даже при султане нас не старались разлучить». А между тем именно румелийский контингент составлял большую часть армии.
Именно поэтому (хотя в первые сутки после переворота казалось, что всё получилось, и войска бывшего «малого княжества», командование которых так или иначе было связано с заговорщиками, присягали правительству митрополита Климента, несмотря на отказ военного министра войти в кабинет) очень скоро выяснилось, что далеко не всё так розово и пушисто.
Позиция Стамболова — по статусу третьего лица в государстве, а в сложившейся ситуации даже первого — сама по себе переводила устранение непопулярной фигуры в «мятеж», а воззвание нескольких известных либералов, разъяснявших, что мятеж организован внешними силами и может привести к распаду Болгарии, и вовсе обескуражило политически активную общественность.
Начались митинги. Военные засомневались.
Отказался от присяги элитный Плевенский полк, затем в уже присягнувшем Варненском полку офицерский совет отстранил и взял под арест поддержавшего переворот командира, а в Пловдиве, куда уже прибыл Стамболов, события в Софии и вовсе изначально приняли в штыки. Комбриг Сава Муткуров, назначенный спикером на пост главкома, срочно созвал румелийские гарнизоны, то есть большую часть войск, потому что турецкое направление считалось важнейшим, а Стамболов потребовал от Софии «под страхом смерти в 24 часа сдать власть и подчиниться главнокомандующему болгарскими войсками подполковнику Муткурову».
Естественно, София попыталась как-то договориться с Пловдивом, дав полномочия для переговоров новому военному министру — срочно вернувшемуся из заграничной командировки майору Олимпию Панову, но тщетно. В отличие от «клятвопреступника» Петра Груева, с ним, непосредственно к событиям отношения не имевшим, Стамболов и Муткуров общаться не отказались. Но ни об «абдикации[21] Баттенберга навечно», ни о «парламентской республике» они не собирались даже слушать, поскольку «политические затеи незаконных властей рассмотрению не подлежат», предлагая обсудить вопрос о том, кто может рассчитывать на амнистию, а кому дадут 24 часа на бегство из страны.
После провала переговоров, в ночь с 23 на 24 августа, от присяги правительству митрополита Климента начали отказываться и гарнизоны северной Болгарии, беря под арест офицеров-«русофилов», даже очень авторитетных, вроде командира Сливенской бригады майора Аврама Гудзева. Фактически за «Вместе с Россией, не глядя ни на что!» твердо стояли только военные училища, гарнизон Шумена, да еще Струмский пехотный и 1-й артиллерийский полки, занявшие позиции и заявившие о готовности сражаться. Однако соотношение сил было настолько в пользу лоялистов, что в исходе «горячей фазы» никто не сомневался, и Олимпий Панов умолял главкома не доводить дело до гражданской войны, упирая на то, что «болгарский штык не должен колоть болгарина».
В такой ситуации всё зависело только от четко заявленной позиции «старших братьев», и Гатчина, наконец, разродилась. Явившись на заседание правительства, генеральный консул империи сообщил, что государь «не может одобрить переворота, даже идеалистического, осуждает опрометчивый шаг господ офицеров» и желал бы восстановления законного кабинета, с которым можно говорить всерьез, но готов «оказать русское гостеприимство всем искренним друзьям России».
В ответ на вопрос «а как же насчет гарантий помощи?», не будь которых, выступать не рискнули бы, дипломат ответил примерно в том смысле, что государь обещал стоять за спинами и хотел бы посмотреть, кто посмеет обидеть, — и стоит, и смотрит, а толковать его волю ни у кого нет права. Сразу после этого Петр Груев и другие лидеры путча подали в отставку, а владыка Климент уступил пост премьера вынырнувшему из схрона Петко Каравелову, сохранившему на посту военного министра Олимпия Панова — с одной стороны, чистой воды путчиста, но с другой — формально к свержению князя отношения не имевшего, зато уважаемого в среде военных.
Теперь, когда мнение Гатчины было, наконец, уважено, консул, одобрив «понимание болгарскими друзьями сложности момента», взял на себя функции посредника. Однако в Пловдиве ни о каких переговорах «на равных» не хотели и слушать. То есть в ответ на просьбу законного премьера «не предпринимать ничего, что могло бы ввергнуть страну в хаос гражданской войны или подвергнуть ее чьей-либо оккупации» спикер отказом не ответил, предложение создать «совместное правительство» как бы принял, но предложение учредить регентство и вынести вопрос о реставрации Александра I на рассмотрение внеочередной сессии Великого Народного собрания категорически отверг.
Выставленные же им встречные условия были совершенно неприемлемы. Фактически он требовал капитуляции, и 15 (27) августа Петко Каравелов телеграфировал в Пловдив: «Мы не согласны быть пустой частью составленного вами кабинета министров. Это наше последнее слово. Мы умываем руки и складываем с себя всю ответственность».
Теперь ход был за Стамболовым. 16 (28) августа он огласил состав нового «временного» правительства во главе с Василом Радославовым (что само по себе говорило о многом) и отдал войскам приказ идти на Софию, которая и была занята лоялистами через два дня. Боя не случилось: Олимпий Панов приказал Струмскому и 1-му артиллерийскому полкам «для избежания пролития болгарами болгарской крови» сложить оружие. Части, поддержавшие переворот, были выведены из столицы, а через неделю распущены. «Военные русофилы», не пожелавшие бежать (в частности, Петр Груев и Анастас Бендерев), пошли под арест, но большинство предпочло уйти за кордон.
В то же время, очень опасаясь, что Муткуров — пусть друг, компаньон и родственник, но себе на уме — «поступит, как генерал Барьос в Гуатемале», то есть создаст военную хунту, при которой спикер потеряет влияние, Стамболов, не предупреждая зятя, послал телеграмму князю, приглашая его «вернуться в верную ему Софию». А князь, получив предложение, согласился. Он, разумеется, вполне понимал, что в новой ситуации будет никем и ничем, но, насколько можно судить по документам, успел полюбить Болгарию (конечно, по-своему, но без притворства), — а ведь в будущем жизнь могла сложиться по-всякому. Да к тому же отречься, вернувшись, он мог всегда, а добровольное отречение от престола в его корпоративном понимании считалось куда более почетным, чем статус беженца, которого выгнали подданные.
Вместе с тем бодаться с дубом он уже не собирался и сразу же по прибытии в Рущук, только-только подтвердив (а куда деваться?) назначение Радославова главой правительства и огласив манифест о возложении на себя ответственности за судьбу «любезной» ему Болгарии, никого ни о чем не уведомляя, сразу же отправил государю телеграмму с уверением: «Россия даровала мне мою корону, и эту корону я готов вернуть ее монарху».
Ход, разумеется, умный: Гатчине давали понять, что непослушный вассал сделал правильные выводы и теперь, если империя сочтет нужным простить, будет послушным, а если не сочтет, так тому и быть. Однако Александр Александрович отходчивостью не отличался. «Я, — гласила ответная, от 20 августа (1 сентября) «молния», — воздержусь от всякого вмешательства в печальное положение дел, до которого доведена Болгария, пока Вы будете там оставаться. Вашему Высочеству предстоит решить, что Вам надлежит делать. Предоставляю себе судить о том, к чему обязывают меня чтимая мною память моего родителя, интересы России и мир на Востоке».
Это означало, что Александру I не оставляют иного выхода, кроме как окончательно уйти со сцены, о чем он 26 августа (7 сентября) и сообщил Стамболову, поставив того в совершенно идиотское положение. «Для этого человека, — говорил Стамболов (согласно мемуарам Симеона Радева), — мы подняли на ноги всю Болгарию... Брат против брата обнажил нож, и вот он принимает такое судьбоносное решение не спрашивая нас; бросает свою корону к ногам иноземного монарха и скрывает от нас?»
Несколько часов спикер пытался убедить, умолить, даже напугать князя, надеясь вынудить того изменить решение, но тщетно. 27 августа (8 сентября) Баттенберг, «с болью душевной» объявив об отречении «во имя восстановления добрых отношений болгар с Россией», подписал указ о создании Регентского совета в составе Стамболова и Муткурова, а также (прощальный реверанс государю) Каравелова и в тот же день покинул страну, не зная, что вернуться на болгарскую землю ему еще предстоит, — но в гробу.
Уход со сцены Александра I Баттенберга в столицах «концерта» оценили, естественно, по-разному. В Петербурге радовались одолению супостата. В Париже, сухо отметив: «Допрыгался», тему закрыли. В Стамбуле, точка зрения которого никого не волновала, злорадствовали на тему «при нас такого не случалось». В Берлине, где муры Шуры с «тетушкой Вики» беспокоили многих, «устранение пешки Баттенберга с балканской шахматной доски» весьма приветствовал Бисмарк.
В Вене событие сдержанно одобрили, но и только, ибо бывший князь считался «резким, нe управляемым», а теперь возникла проблема со сменщиком. Причем нормального кандидата у Вены не было, а отдавать Болгарию «старшему брату» из Берлина давила жаба. Возмутился «слишком серьезному успеху российской дипломатии» только Лондон, все схемы которого в одночасье рухнули. «Тетушка Вики» и вовсе заявила, что «жестокую грубость» в отношении «милого Сандро» считает «пощечиной».
Короче говоря, было ясно, что ничего не ясно, кроме, конечно, необходимости искать нового князя. А тут имелись сложности, ибо решение «концерта» толкований не подразумевало: кандидатура могла быть принята только с согласия всех заинтересованных сторон и (во всяком случае, официально) с «высокого соизволения» султана Порты как сюзерена княжества. Порта, правда, подтвердила бы любой выбор держав, да и державы так или иначе могли бы согласовать кандидата, но...
Но вопрос с Гатчиной оставался открытым, а предшествующие события вполне понятно указывали на необходимость прогнуться, — и Стамболов это прекрасно понимал, в одной из первых речей во всеуслышание заявив: «И тот день, когда наступит примирение с Россией, будет для меня радостным днем!». После этого Народное собрание единогласно приняло обращение к Александру III с просьбой «взять болгарский народ под защиту», а государь, «снисходя к мольбам болгарского народа», милостиво соизволил направить в Софию своего «особо полномочного представителя» — генерала Николая Каульбарса, брата бывшего военного министра Болгарии. И вот тут, чтобы разобраться в дальнейшем, перейдем с галопа в хлынцу[22].
На самом деле ни в «грубости», ни в «прямолинейности», ни в «недостатке такта», ни в чем-то еще, что приписывают Николаю Васильевичу болгарские, западные и русские историки, обвинять генерала нет никаких оснований. Как раз наоборот, он, известный ученый-географ, интеллектуал, был одним из лучших, опытнейших переговорщиков империи. Ему удавалось в высшей степени успешно решать такие сложные проблемы, как проведение демаркационных линий между враждующими балканскими государствами. Каульбарс хорошо знал Болгарию, и Болгария его хорошо знала, чтя доблесть, проявленную генералом под Горным Дубняком, Плевной и еще много где.
Таким образом, сам факт такого назначения был для Софии позитивным намеком, и никто из упрекающих «особо полномочного» эмиссара Гатчины ни разу не утверждает, что Николай Васильевич повышал голос или грубил.
Проблема заключалась в самой задаче, поставленной государем устно: «проверить искренность болгар в их желании примирения», а также в наличии совершенно точных инструкций, официальных и «секретных», определяющих линию поведения.
Насчет «секретных», впрочем, позже, — официальные же, изложенные в двух нотах, немедленно по прибытии были переданы Регентскому совету. Согласно первой ноте, от властей Болгарии требовалось совершить «три дружественных шага»: отменить военное положение, амнистировать участников переворота 9(21) августа и, главное, перенести выборы в Великое Народное собрание, намеченные на 30 сентября, на «неопределенный срок». Согласно ноте № 2, регентам надлежало подтвердить «безвозвратность» отречения Баттенберга и «безо всякой задержки прекратить преследования граждан, дружественных России».
В этих документах, составленных по высшему дипломатическому разряду, продумано было всё до буквы. Сама по себе резкость тона, свидетельствовавшая о намерении России единолично диктовать условия, фактически превратив Болгарию в протекторат, возмутила «концерт», тотчас заявивший протесты, однако регенты, вопреки общим ожиданиям, возражать не стали и ноты приняли, тем самым показав, что хотя на шею садиться не позволят, но готовы к самым широким уступкам.
Сверх того Стамболов согласился выполнить два условия ноты № 1: военное положение отменили, арестованных начали оформлять на выход под поручительство, а также одно из условий ноты № 2: прозвучало официальное заявление о том, что персона Баттенберга как возможного князя «ни сейчас, ни впредь» рассматриваться не будет. Но вот с «неопределенным сроком» перенесения выборов вышла заминка: «глубоко уважая пожелание государя императора», Регентский совет согласился перенести выборы на две недели, назначив их на 15(27) октября, но и только, пояснив, что вопрос для народа и государства настолько важен, что неопределенности не терпит.
А между тем как раз тут собака, как говорится, и порылась. Основанием для такого требования (о переносе выборов именно на неопределенный срок), как публично заявил Каульбарс, была «незаконность» самого Регентского совета, поскольку князь, не имея возможности выбора, не подобрал кандидатов сам, но всего лишь утвердил сложившееся без его воли и ведома положение вещей. А значит, «узурпаторам», настаивала Гатчина, следует подать в отставку, назначив (с учетом рекомендаций Каульбарса) новый состав Совета, и только тогда, под его руководством, проводить выборы.
С юридической точки зрения — безупречно, однако в жизни это означало, что Стамболову придется уйти с авансцены, куда, как он прекрасно понимал, ему уже никогда не позволят вернуться, а это для «болгарского Бисмарка», как его вскоре начали величать европейские СМИ, было совершенно неприемлемо. Вне власти он себя не мыслил, власть свою понимал как абсолютную, и уже успел сделать всё, чтобы так оно и было. Сава Муткуров, упустивший свой шанс стать «болгарским Барьосом», слепо подчинялся другу и родичу, голос же Каравелова равнялся нулю, ибо два всегда больше одного, — в связи с чем «бешеный Петко» вскоре подал в отставку, а его место занял некто Георгий Живков, послушный пудель «первого регента».
Таким образом, с точки зрения Стамболова, «неопределенный срок» был категорически невозможен даже в том случае (на такой вариант Каульбарс мог согласиться), если бы его Регентский совет оставался бы у власти. Для проведения не просто выборов, а выборов в нужном режиме были созданы все условия. Явно прорусская подкладка августовского переворота плюс вероятность потерять Румелию в случае его успеха шокировали многих, включая «умеренных русофилов», лозунг «Никогда больше!» стал популярен, и под эту сурдинку в стране откуда ни возьмись зазвучало: «България за себе си», то есть «Болгария для Болгарии».
Молодые люди в бараньих шапках, надвинутых на лоб, с шарфами на пол-лица рыскали по улицам, высматривая, подслушивая и хватая всех, кто проявлял сочувствие к перевороту или был известен активным «русофильством», избивая их затем дубинами и бросая на пустырях. Зачастую врывались и в дома — нужными адресами они располагали — и крушили всё. Поймать их полиция никак не могла, даже если оказывалась рядом, и хотя официально власть «ничего не знала», но все знали, что за хлопцами стоит лично премьер-министр Васил Радославов, не скрывавший, что, на его взгляд, «больных русофилией надо лечить обухом». Сам же Стамболов, якобы бывший не в курсе, в ответ на какой-то запрос четко ответил: «Мне об этом ничего не известно. Но я не принадлежу к числу фарисействующих политиков. Когда, согласно моему внутреннему убеждению, можно что-либо сделать для спасения Отечества, я делаю, хоть это и запрещено законом».
Такая методика работы с избирателями была весьма эффективна в смысле тактики: самые буйные становились очень тихи и осторожны. Но затягивать ее, разумеется, возможным не представлялось — а значит, ни откладывать выборы надолго, ни, как требовал Каульбарс, «прекратить преследования» не выходило.
Короче говоря, по всему получалось так, что Россия, избавившись от Баттенберга, получает «Баттенберга в квадрате» (ибо популярного и жесткого), вполне готового сотрудничать, но не беспрекословно, а на своих условиях, что государя категорически не устраивало. Ничьей в этой партии он не признавал, тем более что Стамболов не проявил готовности и беспрекословно принять (еще одно обязательное условие!) российского претендента на престол — Николая Дадиани, светлейшего князя Мингрельского. Хотя кандидатуру Гатчина подобрала по всем статьям идеальную.
Судите сами. Православный, древнейшего рода, уступивший, правда, императору право управления княжеством, но титулярно — монарх, европеец до мозга костей, любезен, блестяще образован (Сорбонна!), миллионер, лучший друг покойного наследника Николая Александровича и близкий друг государя, боготворившего старшего брата, герой Русско-турецкой войны, ходивший в сабельные рубки, да к тому же убежденный либерал с уклоном влево аж до легкого прудонизма[23] ... Казалось бы, персона безупречная. И тем не менее Стамболову она не подходила. Во-первых, как говорилось в его ближнем кругу, князь считался «слишком русским, чересчур русским, до кости русским»; во-вторых, Дадиани, будучи в родстве-свойстве-приятельстве со всеми аристократами России, не имел никаких родственных связей на Западе, то есть — никакой «многовекторности» и никакого «баланса». Так что претендент был оценен как «азиатский князек, европейскому обществу не подходящий; в Болгарии не годится даже в великие конюхи».
В такой обстановке Каульбарс, ездивший по стране с агитацией за российского кандидата, видя, что народ взвинчен, а к серьезным людям, на которых он рассчитывал, сразу после его отъезда (наружка велась откровенно до наглости) являются хлопцы в масках, 29 сентября официально объявил неизбежные уже выборы незаконными, призвав болгар «осознать братские чувства России», а неофициально — вскрыл конверт с «секретными» инструкциями.
Его агенты встретились с авторитетными ветеранами войны, известными пророссийскими симпатиями, пригласили попить кофе молодых офицеров-«русофилов» из провинциальных гарнизонов, в перевороте не участвовавших (и, благо чины незначительны, под колпак охранки не попавших), и призвали их «послужить русскому делу». Никто, в принципе, не возражал, однако парни резонно отметили, что если уж у старших, аж Софию захвативших, не получилось, то у них и подавно не выйдет, поскольку ничего не подготовлено, да и ни сил нет, ни авторитета в войсках еще не набрали. «Ничего, — отвечали агенты, — вы только начните, а что будет дальше, сами увидите. Да и перед тем кое-что произойдет. Русское слово — твердое слово».
И действительно, 12(24) октября столицы «концерта» были уведомлены о том, что два клипера Черноморской эскадры уже следуют к болгарскому побережью «для исполнения задач, представляющих для интересов России особую важность». А на следующий день на рейде Варны встал клипер «Забияка», до отказа набитый морской пехотой, после чего Регентский совет принял решение перенести выборы на три дня.
Но и только. В ответ на обеспокоенные вопросы друзей и предупреждения Муткурова — дескать, нет полной уверенности, что армия станет стрелять по русским, — «первый регент», в порядке жеста доброй воли выпустив из тюрьмы всех участников августовского путча, ответил: «Этого достаточно. Будем сильными, и они не посмеют. Бьют только слабых». Он повторил то же самое 17(29) октября, когда на варненском рейде к «Забияке» присоединился (уже покруче) «Память Меркурия». На следующий день по всей Болгарии открылись избирательные участки.
Это был очень нервный день. Парни с дубинками дежурили на участках, расправляясь со всеми, хоть слегка похожими на «зрадников»[24]. На улицах, вопя речовки с проклятиями в адрес России и государя, бесновались хорошо организованные толпы, по ходу закидавшие помидорами здание российского представительства и спалившие имперский триколор. На ультимативное требование Каульбарса пресечь безобразия премьер Радославов ответил, что дела по фактам хулиганства уже возбуждены, но использовать силу против народа, реализующего свое право на митинги, правительство не вправе, а если Россия, никакого понятия о демократии не имеющая, этого не понимает, то ей же хуже.
Николаю Васильевичу оставалось только предупредить, что своих подданных болгары, конечно, могут тиранить как хотят, но первый же случай насилия над подданными России станет основанием для разрыва дипломатических отношений, и срочно запросить ответ царя, до какой степени может он располагать своими полномочиями. Ответа не было, что по умолчанию означало: «в полной мере», — и в нескольких городах начались демонстрации против регентов, а 22 октября (3 ноября) поднялся гарнизон Сливена и через два дня — гарнизон Бургаса.
Однако высадки, твердо обещанной романтичным летёхам[25] «доброжелателями», не имевшими полномочий обещать, не случилось: командующий эскадрой не получил «добро». Оба мятежа захлебнулись, практически не начавшись, волнения в Перуштице и Яворове свирепо подавили, а на изумленный запрос Каульбарса по поводу подкрепления Гатчина сообщила: «По моему мнению, это невозможно», пояснив (уже после Бургаса), что «Болгария, освобожденная по воле моего августейшего отца, не может никоим образом быть оккупирована русскими войсками».
Насколько можно понять, Александр Александрович режиссировал очередную «балканскую оперетку» всего лишь как жесткое предупреждение, — но, судя по всему, плохо понимал, с кем имеет дело. Теперь, когда слабость «военной оппозиции» стала очевидна, а высадка десанта, которого в Софии всё же опасались, так и не состоялась, авторитет «Давида, восставшего против Голиафа» стал непререкаем. Никаких заявлений по поводу «недружественных жестов» сделано не было, но 24 октября (5 ноября) в Пловдиве «неизвестные в масках» спокойно, на глазах у полиции избили сотрудника российского генерального консульства Небольсина.
Естественно, Николай Каульбарс потребовал объяснений, не получил их и 8 ноября вместе с персоналом агентства покинул страну. Напоследок он заявил, что «отныне российское правительство не находит возможным поддерживать сношения с болгарским правительством как с утратившим доверие России», на что «первый регент», холодно отметив, что в политике сложно иметь дело с истериками, уведомил непосредственно Гатчину, что «интересы России будут учтены и кандидатуру князя Мингрелии представят Собранию».
Слово он сдержал. Вопрос об избрании «православного черкеса» вынесли на обсуждение, но до голосования дело не дошло: то, что грузины никак не черкесы, многие депутаты не знали, но знали, что Николай Давидович — уроженец Кавказа, смугл и горбонос, то есть вылитый черкес, а всё, хоть сколько-то напоминающее о черкесах, в Болгарии вызывало совершенно конкретную реакцию, и вопрос улетел с повестки дня сам собой.
Вместе с тем на рассмотрение представили две не анонсированные ранее «европейские» кандидатуры, по всем признакам подходящие Гатчине: Александра, герцога Ольденбургского, близкого родственника Романовых, и Вальдемара Датского, родного племянника государя и брата принцессы Уэльской, к Берлину (а значит, и к Вене) относившегося весьма прохладно. Теперь всё было в воле государя: один его кивок — и вопрос был бы улажен устраивающим всех компромиссом.
Однако последствия отказа по тому кандидату, которого царь предлагал как единственного, а тем более «дерзкого» предложения своих кандидатур, с ним не согласованных, зная нрав государя, несложно было предсказать. Оба принца запросили мнение дяди, а затем, поблагодарив, отказались принять престол, предложенный «незаконным» Собранием, причем Вальдемар ссылался на запрет отца, уже зная, что избран князем Болгарии под именем Владимира II. А вслед за тем стало известно и об утверждении Александром Александровичем «заключительной ноты» Каульбарса.
Дипломатические отношения между Россией и Болгарией были разорваны.
По инициативе России — и надолго.
И вот казалось бы: крохотная, очень отсталая страна, еще даже не совсем страна, а так, полуфабрикат, — а конфликт вокруг нее сдвинул слои воистину тектонические, из разряда тех, что откликаются на «Ау!» спустя много лет, но страшно. Хотя можно сказать, что первые трещины пошли сразу. «Линия Гирса», которой Александр Александрович так гордился, считая (и, в общем, правильно считая) «Союз Трех императоров» гарантией внешнеполитической стабильности России, рухнула.
Горшки в отношениях с Австро-Венгрией побились вдребезги, доверие к Рейху тоже поколебалось, ибо при всем том, что Бисмарк «высоко оценивал мудрость суверена в болгарском вопросе», никакой реальной поддержки Берлин восточному союзнику так и не оказал. Именно в это время в Гатчине впервые задумались о возможности сближения с Францией, а значит, в перспективе, и с Англией.
В Софии, впрочем, на такие высоты не воспаряли. Там были свои проблемы, аккурат по размерам Болгарии. Разрыв с Россией был фактически триумфом тех, кто экономически ориентировался на Вену и Берлин, хотя на уровне сознания это, естественно, оформлялось как «патриотизм», отрицавший примирение. И если самого Стамболова это в какой-то степени тревожило, то верхушка политикума в целом склонна была прислушиваться к мнению Васила Радославова, автора «дубинного террора».
Этот факт, к слову сказать, тоже тревожил «первого регента», и куда больше, чем разлад с империей. Однако главнейшей задачей повестки дня было как можно скорее подыскать монарха, поскольку без вершины карточный домик мог «поползти» и развалиться, тем паче что в условиях политического кризиса, когда некому было поставить подпись под документами высшего уровня, иностранные банки прикрыли кредиты, и приходилось повышать налоги, что не способствовало сохранению стабильности.
То есть «что делать в первую очередь?» было очевидно. Сложности начинались с «как?». Монархи все-таки на рынке не продаются и в канаве не валяются, а система европейской безопасности пусть не идеально, но функционировала, и формула «при полном согласии всех и с утверждением Портой» считалась незыблемой. А Россия — это понимали все — ни на кого ею не рекомендованного согласия не даст. Да и с Парижем и Лондоном тоже были сложности: «месье» не поддержали бы ничего хотя бы в малой степени выгодного Берлину, а «сэры» по-прежнему ставили на «милого Сандро», дожидаясь момента, когда он станет единственным вариантом. В связи с этим и в столицах «концерта», при всем их желании, рассчитывать на что-то путное не приходилось.
Ничего удивительного, что внутренняя политика превратилась в сплошной крик с переходом на выяснение отношений и выдвижением самых причудливых вариантов. Кто-то заикнулся о республике. Его высмеяли, пояснив, что партнеры не поймут — вплоть до интервенции. Сам «первый регент» через очень доверенных людей, в строгой тайне, закинул удочки в Стамбул, напомнив туркам старую (еще «доапрельских» времен) эмигрантскую идею «двуединой монархии». Типа, если Австро-Венгрия лучше просто Австрии, то почему не подумать о «Болгаро-Порте»?
«Подумать можно, — ответили турки, — но, увы, нереализуемо». Раньше надо было думать — желательно не задницей, а нынче поздно. Рыбка задом не плывет, и «концерт» никогда не допустит. А вот насчет того, что дружба лучше «недружбы», можно и поговорить, но не прямо сейчас, а когда решите свои дела дома, — и, к слову, лучшим свидетельством добрых намерений будет, если София перестанет будоражить досадную, всем мешающую проблему Македонии.
В итоге в декабре в Европу послали ходоков от парламента, самых «европейских» и уважаемых. Формально — для консультаций в основных столицах насчет вероятных путей разрешения «болгарского кризиса», но фактически (на авось) — в надежде все-таки получить рекомендации по основному вопросу. Стамболов считал это столь важным и срочным, что инструкции его, в дальнейшем всё более эмоциональные, даже не оформлялись в парламентские формулировки. Просто и открыто: «Хоть из дерева, хоть из камня, но чтобы князя ты мне нашел, дурного, горбатого, какого угодно, а то мы тут все перебьем друг друга».
Но всё тщетно... Разве что в Лондоне как бы невзначай помянули, что вот, мол, есть у нас на примете замечательный парень — зовут Александр, фамилия Баттенберг, по-болгарски свободно говорит, — если нравится, благоволите! Но такой вариант, особенно с учетом позиции Гатчины, пройти не мог никак, да и в Лондоне это понимали, в связи с чем чуть позже, уже в апреле, «тетушка Вики» посоветовала «милому Сандро» еще раз отречься от престола, уже официально и при нотариусе, что он и сделал.
В общем, единственным — хоть каким-то — результатом тура по Европе стало как бы случайное (но на деле хорошо организованное интересантом и его приятелями) знакомство софийских политиков с молодым и голодным, а потому готовым на всё австрийским поручиком Фердинандом Саксен-Кобург-Готским, сразу взявшим быка за рога: дескать, готов «взять на себя тяжкий труд ввести Болгарию в Европу» и лучше меня на свете просто никого нет. А что до рекомендаций, мол, так я сам по себе, ни от кого, но только скажите «да» — и всё будет: и «тетушка Вики» одобрит, и «дядюшка Вилли», и «дядюшка Францль», и кузена Сандро тоже беру на себя.
На самом деле всё было не совсем так. Даже совсем не так. Был Ферди не без достоинств, всерьез увлекался науками, и знатен был Ферди заоблачно, в родстве состоя решительно со всей Европой. Вот только «вся Европа» — узенький, в общем-то, семейный круг — считала нагловатого, с детства трусоватого и жеманного парня, к тому же бисексуала, что тогда официально не поощрялось, уродом в семье. Так что сообщение его всем дядям и тетям сразу после встречи с ничего не обещавшими болгарами — «Мне сделали предложение, прошу благословить» — понимания не встретило.
«Нет и нет, — телеграфировала Вдова утром 16 декабря премьер-министру лорду Солсбери. — Фифи совсем не подходит, даже для болгар, слишком эксцентричен и женственен». Через сутки она уже просто потребовала: «Важно, чтобы стало широко известно, что я и мое семейство не имеем ничего общего с абсурдными претензиями этого моего глупого молодого кузена».
Примерно в том же духе, только короче, высказался и кайзер Вильгельм, сообщив Бисмарку, что молодой Ferkel (поросенок), видимо, уже не знает, где брать деньги, если охмуряет «балканских крестьян». А «гатчинский узник», видевший претендента-инициативника лишь однажды, на своей коронации, и с тех пор вообще за человека не считавший, отлил в бронзе: «Кандидатура столь же комичная, как и лицо. Кокотка с маникюром, прости Господи». И только Франц Иосиф в беседе с графом Кальноки буркнул нечто типа: передайте, что со службы отпущу, но на нашу поддержку, пока не покажет, что всё серьезно, пусть не рассчитывает.
Принц Фердинанд Саксен-Кобург-Готский
Впрочем, сам Ферди всё о себе знал и совершенно не стеснялся; в одном из писем, собранных им в книге «Советы сыну», всё сказано вполне откровенно: «Я был большим лгуном, фальшивее и лукавее всех, по этой причине смог перехитрить самых тонких спекулянтов и самые хитрые коронованные головы». Но тем не менее другого кандидата действительно не было и не предвиделось даже в намеке, и Стамболов приказал начать переговоры, потому что лодку уже несло.
Разумеется, ситуация позволяла «первому регенту» не особо оглядываться на законы, и он не оглядывался. Виновницей всех бед и невзгод определили Россию, «русофильские» газеты закрыли, «русофобским» — дали карт-бланш на всё. Памятники, правда, не крушили (не было их еще), но вспоминать о роли империи в войне за независимость хотя и не запрещалось, но настоятельно не рекомендовалось. Допустимо было писать и говорить об этом разве что вскользь, но лучше — о «победе болгар с некоторой помощью союзников».
Такие же указания дали учителям и священникам. Аппарат шерстили, увольняя всех, кто работал при «оккупантах». Армию по указанию военного министра Данаила Николаева, убежденного «баттенбержца», чистили со щелоком, отправляя в отставку уроженцев северных областей, кроме тех, за кого ручался лично кто-то из регентов или премьер. Вакансии заполняли румелийцами (боявшимися, что Пловдивщину сольют), македонцами (обиженными, что Македонию сдали) и вчерашними юнкерами, не имевшими вообще никаких связей с Россией.
Такие новации, ясное дело, нравились далеко не всем, как по идейным соображениям, так и в связи с крушением карьер. Однако никаких рычагов влияния у критиков регентства не осталось, а устные протесты властям были до лампочки. В этих условиях «выразителями мнения несогласных», даже не очень хорошо относившихся к «оккупантам», автоматически стали офицеры, после августовского фиаско эмигрировавшие в Румынию, где вскоре возник «Революционный комитет», возглавляемый «триумвиратом» — Петром Груевым, Радко Дмитриевым и Анастасом Бендеревым.
Особой программы не было, единственной целью заявлялось отстранение от власти регентов и особенно премьера Радославова, насчет которого общее мнение сводилось к тому, что «а если и совсем без следа сгинет собака, так оно и лучше». Каких-то серьезных связей с политиками, загнанными в подполье, тоже не было, о народе и говорить нечего: в городах большинство интересовавшихся политикой скакало под речевки, на селе крепко держали вожжи жандармы, — поэтому ставка вновь делалась на силовое решение. Разумеется, пытались учесть ошибки, не спешить, искать контакты, расширять сеть ячеек в войсках. При аккуратной поддержке русского посольства работа шла — с прицелом на апрель, к годовщине Апрельских событий — по всему северу и северо-востоку: в Свиштове, Тырнове, Силистре, Варне, Шумене.
Но и правительство груши не околачивало: информаторы МВД действовали по всей стране, особо контролируя настроения в армейской среде, — и когда 17 февраля (1 марта) в Силистре пришли за командиром гарнизона Христо Крыстевым, капитан, приказав подчиненным разоружить группу захвата, объявил о начале восстания. Большинство солдат, однако, не понимало, что происходит, из офицеров призыв поддержали 5-6 человек, не более, и капитана Крыстева без суда застрелили на берегу Дуная.
Слухи о событиях в Силистре, однако, просочились в мир, распространились, и «комитетчики», не видя иного выхода, переправились на болгарский берег, в Русе, где их позиции были намного сильнее. Действительно, здесь пошло лучше, чем в Силистре. Майора Атанаса Узунова, героя войны с сербами, с крохотными силами удержавшего Видин, солдаты уважали, подполковника Димитра Филова, командира 3-й пехотной бригады и соратника Христо Ботева, — тоже, даже еще больше, а Олимпий Панов, «победитель при Сливнице», появившийся в городе на рассвете 19 февраля (3 марта), вообще считался живой легендой. Так что около суток, по мере присоединения к восстанию мелких подразделений, казалось, что кашу можно сварить. Однако правительство, знавшее больше, чем заговорщики предполагали, к такому обороту было готово.
Премьер Радославов подписал давно уже заготовленный на такой случай указ. Офицеры-румелийцы, выступив перед личным составом, доведенным до нужной кондиции ежедневными «пятиминутками ненависти» насчет «неизбежного русского вторжения», сообщили солдатам, что «пришел час защитить и сберечь независимость Болгарии», — и Русе оказался в изоляции перед лицом многократно превосходящих сил карателей. Серия стычек, в одной из которых был тяжело ранен Димитр Филов, а затем тяжелый уличный бой показали, что шансов никаких. Мятежники начали бросать оружие и выдавать зачинщиков.
В итоге уйти на лодке на румынский берег обледеневшего Дуная удалось только раненым Радко Димитриеву и Анастасу Бендереву с несколькими солдатами. Остальные «комитетчики», офицеры гарнизона Русе и поддержавшие их «русофилы» попали в плен и пошли под военно-полевой суд, возглавленный прибывшим из Софии майором Рачо Петровым — одним из немногих в армии идейных «русофобов», получившим от военного министра четкий приказ: «Знамена изменивших присяге частей сжечь. Части расформировать. Суд в два-три часа. Всем офицерам без исключения — смертная казнь».
Это еще до подавления. А после — телеграмма-инструкция: «Относительно пленных поспешите с осуждением, утверждайте приговор и немедленно приводите в исполнение. Промедление смерти подобно. Осужденные сегодня должны быть расстреляны завтра же». С дополнением, что есть информация о скором вмешательстве России, и дозволением пощадить двух совсем молодых офицериков, а также поручика Боллмана как подданного империи. В отношении же остальных «никакие прошлые заслуги не являются основанием для смягчения», так что телеграммы от регентов можно было больше не ждать.
Именно таких указаний ожидал глава трибунала, и через два часа после того, как Олимпий Панов от имени всех подсудимых произнес последнее слово: «Не мы первые, не мы и последние уйдем в бессмертие во имя бессмертной идеи», утром 22 февраля (6 марта) восемь осужденных (капитана Крыстева осудили посмертно, а подполковник Филов скончался от ран накануне) были расстреляны, «показав при этом замечательное мужество». Так указано в официальном отчете о казни, а более подробно поведали позже присутствовавшие при экзекуции офицеры: «Первым встать перед строем попросился Тома Кырджиев ("апостол" Старой Загоры и Апреля), за миг до залпа сказав: "Не плачьте обо мне! Плачьте об Олимпии Панове, потому что и через столетие Болгария не родит такого сына!" Вторым, отказавшись, как и прочие, от повязки на глаза, вышел из ряда Атанас Узунов, громко объявив: "Умираю с глубоким убеждением, что боролся за свободу Отечества, любимого мною всем сердцем". "Я болгарин, — значит, я русский. Слава Болгарии, слава России!" — сказал Георгий Зеленогоров. Наконец, твердо и непоколебимо, получив позволение отдать последний приказ, скомандовал "Целься, пли!" Олимпий Панов. Все они погибли как герои».
Следует отметить, что во всем описанном не вполне ясна позиция лично Стамболова. В отличие от Муткурова, Радославова, Николаева и прочих «европейцев», он в эти дни молчал, и это понятно: с лидерами мятежа его связывало много такого, что не забывается, а с Пановым они и вовсе были назваными братьями, делившими кров и кусок хлеба в эмиграции. И тем не менее факт есть факт: пусть даже ни единого слова до тех пор, пока не стихло эхо залпов на берегу Дуная, из его уст не прозвучало, да и после того «первый регент» избегал плохо говорить о расстрелянных, своего права смягчать приговоры Стамболов не использовал, отдав ситуацию на усмотрение «радикальных русофобов». Скорее всего, в ситуации, когда любая слабость могла обернуться против еще не устоявшегося режима, просто сработал инстинкт политического самосохранения...
Олимпий Панов
Памятник на месте расстрела «русофилов» в Русе
Но уж итогами-то «стамболовисты», укрепляя позиции, воспользовались по полной программе. Теперь всё, возмущавшее оппонентов ранее, вспоминалось как эра милосердия. «Низы», правда, особо не трогали, но элиту чистили наждаком, заметая в «Черную джамию» — самую страшную тюрьму Болгарии — всех, кто хоть когда-либо, хотя бы в малой степени, дал основания подозревать себя в «русофильстве», вплоть до «батек» из окружения владыки Климента. Заодно гребли и «обиженных», которых вполне можно было купить, взяв на госслужбу, вроде известного публициста Димитра Ризова, критиковавшего всего лишь «деспотические» методы.
В зиндане оказался и Петко Каравелов, к офицерскому бунту ни с какой стороны не причастный и не столько «русофил», сколько «англоман», — но опасный как потенциальный лидер оппозиции. «Разрабатывать» его поручили майору Косте Панице, другу детства «первого регента», лидеру армейской «македонской группировки», ранее стороннику России, но теперь, поскольку помощи «северного ветра» Македонии ждать не приходилось, ярому ее врагу, назначенному главным прокурором. И Коста старался, а комплексов у него не было никаких. Бывшего премьера избивали сутками (позже врачи констатируют наличие «ссадин и гематом на руках, на всем лбу и ниже висков, перелома двух пальцев и ребра»), и спасло бедолагу только совместное (по настоянию консула Франции) вмешательство дипломатического корпуса. Любопытно, что иностранным журналистам, спросившим, правдивы ли слухи об истязаниях и пытках, еле живой узник ответил: «Нет. В моем Отечестве такие дела не творятся. Я просто несколько раз случайно упал».
Впрочем, довольно скоро, примерно через месяц, волна «чисток» схлынула. Убедившись, что общественность, всё уразумев, либо горячо одобряет, либо молчит, стараясь не собираться больше трех даже на крестины, регенты велели притормозить, и практически все терпилы были отпущены с пояснением типа «не извиняемся, вы как патриоты должны понять». Однако всем было ясно: с кризисом власти пора кончать, и указания Стамболова очередным ходокам в Европу стали уже почти истеричны: «Князя, князя! Неважно какого, дайте мне князя!».
Казалось бы, всё ясно: необходим князь. Любой. Какой есть. А был только Фердинанд, бивший копытом и заранее согласный на всё. Какие проблемы? И тем не менее, даром что «первый регент» торопил, переговорщики не спешили. Не могли решиться. Слишком уж что-то настораживало в родовитом молодом человеке, даже обаяние которого отдавало некоей гнильцой. И на то были причины.
Перечитав почти десяток книг и статей о будущем первом «царе болгар», я с удивлением отметил, что хорошо о нем, кроме явно «заряженных» журналистов его эпохи да еще плотнее «заряженных» авторов-агиографов периода декоммунизации (типа Гиорги Кокерова), не пишет никто. Даже те немногие, кому он не сделал зла, и даже те, кто делал на него ставку, не говоря уж об оппонентах, в отношении к нему брезгливы. И вовсе не потому, что Ферди (или, как называла его «тетушка Вики», «противный Фифи») жеманился, душился, пудрился и надувал губки, что в весьма традиционном тогда болгарском обществе казалось диким. Всё было куда глубже. «Свой народ, — писал позже российский дипломат князь Григорий Трубецкой, — Фердинанд не любит. Видимо, и никогда не любил. Он не стеснялся презрительно отзываться о нем, и мне лично пришлось слышать от него подобные отзывы... Болгары боялись его, никто не любил его». И люди чувствовали эту нелюбовь, невольно сравнивая нового претендента с Баттенбергом, который, при всех его недостатках, Болгарию полюбил и даже дневник писал по-болгарски. Фердинанд же язык подданных хотя и освоил, но на уровне чуть выше «твоя моя понимай», хотя языки давались ему легко.
Естественно, называть болгар «грязными» и «дурно пахнущими» Фифи позволял себе исключительно в узком кругу, в берлинах-венах-парижах, и начистоту заговорил только под старость, в изгнании, отводя душу в письмах сыну. «Болгарский народ морально не дорос, а физически просто достоин сожаления... Помни, мы благородная династия, нам чужда болгарская кровь и душа... У нас нет ничего общего с этой низкой расой», — писал он. Но и на первых встречах, когда претендент был приторно любезен (а притворяться он, «иезуит по природе и актер», как пишет тот же Трубецкой, умел), что-то смутное беспокоило очень многих.
Правда, ближайшие сторонники и поклонники вроде Добри Ганчева прозрели только под конец жизни («Царь Фердинанд много лгал [...]. Обманывал людей, обманывал Бога, в конце концов и сам себя обманул»), но жесткий и проницательный Стамболов сразу после встречи с Фифи, когда тот, наконец избранный, прибыл в Софию, сказал в узком кругу: «Берем, конечно, выбирать не приходится. Но Болгария для него лишь подсадная утка».
И, в общем, не ошибся: болезненно честолюбивый, Ферди рассматривал престол крохотного княжества всего лишь как трамплин к истинному величию, и не столько страны, сколько себя как ее монарха — «аристократа, волею судьбы вынужденного играть роль свинопаса», да еще как возможность пополнения собственного кошелька, где наконец завелись деньги, которых ему так не хватало на кутежи в Вене, Париже и Лондоне, где он, по его собственному признанию, «только и чувствовал себя человеком» (в связи с этим он, через несколько лет укрепившись на троне, старался умотать за кордон при любой оказии).
Хотя, справедливости ради, власть он тоже очень любил, в дела государства вникал, и подчас, если не зарывался, у него даже получалось. Но до этого было еще далеко, как и до предсмертного признания Стамболова: «Верю, болгарский народ простит все мои грехи. Но никогда не простит мне, что я возвел Кобурга на болгарский престол». А пока... Пока что, добившись в июне 1887 года долгожданного согласия ходоков, Фифи «в невероятном волнении ждал избрания», которое и состоялось на сессии Великого Народного собрания 25 июня (7 июля) того же года.
Ну как избрания... Сразу после того по Софии — маленькому городу, где все всех знали, пошли слухи о том, что роль парламента была «холуйской» и «всё дело было заранее решено». И даже тот самый Добри Ганчев, относившийся к Ферди очень хорошо, подтверждает: «Князь Фердинанд приехал в Болгарию отнюдь не с согласия большинства народа. Так сказать, он был навязан Стамболовым и небольшой частью интеллигенции, т. е. чиновничеством. В кофейнях, в салонах, для виду расхваливая, большинство смотрело на него как на временного гостя, прибывшего потому, что так повелел регент. Иные поговаривали и о взятках...».
И надо сказать, правильно поговаривали. Слухам, конечно, грош цена, однако нельзя не верить самому Фердинанду, в одном из «Писем сыну», когда скрывать было уже нечего и незачем, признававшемуся: «Тебе всё досталось на подносе. Ты не посвящен в хитрости, которые я использовал, чтобы ты нынче был тем, кто ты есть. Твоя бабушка, принцесса Клементина, была неисчерпаемым источником благородного лицемерия и царственного лукавства. Верно, мы потратили много денег, чтобы подкупить часть министров и влиятельных депутатов; целое состояние в несколько миллионов потратили на болгарскую корону, но что с того? Это всё равно были не наши деньги».
В самом деле, Вена и Будапешт, когда дело пошло всерьез, порадели своему человечку. Естественно, не напрямую, а при посредничестве надежного агента — банкира Филиппа Вальдапфеля, рекомендованного Ферди венгерским графом Зичи. «Расходы не представляют никаких проблем, — писал граф финансисту. — Убежден, что князь, реализовав свои амбиции, компенсирует Ваши расходы и усилия с монаршей щедростью. От себя же добавлю, что Вашу помощь в столь деликатном деле в Шенбрунне оценят и не забудут».
Впрочем, заняв престол, Фифи, с непривычки к достатку скуповатый, попытался «кинуть» посредника, и только угроза банкира сделать важные «раскрытия», способные «создать в Будапеште крупный скандал», подкрепленная копией рукописи «Купленный трон», заставила князя отдать Вальдапфелю комиссионные. Основную же сумму Кобург так «неизвестным друзьям» и не вернул, обязавшись «оказать важные услуги», когда власть будет вполне в его руках.
Это, однако, в скобках, для более полного понимания. Экспозиция, если угодно. Главное, что 2(14) августа 1887 года Болгария наконец обрела главу государства. Прибывший инкогнито (агенты царской охранки и наемные убийцы до такой степени волновали воображение избранника, что почти весь долгий путь он маялся от жары в мохнатом парике и «прятался, заперевшись на ключ, в качающемся купейном сортире») Фердинанд Саксен-Кобург-Готский принес клятву на верность Конституции как Фердинанд I, князь Болгарии.
В этот день, как вспоминают друзья, Стамболов «выпил много шампанского», пел песни — и был вполне вправе. Худо ли, бедно ли, опаснейший кризис хотя бы формально минул. Что бы там ни шипели еще остававшиеся злые языки вроде Ивана Вазова («Темный иностранец, тиранией начинает, позором кончит») и Константина Величкова («Ничто, кроме как агент Австро-Венгрии, избрание которого является предательством»), система власти наконец приобрела завершенность.
А поскольку завершилось и регентство, удалось на вполне законных основаниях, не дразня никаких гусей, отправить в отставку сделавшего свое дело, но самостоятельного и ставшего опасно активным Васила Радославова (после этого, правда, ушедшего в оппозицию и учредившего свою собственную, «под себя» партию, ну и хрен с ним).
Кто станет премьером, когда все формальности будут завершены, сомнений не было абсолютно ни у кого. Сюрпризов и не случилось: 1 сентября Его Высочество, даже не думая спорить, послушно выдало мандат на формирование кабинета Стефану Стамболову, и новый министр-президент, ни дня не умедлив, впрягся в работу.
А работы более чем хватало, ибо с избранием сразу возникли сложности: князь как бы и был, но исключительно «для внутреннего пользования», то есть князя, можно сказать, как бы и не было. Не будучи признан всеми гарантами Берлинского процесса, да еще и без утверждения султаном, он с точки зрения международного права оставался австрийским поручиком, авантюристом и наглым самозванцем, — и, соответственно, сама государственность страны, оказавшейся de jure[26] под непосредственным управлением султана, была не более чем фикцией.
При этом все понимали, что признания от «концерта» не дождаться, причем государь, сразу заявив «Ни-ког-да!», невольно подставился. «Nein!» — откликнулся Берлин, получивший возможность показать Гатчине, что радеет за ее интересы. «Non!» — отозвался Париж, в Болгарии вовсе не заинтересованный, радуясь случаю показать Александру III, что готов поддержать. Лондон же, теперь решивший, что Фифи уже не Фифи, а целый Фердинанд, с которым можно и поиграть, равно как и Вена, по факту державшая Ферди на поводке, объявили, что уж они-то «за», но только если согласна Порта.
А великий визирь Порты, чье мнение тоже положено было выслушать, и вовсе от имени султана сообщил, что возражений йок, но подпись Его Величество поставит только тогда, когда все гаранты договорятся, потому что в Берлинском трактате совершенно ясно прописано: «Князь болгарский будет свободно избран населением и утвержден Портою с согласия держав», и не иначе.
Таким образом, в ловушке оказалась не только Болгария, но, в связи с упрямым на грани мании царским «нет», также и Россия. Ранее, желая наказать Баттенберга, Гатчина требовала на основании Берлинского акта вернуть Восточную Румелию под власть Порты и была формально права. Но теперь, когда важнейший пункт насчет «свободного избрания» был соблюден, державы (к своему удовольствию) не могли дать султану «добро» на утверждение выбора, потому что султан боялся что-то делать без согласия России.
Как бы и красиво, вот только «концерт» получал широчайшее поле для «серых игр» с Софией, а Россия такой опции не имела. В итоге даже осторожнейший, панически боявшийся раздражать государя г-н Гирс, рапортуя Гатчине, назвал избрание Фердинанда и его ближайшие последствия «пощечиной для России», а сам Александр Александрович, ознакомившись, написал на первой странице доклада: «Какая отвратительная история!» — и запросил специалистов, что можно сделать в такой ситуации.
Царская воля — дело святое, специалисты не умедлили. Александр Нелидов, посол в Стамбуле, считавшийся лучшим экспертом империи по Балканам, предложил, высадив в Варне и Бургасе дивизию, занять страну, чтобы «удалить оттуда укрепившееся со времени филиппопольского переворота антирусское правительство, а равно и возвратить сам болгарский народ на путь правильного развития, с которого он был насильственно совлечен». Пояснения, как избежать при этом войны, заручившись поддержкой Парижа и Порты, прилагались.
Со своей стороны, Николай Гирс, глава МИД, убежденный «германофил», предложил изящный план смещения князя и замены его «временным управителем», генералом Казимиром Эрнротом, гарантируя, что сумеет убедить Бисмарка «ценою приемлемых уступок поддержать перемены к лучшему». Проект Нелидова по рассмотрении государь счел «излишне авантюрным», а проект Гирса в общем одобрил, велев передать в разработку, но ни до чего серьезного дело не дошло.
Не знаю почему, но, думаю, версия Рассела Дончева, полагающего, что «царь, считавший, что Болгария никуда не денется, проиграв войну нервов в 1886 году, морально иссяк и боялся связываться с упрямым премьером», все-таки чересчур экзотична. Хотя кто его знает, может, и так. Но, как бы там ни было, в итоге остановились на знаменитом: «Спешить некуда. Россия может обойтись без Болгарии, а вот Болгария без России никак. Пускай болгары вдоволь нахлебаются этих щей, авось поумнеют».
С этого момента начался этап, вошедший в историю как «диктатура Стамболова» или просто «стамболовщина». Формально, конечно, премьер, которого князь теоретически мог отправить в отставку когда угодно, — это не всемогущий «первый регент», но при чуждом стране и не признанном державами главе государства, пока еще только присматривавшемся к ситуации, Стамболов вертел политикой и политикумом как хотел. Все рычаги были у него: слепо послушная тайная полиция, на содержание которой уходило до четверти бюджета, армия, руководимая верным Савой Муткуровым и готовыми на всё по первому свистку румелийцами, самая большая фракция парламента, избранная в условиях запрета на критику и оппозиционную деятельность, чиновники, кандидатуры которых сверху донизу утверждал лично премьер. И так далее.
Справедливости ради: в плане экономики кабинет Стамболова ставил правильные задачи и умело их решал, не глядя на обстоятельства. Вопреки протестам Порты, решениям Берлинской конференции и негодующему фырканью Гатчины, налаживались прямые связи со всеми, кто хотел, — в первую очередь, конечно, с «концертом». Поощрялось развитие национальной промышленности, строились дороги, а если инвесторы слишком уж зарывались, их национализировали, не глядя на цвет и размер.
Разумеется, приоритет отдавался Вене и (если что-то в Берлине кого-то интересовало) — Рейху. Даже не по субъективным причинам — просто расширялись старые, традиционные связи, которые с Россией пришлось бы налаживать с нуля, причем эта дорога была наглухо перекрыта. Российские фирмы, даже желавшие сотрудничать, шансов не имели. Взятки, «попилы», «откаты»? Были. И солидные. Но дело тем не менее делалось, и стамболовский избиратель был доволен, а на остальных Стамболову было плевать — во всяком случае, пока Вена не отказывает в инвестициях и кредитах.
Взамен премьер предлагал всё, кроме официальной политической зависимости, которой от него никто и не требовал, справедливо полагая «золотого осла» самым сильным оружием. Так что, когда пару лет спустя Франц Иосиф отмечал, что «вопреки русским критикам, предрекавшим Болгарии голод и хаос, в княжестве царит порядок и спокойствие» и что «отрадно видеть непрерывные успехи этой страны», он как кайзер Дунайской империи не лукавил. С его точки зрения, всё шло очень успешно, и в Вене, а затем и в Лондоне вскоре открылись представительства княжества, которое они формально не признавали, а на протесты Порты никто внимания не обращал. Впрочем, и на ворчание обиженной Гатчины отвечали в том смысле, что политически мы с вами, но экономика отдельно.
И тем не менее социальная база «стамболовщины» все-таки сужалась. Твердая рука — это, конечно, хорошо, но только тогда, когда нужно бороться с реальным хаосом, а если хаоса уже нет, но СМИ продолжают вопить о том, что «Стамболову нет альтернативы» и «Россия вот-вот начнет вторжение», это в какой-то момент всем, кроме полного силоса (или, если угодно, охлоса), начинает надоедать. Тем паче что мнение о том, будто бы с Россией как-то нехорошо вышло, крепло, а доходы, в связи с повышением налогов для усиления и без того огромного полицейского ведомства, тощали.
В связи со всем этим влияние «стамболовистов» понемногу слабело. Против них выступали уже не только загнанные под шконку и ушедшие в нелегальщину «реальные русофилы» сидящего в эмиграции Цанкова и «осторожные русофилы» Каравелова, Фердинанда не признававшие, но и еще вчера свои в доску камрады, желавшие сами порулить. В свободное плавание, сделавшись «легальной оппозицией», ушел, как мы уже упомянули, Васил Радославов, к нему присоединился Константин Стоилов, лидер бывших консерваторов, — и железному премьеру — даром, что аппарат и силовики были под полным его контролем — стало гораздо труднее сохранять ситуацию «князь княжит, но не правит». Тем паче что у самого князя на сей счет было совсем иное мнение.
Сложно сказать, насколько был умен Ферди, но в том, что хитер он был, как сотня лис, сомнений нет, и в том, что управлять хотел сам, тоже. По сути, политических расхождений у главы государства и главы кабинета не было. К России оба относились очень плохо (Фердинанд испытывал к ней «не имевшее отношения к политике чувство непреодолимой антипатии и известного страха»), и оба хотели видеть Болгарию сильной. Но вот мотивация, сколь могу судить, была разная: князь хотел величия своей страны как фундамента своего величия, а премьер просто хотел видеть страну великой и независимой.
Кроме того, огромную роль играл личностный фактор. Уже весной 1888 года — со дня прибытия Фифи в Софию и года не прошло — граф фон Буриян, посол Австро-Венгрии, докладывал кайзеру: «Ваш протеже чувствует отвращение к твердому и непреклонному характеру премьер-министра». Да и сам «протеже» в приватных беседах не скрывал, что «понимание есть, но приязни быть не может, ибо мы с ним — два деспота, восставшие друг против друга», жалуясь доверенным лицам на «саркастичное нахальство этого простолюдина, чем дальше, тем более желчное и унизительное», а много позже и заявив вполне откровенно: «Он всегда относился ко мне как к школьнику, держал себя со мной наставнически, словно я недолеток».
Надо сказать, основания для этого были. «Князь, — говорил Стамболов в узком кругу, — ноль, и всё, что он делает, не что другое, кроме как вереница нолей. Но это еще терпимо. К несчастью, он не хочет понять, что я цифра 1 перед этими нулями». Тем не менее Фердинанд прекрасно сознавал, что Стамболов, если ситуация пойдет на принцип, без него обойдется, а вот он без Стамболова — никак, и старался не обострять, но «придавать себе любезный вид», при этом сохраняя за собой «право на любые перемены в будущем, когда народ лучше узнает и полюбит» его (или, как минимум, до тех пор, пока весь «концерт» и Порта не узаконят его монарший статус). А поскольку тут всё зависело от России, хитрюга Фифи где-то через год после избрания начал прощупывать почву для торговли.
В начале 1889 года, как свидетельствует митрополит Методи (Кусевич), побывавший в империи по церковным делам, его перед отъездом пригласили к князю, и тот tete-a-tete попросил намекнуть серьезным людям в Петербурге, что если Россия пойдет навстречу, он «порвет сразу же и окончательно со Стамболовым и учтет мнение Его Величества по кандидатуре премьера». Впрочем, с иронией пишет владыка, и Стамболов, придя к нему на исповедь, «вместо того просил сообщить русским друзьям, что "если Россия возобновит отношения с Болгарией, омраченные известной персоной, он готов прогнать князя"».
Как ни странно, Гатчина откликнулась — и, как ни странно, на намеки Стамболова. Впрочем, с другой стороны, ничего странного: признание князя означало бы переход Рубикона, после чего Фердинанд получал бы свободу рук, а вот игра с премьером, без предоставления Болгарии преференций, открывала поле для маневра. Так что в октябре 1889 года, выбрав время, когда князь отдыхал в Европе, в Софию по пути в Белград заехал князь Долгорукий — посол в Сербии — и, встретившись с премьером, дал понять, что примирение с Болгарией «через посредничество министра-президента возможно, а через Его Высочество — нет». Стамболов, однако, обошелся с русским дипломатом почти по-хамски, а по возвращении Фердинанда обо всем ему рассказал, показав тем самым, что не намерен выгонять князя, ибо верен ему.
Год спустя, в октябре 1890 года, российский МИД вновь закинул удочку. В Софию приехал экс-дипломат и видный публицист Сергей Татищев, близкий, как говорят в таких случаях, «к определенным кругам», и очень серьезно, попросив о полном привате, обсудил со Стамболовым широкий круг вопросов. Однако же и на сей раз не сложилось: информация о встрече просочилась в прессу — судя по всему, с подачи Дворца. Начался крик, и тема умерла сама собой, причем мало кто сомневался в том, что информацию во Дворец слил сам же Стамболов.
На мой взгляд, это вполне вероятно. Если князь в случае успеха Стамболова не терял ровным счетом ничего — согласно Конституции его личность была «священна и неприкосновенна», то премьер, даже при самом удачном исходе, рисковал всем: «русофилы», возвращение которых к власти при таком раскладе было очень вероятно, никогда не простили бы ему террора. А кроме того, в этот период он явно утратил чувство реальности, пребывая в полной уверенности, что громадная власть, сосредоточенная в его руках, — навсегда, а поддержка с Запада дает Болгарии возможность развиваться и без России. В связи с этим — есть такие свидетельства — он явно получал удовольствие, издеваясь, как он любил говорить, над «русским мопсом и его холопами».
Вместе с тем, даже поймав звезду, Стамболов оставался реальным и расчетливо азартным политиком, игравшим только на победу. Прекрасно понимая, что штыки — это хорошо, но только на штыках, как и на дубинках, не усидишь, он регулярно взбадривал ширнармассы страшилками про «русскую угрозу» и «русское вторжение вот-вот», как только «патриоты Болгарии забудут о самой страшной для Болгарии угрозе».
В этом смысле ни сам премьер, ни прикормленная им пресса не стеснялись вообще. Полиция десятками ловила «русских шпионов», всё признававших и каявшихся в обмен на условный срок. Время от времени обществу предъявляли «русских диверсантов» (вообще-то уголовников, но, оказывается, совершавших свои преступления «по приказу российского Генштаба»). Появились даже «ветераны Освободительной войны», утверждавшие, что Россия сознательно сдала туркам Плевну, чтобы затянуть войну и погубить как можно больше болгарских патриотов, а сам премьер в официальных выступлениях заявлял, что «только позиция России помешала державам в Берлине сохранить единство Великой Болгарии».
Возражать крайне не рекомендовалось: полиция и парни с дубинками были очень против. А те, кто всё же возражал, проведя две-три ночи в «Черной Джамии» и выйдя на свободу, охотно подтверждали: да, люди ходят на руках, на боках и на чем угодно. Что любопытно, сам премьер в такие версии ничуть не верил и близким людям, позволявшим себе сомнения насчет «не так же всё было», отвечал совершенно честно: «Не так. Но если мы не воспитаем новое поколение в этом духе, Болгария может потерять независимость и наше имя будет передано потомкам в укор».
Митрополит Тырновский Климент
И в этом он был последователен, не останавливаясь и перед тем, что в традиционном обществе, чтущем духовные скрепы, было совершенно не принято. Скажем, когда в конце 1888 года митрополит Климент и Синод официально отказались признать законность Фердинанда и, следовательно, поминать его имя в молитвах, по личному приказу премьера канцелярия владыки была опечатана, а «мятежным» иерархам приказали в 24 часа покинуть столицу.
Этим, к слову, тут же воспользовался князь, умолив своего «балканского Бисмарка» отменить «жестокий приказ», а самим «батям» дав знать, что, ежели вдруг опять что, в нем они всегда найдут защитника и покровителя. После этих событий Стамболов подал в отставку (в первый, но не последний раз), которую князь отклонил, а когда премьер заупрямился, буквально упросил того смягчиться. Сделав доброе дело «батям» и тем самым отыграв важное очко на будущее, хитрый Фифи прекрасно понимал, что без своего «Бисмарка» не продержится и недели и что, более того, никто, кроме «Бисмарка», не сможет добиться повышения статуса княжества.
Впрочем, это понимали все, даже ушедший в оппозицию честолюбец Радославов, нашедший с Фифи общий язык и теперь жестко критиковавший премьера за «умаление роли Его Высочества». Ведь в самом деле решить вопрос с законностью князя, а там, глядишь, и чего больше, мог только Стамболов, и он работал, разрабатывая самые причудливые проекты. В сущности, как мы уже знаем, «концерт», видя, что Болгария идет в Европу, готов был признать ее правителя, да и Порта готова была уступить совместной воле «концерта», но без признания России смысла в этом никакого не было.
И Стамболов пошел иным путем, сообщив в Стамбул, что если султан и дальше будет вести себя «неправильно», София объявит о полной независимости в одностороннем порядке, и тогда дело может обернуться войной, в итоге которой Порта потеряет Македонию. Авантюра? Безусловно, но с тонким расчетом. На территории «третьей сестрицы» было очень неспокойно, четы «непримиримых» вели вялую войну, в любой момент могущую разгореться в пламя, и все полевые командиры так или иначе ориентировались на Софию, посылавшую сепаратистам «гуманитарные конвои», — а следовательно, только от Софии зависело, полыхнет Македония или нет.
Шантаж, казалось, удался. В 1889-м Порта уже почти дозрела, но Абдул-Хамид II, не решаясь действовать в одиночку, попросил Гатчину смягчить позицию по Фердинанду, поскольку «в противном случае европейскому миру грозит беда». Однако Александр Нелидов, «самый влиятельный посол в Константинополе», категорически отказал, разъяснив султану, что, «угождая честолюбцам», лоббирующим Фердинанда в Болгарию, не стоит забывать, что «Россия есть самая близкая и мощная соседка Турции».
Именно так и сказал. И даже повторил. А затем, уже без металла в голосе, «дружески» добавил, что первая уступка шантажисту никогда не бывает последней, и если Стамбул исполнит требование Софии, дальше разговор пойдет о полной самостийности и в македонских землях, после чего заволнуются все соседи, и таким образом «небольшая уступочка» станет «толчком к окончательному и необратимому разложению Турции».
Поразмыслив, элиты Порты признали резоны русского посла и сделались неуступчивы, однако на сей случай у Стамболова был заготовлен «вариант Б». «Якши,[27] — сказала София, — не хотите — не настаиваем, но есть ведь вопросы, которые интересуют и нас, и вас, не так ли?» — «Так», — ответил Стамбул. И разговор пошел по-серьезному. Говорили о Македонии, которая, конечно, болгарская, но раз уж «концерт» хочет, чтобы она оставалась турецкой, что тут поделать, давайте договариваться о компромиссе, чтобы всем было хорошо.
«Давайте», — ответил Стамбул. И разговор стал конкретным — о тонкостях, деталях и нюансах, а также о том, что исторически две страны так связаны, что самой судьбой приговорены дружить. В связи с этим, было сказано, Болгарии есть смысл не раскачивать македонскую лодку, выступив гарантом прекращения сепаратизма, а Стамбул взамен пусть даст гарантии уважения прав македонских болгар, — ну, скажем, утвердив на четыре епархии вилайета болгарских епископов вместо традиционных греческих. Якши?
«Бик якши»[28], — ответил Стамбул, и слово стало обрастать делом. «Агентом» княжества в Порте был назначен немолодой врач Георги Вълкович, близкий друг «Бисмарка», убежденный «туркофил», резкий критик идеи «болгарского мира» и вообще сторонник двуединой «Болгаро-Порты». Начались спокойные, за чашкой кофе, переговоры обо всем, а в Софии резко заморозили все «македонские проекты», объяснив изменения недостатком средств и почтением к международному праву.
Забегая вперед, скажу, что идея оказалась перспективной: спустя не так много времени «агент» Порты в княжестве впервые официально попросил аудиенции у князя, а затем, после того, как Ферди был неофициально принят Францем Иосифом и — по-родственному — Вдовой, Стамболову разрешили «случайно» встретиться и поговорить с султаном, согласовав визит в Стамбул Фердинанда.
Правда, Гатчина, над которой при европейских дворах в связи с «грозным русским молчанием» на болгарскую тему уже смеялись в голос, устроила такой скандал, что напуганный Абдул-Хамид II встречу отменил, а перед Петербургом извинился. Но тем не менее у «Бисмарка» были все основания считать себя победителем, которого не судят. Однако соглашались с этим далеко не все, и выяснилось это даже раньше, чем болгарские епископы получили от султана заветные «бераты» на епархии...
В 1888-м и 1889-м Стамболов был больше чем князем. Фифи только-только присматривался, щупал лед, проверяя, что можно, а что нельзя, но его пока что хорошо контролировали, а «русофилы», которых диктатор раньше боялся, теперь сами боялись пикнуть, зная, что народ не поймет, — и правильно делали. Мозги народу промыли качественно. Причем если массы обрабатывали крикливо, аляповато, нагнетая тему «Русские идут!», то с «чистой публикой» работали гораздо тоньше.
Эмигрантским статьям, рассуждающим о «братстве» и «моральном долге», журналисты, прирученные газетой «Свобода», принадлежащей другу и компаньону Стамболова Димитру Петкову, противопоставляли секретные документы, полученные из «источников, пожелавших остаться неизвестными», то есть слитые премьером. И получалось, что всё не так просто. Интеллигенция, прислушивавшаяся к голосам «из-за бугра», с изумлением узнавала, что долги, оказывается, вовсе не моральные, поскольку репарации, которые Порта аккуратно выплачивала России, на 100 процентов обеспечивались болгарскими деньгами: налогами с Восточной Румелии и выплатами княжества. Плюс к этому само княжество, согласно русско-болгарской конвенции, еще и выплачивало «оккупационный долг» (10 618 000 рублей) за «помощь в организации структур власти». Правда, в 1885-м выплаты заморозили (из-за ссоры с Гатчиной), но в итоге к 1902 году все 26 446 000 золотом (и туркам, и России), одолжив у «Банк де Пари», отдали до стотинки. Платили и еще какие-то «возмещения по векселям», деталей о которых я не знаю, однако, как бы там ни было, узнавая такие подробности, «латентные русофилы» не особо горели желанием возмещать еще и «моральные» долги.
Однако природа не терпит пустоты, и вскоре возникла новая проблема, первым звоночком которой стало «дело о военном заговоре», главным фигурантом которого абсолютно неожиданно для всех оказался майор Константин Паница.
Коста Паница
Разумеется, в те времена удивить политически активного болгарина было сложно, но такой поворот событий в самом деле был из ряда вон. Военный прокурор, взявший на себя самые грязные дела в 1887-м, лично пытавший в зиндане Петко Каравелова, самый бесшабашный из «живых легенд», ветеран всех войн, начиная с Апреля, друг детства Стамболова, полностью ему преданный, активный «русофоб» — и арестован за подготовку пророссийского переворота!
Люди не понимали, что происходит, а между тем ларчик открывался просто. Хотя переговоры с Портой велись в обстановке сугубой секретности, информация всё же просачивалась. Во всяком случае, скрыть от военных, что «военторг» для румелийцев прикрыт, а «отставников» отзывают, не было никакой возможности, да и Георги Вълкович, курировавший процесс, был известным «туркофилом», — и даже обрывки этой информации накаляли настроения тех, кто, казалось бы, телом и душой был предан премьеру. Слишком болезненным был «македонский вопрос», и не только для выходцев из Македонии, как Коста, но и для абсолютного большинства «политически мыслящих». В рамках формирующейся национальной психологии оставшаяся в рабстве «третья сестрица» была идолом из разряда «руками не трогать», да и помимо того у очень многих это болело. В том числе — и у Стамболова (как он сам говорил, «тяжко далась мне эта уступка»), однако добиться признания законности князя и дать старт процессу достижения полной независимости он считал самым важным.
Судя по всему, однако, ему самому было неловко, и потому, вопреки обычному равнодушию к «разговорчикам», диктатор пытался объяснять общественности мотивы своих действий. Не сам, конечно — не царское это дело, но в невероятно популярной «Свободе», озвучивавшей мнение «вся Болгария знала чье», время от времени появлялись материалы на эту тему. А потом грянула и редакционная статья «Неговият мъдър план»,[29] где всё расставлялось по полочкам: дескать, никто Македонию не сливал и сливать не намерен, но — вот беда! — в условиях кризиса брать на баланс нищую провинцию с разрушенной экономикой Софии просто не по карману, тем паче что четников там на все четыре области всего чуть-чуть, максимум полтысячи (вот, дескать, были бы обыватели Охрида, Битоля и Вардара сознательными, встали бы все как один — тогда куда денешься, пришлось бы, но ведь не встали же, — стало быть, им под турками нравится, а насильно мил не будешь). Ибо «не треба ние да ослободуваме ни еден народ; народите треба да се ослободат сами или да загинат»[30]. И вообще, незачем из-за какой-то Македонии бить горшки с «концертом», который, осердясь, может и в кредитах отказать.
Но, бравурно звучало в финале, ничего страшного: у премьера всё под контролем, с турками у нас в прошлом не только плохое было, мы с ними уже не враги, а партнеры, и переговоры идут об особом статусе, чему свидетельством уже почти достигнутая договоренность о замене греческих епископов болгарскими. Вот когда решим экономические проблемы и подготовимся получше, можно будет вернуться и к сути вопроса. А пока что ни-ни, поскольку нерушимость границ есть основа международного права.
На кого-то, особенно на «кофейных стратегов», за полночь обсуждавших острые публикации, действовало, — но далеко не на всех. Македонским четникам, прятавшимся в лесах и ущельях, прекращение подпитки боеприпасами и закрытие баз на «большой земле» совсем не понравилось, но еще больше не понравилось оно их болгарским кураторам — влиятельным единомышленникам вроде политика и публициста Димитра Ризова — и волонтерам, по стотинке собиравшим средства на «Второе Объединение». А еще, разумеется, это вызвало возмущение военных первого поколения, в сущности живших идеей «три сестры под одним кровом», и недовольство это усугублялось тем, что правительство, зная от осведомителей о «левых разговорчиках», начало повышать в звании не по выслуге и заслугам, а по принципу личной преданности.
Неудивительно, что «разговорчики» понемногу перерастали в «заговорчики», и совсем неудивительно, что во главе зреющего недовольства оказался как раз майор Паница, имевший македонские корни и ставший из «русофила» «русофобом» потому, что после «румелийского кризиса» понял: в «македонском вопросе» от России ждать нечего. Зато теперь, когда, как полагал Димитр Ризов, политическим оценкам которого Коста доверял, в Гатчине рады будут сделать гадость Стамболову на любом фронте, получалось, что приходится вернуться в «русофилы», — и Паница вернулся. Благо, был у него надежный человек, Порфирий Колобков — отставной поручик, занятый в оружейном бизнесе, а у г-на Колобкова, в свою очередь, имелись неплохие связи и в Генштабе русской армии, и в российской оборонке.
Предложение «вы нам 60 тысяч франков для "некоторых дел" и оружие для чет, а мы вам князя долой и премьера в отставку» на Севере выслушали, однако, поскольку представлял посредник лиц, решительно никому не известных, ответили неопределенно: дескать, идея нравится, а решать не нам, но мы обязательно доложим. А вот летом 1889 года, когда к делу подключились эмигранты экстра-класса, включая экс-премьера Драгана Цанкова, дело сдвинулось. Михаил Хитров, посол в Бухаресте, сообщил конспираторам, что пока что Россию интересует только переворот, на который 50 тысяч франков выделены, но через Италию, а официально империя, ежели что, остается в стороне.
На том и договорились, после чего занялись делом — очень активно, но настолько бестолково и открыто, что всевидящая контрразведка диктатора ничего не заметила, вероятно, потому лишь, что действия Паницы, вербовавшего соучастников «за рюмкой», совершенно явно, принять за что-то серьезное было невозможно. Так что, не реши подполковник Кисев, командующий столичным гарнизоном, сдать заговорщиков в обмен на третью звездочку, глядишь, что-то могло бы и получиться.
В январе 1890 года, за четыре дня до «часа X», Косту, а затем еще десятка два конспираторов — в основном военных — взяли под арест. Следствие пошло очень быстро, поскольку господа офицеры, включая лидера, в соответствии с тогдашними нормами чести, ни от чего не отпирались, избегая только называть имена тех, кто остался на свободе.
Да, возмущены сливом Македонии. Да, уверены, что слив заказан немцами. Да, считаем, что Россия одумалась. Да, готовили переворот. Нет, не по инициативе русских. Нет, убивать не собирались ни князя, ни премьера. Князя предполагалось выслать прочь, а диктатора снять с должности, да и всё, причем «как я могу хотеть смерти Стефана?» майор Паница говорил столь горячо, что никаких сомнений в его искренности ни у кого не возникало.
Поэтому появившуюся было идею устроить шумный процесс и показать всей Европе «страшный оскал России» тут же и погасили: учитывая, что все подсудимые в той или иной степени были «русофобами» и ни один из них на роль «попки» не годился, выносить на публику проблемы с Македонией было слишком опасно. Ну и... 9 апреля, по окончании следствия, дело было передано в закрытый трибунал во главе с полковником Ризо Петровым, осудившим на смерть Олимпия Панова и Атанаса Узунова, а прокурора назначили того же, кто на «суде в 2-3 часа» их обвинял.
По ходу, как ни старались, несмотря на признания обвиняемых, доказать так ничего и не смогли, поскольку реальных дел заговорщики совершить не смогли даже на уровне подготовки, а деньги им шли из Италии, куда приходили из Бразилии от какого-то шведа. И тем не менее в мае всем отвесили длинные сроки, а Панице — высшую меру, правда (кроме Петрова, все судьи уважали Косту) с рекомендацией князю заменить смерть пятнадцатью годами «зоны».
И что интересно, князь склонен был явить милосердие. На «балканского негодяя» Фифи было плевать, но о настроениях в обществе он знал, а общество о смерти Панова и Узунова, при всем различии взглядов, сожалело. Но если к «рущукскому делу» Ферди никак не был причастен, то расстрел еще одной «легенды Отечества» неизбежно стал бы лыком в строку, — а Его Высочеству вовсе не хотелось «разговорчиков» типа «иностранец убивает лучших сынов Болгарии».
В общем, у Косты были все шансы уцелеть, если бы не Стамболов, занявший предельно жесткую позицию. Заявив, что «любое проявление снисхождения будет растолковано как слабость и страх», он заставил министров отклонить просьбу суда о помиловании (в стороне остался только глава МИД, изящно потерявший сознание), и 14 июня, за день до назначенного для исполнения приговора срока, в личной беседе пригрозил князю отставкой, если тот не утвердит приговор.
Естественно, Фифи уступил, но с изюминкой: задолго до рассвета он, никого не предупреждая, убыл в Вену «лечить нервы», оставив страну на «полное, со всеми правами суверена попечение г-на Стамболова, который всегда с умением и со знанием дела руководил государственными делами», то есть предоставив премьеру право и возможность самому решать, применить право помилования или нет. 15 июня Константин Паница, легенда Апреля и Сливницы, встал к стенке перед строем столичного гарнизона...
Многие биографы, описывая этот воистину шекспировский сюжет, задаются вопросом: неужели Стефану не было жалко Косту, старого друга, сделавшего очень много для Болгарии и лично для него, причем уже совершенно не опасного, поскольку в кутузке много не навоюешь? Точного ответа не дает никто, а чужая, тем паче давно отлетевшая душа — потемки. Думаю, в это время диктатор уже перестал мыслить человеческими категориями, оперируя исключительно соображениями государственной целесообразности.
Если отбросить эмоции, помилование Паницы переводило трагедию в фарс, а вот казнь государственного преступника, наоборот, придавала событию законченность, подчеркивала опасность ситуации плюс жесткую непримиримость властей, которые, если нужно, пойдут на всё, и к тому же подразумевала необходимость дальнейшей закрутки гаек и антироссийской истерии, то есть укрепляла личную власть премьера, без которого — в этом Стамболов был глубоко убежден — Болгария рухнет.
Кроме того, суровость наказания показывала «концерту», что признание князя стало необходимым, поскольку иначе внутренней стабильности в княжестве не бывать. А в отношениях с Портой она и вовсе была наилучшим доказательством, что София может быть по-настоящему надежным партнером Стамбулу, и если Стамбул это оценит по достоинству, то за Македонию султан может не волноваться: «Не треба ние да ослободуваме ни еден народ; народите треба да се ослободат сами или да загинат». Ну а если не оценит, что ж... София за всем уследить не может, а стало быть, возможны варианты.
Жестко, без намека на рефлексию, но, согласитесь, более чем политично — и все всё поняли. До признания князя дело, конечно, не дошло — Гатчина всё равно была против, а вот г-на Вълковича, личного эмиссара Стамболова, при султанском дворе начали принимать уже не просто вежливо, но с полной приязнью, как своего человека.
Были, разумеется, и побочные эффекты. Скажем, князинька, вернувшись из Вены, публично выразил сожаление о смерти Паницы, признавшись, что «как глава государства вынужден был проявить строгость, но оставил г-ну Стамболову возможность дать волю чувствам, помиловав несчастного героя», после чего опросы показали, что у ранее никому не интересной «куклы» появился какой-никакой, но рейтинг. А это было для диктатора если и не проблемой, то уж точно неприятным намеком на возможность появления таковой.
Однако куда более нехорошим, хотя и не таким броским, как эскапады Фифи, следствием интриги стало то, что македонские четники, потрясенные известиями из Софии, помозговав, пришли к совершенно четкому выводу: коль скоро в Софии их покровителям и побратимам, пытавшимся спасти «военторг», уже начали мазать лбы зеленкой, стало быть, пора вмешаться, тем паче что «кто виноват» и, главное, «что делать» вполне прояснилось...
Чтобы понять дальнейшее, следует заглянуть в недавно минувшее. После провала Кресненско-Разложского восстания, когда стало ясно, что вызволять «третью сестрицу» никто не будет, македонский Резистанс[31] никуда не делся, но его формы изменились. Крестьяне вернулись к своим полям, на всякий случай спрятав оружие, однако самые буйные остались в четах.
Жесткие это были ребята, упорные, последовательные, совершенно беспощадные и — учитывая естественный отбор — запредельно опасные, ибо при малейшем намеке на возможность колебания бойцов (лучших, отобранных из толп добровольцев после жесточайших проверок) выгоняли, а если возникали хотя бы минимальные подозрения, устраняли.
По первому времени четы были достаточно велики — по 30-40 стволов — и вели партизанскую войну, затем, сменив тактику, перевели большинство в «запас», и далее «мала дружина» — человек сто пятьдесят, не более — начала действовать мелкими группами, перейдя к террору и диверсиям. А поскольку война требует денег, занимались не только политикой, ибо денег всегда не хватает.
Мало-помалу, методом проб и ошибок, лет за пять сформировалась очень мощная, совершенно не боявшаяся крови ОПГ, загнавшая под шконку и обычный уголовный мир в городах, и дикую гайдучину в сельской местности и не брезговавшая ничем, что могло приносить доход. Ограбления, рэкет, «крышевание», контрабанда всего и вся, кроме разве что наркоты, которая тогда не котировалась, и т. п.
Но — и это важно, это доказано — в отличие от многих и многих «благородных разбойников», в карманах у ребят, кроме как на пропитание, ничего не оседало: как бы ни были добыты средства, всё уходило на «общее дело», а что до политики, так были они, в принципе, к высоким материям индифферентны, исповедуя три символа веры: «Мы болгары!», «Долой турецкую власть» и «Три сестры под одним кровом».
И всё. Мелкие разногласия, позже переросшие в крупные, пока что были не в счет, и, таким образом, светом в окошке для них была София, помогавшая чем могла. А одновременно — и Петербург, где их привечали и подкидывали некоторые суммы, поскольку империя, официально «сепаратизм» осуждая, втихую стремилась досадить Порте, — и потому четники первого поколения, простые парни, в большинстве своем «русофильствовали».
Вот такие вот хлопцы, обсудив ситуацию после казни Паницы, одного из главных их «побратимов» в княжестве, пришли к выводу, что со Стамболовым пора кончать. Без всяких отставок и прочих глупостей. Раз и навсегда. Радикально. Потому что...
Потому что убил «брата нашего Косту». Потому что «сливает Македонию» и закрыл «военторг», удовлетворившись какими-то уступками попам. Потому что «задружился с турками», отозвал «отставников» и сажает «волонтеров», самовольно едущих из Болгарии. А главное — потому что, ежели не станет Стефана, «немец сам сбежит из Болгарии, коли ему мила жизнь», и тогда князем станет то ли опять Баттенберг, в свое правление помогавший «общему делу», то ли кто-то, кого присоветует Россия.
Короче говоря, премьеру княжества выписали черную метку, — а эти ребята, если уж брались за что-то, не останавливались. К тому же, учитывая сложность задачи, за дело взялся лично Наум Тюфекчиев (позывной «Пиротехник») — куратор поставок оружия из России и «провиднык» боевых групп, объявленный в розыск Стамбулом, Веной и Белградом. Это, по сути, был человек-смерть, и в тандеме с Димитром Ризовым, заочно осужденным по «делу Паницы» (бывшим «русофобом-германофилом», из-за «македонского вопроса» сменившим вектор), они разработали план операции, который, по здравом размышлении, просто не мог не увенчаться успехом, да вот только человек лишь предполагает...
15(27) марта 1891 года, отследив выход Стамболова из кафе, боевая группа Пиротехника — сам Наум, два его брата, кто-то из друзей Паницы и Михаил Ставрев («Хальо», лучший ликвидатор чет) — расстреляла премьера из револьверов. Однако погиб (случайно) только министр финансов Христо Белчев, близкий друг диктатора, а сам Стефан, несмотря на пару попаданий, уцелел: спас заказанный незадолго до того в Вене латный жилет («Знал бы, — сетовал позже Наум, — бил бы в башку»).
В остальном всё прошло как по нотам. С места операции отошли спокойно, с одним легкораненым и на следующий день были уже за кордоном. Но вот раненый — Димитр Тюфекчиев (позывной «Денчо»), 18-летний брат Пиротехника — по глупой случайности все-таки попался, и входе допроса, поскольку парнишка упорно молчал, его, пытаясь разговорить и по ходу увлекшись, заживо сожгли паяльной лампой. После этого в канцелярию премьера пришло короткое письмо: «Сегати си моят личен длъжникъ. Чакайте. Наум»[32].
Стефан Стамболов — «способный государственник»
Судя по биографии Стамболова, трусом он не был (но в разумной осторожности ему тоже не откажешь: в Старой Загоре исчез вовремя, и в Апреле исчез вовремя, и в войну тоже оказался при обозе). Однако, оказавшись в списке личных должников Тюфекчиева, встревожился бы кто угодно. А тут и потрясение от потери (Христо Белчев был не просто другом, но еще и «кнутом», державшим в кулаке парламентские фракции), да еще с поправкой на предшествующую потерю (весной 1891 года заболел и непонятно отчего, с подозрением на пищевое отравление, умер военный министр, верный Сава Муткуров). Так что масштаб и формат последствий соответствовали событию. Включился весь репрессивный аппарат, подчиненный лично премьеру, — огромный, вымуштрованный и абсолютно покорный. Мели всех. Под бокс. От «русофилов» и «македонистов» до карикатуристов. Кому-то, кого в списки занесли не сразу (как, например, великому Ивану Вазову), удалось бежать, кого-то — знакового, но совсем безобидного, посадили под домашний арест, но в целом перегибали, не боясь сломать.
Более восьмисот человек оказалось за решеткой. Почти два десятка погибли от пыток. Замели даже давно отошедшего от дел «воеводу Петко», в 1878-м подавившего «черкесский мятеж». С Пиротехником, да и вообще с македонцами, контактов у него не было — дед хайдучил в Родопах, но теоретически, учитывая авторитет, мог быть опасен. Поэтому после обыска, изъяв револьвер (подготовка к бунту!) и два русских ордена (работа на вражескую разведку!), старика 140 дней избивали в казематах варненской Ичкалы, требуя «признаний», а затем отправили в ссылку. Правда, идею экстрадировать в Порту, где на воеводе висели два смертных приговора, всё же похерили, побоявшись огласки, зато мэр Варны, стойкий «стамболовист», ограбил дом, забрав всё, что человек нажил.
В общем, ударили по квадратам, зацепив весь политикум, не вполне лояльный Стамболову. Пытались даже ударить по «княжьим людям» из «легальной оппозиции», но тут не срослось, зато на оппозиции «нелегальной» — не представленной в Народном собрании — оттоптались душевно. Арестовали даже совершенно ни к чему не причастного (алиби было железное) Петко Каравелова — на том основании, что случилось всё недалеко от его дома, а значит, он мог что-то знать.
Естественно, Екатерина, супруга экс-премьера, бросилась хлопотать, но ее грубо отшили. А когда активная дама и жены других знаковых персон обратились с воззванием к европейским послам — типа «не можем молчать!», их просто «закрыли» и быстро провели «следствие», — так что позже, когда на суде прокурор потребовал для ЧСИР[34] смертной казни за «государственную измену», послы, поскольку речь шла о «заговоре "русофилов" и сепаратистов», дипломатично молчали.
Не молчала только Турция. Вернее, Порта тоже делала вид, что не в курсе, но стамбульские СМИ разразились стенаниями по поводу «чудовищных репрессий», отставные османские генералы в интервью просили прощения у болгарского народа, который «не смогли защитить от прихода варварства», и это тормозило процесс. Никому не хотелось выглядеть «янычарами круче янычар», и жен политиков оправдали, а вот Петко Каравелов незнамо за что получил пять лет, Тодор Китанчев (лидер политического крыла македонских чет, тоже ни к чему не причастный) — три года и т. д.
И они, можно сказать, еще легко отделались. Четверо задержанных, известные в стране люди с «апрельским» прошлым, включая совершенно оторванного от жизни поэта Светослава Миларова, при минимуме мутных доказательств пошли на виселицу, и будь на Каравелова, которого премьер считал главным политическим противником, хоть что-то, он, безусловно, стал бы пятым. Во всяком случае, Стамболов воспринял «слишком мягкий» приговор как пощечину. Он был возмущен, он был напуган, он, требуя крови, крови и крови, устроил судьям выволочку, заявив: «Каравелова, душу заговора, вы приговариваете на какие-то пять лет, а его орудия — на смерть! Надо было, чтобы он поубивал нас всех, может, тогда бы мы научились, как надо защищать власть и государство».
Возможно, многочисленные ходатайства и отсутствие весомых улик сыграли бы роль, и волна репрессий пошла бы на спад, но 19 февраля 1892 года (следствие было еще в разгаре) в Стамбуле, у дверей «агентства», три исполнителя, включая Николу Тюфекчиева, еще одного брата Пиротехника, зарезали Георги Вълковича — старшего друга диктатора, посла и, по совместительству, главу резидентуры, очень успешно пресекавшего завоз бомб в княжество. Исполнители, оторвавшись от погони, бежали на российский корабль, куда явился консул империи с паспортами и сообщил туркам, что русские своих не сдают. Турки, естественно, ситуацию замяли, хлопцы уплыли в Одессу и где-то потерялись, но шансов на помилование у приговоренных в Софии, без разницы, виновны они или нет, после такого уже не было.
Короче говоря, жить в Болгарии стало неприятно. Экономический блок правительства, правда, работал исправно, средства шли и осваивались, много строили, еще больше благоустраивали, появилось собственное производство, — но даже всё это, составлявшее предмет гордости диктатора, имело оборотную сторону: быстрый развал традиционного общества порождал утрату крестьянами земли, рост обездоленных люмпенов, готовых продавать свой труд за полушку, и... В общем, всё в соответствии с «Капиталом» Маркса, которого диктатор считал «нудным теоретиком, ничего в политике не смыслящим».
А между тем Великий кризис 1891-1893 годов не обошел стороной и Болгарию. Производство падало, люди нищали, нарастали недоимки, понемногу начинались волнения. Стамболов же, гений «ручного режима», не нашел ничего лучше, кроме как применить средневековую тактику «драгонад», или, как он говорил, «экзекуций»; в регионы, не уплатившие налоги или позволявшие себе явное недовольство, направлялись на постой военные части, которые местное население обязано было содержать и кормить, пока солдаты «выбивают должок».
Ничего странного, что премьера начинали ненавидеть. И добро бы еще только в «низах», но нет — в «тихую оппозицию» диктатору начали понемногу уходить «приличные люди». Сперва осторожно, отпрашиваясь на лечение, потом — уже более открыто, поступая на службу к лидерам «легальной оппозиции». Кого-то шокировали его методы, кого-то он оскорбил в порыве гнева и не принес извинений, кому-то «нанес ущерб, не учтя интересы» (сам Стамболов не воровал, будучи богатым человеком, но сотрудникам жить давал, указав, сколько кому по чину).
Из мемуаров: «Я боялся. Он полностью доверял, мило беседовал, но я не узнавал того, кому мы так верили». И многие подтверждают: после расстрела Олимпия Панова, Косты Паницы, после смерти Муткурова, гибели Белчева и Вълковича, короче говоря, когда «ближний круг» сузился до предела, Стамболов, пережив тяжелейший стресс, чувствовал себя покинутым настолько, что пристрастился к обществу проституток. Он старался не подавать виду, был категоричен, как и раньше, но быстро прогрессировал внезапно свалившийся диабет, появились признаки нервного расстройства: тревожность, вспыльчивость, постоянная раздражительность. Без спецжилета и двух револьверов он уже не появлялся нигде, кроме княжеских покоев.
«Ранее безошибочные решения теперь всё чаще были опрометчивы, — вспоминает тот же современник. — Спокойствие смелого государственного деятеля сменилось отчаянием. [...] Нападки в газетах и анонимных письмах, упреки в братоубийстве, проклятия смутили его сильный дух. [...] Покушения, заговоры, сговоры и убийства мерещились ему повсюду. [...] В его окружении, на видных должностях, в бумагах на назначения вдруг появились новые люди, странные люди, ничтожества, невежи, иные — с дурной репутацией. Не слыша более дружеских возражений и упреков (ведь Петков слепо ему поклонялся), он, видя себя исполином среди них, стал самоуверенным, властным до цинизма, надменным по отношению к чужой воле, желаниям, мнениям».
Согласитесь, тяжелый случай. И тем не менее диктатор работал, добиваясь главной цели: признания законности князя «концертом» во имя окончательного утверждения государственности — законной, конституционной, династически гарантированной, с князем на престоле и собой у реального руля. Ибо, как сам он говорил в кулуарах, «есть Стамболов — существует и князь; не будет Стамболова — не будет и князя. Не болгары свергнут — русские выгонят, не русские выгонят — болгары свергнут».
Примерно то же, разве что учтивее, объяснял он и самому Фердинанду, в полной уверенности, что тот не станет возражать. А Фифи и не возражал. Он был очень политичен, этот Фифи, и предпочитал не говорить, а делать, но если уж делать, то наверняка.
Основная проблема диктатора заключалась в том, что система, выстроенная им, при кажущейся несокрушимости была очень зыбкой. Весь аппарат ниже очень узкого «ближнего круга» преданных лично ему людей, которых он считал равными, состоял из «винтиков» — слепо послушных исполнителей, не имеющих собственного мнения и в обмен на возможность делать мелкие гешефты (шалить крупно запрещалось) готовых на всё, но лишь до тех пор, пока Акела не промахнулся.
Сам он это прекрасно понимал, и позже, огрызаясь на обвинения в том, что его кадры — «бездари и тряпки», а префекты на местах — «"конокрады", которых давно надо было повесить или отправить на каторгу», мог сказать лишь одно: «Мне безразлично ваше мнение. Вы никто. Я признаю только один форум[35] — потомство».
До какого-то момента, правда, недостатки скрадывались идеально слаженной работой того самого «ближнего круга», курировавшего основные направления и тем самым «разгружавшего» и прикрывавшего Самого, но практически одномоментная потеря Белчева, Муткурова и Вълковича была невозместима, а других не было, и заменить их было некем. То есть профессионалы, разделяющие ориентацию на Запад, конечно, имелись, и премьер затыкал ими дырки в номенклатуре, но вот «стамболовистами» эти люди не были ни в какой степени: каждый имел свои амбиции, свои аппетиты, и создать новую «обойму» не получилось.
Михаил Савов, новый военный министр — очень послушный и лояльный, — в отличие от «суперсвоего» Савы боялся политики, и премьеру пришлось, кроме всего прочего, лично контролировать армию, а офицеров коробило вмешательство «штафирки»[36] в их корпоративные дела. Григорий Начевич — умнейшая голова, прекрасный дипломат и блестящий финансист с крутыми связями на венской бирже, являясь полным единомышленником премьера в смысле «русофобии» и полной неразборчивости в средствах, был, однако, себе на уме и гнул свою линию, за что в итоге был изгнан и ушел в «легальную оппозицию» к Радославову. Там же оказался и Димитр Данчев — лучший юрист Болгарии, превысивший «лимит на взятки» настолько, что диктатор всерьез собирался отдать его под суд за лихоимство.
В итоге «легальная оппозиция» стала еще и «объединенной», а Стамболов оказался на вершине пирамиды в полном одиночестве — всевластный, всемогущий, единый и неделимый, но практически без опоры. И все эти процессы тихо, без ненужных рывков отслеживал уже оперившийся князь.
В свое время, срочно разыскивая «хоть кривого, хоть горбатого», всесильный «первый регент», увидев единственное, что удалось найти, в восторг не пришел. Жеманный, завитой и припудренный молодой человек совершенно не соответствовал его представлениям о монархе, достойном Болгарии. Однако выбирать не приходилось, а кроме того, как думал тогда Стамболов, «Болгария для него ничто, но эта кукла, по крайней мере, не будет мешать».
Проблема, однако, заключалась в том, что «кукла» вовсе не хотела быть куклой. Фердинанд жаждал править, и если вел себя именно так, как хотелось диктатору, то лишь потому, что — редкий хитрюга! — не собирался с самого начала переть на рожон. Напротив, напоказ развлекаясь, при первом случае уезжая «отдохнуть» в Вену, Будапешт или Берлин, часами разбирая любимые ботанические коллекции, изготовляя чучела птиц и предаваясь увеселениям с белокурыми секретарями (против чего премьер совершенно не возражал), он понемногу, очень осторожно создавал свой собственный «дружеский кружок» — как говорили злые языки, «тайный кабинет», но на то ж они и злые.
Ничего вызывающего, упаси Боже. Просто по родственным каналам — связи у него всё же были куда круче, чем у безродного «балканца», — пробивал кредиты и займы. Помогал крупным предпринимателям получать приятные заказы за рубежом, беря, разумеется, комиссионные, но прикрывая от налоговиков и при этом собирая на каждого досье с компроматиком. Приглашал лидеров «легальной оппозиции» на чашку чая и уважительно выслушивал их мнения, по итогам тоже пополняя досье.
Ну и, конечно (главнокомандующий же!), общался с военными, сочувственно кивая, когда они сетовали на засилье в армии румелийцев, перекрывших уроженцам «старого княжества» пути к карьерному росту. Типа, всё так, жаль, что помочь, сами понимаете, не в силах, но... Вот Вам, майор, часы на память, а Вам, подполковник, перстень. Так сказать, всё, что могу лично.
По ходу, на почве «русофобии», дружески сблизился с Рачо Петровым, за исполнение[38] «рущукских русофилов» и Паницы возвышенным в начальники Генштаба, но считавшим себя обойденным, ибо желал генеральских погон и пост военного министра. А в 1891-м, летом, по случаю четырехлетней годовщины царствования и вовсе, не спросивши премьера, отдал приказ о внеочередном повышении большой группы офицеров, что очень разозлило Стамболова, но рыбка ж задом не плывет.
Встречался с «македонистами», заверяя в том, что даже во сне не забывает «третью сестрицу», и жертвовал из рук в руки немалые суммы на «общее дело».
Князь Фердинанд в кабинете
Встречался с «русофилами», давая понять, что никогда не забудет, чем Болгария обязана России, и грустя по Олимпию Панову. Встречался с «баттенбержцами», показывая дружественную переписку с предшественником, о котором отзывался крайне тепло. Встречался с ходоками из провинции, вполне соглашаясь с тем, что стамболовские «экзекуции», по сути, чистейшей воды грабеж и «туреччина».
Не забывал и газетчиков. Например, «случайно» встретившись на пляже с редактором пловдивской «Балканска зора», угнетаемой премьером за «клевету на кабинет и князя», сообщил, что истинная демократия невозможна без свободы слова, и попросил диктатора, во избежание, не обижать, а себя критиковать побольше и покруче. После этого «неизвестные друзья» начали ежемесячно переводить редакции тысячу левов, а на полосах одного из двух основных рупоров оппозиции, наряду с «белыми пятнами» под грифом «Здесь должна была быть статья о Стамболове», валом пошли добрые карикатуры на Его Высочество: князь с птичками, князь с цветочками и т. д.
А в ноябре 1891 года князь и вовсе, «смиренно пригласив» на коктейль ненавидевших его епископов, объяснил, что очень уважает православие, но ведь священнослужители как никто должны понимать, что вера для того, кто думает о душе, не перчатки, ее так просто не поменяешь. Вслед за тем он попросил прощения за «глумления безбожного Стамболова» и пообещал, что «и впредь будет заступаться, хотя гарантировать ничего не может». Излишне говорить, что «бати» были польщены и с тех пор критика князя в храмах сошла на нет — потоки дегтя лились в основном на премьера. И втройне излишне говорить, что в обществе начались негромкие разговоры о «добром и справедливом» Фердинанде, как небо от земли отличающемся от «злого и несправедливого» Стамболова.
Видел ли всё это премьер? Не мог не видеть. Хотя и не всё: князь действовал предельно осторожно. Понимал ли Стамболов, насколько велика опасность? Скорее всего, понимал, но, видимо, недооценивал. Потом, в не очень далеком, но все-таки будущем, он, по словам известного журналиста Рихарда фон Маха, показав на портрет Фердинанда, скажет: «Этого человека я сам, сам, по своей глупости лично привел в Болгарию. Сюда [...] сюда, в это место должны ударить меня убийцы, когда придут меня убивать! Здесь — этот глупый мозг, который смог сделать такую глупость! [...] Избрание Фердинанда в князья Болгарии — самая большая ошибка, которую я сделал в своей жизни».
А пока что, как потом аккуратно выразился один из его друзей, «в некоторой степени потеряв душевное равновесие», но лично контролируя всё и вся, он, насколько можно судить, всерьез поверил в свою незаменимость. Тем паче что «Франкенштейн», изредка порыкивавший, всегда отступал, стоило Стефану пригрозить отставкой, в связи с чем официоз диктатора — популярнейшая «Свобода», не стесняясь никого, чеканила в бронзе то самое: «Нет альтернативы Стамболову. Есть Стамболов — есть князь, есть Болгария, нет Стамболова — нет ни князя, ни Болгарии».
Так что на всякие пустяки типа похорон Баттенберга (о чем позже) и шашней Его Высочества с «жалкими ничтожествами» премьер не обращал внимания. Его главной заботой, благо экономика не очень волновала, было во что бы то ни стало добиться утверждения статуса Болгарии как субъекта политики, в первую очередь признания законности Фердинанда, в связи с чем он требовал, чтобы суверен женился и завел наследника, тем самым основав династию. И вот тут начинались серьезные сложности.
Учитывая амбиции и князя, и диктатора, невесту хотелось заполучить самой первой свежести, желательно из династий «концерта». Однако и Габсбурги, обычно на такое щедрые, и Гогенцоллерны, тоже располагавшие «парком» девиц на выданье, и даже лондонские Саксен-Кобург-Готские (даром, что ближайшая родня) намеки игнорировали. А когда «софийский холостяк» окончательно достал, мягко пояснили, что никак невозможно, ибо, во-первых, если и князь, то «для внутреннего пользования», а во-вторых, как изящно написала Вдова, «тонкий ценитель мужской красоты».
Однако, поскольку человек, какой ни есть, не должен быть один, предложили ровню: Марию-Луизу Пармскую, не очень красивую и не совсем молодую, но приятную девушку, дочь всего лишь мелкого герцога, да и то уже не владетельного, а в эмиграции, зато с примесью королевской крови бывших французских Бурбонов, в это время уже не слишком щепетильных, благо Вдова взамен посулила дать в долг плюс приданое.
Особо выбирать не приходилось, и Фердинанд согласился практически не глядя. Однако и тут возникла сложность. Потенциальная суженая очень хотела замуж, даже в Болгарию, но, как выяснилось, была фанатично религиозна и даже под угрозой прожить всю жизнь старой девой ставила условием робкого «да» право остаться доброй католичкой и детей воспитывать в духе filioque[39].
Мария-Луиза Пармская
Жених, тоже «добрый католик», в свое время, выклянчивая престол, был готов на всё, кроме перехода в православие, — и против таких намерений будущей жены совершенно не возражал, а вот глава 38 Тырновской Конституции возражала, и очень конкретно: супруга монарха и, главное, наследники должны были быть крещены по православному обряду. Нарушить это правило означало поссориться с Церковью, то есть с абсолютным большинством болгар, а что-то изменить казалось невозможным, — и князю, видимо, пришлось бы куковать с мальчиками и дальше, не стой у него за спиной Стамболов, слова «невозможно» в принципе не признававший.
Как Стефану удалось этого добиться — вопрос отдельный, но он этого добился. В декабре 1892 года Народное собрание приняло поправки в Основной закон, предоставив «первым представителям» правящего дома — князю, княгине и наследнику — право оставаться католиками в православном государстве. Правда, новеллу такого уровня должна была одобрить и высшая инстанция, Великое Народное собрание, где голосов, учитывая влияние церковной фракции, могло не хватить. Но этот вопрос Стамболов решил играючи, распустив ВНС и проведя выборы.
Учитывая важность темы, оглядки на избирательное законодательство не было вовсе, на дикие злоупотребления никто внимания не обратил, да и боялись, ибо диктатор, добиваясь своего, шел напролом, сметая всё. Крайний пример: когда 14 февраля 1893 года митрополит Климент, обожаемый всей Болгарией, был приглашен в Тырново отслужить молебен по случаю помолвки, но вместо этого возгласил с амвона призыв к народу «беречь отеческую веру православную от папской скверны», реакция Стамболова поразила всех. На следующий же день он приказал арестовать владыку и привлечь к уголовной ответственности «за его развратную и бунтарскую жизнь». Причем из протоколов допросов понятно, что под «развратом» следствие подразумевало сборники лирических стихов, опубликованных митрополитом до пострига, а под «бунтарством» (помимо «русофильства» и причастности к Августу-86, что еще как-то можно понять) — давнее-давнее участие в действиях чет против турок. Дело, понятно, кончилось ничем: князь поспешно заступился, но нервы владыке помотали изрядно, а «бати» приумолкли, затаив в душе удвоенную ненависть.
Впрочем, на «бородатых» премьер не обратил никакого внимания: атеистом он не был, но клириков уважал только в тех случаях, когда они ему не мешали. Его вполне удовлетворило, что 20 апреля 1893 года свадьба состоялась, а 27 мая Великое Народное собрание (выборы провели так, что подавляющее большинство по свистку премьера проголосовало бы за собственную кастрацию) утвердило новеллы, по общему мнению, «в Болгарии невозможные», получив взамен расширение полномочий с трех до пяти лет. А мимоходом, почти без обсуждений — ведь сам премьер предложил — урезали избирательное право, введя ценз, сократили число мандатов на следующие созывы и расширили полномочия кабинета в ущерб князю. Но князь «воле народа» не противоречил.
Князь ждал.
Стамболов чуял недоброе, вот только имея дело с угрозой, которую нельзя было ни расстрелять, ни повесить, ни «закрыть» лет на пять, ни выдать туркам, похоже, не знал, что делать, хотя что-то и пытался. В «Свободе» чередой пошли оголтелые материалы о «предателях, продающих Болгарию за рубли» и «России, мечтающей о Задунайской губернии», а под конец лета под тюрьмой «Черная Джамия» в Софии заиграл духовой оркестр (как в 1887-м и 1891-м, когда грохотом меди заглушали крики истязаемых).
Однако теперь навести ужас не получилось — несколько арестованных «заговорщиков» были явно ни к чему не причастны, «легальная оппозиция» выступила с резким протестом. Интерес к происходящему проявил князь, и арестованных тихо-тихо выпустили, а «Свобода», резко став относительно вменяемой, вдруг заговорила в совсем несвойственных ей примирительно-умиротворительных тонах. Типа того, что да, возможно, перегибы и были, но ведь наша государственность только-только возродилась, мы начинали с нуля, нам нужно было развиваться быстро, а быстро — это значит с опорой на Запад. И «тут уж или-или», «убеждать дураков не было времени», «лес рубят — щепки летят», «история нас оправдает»...
И — не помогало. Вернее, играло не в те ворота, в которые хотелось бы премьеру. Общество элементарно устало бояться, политикум — вполне прозападный — устал стоять по стойке смирно, и (дико, но факт!) запрос в парламент об арестах «русофилов» подал не кто иной, как Григорий Начевич, пусть и «русофоб», но бывший единомышленник Стамболова, с которым можно было бы и договориться. А тот, огрызаясь, не нашел ничего лучшего, кроме как намекнуть, что оппонент сожительствует с дочерью, которую после смерти жены воспитывал в одиночестве, тем самым превратив политического противника в лютого, «до самыя смерти» врага.
Короче говоря, с каждым днем премьер оказывался всё в большей изоляции, чувствовал это и метался, изыскивая способы восстановить реноме «незаменимого руководителя», вплоть до самых причудливых. «Примерно в ноябре, при случайной встрече на улице, — свидетельствует Стоян Данев, впоследствии премьер-министр, — он спросил меня: "Как поживаете, русофилы?" — и добавил: "Впрочем, вы думаете, что одни только вы русофилы? Я вам докажу, что ошибаетесь". Мы улыбнулись». На мой взгляд, улыбнуться было чему: сама мысль о Стамболове-«русофиле» была штукой посильнее «Фауста» Гете.
А вот для Фердинанда год 1893-й оказался и удачлив, и добычлив. Пробив право княжеской семьи оставаться католиками, премьер не только укрепил положение Его Высочества, но и, как писал позже Павел Милюков, «сам того не желая, дал козырь для будущей торговли с русскими дипломатами, поставив самого себя в незавидное положение единственного препятствия на пути к примирению с Россией». Хотя, конечно, это стало ясно уже потом, а на тот момент в каком-то улучшении отношений никто и не сомневался. Но факт: популярность монарха в обществе росла.
Будучи формально почти куклой, он своим уважением ко всем оскорбленным и обиженным в сочетании с изящно оформленной, но отчетливой фрондой диктатору (вплоть до мягких намеков на то, что «признаться, нынешние отношения с Россией нельзя назвать здоровыми») являл собой альтернативу Стамболову, о котором в кулуарах поговаривали, что он близок к безумию. Ранее равнодушные к «импортному» Его Высочеству болгары начали присматриваться, обсуждать, возлагать надежды — сбыточные или нет, неважно. В общем, как пишет Добри Ганчев, «верили мы тогда, глупцы, что без Фердинанда Болгария потонет! Да простят нам грядущие поколения эти наши пакостные заблуждения!».
Да, «глупцы». Да, явка с повинной к «грядущим поколениям» — но это много позже, после двух Катастроф[40], когда постаревшим и помудревшим идеалистам многое виделось в совсем ином свете. А тогда, в 1893-м, всем хотелось верить в «доброго царя», тем паче что мудрая принцесса Клементина, обожаемая матушка монарха, не жалела денег на благотворительность, за что ее любили. И князь (написать «Фифи» уже и рука не поднимается) очень успешно отыгрывал очки в свою пользу, по мелочам выстраивая авторитет.
Скажем, умер в ноябре на операционном столе совсем еще молодой — всего тридцати шести лет от роду — Баттенберг, живший в изгнании мирной семейной жизнью, и Фердинанда это обрадовало, ибо у Лондона на предшественника по-прежнему имелись планы, да и Стамболов через посредников начал искать с Александром контакты. Однако радость свою он поверил только дневнику, да и то уклончиво, а официально заявил, что «первый князь Болгарии, мой родственник и друг, заслуживает найти вечный покой в болгарской земле», выписал тело, устроил в Софии пышные похороны — сам в первом ряду — и назначил солидную пенсию семье.
Это понравилось многим. Теперь, по прошествии лет, плохое забылось, а вот Александра в Пловдиве и Александра при Сливнице помнили, и неформальный рейтинг князя резко подскочил. Еще больше сыграли на имидж Его Высочества беременность княгини, живо волновавшая всех домохозяек княжества, и рождение ею 18(30) января 1894 года наследника — Бориса Клеменса Роберта Марии Пия Людвига Станислава Ксаверия, самим фактом своего появления на свет зафиксировавшего, что папаня — не перекати-поле, а основатель династии, навсегда связавший себя с Болгарией.
И вот теперь-то...
Через две недели после рождения первенца Фердинанд с семейством уехал в Австро-Венгрию, как всегда оставив Болгарию на премьера, однако на сей раз приказав военному министру более не докладывать Стамболову и кабинету о состоянии дел в армии, уведомляя об этом депешами только лично его. И практически сразу, как только поезд отошел от перрона, в парламенте начались «наезды» на диктатора, причем на сей раз «пешек» вперед не посылали: с самыми жесткими обвинениями выступали «тяжеловесы» типа Радославова и Стоилова.
А затем подключилась и пресса — да еще как! «Свободное слово» — главная оппозиционная газета Болгарии, популярностью не уступающая официозной «Свободе», — принялось методично радовать аудиторию первосортной «клубничкой» из разряда «интересно каждому». Началось с подробных интервью бывших узников, страдавших в «стамболовских застенках», с жутковатыми деталями про батоги, дыбы, иголки под ногти и паяльные лампы. Потом — лавиной, с копиями показаний — статьи о семидесяти семи «пострадавших», подавших в суд, — журналистское расследование о походах Стамболова по проституткам. Естественно, с пикантными деталями: «меня садистски мучил», «а меня, наоборот, требовал мучить его», «а мне, попользовав, не оплатил услуги», «а меня (бедолагу) соблазнил, вынудив идти по пути порока» и т. д. Всё это — с непременными комментариями «бать», сетовавших на порчу нравов в элитах. И наконец, вишенкой на тортик, вниманию общественности представили историю о «грязных штанах мадам Савовой».
Тут можно рассказывать долго, однако сведу к минимуму: под личным контролем Григория Начевича, прозванного за умения плести козни Вельзевулом, была организована изящная интрига со слабой на передок супругой военного министра, гулявшей налево, и с одним из министров, особо приближенным к бывшему премьеру. Всё было устроено так, что именно Стамболову оскорбленный супруг в конце концов послал вызов на дуэль, публично назвав «грязным сводником». Дуэль, правда, не состоялась (диктатор, сознавая, что генерал Савов его просто убьет, нашел предлог уклониться), однако газеты трепали эту историю изо дня в день. В итоге князь Фердинанд, на пару дней заехавший в Софию из Вены, «с удивлением» узнав обо всем, попросил Михаила Савова подать в отставку, ибо, при всем уважении, такая грязь «несовместима с честью мундира». На его место он назначил «и.о.», разумеется, Рачо Петрова, имевшего на то все права в качестве начальника Генштаба.
Затем Кобург — как «честный арбитр» — повидался с лидерами всех фракций, прося сделать всё, чтобы «не лить грязь дальше», но при этом мило ужасаясь «поразительными деталями» и неуклонно повторяя: «Во всяком случае, имейте в виду: когда мне надо будет менять правительство, я не воспользуюсь грязными штанами госпожи Савовой», — и опять уехал, порекомендовав напоследок Михаилу Савову, досадно уважаемому в войсках, на время покинуть страну, потому что («Но строго между нами, генерал!») премьер, «по вполне достоверным сведениям», заказал его убийство.
Разумеется, испуганный рогоносец прежде, чем отбыть в Париж, детально, без ссылок на князя, поведал обо всем прессе, а попытка Стамболова на страницах «Свободы» рассказать подробности интриги закончилась публикацией в «Свободном слове» княжеской телеграммы, где Фердинанд, выражая «полную моральную поддержку полковнику Савову», открыто назвал премьера «подлецом, способным на самые низкие поступки». И армия согласилась: да.
Естественно, на княжескую телеграмму Стамболов, измученный «наездами», диабетом и скверными предчувствиями, отреагировал крайне резко, требуя у князя дать «добро» на роспуск «собрания клеветников» и новые выборы.
Но князь реакции как бы не замечал, получая удовольствие от Европы, а перед тем как все-таки возвратиться, нанес визит послу империи в Вене и долго беседовал с ним тет-а-тет, после чего на улице, лукаво улыбаясь, заявил слетевшимся на сенсацию журналистам: «No comments». Ну и...
Эта встреча, о которой премьеру тотчас телеграфировали, переполнила уже и так полную до краев чашу. 15(27) мая 1894 года Стамболов счел возможным не встретить вернувшегося из-за границы князя на перроне. Все пошли, а он — нет. Фердинанд, пожав плечами, мельком отметил, что, слава Богу, все, кто ему нужен, на месте, — и, не возвращаясь к вопросу, заговорил о делах. Сперва — со всеми, мило помянув о «приятной встрече с русским другом», затем — с военным министром отдельно. А на следующий день Стамболов, резко выразив протест против «вредных для Болгарии контактов», положил на стол прошение об отставке, шестнадцатое по счету.
Судя по всему, диктатор рассчитывал, что всё пройдет как в предыдущие разы, однако не срослось. Его Высочество, пожав плечами, завел речь о том, как хорошо было работать вместе и как светло он завидует премьеру, который может позволить себе уйти на отдых, тогда как ему, монарху, пахать на этой галере пожизненно. Совершенно не ожидавший такого Стамболов попытался дать задний ход, угрожая «самыми неопределенными последствиями», которые он — и только он — может предотвратить, перейдя в кресло спикера Народного собрания, и только в том случае, если новый кабинет будет составлен из народных представителей, то есть его марионеток.
«Хорошо, — ответил князь, — толковая идея, ее обязательно нужно обдумать». А назавтра с утра кто-то из «легальных оппозиционеров» внес на рассмотрение парламента запрос по фактам «насилий», творившихся в стране в предыдущие годы. В первую очередь, речь шла о «беззакониях», допущенных правительством при выборах в 1893-м, когда Великое Народное собрание созывалось для того, чтобы разрешить семье князя оставаться католиками, и когда Стамболова, в ручном режиме протолкнувшего «за», дружно возненавидело крестьянство и даже часть поклонников.
Сразу же после того на улицы Софии вышли люди, в том числе очень много студентов. Они митинговали 17 мая, ночь на 18 мая и следующий день до самого вечера, требуя: «Стефан — геть!». И было их очень много — спустя несколько дней лидеры «легальной оппозиции», естественно приложившие руку к организации протестов, признавались, что толпа оказалась на порядок больше, чем они рассчитывали. Но самое главное, основную часть «неучтенки» составляли «русофилы», которых даже в зачищенной до блеска столице оказалось значительно больше, чем можно было думать.
И вот теперь, посмотрев на реакцию столицы, Фердинанд 19(31) мая объявил об отставке Стамболова, «с рескриптом» — официальной благодарностью за «длительную верную службу под княжеским надзором, усилия по защите короны и поддержку чести и независимости Болгарии». На официальном «речекряке» того времени это означало, что премьер по-прежнему остается в обойме, и пока отставленный диктатор обдумывал ситуацию, князь объявил о создании нового кабинета во главе с Константином Стоиловым — умеренным «западником», слегка «македонистом», но ни в коем случае не «русофобом», очень не любившим Стефана — как «кровопийцу». Военным министром, естественно, стал «дворцовый куртизан» Рачо Петров, главой МИД — личный враг бывшего премьера Григорий Начевич, а министром внутренних дел — Васил Радославов, ненавидевший Стамболова еще с тех пор, как «первый регент» лишил его премьерского кресла.
Список нового кабинета, безусловно, готов был задолго до того, чего диктатор, знавший о сложных отношениях между оппонентами, видимо, не ожидал. Так что Стамболов впервые за многие годы оказался без рычагов влияния. Точнее, рычаг был — отлаженный аппарат, всем ему обязанный и сознающий, что с уходом премьера теряет всё, — и Стамболов, пусть и с опозданием, его рванул до отказа, но было поздно.
К изумлению диктатора и по свидетельству современников, «состояние общественного духа было близким к тому, какое мы видели разве что после Освобождения». Против нескольких тысяч крайне агрессивных демонстрантов, заполнивших центр Софии, вышло впятеро больше жителей столицы, и Рачо Петров, уже в долгожданном чине генерала, двинул «на защиту мирных обывателей» войска, успешно разогнавшие смутьянов. На сотни «телеграмм протеста» с мест, организованных «стамболовскими» префектами, никто не обратил внимания, а самих префектов во избежание неприятностей через пару дней «временно» заменили военными комендантами.
В то же время, однако, Стамболову передали высочайшую благодарность «за сдержанность» и предупредили, что в ближайшее время ему будет дана аудиенция «для более чем серьезного разговора о будущем Болгарии и его лично», — и в самом конце мая аудиенция состоялась. Вот только ничего серьезного князь не сказал, целых два часа показывая чучела птиц и гербарии, потчуя кофе и рассказывая свежие венские сплетни, а затем, пожав руку, сообщил, что больше не держит. Когда удивленный отставник вышел из дворца, его встретила орущая толпа, оплевав с ног до головы и под вопли «Долой тирана! Долой распутника!» забросав тухлыми яйцами и гнилыми помидорами.
Только теперь бывший диктатор, поняв наконец, что обратной дороги нет, и заявив единственному другу Димитру Петкову (позывной «Свирчо») нечто типа «мы его породили — мы его и убьем», поднял «Свободу» в штыки. Вот только очень скоро выяснилось, что штампованные мантры на тему «немец готов продать Болгарию за один кивок России» на публику как-то не очень работают: после семи лет разрыва с Россией в них мало кто верил, зато к голосам вышедших из тени «русофилов» большинство населения прислушивалось с интересом.
Оставалось только жать на другие клавиши, и в «Свободе» появились спокойные материалы о коррупции лидеров бывшей оппозиции и нынешнего кабинета, а также об «особенных интимных интересах Фердинанда». Это было уже куда интереснее, газету начали раскупать так, что пришлось увеличить тираж, и вскоре Карл фон Буриан, посланник Австро-Венгрии в Софии, сообщил руководству, что «обвинения в хищениях казенных денег, иных темных комбинациях новых министров и особенно в нарушениях христианской морали вновь подняли репутацию Стамболова. Князь теперь не только боится влияния "тирана" но и ненавидит его, но не знает, как удерживать этого буйного человека, поэтому готов охотно помочь его уничтожению».
Следует отметить, что «газетная война», очень опасная для нового кабинета (компромата у Стамболова было много), не приносила ожидаемых успехов из-за совершенно неожиданного поведения Фердинанда. В июле, почти сразу после отставки премьера, он дал интервью корреспондентам берлинских и венских газет, по ходу высоко оценивая международную роль России, а затем и Александру Амфитеатрову — самому, пожалуй, в то время уважаемому публицисту империи.
Болгарский суверен принял Александра Валентиновича предельно любезно, как при желании умел, очаровав скептического гостя: угостил, показал коллекции, уделил столько времени, сколько тот хотел, ответив на все, даже самые каверзные вопросы. А под конец открыто заявил: «Болгария не может существовать без России» и толсто намекнул, что именно ради «исправления трагической ошибки» устранил с авансцены «русофоба» Стамболова.
В отличие от прежних расплывчатых формулировок, это заявление было программным: князь предлагал России высшую цену за признание наконец себя законным монархом, без чего никто другой признать его не мог и без чего невозможно было заняться «македонским вопросом». Ранее это было просто немыслимо. «Россия никуда не денется, — отвечал на все вопросы князя премьер. — Придет время, когда дружба России сама упадет к нам в подол. Мы должны диктовать условия и не должны идти к ней просителями, потому что за это придется заплатить высокую цену. Даже если эта цена не очень высока для Вас, она будет слишком высокой для меня и для Болгарии».
При такой постановке вопроса говорить было не о чем, но только такая постановка вопроса и устраивала Стамболова, поскольку обеспечивала покорность князя. А вот теперь, когда Фердинанд — сам, без чьих-то советов, просто уловив социальный заказ, — объявил «новый курс», первое потрясение сменилось широчайшей общественной поддержкой.
По стране прокатилась волна «русофильских» митингов, и их — даром, что кабинет был насквозь «прозападный», — никто не разгонял. В результате о князе-католике с похвалой и симпатией заговорили даже самые отъявленные «русофилы» типа Ивана Вазова и владыки Климента, ранее и слышать о нем ничего не желавшие.
Несколько позже, после нежданной кончины Александра III, в Петербург ушла очень сочувственная телеграмма. Не факт, что Фердинанд так уж скорбел (о «потеплении» упрямый государь, хоть кол на голове теши, и слышать не желал), но сын — не отец. «Более всего, — писал князь Николаю Александровичу, — я желал бы, чтобы отношения между нашими странами отвечали глубоким чувствам, которыми с давних времен исполнены мысли и молитвы двух православных народов».
Зато Стамболову смерть ненавидевшего его государя была теперь совсем не на руку. Напротив, сознавая, что пока Александр III здравствует, Фердинанд будет висеть между небом и землей, он желал царю долгой жизни, ибо, как говорил он Петкову, «князь рано упивается своей подлостью. Он уязвим. Княжеский вопрос решится, когда умрем или я, или Александр III». И вот теперь царя не было, и бывшему диктатору оставалось только смотреть на «русофильские» демонстрации и печально констатировать: «Болгары неблагодарны. Я столько сделал для них, чтобы ввести их в круг просвещенных европейских народов, но они ценят какие-то старые, затхлые связи с азиатами».
А в июне 1895 года с брегов Невы пришло согласие на просьбу князя принять делегацию «русофилов» во главе с митрополитом Климентом. Приняли радушно, на самом высоком уровне, попросив владыку отслужить панихиду по Александру Александровичу, что он и сделал, по ходу возгласив о «позорной неблагодарности бывшего правительства» и высоко оценив «мудрую дальновидность» Фердинанда. После этого делегацию принял и Николай II. Настроенный поначалу весьма настороженно, он в итоге смягчился и сообщил, что препятствий для возобновления «древнего братства» нет. Однако поставил несколько условий: наследный принц должен стать православным, сотни болгарских эмигрантов должны вернуться на Родину, арестованных «русофилов» следует освободить из тюрем и все должны получить право участвовать в политическом процессе.
А тем временем в Одессе...
Если быть точным, не тем временем, а раньше — в январе 1895 года — два приятных господина, сойдя с корабля в одесском порту, наняли извозчика до Ришельевской и, доехав, постучали в дверь квартиры Наума Тюфекчиева, ничего не забывшего и не простившего (портрет младшего брата висел у него в спальне, и перед ним тлела неугасимая лампадка) и, более того, пополнившего счет «долгов» (список македонских активистов, выданных диктатором Порте и погибших в застенках, он носил у сердца). Попросили убрать револьвер, представились ничего не значащими именами и предложили серьезно поговорить, ибо есть о чем. А поскольку г-н Пиротехник, разумеется, не обязан верить невесть кому, предложили посмотреть рекомендательные письма.
Письма были серьезные. Лидеры македонских чет, которым Наум вполне доверял, сообщали, что предъявители сего представляют «некую персону из Софии, всей душой сочувствующую общему делу и не раз подтвердившую это на практике», так что им можно верить. И разговор состоялся, после чего Пиротехник на многое посмотрел с другой стороны. От имени «некоей персоны» нежданные гости передали ему папку с ключевыми материалами расследования убийства в Стамбуле д-ра Вълковича, причем не копии, а оригиналы, предложив прямо сейчас сжечь бумажки в камине и забыть о заочном приговоре к пятнадцати годам каторги как о неприятном сне.
Так он и сделал. Вслед за тем прозвучали пояснения: дескать, «некая персона» и министр иностранных дел г-н Начевич исхлопотали эти документы у султана с тем, чтобы судить г-на Тюфекчиева в Софии, но, к сожалению — сами же видите! — документы сгорели. Так что ни о каком шантаже речи нет, г-н Тюфекчиев и его люди перед законом чисты, и их будут очень рады видеть в Софии, где намечается интересная работа во имя «общего дела».
После такого поворота дел Наум, при всей профессиональной осторожности, вскоре появился в Софии, где с ним в одной из кофеен встретился лично министр, сперва от имени «некоей персоны» заверивший Пиротехника в полном сочувствии «общему делу», а затем сообщивший, что если он с побратимами отомстит за брата и при этом попадется, отсидеть придется максимум год, а что до гарантий — так ведь «общее дело» без взаимного доверия не сделаешь, а «третья сестрица» превыше всего. Так что пусть г-н Тюфекчиев подумает, посоветуется с близкими сотрудниками, а поскольку София — город дорогой, вот деньги, которых хватит на всё и, когда приедут соратники, на всех.
Нельзя сказать, что Стамболов был очень уж беспечен: уж о чем, о чем, а о безопасности своей персоны он всегда проявлял повышенную заботу, а воюя с князем не на жизнь, а на смерть, и вовсе повысил бдительность. В карманах — всегда по револьверу, бронежилет, цилиндр с металлическими полосками, всегда в сопровождении одного-двух дюжих телохранителей при тяжеленных тростях и опять же револьверах. Этого вполне хватало, чтобы привести в чувство желающих дать по морде, а их было много.
Однако в конце февраля 1895 года, лоб в лоб столкнувшись на улице с г-ном Тюфекчиевым, «учтиво приподнявшим котелок и с улыбкою подмигнувшим», Стефан, естественно, не обрадовался, а когда выяснилось, что время и место их прогулок одинаковы, а г-н Тюфекчиев (иногда один, иногда с друзьями) улыбается всё светлее и лучезарнее, и вовсе запаниковал. Во всяком случае, в беседе с другом и поклонником Рихардом фон Махом, спецкором «Франкфуртер Цайтунг», он «с очевидным беспокойством, оглядываясь по сторонам» сообщил, что убийцы Белчева появились в Софии, гуляют по столице совершенно беспрепятственно и есть основания предполагать, что гуляют именно по его душу. Несколько позже, 16(28) марта, экс-премьер передал фон Маху и еще нескольким иностранцам запечатанные конверты, пояснив, что там лежит текст под названием «Замышление о моем убийстве», из которого, ежели что, станет известно, кто виноват.
Друзья — и болгарские, и зарубежные, восприняв это вполне серьезно, в один голос посоветовали Стамболову покинуть страну, и в конце мая Стефан подал прошение о выдаче паспорта «для лечения диабета» в Рейхе. Однако просьбу не уважили, пояснив, что выезд за границу возможен только после завершения следствия по делам «о лишении чести семидесяти семи девиц» и «о клевете на личность князя».
Получив отказ, «самый ненавистный стране человек», как его называли в прессе, написал лично Фердинанду, в Карлсбад, «покорнейше прося» либо «разрешения выехать за границу для курса достойного лечения», либо чтобы князь «как защитник законов в Отечестве» обеспечил ему «защиту, на какую имеет право каждый его подданный», то есть предоставил государственную охрану, «отдав соответствующие распоряжения правительству или военному ведомству».
В письме перечислялись имена «террористов», преследующих его, их адреса и послужные списки, однако князь не удостоил его ответом, а в телеграмме премьеру Стоилову указал, что «опасности никакой нет, а вежливые поклоны на улице счесть угрозой может только слабоумный трус». Примерно в том же духе ответил Его Высочество и на ходатайство английского посланника, сэра Артура Николсона, указав, что «готов удовлетворить просьбу, если она исходит от Ее Величества или премьер-министра Великобритании», если же нет, то «есть свои веские причины до определенного времени держать Стамболова в Софии».
Светлым вечером 3 июля 1895 года Стамболов с единственным еще живым близким другом, Димитром Петковым — бывшим мэром столицы и владельцем «Свободы» — и здоровенным телохранителем, выйдя из «Юнион клуба», где состоялась беседа с иностранными корреспондентами, наняли открытую карету до дома экс-премьера. На половине пути раздались выстрелы, однако извозчик (его хорошо «подмазали») не погнал коней, как следовало бы, а остановился.
Соскочившего с козел телохранителя вырубили ударом по голове, однорукого Петкова просто отшвырнули, а Стамболов побежал по улице, но трое профи догнали его и, сбив с ног, начали рубить ятаганами, смазанными ядом. Двенадцать ударов в голову, одиннадцать — по рукам, которыми бывший диктатор пытался защищаться... Знай убийцы, что в этот душный день на жертве нет бронежилета, возможно, обошлось бы без экзотики: просто пристрелили бы. Но они не знали и решили действовать наверняка. А может быть, и хотели порубить, чтобы помучился...
Истекающего кровью раненого (правый глаз, выскочив из ямки, болтался на нерве, три пальца валялись в луже крови) отнесли домой, и срочно прибывший хирург, пытаясь спасти жизнь пациенту, ампутировал ему кисти рук и ввел противоядие, но спасти искромсанного диабетика было уже невозможно. Можно было слегка облегчить мучения, введя морфин, что и сделали. Стамболов успел отчетливо произнести: «Убийцы мои — Тюфекчиев и Хальо... Князь меня убил... Белчев, Белчев! Принц Кобург, принц Кобург...».
Потом дозу пришлось увеличить. У пациента сорвало веки, он не мог закрыть уцелевший глаз, и лицо ему приходилось накрывать марлей. Стонал страшно, поминал Косту Паницу, Олимпия Панова, еще кого-то. Впадая в бред, просил прощения. А потом началась агония, затянувшаяся почти на двое суток, и 6(18) июля — согласно врачебной записи, в 3 часа 35 минут — бывший некоронованный властитель Болгарии скончался.
Стамболов на смертном одре
Что до убийц, то главный ликвидатор, Михаил Ставрев (тот самый Хальо), успешно ушел за кордон, к четникам, а остальные даже не пытались бежать. В декабре их судили: одного из боевиков оправдали, Пиротехнику как организатору впаяли три года, но сидеть не пришлось, поскольку князь тотчас утвердил просьбу о помиловании, и в итоге отдуваться за всех пришлось извозчику, отбывшему «трёшку» от звонка до звонка. Сам же Наум, выйдя на свободу, закупил несколько тысяч винтовок, боеприпасы, палатки, медикаменты и успешно переправил их в Македонию. К слову сказать, лет через пять, попавшись на ликвидации какого-то депутата, Пиротехник получил «пятнашку», однако князь вновь его помиловал и амнистировал. Видимо, чем-то они друг другу были полезны.
Вы не поверите, но общественность о чем-то догадалась. Благо, имена убийц были перечислены в «Замышлении», а «режиссером» покойный прямо назвал Григория Начевича. И хотя очень многие ничуть не жалели, вплоть до рассуждений в духе «так ему и надо», а иные, потерявшие в годы террора близких, даже чокались, однако немало было и голосов, требовавших убийц к ответу, поскольку не стамболовские же времена на дворе, а «оттепель» и в правовом государстве такие вещи терпеть нельзя. Но Дворец молчал.
Естественно, возмущались и обожавшие «болгарского Бисмарка» западные корреспонденты, открыто намекавшие на причастность к преступлению Его Высочества. «Во Дворце утверждают, что никакого отношения к грязному делу не имеют, — писал во «Франкфуртер Цайтунг» Рихард фон Мах. — Почему же в таком случае не были удвоены меры безопасности, чтобы предотвратить убийство, о котором даже воробьи чирикали на городских крышах?!» Но Дворец молчал.
«Тяжкий груз ответственности лежит на тех, кто отказал Стамболову в праве покинуть страну и, удерживая его в Болгарии как заключенного, пренебрег необходимыми мерами, гарантирующими его безопасность», — вторили немецкому коллеге англичанин Джеймс Ваучер, влиятельный репортер «Таймс», и его соавтор Ллойд Флетчер. Но Дворец молчал.
И только когда «Свобода» открыто обвинила князя Фердинанда в «интеллектуальном участии в убийстве как главного инспиратора убийц», Его Высочество, лечившийся на водах, послал премьеру Константину Стоилову телеграмму, изволив заявить: «Прошу сообщить моим подданным, что все слухи, распространяемые врагами трона — клевета, однако я чувствую гордость, узнав, что меня причисляют к виновникам смерти кровожадного тирана».
По сути, случилось то, во что никто не верил, кроме разве что мудрого Бисмарка, который еще в 1887-м, узнав о приглашении Фифи в Софию, сказал: «Кобург? Этот — прорвется». И действительно, чужак, мелкий немецкий принц, католик и бисексуал (фактически — мебель) уничтожил человека, державшего всю страну на ниточках, став одним из полюсов силы, набрав популярность и на какое-то время объединив разломанное надвое общество.
Вне его влияния остались разве что «стамболовисты», но от них, потрясенных скоростью падения «титана», серьезной оппозиции — во всяком случае, в первое время — ждать не приходилось. И это «первое время» князь использовал на все сто, прежде всего доверив создание коалиционного «правительства примирения» не кому-то из «русофобов», но и не «русофилу» — ибо забегать вперед было бы неразумно, а Константину Стоилову — политику опытному, умеренному, приятному Вене и притом ничем не скомпрометированному в глазах Петербурга. А главное — очень властному и не умеющему быть просто «первым среди равных».
Уже в начале июня 1894 года (кресло Стамболова еще не остыло) новый премьер начал создавать новую — Народную — партию, которая, по замыслу основателей, должна была объединить все «конструктивные силы». Объединить без всякой демагогии, вполне конкретно: ради «национального единства, недопущения политического террора и содействия укреплению на престоле династии князя Фердинанда».
Такой подход понравился многим. В оргкомитет новой партии, кроме бывших консерваторов — «умеренных русофилов», вошли и представители «русофилов неумеренных» (людей сидевшего в эмиграции Драгана Цанкова), и представители «радикалов» (людей отбывающего срок Петко Каравелова), и даже креатура Васила Радославова, по согласованию с Дворцом объявившего себя «крайне умеренным русофобом». Вне консенсуса остались только «стамболовисты», да еще неуютно оказалось жить Григорию Начевичу — «стойкому русофобу», недолгое время спустя подавшему в отставку, а затем и вовсе покинувшему «обезумевшую от "русофильства" страну».
Безусловно, учитывая специфику новой партии (согласно Уставу, никаких фракций, полное подчинение шефу с пожизненными полномочиями и куцыми, чисто совещательными функциями ЦК), она со временем не могла не войти в клинч с князем, который это прекрасно понимал, но в данный момент такой расклад был для него наилучшим. Считаясь всего лишь «честным арбитром» и напоказ не влезая в политические дрязги, он мог оставаться в стороне, спокойно, не подставляясь под критику, наблюдая, как народники, имевшие счеты со старым режимом, вычищают авгиевы конюшни.
И они вычищали-таки. Из государственного аппарата были изгнаны — с позором, поскольку компромата на всех хватало, — все чиновники, так или иначе связанные с диктатором, а после вполне предсказуемой победы на выборах в Народное собрание нового созыва кабинет сформировал и парламентскую комиссию по расследованию «преступной деятельности периода тирании». Правда, после гибели Стамболова работа комиссии как-то сама собой затихла, а затем ее расформировали, так никого к ответственности и не призвав, зато сразу же была объявлена «всеобщая амнистия» всем, кто был «незаконно репрессирован по политическим мотивам в позорные годы диктатуры».
Вышел на свободу еле живой Петко-воевода, чуть позже был освобожден Каравелов, получили амнистию сотни менее известных активистов, вернулся в страну и был восторженно встречен на вокзале Драган Цанков, — и всё это шло как бы своим чередом, никто ничего по негласному общему уговору не поминал. А лично князь ни в какой степени не лез в пикантный вопрос о перераспределении кресел и кормушек, зато постоянно вел консультации на тему «без России нам, болгарам, никак». На самом деле он имел в виду, конечно, что без России его никто законным не признает, но на фоне всего прочего министры — даже Радославов, который, впрочем, ел из княжьих рук, — не видели причин мешать высокой политике.
В итоге в феврале 1896 года в софийской церкви «Свети Крал», в максимально торжественной обстановке, под восторженные крики тысяч болгар и одобрительные взгляды церковных иерархов, состоялось православное крещение двухлетнего католика Бориса Тырновского — престолонаследника, крестным которого дал согласие стать сам император Николай Александрович, по такому случаю наградивший Фердинанда орденом Святого Владимира I степени. Сам князь в упоминаниях о России перешел на самые возвышенные тона: наиболее сдержанные из его высказываний были посвящены «оживляющим лучам восточной зари в противоположность мертвящему зною западного союза».
Решение о крещении сына в православие далось Фердинанду нелегко. Он был убежденный католик, а уж обожаемая матушка Клементина с супругою и вовсе приняли затею в штыки, на время покинув Болгарию; папа Лев XIII грозил мятежному князю отлучением, а кайзер Франц Иосиф — войной, но бывший «Фифи» умел скользить между капельками. Ни с кем не ругаясь, он просто делал то, что делал, — и через месяц посыльный из Стамбула вручил ему два долгожданных фирмана: признание князем Болгарии и назначение губернатором Восточной Румелии. А вслед за тем, 23 марта (4 апреля), Его Высочество прибыл в Петербург.
Визит был, конечно, не вполне официальный — официальные отношения всё еще не восстановились. Но гостю, исполнившему все желания государя, были рады везде. В свою очередь, и он, «России инстинктивно не доверявший и вне сознания ее боявшийся», вел себя выше всяких похвал. Был предельно вежлив, постоянно поминал «оживляющие лучи» и «мертвящий зной», поклонился праху Александра Александровича, да и вообще, как отметили ехидные газетчики, «хотя и католик, ломит шапку и крестится не только лишь близ православных церквей, но и на входе в театр».
В Софии всё это становилось известно мгновенно. «Свобода» Димитра Петкова, собиравшего под свои знамена остатки «твердых стамболовистов», перепечатывала статьи из русской прессы, вопия об «унижении болгарской чести», но особого недовольства в столице не наблюдалось. Церковь искренне поддерживала Его Высочество, народ внимал с удовольствием, да и в элитах все, кому положено, всё понимали правильно. Даже Радославов комментировал происходящее в том духе, что «сегодняшняя Россия не так бедна, как десять лет назад, там налицо финансовый бум, и враждовать глупо; источники финансирования следует реструктуризировать», а премьер в узком кругу рассуждал, что «ради устранения препятствий к решению македонского вопроса не грех и поунижаться».
В принципе, лучше всего ситуацию иллюстрирует пассаж из мемуаров Добри Ганчева, вспоминающего, как в ходе урока болгарского княгиня Мария-Луиза, в ответ на возмущение учителя «гадкой клеветой» на князя, лукаво спросила: «Вы уверены, что это не так?». А когда он сказал, что «уверен абсолютно», ответила «с обычной своей милой улыбкой: "Поверьте, это не насмешка, а голая истина" добавив: "Вы не знаете Фердинанда. Он умеет лгать лучше всех в Болгарии. Бедные, бедные русские...''».
Как бы то ни было, визит прошел более чем успешно, и вскоре Петербург объявил о восстановлении дипломатических отношений, признав, наконец, «с учетом согласия Его Величества султана», законность пребывания Фердинанда на болгарском престоле, после чего очень быстро последовали и признания всего «концерта». Долгая, мучительная для всех история вражды завершилась. Хотя, следует признать, окончание ее было в значительной мере условно. Слова Стамболова, сказанные им после отставки — «Мы не имели времени выкорчевать сорняки "русофильства", но посаженные нами зерна в новом поколении прорастут и вытеснят их», — имели под собой определенные основания. Чаши весов качались, и то, каким быть будущему, зависело от очень многих обстоятельств.
Казалось бы, после возвращения из России — если не триумфального, то близко к тому — Фердинанду сам Бог велел заняться тем, о чем он мечтал: концентрацией власти «под себя». Ан нет. Князь вновь ушел в тень, предоставив народникам работать на благо государства. Только теперь он уже регулярно появлялся на публике с благодарностями правительству «за честное исполнение монарших указаний» или мягкой критикой за «неудачи, связанные с тем, что монаршие указания выполнялись нечетко». Реально же весь груз тянул кабинет Стоилова, в сущности продолжавший политику покойного диктатора, этакую «стамболовщину с человеческим лицом».
В экономике — тот же протекционизм, дававший результаты даже лучше прежних: теперь, получая кредиты не только от Вены, но и (льготные) от России, народники обеспечили экономический бум, куда более серьезный, нежели в абсолютно «венской» Сербии и полностью «лондонской» Греции. Во внешней политике — тот же принцип «Болгария прежде всего, Болгария целостная и суверенная», только уже в рамках «ласковое теля двух маток сосет» (с уклоном, однако, в сторону России, поскольку Вена во всем потакала рабски покорным ей сербским Обреновичам, а у болгар с сербами были свои счеты). И тоже — успешные результаты: не использовав шанс укусить Турцию в момент обострения «армянского вопроса» (1895-й) и не вмешавшись в греко-турецкую войну (1897-й), Стоилов добился важных уступок, о которых Стамболов только договорился в принципе: в три македонские епархии были наконец назначены болгарские епископы.
Налицо, с полного одобрения князя, неустанно напоминавшего, что именно он — инициатор, была и демократизация, но «стамболовщина», хоть и «с человеческим лицом», оставалась «стамболовщиной»: действовать иначе шефы, чьи партии были, в сущности, кланами без всякой опоры в «низах», просто еще не умели, а «низы» не умели им воспротивиться. Да и не знали пока, что могут. В результате даже при отсутствии массовых арестов, шельмований и пыток выборы превращались в экстрим-шоу. Запугивание конкурентов, «помощь» армии на «спорных» участках и компромат — всё это цвело и пахло, как всегда, но появлялись и «ноу-хау» типа тушения свечей при подсчете бюллетеней, уничтожения их сразу после подсчета и т.д. Да и политические убийства по-прежнему практиковались, хотя уже не в массовом порядке, а только когда без этого было вовсе уж никак.
И каждый раз, когда вспыхивали скандалы, на авансцену выходил князь, грустно замечая, что вот, мол, в политику не вмешиваюсь, только советую, но вы ж сами видите, что в итоге происходит. Но раз уж обществу это нравится, буду терпеть. И тут же вновь уходил за кулисы, подчеркнуто не вступая в конфликт с правительством, хотя основания были: народники, войдя в состояние «головокружения от успехов», вышли из-под контроля князя, выступая уже не за «укрепление власти монарха», а за «допустимо разумное участие Его Высочества в управлении», то есть, по сути, за возвращение к принципу «царствует, но не правит», что Фердинанда никак не устраивало.
Но Фердинанд молчал — аж до тех пор, пока общеевропейский экономический кризис не подкосил ранее несокрушимые позиции Стоилова. А вот когда «тощие годы» пришли, в один прекрасный день выяснилось: русские банки не могут предоставить ни льготные, ни обычные кредиты, и венские банки тоже не доверяют гарантиям Софии, ибо — смотрите, читайте! — располагают документальными свидетельствами «попилов» и «откатов», практикуемых кабинетом Стоилова.
Это, учитывая долгое, фактически без контроля пребывание народников у власти и «практицизм» большинства министров, вполне соответствовало истине. А поскольку деньги были очень нужны, Константин Стоилов решился взять заём на 290 миллионов левов у банка с не очень хорошей репутацией, да еще и на крайне невыгодных условиях, в связи с чем приложения к контракту были оформлены как «секретные». О них, в общем, никому не следовало знать, но в январе 1899 года копии внезапно появились в парламенте. Грянул невероятный скандал, завершившийся отставкой Стоилова.
Началась форменная чехарда. Лидеры народников рвали друг другу глотки со взаимными обвинениями в коррупции, единая партия распалась на несколько «обойм», поддерживающих своих шефов, а над схваткой голубем мира летал никого не поддерживающий и набирающий в связи с этим очки князь, насмешливо названный в «Times» «Фердинанд фон Рейтинг». Всех примиряя, всех успокаивая, он при этом щедро подбрасывал компроматик, которого у него оказалось очень много и который имелся на всех, в результате чего «парламентская война», вопреки миротворчеству Его Высочества, только разгоралась.
В ноябре пришлось проводить выборы, на которых убедительную победу (при помощи полиции) одержали сторонники Васила Радославова, министра внутренних дел в «переходном правительстве». На «специфику» этих выборов князь, несмотря на просьбы обиженных, внимания будто бы не обратил. А вот когда «радослависты», пытаясь как-то наполнить бюджет, ввели «особые налоги», приведшие к бунтам и расстрелам крестьян с многочисленными жертвами, но всё же заткнули дыры, Фердинанд грохнул кулаком по столу, заявив, что как гарант Конституции не может такого терпеть, тем паче что и выборы — о ужас! — были подтасованы.
«Ультразападники», верные вассалы Вены, «запятнавшие руки болгарской кровью», вылетели из седла надолго, кабинет по личной просьбе князя возглавил абсолютный бессребреник Петко Каравелов, лидер «умеренных русофилов», а вслед за ним — профессор Стоян Данев, преемник ушедшего на покой Драгана Цанкова на посту шефа «прогрессивных либералов» («русофилов неумеренных»). Влияние же князя усилилось многократно. «Личность Фердинанда, — писал, правда несколько позже, когда система была вполне отлажена, английский посол Джордж Бьюкенен, — так выдавалась над окружающими, нет нужды говорить об его министрах. Все они большей частью были игрушками, движения которых мягко управлялись его рукой».
Пружина, до отказа зажатая Стамболовым и лишь слегка приотпущенная Стоиловым, в 1901-м развернулась со свистом. После «умеренных русофилов» Каравелова к власти, причем не только с подачи Фердинанда, но и с мандатом народа, полученным на выборах, пришли «русофилы безусловные». И эта рокировка имела под собою серьезные основания — уже не романтические, а вполне объективные.
Обрушение традиционного общества как следствие ускоренных экономических реформ привело к кризису «партий старого типа» — фактически не партий даже, а «клубов по интересам», объединявших всякого рода «образованщину», вещающую от имени бессловесного населения. Ибо население начало просыпаться. С возникновением хоть сколько-то серьезной промышленности, а следовательно, пролетариата, появились первые марксисты, создавшие в 1894-м Болгарскую рабочую социал-демократическую партию (БРСДП). Они теснейшим образом были связаны с российскими товарищами и так же, как они, практически одновременно раскололись чуть позже на «умеренных» и «радикалов» («тесняков»).
Однако если марксисты на тот момент — страна-то всё еще была чистой Анчурией[41] — особой опасности для «государственных людей» не представляли, то появление Болгарского земледельческого народного союза — «партии крестьянства» (что-то типа российских эсеров), возглавляемой совсем молодым, но крайне харизматичным Александром Стамболийским, заставило старую элиту завертеться. Опасность возникла просто потому, что новые люди, происходя из крестьян и тесно с крестьянами связанные, говорили вещи, близкие и понятные подавляющему большинству населения, и говорили предельно доходчиво.
Основной посыл: всякие рассуждения о «классах» — вредный бред. Частная собственность — «движущая сила труда и прогресса». Общество делится на сословия, каждое из которых вносит свою лепту в развитие страны. А в чем основа благосостояния и развития Болгарии? Правильно, в сельском хозяйстве. Следовательно, что нужно развивать? Верно, только те отрасли, которые связаны с сельским хозяйством, а остальное купим за кордоном. А кто создает «общественные блага»? Именно, крестьяне. Стало быть, землю — тем, кто ее обрабатывает, и поровну. Но чтобы маленькие хозяйства не нищали, надлежит развивать кооперативы. И главное: именно крестьянству следует доминировать над «гражданами» (всеми сословиями горожан), которых меньшинство.
Наивно? Да. Утопично? Да. Как и всякое народничество.
Но угроза всем прочим «сословиям» была очевидна, и этому нужно было что-то противопоставлять. Поэтому, если «русофобы» всех мастей прежде всего стремились к экономической модернизации, в рамках которой от России проку было мало (к тому же в бизнесе братьев нет), то «русофилы» в лице Данева видели главную внутреннюю задачу в перезагрузке системы управления, чтобы противопоставить новым тенденциям что-то новое и попытаться расколоть пугающее единство «новых людей». И первым, что приходило в голову, было именно усиление ориентации на Россию, которую абсолютное большинство крестьян, прислушивавшееся к мнению «бать» и не любившее «русофобов», сдиравших с деревни последнюю шкуру, по традиции уважало и считало «старшей сестрицей».
Но было и кое-что еще, не менее, а возможно, и куда более важное. На рубеже веков размеренная, привычная жизнь, какой веками жили не тужили, вдруг заспешила. Мир менялся, старые конструкции рушились. «Концерт», несколько десятилетий пусть и с огрехами, однако все-таки гарантировавший некую стабильность послевоенного мира в Европе, неожиданно для простецов дал трещинки — пока еще очень мелкие, но с нехорошей тенденцией формирования двух равновеликих союзов.
Вена тянулась к Рейху, делясь влиянием на Стамбул, Россия, напротив, сближалась с Францией. Туманный Альбион не примыкал ни к кому, но немногим посвященным уже было понятно, что ростом влияния Берлина там очень недовольны. И на фоне всего этого Софии приходилось выбирать. А выбирать было, собственно, и не из чего.
Старые «русофобские» ставки на Австро-Венгрию, обусловленные в основном тем, что она имела возможность «подкинуть бабла», а Россия такой возможности не имела, требуя подчиняться «в благодарность за Освобождение», исчерпали себя. Став монополистом, Вена начала ставить непомерные и непосильные условия, да к тому же во внешней политике категорически полагала «македонский вопрос» решенным, а если и подлежащим какому-то уточнению, то только в пользу абсолютно ручных белградских Обреновичей плюс (в Добрудже) Румынии. Это Болгарии не подходило ни в каком варианте, и крах Стамболова, к слову сказать, случился не в последнюю очередь из-за диктаторского «чего изволите?» на сей счет. Россия же, побив горшки с Веной и совершенно не доверяя Обреновичам, придерживалась (хотя и не афишируя) того мнения, что основной «балканский вопрос» еще предстоит решать.
Кроме того, и Вена, и Берлин еще не дозрели до полноценного вывоза капиталов, их интересовал в основном вывоз товаров, что «новых болгар» совсем не устраивало. В связи с этим возникла необходимость диверсифицировать схемы получения кредитов и инвестиций и найти их на лучших условиях, нежели в обоих Рейхах. А такие условия мог предоставить только Париж, и ключик к калитке, ведущей туда, лежал в Петербурге, отношения которого с Францией уже были куда как хороши, а становились всё лучше. Да и сам Петербург, в отличие от не столь уж давних времен, мог уже предложить что-то кроме «я тебя породил...». Пусть немного, но все-таки не только «не потерплю!».
Так что, при всей искренности стремлений и убеждений профессора Данева, его «русофильство» — вне зависимости от субъективных соображений — было «русофильством нового образца», проистекающим не только из идеалов, но и из чистых интересов. И оно окупалось. После запредельно дружественного визита Фердинанда и Стояна Данева в Петербург в мае (июне) 1902 года и подписания там двусторонней «военной конвенции» о дружбе навек против Вены и Бухареста Россия пролоббировала в Париже огромный долгосрочный заём на более чем выгодных (никто на такое и не надеялся) условиях.
Таким образом, по итогам этой поездки правительство Данева получило возможность не только вырваться из непростого финансового кризиса, сверстав бюджет, выплатив проценты по венским долгам и развернув вспять инфляцию, но и на ближайшее время добиться полной стабилизации внутри страны, а следовательно, наконец-то заняться и решением вопроса, одинаково, пусть даже по разным соображениям, волнующего и князя, и абсолютное большинство его подданных. И вот теперь, думается, необходимо снова притормозить и оглянуться...
К началу XX века судьба «третьей сестрицы» в понимании среднего болгарина была уже даже не кровоточащей раной, а невыносимо свербящим гнойником. Исполни Порта свои обязательства по Берлинскому договору, ситуация, возможно, как-то смягчилась бы, но поскольку никто не напоминал, она ничего не исполнила и ни о какой обещанной автономии даже не заикалась, в связи с чем христианам Македонии жилось скверно.
И у Софии болело. Причем это ведь было не чье-то, не двоюродное, а свое собственное, ибо понятия «македонец» в этническом смысле тогда не было. Вообще. Как явления, чего, в общем, никто и не отрицал. Как писал Александр Амфитеатров, изъездивший в те времена Балканы вдоль и поперек, «говоря о тамошних славянах, и турки, и австрийцы, и наши представители, подразумеваем, главным образом, болгар, хотя, конечно, в некоторых районах и сербов».
То есть в основном жили в Македонии болгары, от «болгарских болгар» отличавшиеся только тем, что молились в церквях, подчиненных Стамбулу. Правда, на крайнем западе, у самой сербской границы, было какое-то количество сербов, а на юге, вокруг Солуни, болгарские села перемежались с селами греческими, но и только. Из такого положения дел
в Болгарии, с ее огромной и очень влиятельной македонской диаспорой, и исходили. Вполне соглашаясь с тем, что и сербы есть, и греки есть, и никто их ни обижать, ни гнать с болгарской земли не намерен.
Однако в Белграде, отталкиваясь от чеканной формулы знаменитого Ильи Гарашанина — «Население Македонии суть испорченные, но ещё не безнадежные сербы» — с такой постановкой вопроса не соглашались. И в Афинах, где уверяли, что «Население эгейской Македонии суть испорченные греки, которых ещё можно спасти» — тоже. А в самой Македонии ни с кем не соглашались албанцы, срочно осаженные там турками на постоянное жительство, чтобы разбавить ненадежный элемент надежным. И поскольку всем было понятно, что вопрос не решен, но всего лишь отложен, котел бурлил и кипел, и ни о каком примирении заинтересованных сторон не было, да и не могло быть и речи.
На первых порах, впрочем, по крайней мере не пахло кровью. То есть, пахло конечно — болгарские четы «непримиримых» атаковали албанские и турецкие села (понемногу задевая и сербов, и греков), албанцы и турки в ответ атаковали села болгарские (грекам и сербам при этом тоже доставалось, но сугубо по экономическим соображениям), греки и сербы тоже не оставались в долгу — но это была рутина. Хмурая повседневность, которую все, и власти, и население, воспринимали примерно как стихийное бедствие, подкидывая четам на бедность сущие крохи.
Старших братьев, в основном, интересовала «культурная пропаганда», запретить которую Стамбул — поскольку в этом был заинтересован «концерт» — не мог. И все балканские столицы активно работали в этом направлении, обосновывая свои «исключительные права» на «третью сестрицу» длинными списками летописных данных, историческими картами и данными «этнических опросов». Итоги которых (кроме болгарских, относительно объективных, ибо жульничать не было нужды) сосали из пальца до такой степени, что даже венские политики «не принимали всерьез».
Первой в этом смысле взяла старт австрийский сателлит Сербия, которую Порта, имея гарантии Вены, не опасалась, а скорее (в пику Болгарии — особенно при Баттенберге) подыгрывала: подписав с турками соответствующую конвенцию, Белград открыл консульства в Салониках, Скопле и Битоле — и понеслось. В Стамбуле сербский посол Новакович с позволения султана учредил «Общество сербо-македонцев», в самой Македонии при полной поддержке белградских властей и Константинопольской епархии открывались сербские школы, лектории, библиотеки, газеты. Даром (с бело-сине-красными чашками в придачу) раздавалась литература, доказывавшая, что Македония — «колыбель сербства» и «сербом быть почетно, а болгарином стыдно». Потому что «сербы воины, а болгары прислуга». И так далее. И следует сказать, на многих амбициозных, но слабо образованных крестьянских пацанов (смотрите очерк «Зовите меня Крcте», а в книге будет отдельная глава) это действовало.
Не менее яро (хотя не по всему краю, а только вдоль Эгейского побережья и чуть вглубь) «культурно пропагандировали» и «великогреки». В первую очередь, опираясь на константинопольских иереев, злившихся на болгарских конкурентов, однако и лекции про Александра Македонского, и красочные комиксы для неграмотных про «Великую Ромейскую империю» и «славное общее прошлое» тоже имели место. Несколько позже, однако (в связи с «критской резней», а потом и военным конфликтом), им турки покровительствовать перестали, зато (в обмен на полную лояльность Стамболова, даже выдававшего Порте четников) дали льготы болгарам.
Поблажки даже (правда, только церковные, в ущерб грекам), но этого хватило. У экзархии (автономной территориальной подструктуры Вселенского Патриархата) имелась широкая сеть приходских школ — обычных и воскресных, так что «культурная пропаганда» тоже пошла вовсю, а потом открылись еще и школьное попечительство (после чего началась подготовка местных кадров для обычных средних учебных заведений), и газеты. Естественно, всё это за счет болгарского бюджета. Правда, при Стамболове в рамках этой пропаганды существовал жесточайший запрет на «острые» темы, но после падения диктатуры он был снят.
Всё это внешне выглядело очень прогрессивно и даже куртуазно, но чем больше людей, получая образование, читало умные книги и начинало «мечтать о странном», тем явственнее в воздухе пахло порохом и по-настоящему большой кровью. И вот в такой, правду скажем, совсем непростой обстановке, 22 октября (5 ноября) 1893 года, когда Стамболов еще был в силе, хотя солнце его уже клонилось к закату, шесть интеллигентных молодых людей — учитель, еще один учитель, врач, библиотекарь, стряпчий и опять-таки учитель, собравшись в одной из салоникских кофеен, а затем продолжив разговор на дому, пришли к выводу, что ждать помощи от официальной Софии не стоит, а действовать вразнобой — только делу вредить и, стало быть, без организации уже никак.
Не следует думать, что «салоникская шестерка», через год ставшая «восьмеркой», была сборищем тихих мечтателей. Жесткие были парни, решительные и без каких бы то ни было комплексов. Все с солидным опытом, все так или иначе связаны и с «дикими четами», и с «вольными стрелками» типа известного нам Пиротехника; все, готовясь к «учредительному съезду», много думали и советовались со старшими товарищами.
Так что всё было крайне конкретно. Задачи Македонской революционной организации[42] (позже — Болгарские македонско-одринские революционные комитеты, потом — Тайная македонско-одринская революционная организация — ТМОРО, а затем — Внутренняя македонско-одринская революционная организация — ВМОРО) определили быстро. Главные — две. Во-первых, борьба с белградским влиянием — «прежде чем сербская пропаганда усилится и раздробит народ», а во-вторых, «осуществление двадцать третьей статьи Берлинского договора», то есть реальная автономия — на уровне «Южной Румелии». Это сопровождалось общим признанием, что о непосредственном присоединении Македонии к Болгарии, как бы ни хотелось, говорить нельзя, ибо «это вызовет множество дополнительных осложнений из-за противодействия великих держав и амбиций соседних государств». А вот автономная Македония со временем, глядишь, или с Болгарией сольется, или, в крайнем случае, станет «связующим звеном федерации балканских народов». Метод решения предлагался один: вооруженное восстание. Один был и принцип: «Македония для македонцев».
А вот насчет того, кто такой «македонец» и, следовательно, кому можно вступать в Организацию, а кому нет, разбирались дольше. Сперва сошлись на том, что принимать следует «любого болгарина, ничем себя не запятнавшего, который обещает быть полезным революционному освободительному движению», но чуть позднее (ради массовости) уточнили: «любого жителя Европейской Турции». Ну и, наконец, определили структуру: Центральный комитет — в Салониках, а от него сетью по всей Македонии, разделенной (как в свое время, накануне Апреля, Болгария) на революционные округа, — местные ревкомы, плюс Загранбюро в Софии для контактов с общественностью и сбора средств.
Как бы то ни было, Организация была настолько «за Болгарию» (да и отцов-основателей в княжестве знали не понаслышке), что София, где за «третью сестрицу» болел даже фактически по политическим причинам сливавший ее Стамболов, конспираторов поддерживала, и достаточно щедро, хотя, разумеется, и негласно. Такое положение дел сохранялось и при всех правительствах после ухода диктатора — при аккуратном непротивлении Фердинанда, к Македонии как таковой равнодушного, но мечтавшего о величии.
Правда, София при этом старалась взять Организацию под контроль, чтобы не нагнетала, а парни не собирались плясать ни под чью дудку, в связи с чем витала в воздухе некоторая взаимная настороженность, однако дело двигалось. В июне 1896 года Гоче Петров, шеф Загранбюро, побывал у самого премьера, а в июле в том же кабинете приняли Христо Матова — одного из лидеров подполья.
Внутренняя македонско-одринская революционная организация
По итогам бесед, прошедших в достаточно теплой обстановке, Константин Стоилов записал в дневнике: «Доверие вызывают в высокой степени [...] 5-10 тысяч ружей и около 100 тысяч левов не кажутся завышенными претензиями. [...] Убедительно аргументировано, революционная идея очень распространена в Македонии; сербская пропаганда не опасна, есть потребность в оружии [...] Как оказывать влияние? Необходимо поразмыслить».
Итогом размышлений стали контакты с Верховным Македонским комитетом, созданным уроженцами «третьей сестрицы», работавшими в Болгарии на пользу Организации, но с подачи Стоилова решившими действовать самостоятельно. Это, конечно, не понравилось «солунским», ориентация ВМК на Европу лидерам Организации — в основном «русофилам» — тоже по вкусу не пришлась, но коль скоро «комитетчики» болели за «общее дело» плюс были тесно связаны с армией, наметившиеся трения вскоре заглохли.
И поехали. Вскоре после того Комитет установил контакт с офицерскими обществами отставников, действовавших в том же направлении под руководством Ивана Цончева — одного из самых блестящих офицеров болгарской армии, близкого к самому князю, ничуть против общественной деятельности полковника не возражавшего. А деятельность была куда как бойкая: в 1897-м Цончев даже инкогнито съездил в Македонию — инспектировать четы.
В итоге совместная работа пошла на славу: вынос из арсеналов и с армейских складов «списанного» оружия и «отстрелянных в ходе стрельб» боеприпасов стал нормой жизни, военное министерство выделяло и деньги, проводя их по статье «патриотическое воспитание крестьянской молодежи». Летом того же 1896 года Даме Груев, еще один лидер Организации, с помощью Бориса Сарафова, одного из людей Цонева, повидался с военным министром, обещавшим выделить «под свою личную ответственность» 200 винтовок «Martini».
Нашли ребята взаимопонимание и в русском консульстве, глава которого, запросив Петербург, принялся регулярно жертвовать на «пансионаты для глухонемых детей». А уж налаживать связи с греческими, албанскими и турецкими контрабандистами, готовыми за живой нал поставлять всё что угодно, не было и нужды, поскольку эти связи давно были налажены через четы и хлопцев Наума Тюфекчиева.
По сути, на этом этапе единственное серьезное расхождение у двух братских организаций было только по вопросам тактики. «Комитетчики» — в основном военные — полагали, что восстание нужно начинать как можно раньше, силами «групп освобождения» из-за границы, как в Болгарии в старые времена. А вот «солунские» стояли на том, что необходимо создавать подпольную армию, агитируя народ через церковно-приходские школы и активируя действиями мелких чет широкие массы, без участия которых восстание обречено на провал, ибо, как писал Гоце Делчев, «спасение Македонии — во внутреннем восстании. Кто думает иначе, тот лжет себе и другим».
Правда, мнение «штатских политиков» кадровых офицеров если и волновало, то очень мало. Средств для реализации своей линии без согласования с партнерами у них было вполне достаточно, а что касается возможных неудач, то, как честно признавал один из лидеров Комитета, «говоря прямо, на удачу своими лишь силами рассчитывать вряд ли стоит. Опыт Святого Апреля подтверждает, что большинство населения слишком осторожно и неподъемно. Тем не менее неудача способна сыграть не меньшую роль, потому что неизбежная и жестокая месть турок всем христианам подряд неизбежно вызовет в Европе такую же реакцию, какую в 1876 году вызвала печальная судьба Батака, а затем и вмешательство держав, которые принудят султана исполнить обещание автономии».
Остановить закрутившееся колесо, вернувшись к уютной «культурной пропаганде», было уже немыслимо, да никто этого и не желал. Под руководством Трайко Китчанова, бешено активного лидера из числа «умеренных русофилов», отмотавшего при Стамболове три года, Комитет и связанные с ним «военные братства» начали конкретную подготовку, набирая «отставников»-добровольцев и наводя контакты с воеводами чет, за полтора десятилетия партизанщины фактически превратившихся из гайдуков в «харамиев» (разбойников) с освободительным оттенком и щемивших главным образом богатых турок и албанцев. На призыв фартово-политические авторитеты откликнулись охотно и даже дали «клятву революционера»: не самовольничать, не грабить, не обижать мирных мусульман, платить за продукты и т. д., после чего им начали поставлять оружие.
В итоге к концу весны 1895 года сформировалось четыре дружины и несколько малых чет — всего, считая с македонцами, 800 стволов. И в июне первый отряд под названием «Струмицкая дружина» — 160 бойцов во главе с поручиком Петром Начевым, перейдя границу, двинулся к городу Струмице. Но не повезло. Шел дождь, дорога размокла, а потом у 26-летнего командира случился тяжелый сердечный приступ, и Петр застрелился, чтобы не стать обузой, после чего, выдержав несколько тяжелых стычек с турецкими войсками, 75 уцелевших дружинников вернулись в Болгарию, куда еще раньше отошла и дружина «Пирин», шедшая, да так и не дошедшая на помощь.
Еще причудливее получилось с самой многочисленной — 202 ствола — «Серской дружиной»: там с самого начала пошли конфликты «советников» с полевым командиром, старым и опытным гайдуком «дедом Стойо» (Костовым): воевать он желал, но правил знать не хотел, а потому, прогнав докучливых «офицериков», пошел в рейд без полномочий, действуя «старыми добрыми методами». Для начала он выжег большое помакское село Доспат, потом — еще пару турецких поселков, затем перебрался к городу Драма и почти взял его, но соблазнился сперва ограбить поместье богатого турка и погиб в стычке.
Правда, о гибели его властям стало известно не скоро (соратники, как полагалось, разрубили тело на мелкие кусочки и раскидали по оврагам), но поход сразу же сам собой свернулся. И только действия четвертой дружины — всего-то 46 бойцов под командованием подпоручика Бориса Сарафова, как сперва казалось, были успешны. Лаской и таской совершив чудо — заставив воевод не грабить, чтобы «дело оставалось чистым, патриотическим, политическим», этот командир почти без боя взял серьезный город Мелник, однако «харамии», в конце концов, не смогли сдерживать инстинкты, и несколько мирных греков пострадали вместе со своими лавками.
В итоге на пламенные призывы Сарафова «восстать и смести» не откликнулся никто. Абсолютно. Напротив, население, что мусульманское, что христианское, либо попряталось по подвалам, либо и вовсе рвануло из Мелника кто куда. В результате Сарафов, не понеся потерь (в дружине было только двое легкораненых), но осознав, что не выгорело и шансов никаких, приказал возвращаться в Болгарию.
Исход «четнической акции» обескуражил заинтересованную общественность, никак не ожидавшую такого фиаско. А вот с холодной и циничной точки зрения государства авантюра была даже полезна: Порте показали, что Болгария может делать неформальные, но реальные гадости, России накануне «потепления» дали понять, что от Болгарии может быть прок, а лично Фердинанду, о котором вся София знала, что он акции симпатизировал, это принесло дополнительные очки. Но активисты и сочувствовавшие, мягко говоря, огорчились. Они были готовы ко многому, вплоть до моря крови, и заранее, под большим секретом («только Вам, друг мой, и только между нами»), сообщили корреспондентам европейских СМИ, что грядут сенсации и что скоро весь мир узнает о героях, — а герои, как выяснилось, чижика съели. Народ, как водится, оказался каким-то «не таким», не горящим страстью возложить себя на алтарь Отечества, а деятельность воспетых в сотнях статей «романтических воевод» и вовсе обрушила все идеалы, да еще и многое напортила, ибо турки, не будь дураки, отыграли «доспатский погром» по полной программе.
Прислали следователей, прислали журналистов, кого надо допросили, с кем надо провели интервью, всё сфотографировали, задокументировали, — а потом предъявили Европе. И картинка оказалась до такой степени некрасивая, что Трайко Китанчев, и без того потрясенный провалом своего хитрого плана, слег с инфарктом и уже не встал, а Комитет вступил в период длительного кризиса.
Ругались все. Что делать, не знал никто. Слабые духом, махнув рукой, и вовсе покидали ряды, разочарованные переходили в Организацию, полковник Цонев, утратив интерес к «затеям штатских», полностью сосредоточился на работе с «офицерскими братствами». Выкарабкаться из пропасти удалось только в 1899-м, когда у руля встал Борис Сарафов, сделавший Комитет автономной подструктурой ТМОРО и неофициально разделивший полномочия с ее заграничными представителями — Гоце Делчевым (фактическим военным лидером) и Гёрче Петровым (главным идеологом).
С этого момента все рычаги управления подпольем замкнулись на Салоники, и влияние Организации (особенно после очередного, в 1896-м, съезда) стало стремительно расти.
Естественно, основным пунктом повестки дня съезда 1896 года стало обсуждение недавней акции и подведение итогов. Почтили минутой молчания память двух «агентов», незадолго до того арестованных и умерших под пытками, так ничего и не сказав. Признали, что конспирация поставлена хорошо, а заодно приговорили к смерти всех, причастных к допросу погибших, и назначили исполнителей убийства.
Перейдя к главной теме, сошлись на том, что пример подан правильный, но никаких импровизаций впредь допускать нельзя — под страхом смерти. Также определили необходимость жесткого подчинения ревкомов Центру и невозможность их подчинения кому угодно другому — под страхом ее же. Уточнили: особо заслуженные деятели (типа Пиротехника) «вправе действовать самостоятельно, не уведомляя, если их действия не противоречат интересам Организации».
Определили приоритет: взять под контроль все «направления борьбы» и начать наконец формировать подпольную армию, а также «поскольку народ не проявляет готовности к борьбе, агитировать и готовить его всеми средствами, не исключая и принуждения». Постановили возложить эту задачу на «временные» четы, созданные незадолго до того «для наказания шпионов и других лиц, провинившихся перед Организацией, без различия их веры и народности, и сбора революционного налога». То есть фактически учредили тайную полицию, разделив ее на два отдела — «сыскной» (разведка) и «карательный» (исполнение приговоров).
За? Против? Воздержавшихся нет. Наши цели ясны, задачи определены. За работу, товарищи!
С удовольствием рассказал бы о принципах устройства, методах подготовки личного состава и организации деятельности ВМОРО, но это, во-первых, тема частная, а во-вторых — необъятная. Скажу только, что ребятам из Солуни, двигаясь путем проб и ошибок, удалось создать нечто принципиально новое, чего раньше не было нигде и никогда. А именно — идеальную террористическую структуру, на примерах которой учились бойцы ИРА, ЭТА, УПА (эти украли даже флаг) и ЛЕХИ, а также усташи, латиноамериканские герильерос, «красные бригады» и т. д. В какой-то мере, пожалуй, этих парней можно сравнить с эсерами, но сравнение не очень: в отличие от российских боевиков, македонцы сумели избежать всякого контроля, не пропустить в руководство никаких провокаторов, не впутаться ни в какие ведомственные игры, и дисциплина у них была железная, а в смысле массовости и говорить не о чем.
Так что с 1896 года раскрутка македонско-одринской организации пошла очень обстоятельная, даже за рубежом. Ячейки Организации (с функциями распространения информации, сбора денег, разведки) появились в университетах Петербурга, Москвы, Киева, Казани и Одессы, причем при вполне благожелательной опеке спецслужб. «Цербер наш, добрейший и умнейший Федор Петрович, — вспоминает Христо (Кирилл) Баталов, — седой, видавший виды жандарм, порой по-свойски заходил на квартиру, вел душевные беседы за чаем с пирогами от супруги, которые неизменно приносил с собою, и хвалил наше желание постоять за правое дело, поминая, что за Россией не пропадет».
А по всей Македонии уже действовали небольшие, очень мобильные — пришли, сделали, разошлись по домам и снова мирные люди — «временные» четы плюс «курьеры» (нелегалы) из активистов Организации и доказавших свою надежность «харамиев». Сперва — только добровольцы из Болгарии, но со временем костяк оброс и местным мяском. Сколько их было, точно не ведомо — вероятно, от двух до трех десятков, но дело свое они знали. «Военный делегат» Гоце Делчев, гений подполья, наладил работу на совесть, особо указав ни в коем случае не вступать в конфликт с турецкими войсками. Только пропаганда, мелкие «эксы», замаскированные под чистую «уголовку», и казни «провинившихся» — в основном предателей, шпионов и «крыс», пытавшихся утаить часть общака.
Всё прочее каралось «порицанием», но экзекуции неизменно обставлялись так, что полиция дела закрывала за отсутствием факта преступления. Ибо внешне всё выглядело как самоубийство или несчастный случай (лошадь понесла, мосток обвалился, грибов поел, утонул по пьяни... да мало ли что с человеком может случиться). И до особого приказа — никаких стычек с турецкими властями.
Как ни странно, при очень небольшом опыте (новички учились буквально на ходу) конспирация с самого начала была почти идеальна: за почти два года, при активно раскручиваемой деятельности, — никаких «кротов» и никаких провалов. Так было аж до ранней весны 1898 года, когда, расследуя не совсем чисто исполненную ликвидацию турка-старосты в селе Виница, полиция, сумев разговорить нескольких что-то слышавших болгар, поймала кончик ниточки и размотала клубок, в итоге найдя склады оружия и — самое главное — выяснив, что Македония «покрыта сетью» подпольных комитетов.
Естественно, пошли серьезные розыски, многие «временные» угодили в застенки. И хотя признаний было очень мало (специальным подпунктом устава предусматривалось, что за болтуна отвечает семья), стало ясно, что подпольную армию следует перестраивать, — и весной 1898 года ЦК дал установку на формирование «регулярных» чет — постоянно действующих партизанских отрядов с функциями той же тайной полиции, состоящих из «нелегалов», которым было нечего терять, ибо перед властями они уже «засветились». Вслед за тем оформились и органы «подпольного правительства», исполнительные и судебные, не подчиняться которым было себе дороже. Впрочем, лучше, наверное, предоставить слово очевидцам, цитаты которых собраны в трудах российского историка Михаила Ямбаева...
«Все учителя народных школ, — отчитывался начальству Александр Ростковский, консул в Битоле, — суть революционеры до мозга костей и назначаются экзархатом по указке Комитета. [...] Комитеты не позволяют селянам обращаться к властям с жалобами, а заставляют прибегать к суду инсургентов для разбора взаимных претензий».
«Болгарский агент, — вторит консулу Александр Амфитеатров, — священник, учитель, комитаджий[43], четник — становится негласным правительством страны и как бы ее душой».
«Во всем здешнем округе, — дополняет Александр Гирс, консул в Салониках, — едва ли найдется селение, в котором не гнездилась бы чета повстанцев, которых жители обязаны полностью содержать. Личный состав этих чет селянам известен. Последние находятся с ними в постоянном общении и настолько подчиняются их влиянию и власти, что были случаи обращения, всегда успешного, крестьян к четникам за помощью в деле обнаружения виновных в разных преступлениях, обычных в сельской жизни — таких, как конокрадство, воровство. Селения обложены "натуральной и денежной повинностью" для заготовки разного рода запасов, но, следует отметить, подать эта весьма скромна и селяне платят ее охотно».
Впрочем, были, конечно, и такие, кто делиться не хотел, в основном из зажиточных горожан, но этот вопрос был проработан Комитетами досконально. «Подоходный налог» надлежало выплатить в три дня. При неуплате посылали еще одно письмо, удваивая первоначальную сумму. При повторной неуплате — третье уведомление, сумма опять удваивалась. А затем к «предателям» приходили, и тогда уже не спасали даже былые заслуги, и никакой статус, хотя бы и духовный сан, уже не помогал. Скажем, некоего отца Ставре, видного просветителя, не пожелавшего платить «патриотический взнос», пристрелили без разговоров, тем самым окончательно убедив население, что спокойно спать можно, только уплатив налоги.
На первых порах, учитывая, из кого в основном состояли «регуляры», палку даже перегибали, и сильно. «Следует заметить, — пишет тот же Ростковский, — что все меры, принимаемые в последнее время Комитетами, приносят скорее вред, нежели пользу болгарской идее. Не говоря уже о властях, которые стараются всеми силами поддержать другие национальные пропаганды во вред, но и сами богатые турки-землевладельцы заставляют своих крестьян отказываться от болгарской национальности и переходить на сторону сербов, которые считаются лояльными, а не такими революционерами.
Все эти обстоятельства заставляют поневоле простых крестьян избегать всяких сношений с болгарами и дружить с сербами, тем более что здешнее народонаселение до того развращено, что для него нет ничего священного — ни национальности, ни патриотизма, и потому, в отличие от революционеров, руководствуется исключительно личной выгодой. Раз им не выгодно быть болгарами, то отчего же не быть сербами. Число убийств всё увеличивается, и они остаются большей частью ненаказанными, т. к. ни один свидетель из боязни мести не решается давать показания против убийц».
«Нынешние македонские деятели, — пишет Александр Аркадьевич далее, — убивают всех тех (турки, арнауты, греки, болгары и пр.), кто так или иначе мешал или мешает революционному делу, не стесняются убивать чуть ли не в самой церкви, не признают для себя никаких авторитетов, а только ищут денег под предлогом необходимости вести агитацию. [...]
Следует отметить, лично они в огромном большинстве вполне бескорыстны и не тратят деньги на излишества для себя, но главным образом — на подкуп полиции и чиновников, что обеспечивает им безнаказанную свободу действий, но эти убийства становятся вредны. Так, например, убийство Абдурахмана-бея за то, что он покровительствовал сербской пропаганде, заставило десять сел Поречья признать себя сербскими из опасения, что албанцы будут мстить болгарам.
Конечно же, сербы действуют ничуть не лучше, но их активисты боятся болгар так же, как и арнауты, и потому сербского террора в крае сейчас нет. Болгарские же революционеры устраивают в горных селах склады оружия и агитируют население (порою под видом мусульман или греков) готовиться к тому, чтобы сбросить турецкое иго, злоупотребляя при этом именем России, каковая, по их словам, непременно поможет. Когда же недавно болгарский торговый агент хотел известить свое правительство о преступной деятельности Комитетов, ему дали знать, что если министерство в Софии и не сочувствует, то во всяком случае не осмелится что-либо предпринять против этих рьяных патриотов».
В общем, неспокойно было в Македонии на рубеже веков. К тому же активность Организации подтолкнула Белград и Афины на попытку создания альтернативных формирований: в северную Македонию начали проникать сербские четы, пытавшиеся (в союзе с албанцами) защищать сербские села, а на юге появились «андарты» — греческие отряды, разъяснявшие приморским болгарам, что они, в сущности, греки. Но... При первом же появлении «сил быстрого реагирования» ВМОРО оппоненты бежали за кордон — болгарских «террористов» (между прочим, официальное офицерское звание в «подпольной армии») боялись до истерики, и связываться с ними решались только турки, но от турок по приказу ЦК «террористы» уходили, не вступая в столкновения.
А между тем, после почти полутора лет полной симфонии, вновь начались терки Организации с Верховным Македонским комитетом. Насчет восстания как единственного средства обретения хотя бы автономии согласие было по-прежнему полное, как и насчет того, что самим в этом случае не победить, но восстание с последующей резней, как когда-то Апрель, должно заставить Европу и Россию вмешаться. Но вот относительно тактики и вопроса «кому рулить?» возник раскол. Если ЦК ТМОРО считало, что для успеха задуманного нужно готовиться как можно лучше, создавая реальную опору в массах, чтобы всё началось изнутри, и «умеренное» крыло «комитетчиков» во главе с Борисом Сафаровым его всецело поддерживало, то «радикалы» категорически настаивали на немедленном старте силами «внешних чет», как в 1895-м. Они мотивировали свою точку зрения тем, что все ошибки учтены, а тактика «позитивного террора» начинает отталкивать население и всё, что сделано, может пойти насмарку. «Знаете,— отвечали "внутренние", — исправляй — не исправляй, если население не готово, получится опять плохо, а население не готово». Что же до отталкивания, то «хомячки» («свинопасы») всё равно к «общему делу» не примкнут и против тоже не выступят, а подчинятся победителю. Так что прежде, чем начинать, нужно набрать и подготовить как можно больше «настоящих юнаков», однако до этого еще далеко.
В конце концов спор перешел в раздор. «Радикалы», возглавленные вернувшимся в активную жизнь генералом Цончевым, начали запускать в Македонию собственные четы, на что Организация крайне обиделась, и в «спорных» селах начались стычки — по счастью, не очень кровопролитные. Уладить дело миром никак не получалось, поскольку неофициально за «радикалами» стояли очень высокие люди. Софию тревожила излишняя самостоятельность Организации, там хотели бы видеть главной силой в «македонском вопросе» куда более управляемый Комитет, но болгарский премьер Данев, убежденный «русофил», считал необходимыми любые действия, которые так или иначе заставят турок исполнить обещание насчет автономии.
Разумеется, свои соображения были и у Фердинанда: князь опасался, что, если промедлить, Вена найдет способ добиться у Стамбула автономии, но в пользу своих ручных Обреновичей, и надеялся, что Петербург, которому такое на хрен на надо, восстание обязательно поддержит. После этого, если выгорит, вся слава, естественно, достанется князю, а если не получится, будет предлог убрать Данева, набравшего такое влияние, что посол Австро-Венгрии, мнение которого Его многовекторное Высочество весьма чтило, уже почти открыто говорил, что излишне пророссийский курс «плохо сбалансирован».
В такой обстановке остановить телегу возможности не было никакой, да и никому не было это надо, и ранней весной 1902 года, по мнению «радикалов», условия созрели. На праздновании 25-летнего юбилея обороны Шипки их лидеры дружески поговорили с членами представительной российской делегации, услышали, что Россия, в принципе, одобряет, но полномочий советовать пока нет, и перенесли старт на несколько месяцев. Однако работу не заморозили.
К концу июня «комитетские четы» перешли границу. В горах западной Македонии (в долине реки Струма) была проведена очень серьезная разъяснительная работа на тему «Русские придут!». Состоялись переговоры с ТМОРО, которой объяснили, что на поддержке не настаивают, готовы гибнуть отдельно, но междоусобица вредна всем, — и ЦК Организации, приняв во внимание, что в окученных Комитетом районах влияние «внутренних» всё равно не очень велико, согласился держать нейтралитет, если бойцы ВМК не полезут на их поляну. А в десятых числах июля к турецкой границе подтянулись войска.
Однако и на сей раз не случилось. Сербская разведка что-то разнюхала, испуганный Белград обратился к Вене. Вена сделала жесткий демарш, потребовав от Софии — и почему-то от Петербурга — «подтвердить отсутствие военных планов», и 15 июля Фердинанд через голову премьера телеграфировал военному министру: «Пусть остановятся. Сошлитесь на мое слово. Будет катастрофа», а Ивана Цончева со штабом восстания взяли под арест и вывезли из Софии. Однако вскоре он (то ли его уже несло, то ли кто-то очень невнимательно присматривал) бежал и 3 октября появился в Македонии, где за 10 дней до того командиры чет, не имея никаких указаний из Болгарии и устав ждать сигнала, сами дали сигнал.
Далее — ярко и грустно: полтора месяца стычек и серьезных боев, в одном из которых генерал Цончев получил тяжелое ранение, освобожденные от турок города Петрик, Мелник и Горна Джумая и очень много крови. Ибо пошло куда круче, чем в 1895-м, но пороху (вернее, решительных людей) всё равно не хватило. Турки подбрасывали силы, четники и местные активисты отбрасывали их, но подходили подкрепления, — и в конце концов, когда по требованию великих держав Болгария закрыла границу («Вы премьер-министр — Вы и решайте», — сказал князь Даневу), бои сошли на нет и начались расправы.
Резня, грабежи, насилие, убийства, аресты, сожженные дотла села — и беженцы, беженцы, беженцы, на которых как мухи налетали иностранные корреспонденты, хорошо «заряженные» македонской диаспорой. В этом смысле, как ни парадоксально, хитрый план генерала Цончева (или князя?) сработал: крик в европейских СМИ (в России — на уровне ультразвука, но и представители британской прессы, гадя Берлину с Веной, старались вовсю, причем некоторые, типа Джона Макдональда из «Times», — даже от души). Петербург предложил державам проект требований к Порте, Лондон поддержал, Вена и Берлин, убедившись, что документ вполне сбалансированный, присоединились.
А параллельно, после краха очередной затеи Комитета, ЦК ТМОРО, на свою территорию конкурентов, то есть «авантюристов», не пустившей, а потому практически не пострадавшей (и более того, укрепившейся за счет множества разочарованных «внешних»), констатировал, что Организация «как единственная отныне естественная революционная власть в Македонии» принимает на себя всю полноту ответственности за всё дальнейшее.
Четник ВМОРО
Итак, учуяв реальный запашок паленого мясца, Европа встрепенулась и начала давать Стамбулу рекомендации. Первой, отдадим должное, сказала «цыц!» Россия. Резко осудив мятеж, вызванный «не угнетением славян, а деятельностью Комитетов, которые оказывают пагубное влияние возбуждением населения к восстанию против законной власти», Петербург жестко указал Порте на необходимость принять реальные меры по приведению края в порядок — в частности, «прекратить насилия и вымогательства местных чиновников, преобразовав местную полицию и жандармерию путем допуска в них христиан».
Лондон поддержал. Париж тоже. Берлин и Вена присоединились, и уже 12 декабря был издан соответствующий «ирадэ» (указ). Но это только подогрело обстановку. Албанские кланы, веками считавшие себя «юберменшами», сказали «йок», а предводители этих кланов — крюе — единогласно сообщили, что не позволят никакого равноправия, «даже и силою оружия». Начались запугивания, чему в Стамбуле, на словах категорически запрещая, не мешали, поскольку и сами реформ не хотели.
«Ко мне, — докладывал известный нам Александр Ростковский, — являются чуть ли не каждый день жители разных сел с жалобами на неистовства солдат, грабящих дома, насилующих женщин... Положение жителей отчаянное. С одной стороны, они страдают от посещения турецких солдат, уносящих с собой всё, что им попадается под руку, с другой стороны, бесчисленные революционные банды отнимают у жителей последние крохи».
По получении таких сообщений империя, в те годы пренебрегать своими рекомендациями не позволявшая никому, сделала «строгое внушение» Стамбулу, параллельно дав Софии и Белграду ряд «благожелательных советов», чтобы не пытались ловить рыбку в мутной воде, разъясняя, что не допустит никакой автономии. Ибо, как выразился тогда Владимир Ламсдорф, глава МИД, «нет македонцев, а есть конгломерат народностей и масса турок, и взрыв в этом районе способен воспламенить не только Балканы». В российском министерстве иностранных дел отчетливо сознавали, что такая автономия породит рознь, в которую так или иначе будут втянуты все балканские государства.
Вместо того в феврале 1903 года Петербург совместно с Веной предложили султану на подпись согласованный «Венский проект» реформ, теоретически способный внести в бурлящий котел какую-то толику умиротворения — в первую очередь, за счет замены албанских «полевых сторожей» (царьков и божков в селах) христианами. Кроме того, надлежало исправить дикую систему сбора налогов, при которой «сборщики податей разъезжают по стране с конвоем в 40-50 солдат, бьют страшно селян, домогаясь уплаты налогов, а их солдаты пьют, едят и кормят лошадей за счет деревни, так что все здешние села разорены и жители доведены до нищенства». Ну и «на десерт» — следовало амнистировать всех политических арестантов, в том числе недавних повстанцев.
Проекту сопутствовало резюме, отдельно оглашенное в Македонии: «Россия считает проведение данных реформ достаточным для того, чтобы в сложившихся обстоятельствах вполне обеспечить существенные улучшения быта христианского населения» и «твердым словом обещает, что доверившиеся ей христиане и [...] государства могут в дальнейшем с полной уверенностью [рассчитывать на] мощную защиту духовных и жизненных интересов христианского населения Османской империи со стороны российского правительства». Но при этом «Россия не пожертвует ни единой каплей крови своих сынов, ни самой малейшей долей достояния русского народа, если славянские государства решатся домогаться революционными и насильственными средствами изменения существующего строя Балканского полуострова». Типа, братушки, шантаж больше не пройдет. И, как окончательно пояснил «Вестник Европы», выражавший официальную точку зрения, «Россия ни в коем случае не повторит кровавой ошибки семидесятых годов и не даст себя вовлечь в войну под прикрытием коллективного вмешательства Европы в устройство балканских дел».
Короче говоря, поболтали, предложили, подписали, и на бумаге всё было очень красиво. Вот только овраги мешали. Взяв под козырек, Порта реально не делала ничего. Да и не могла. Да и не хотела, даже если думала, что хочет. Ибо никто в Стамбуле, будь он хоть из числа самых завзятых, самых восторженных либералов, не понимал, как вообще можно посягать на самые вековые устои.
«Турки прилагают все свои старания, — писал Александр Ростковский, — чтобы парализовать вводимые реформы». «Иначе и быть не может, — разъяснял на пальцах Виктор Теплов. — Этому противится весь внутренний гражданский строй жизни турок, основанный на Коране и шариате. При известном же отношении Корана к христианам турок самым искренним образом не может допустить предположения, что султан своим указом может на самом деле желать, чтобы неверный был сравнен в правах с мусульманином».
Это непонимание, клубящееся в самых глубинных слоях коллективного подсознания, от мозга визиря до бестолковки водоноса, приводило к тому, что реформы саботировали даже самые рьяные, самые исполнительные, ни о чем думать не склонные служаки. Например, в подзаконном акте о конкретных деталях новых принципов формирования полиции указывалось, что «лица, назначаемые на судебные, полицейские и жандармские места, будут выбираться из среды султанских подданных, заслуживающих уважения», и ни единым словом не поминалось о христианах, а это выхолащивало весь смысл Венской программы.
«Настоятельно прошу понять, — криком кричал в отчетах Виктор Федорович Теплов, — что подписать от турок можно требовать чего угодно, и они подпишут, но пока не будет сломлен мусульманский дух завоевателя, не допускающего равенства с завоеванным, до тех пор из этих требований не выйдет ничего, кроме праздных бумажных обещаний». Собственно, все люди, так или иначе знающие реалии края, выли в один голос, но в столицах верили официальным заявлениям мусульманского государства, которое — вновь повторюсь — без всякого злого умысла старалось, в первую очередь, успокоить правоверных (дескать, господами были, господами и останетесь), а заодно и показать «неверным», что реформы реформами, но добиваться назначения на госслужбу лучше не надо.
Даже широко распиаренную в стамбульской прессе «амнистию во имя примирения» провели только частично, выпустив на свободу «только тех, кто не занимал руководящих постов и не воевал против законных властей с оружием в руках», то есть в основном ЧСИР, да еще немногих сербов и греков, по каким-то причинам ввязавшихся в болгарское восстание. Дополнительно — это уже на уровне вполне сознательном — Стамбул вовсе не хотел настраивать против себя балканских мусульман, даже не турок (в основном потомков «отуреченных» славян), а албанцев, которых полвека сам же переселял в Старую Сербию (Косово) и Македонию, чтобы те поддерживали порядок.
Албанцы этим и занимались, причем очень успешно, взамен (как опять же писал Теплов) «пользуясь покровительством органов администрации и всячески эксплуатируя христиан, которые их боятся и ненавидят». И вот этот аспект проблемы, в упор не замечаемый Европой, а Россией если и замечаемый, то не очень оцененный, имел особое значение. Даже такие сторонние наблюдатели, как Герберт Вивиан — военный корреспондент «Times», вглубь не заглядывавший, — отмечали, что «здешние албанцы представляют собой турбулентный элемент, нетерпимый к своим соседям, они ни за что не поступятся своими вековыми привилегиями и не примут реформ, низводящих их на степень равенства с христианами, тем самым лишив части доходов». А уж профессионалы и просто люди «в теме» — те и вовсе рубили сплеча.
«Арнаут, — разъяснял в знаменитом романе "Русский консул” великий серб Вук Драшкович, — горец, кочевник, а пахарь — лишь поневоле. Когда у него кончается хлеб, он выходит на большую дорогу. Серб, столетиями крестьянствуя по Косову и Метохии, кормил и себя, и своего господина. Содержа бегов[44] и спахиев[45], потом и кровью завоевывал право жить по своим обычаям. Арнаут же давал бегу столько, сколько хотел, а часто турок и вовсе с него ничего не требовал. Арнаут не вносил денег ни на празднества, ни на строительство мечетей. Если же чувствовал голод, шел отнимать чужое; грабил сербов, забирая всё, что был в силах унести».
В полной мере поддерживал его уже не раз помянутый Виктор Машков, консул в Скопле, балканист высокого класса. «Вследствие поразительно быстрого, на наших глазах происходящего разжижения славянского элемента и замещения его арнаутским, Старую Сербию уже давно правильнее было бы называть Новой Албанией, — писал он. — Предоставленные самим себе арнауты повели дело так, что еще живущие между ними христиане стали их бесправными рабами. [...] Всякий самый негодный из арнаутов может невозбранно отобрать и дом, и имение, и скот, и дочь, и жену, и детей христианина.
Люди, почему-либо имеющие несчастие не понравиться тому или иному арнауту, а тем более осмеливающиеся протестовать против насилий, безжалостно исчезают с лица земли. Благодаря такому ужасному положению православное население Старой Сербии поразительно быстро редеет, и уже теперь эта исконно славянская земля остается славянской лишь по имени. Еще десять, много — два десятка лет такого режима — и христиане останутся лишь по городам.
Если кого-то арнауты в этих местах и опасаются, то разве лишь с недавних пор болгар, ответная чудовищная жестокость которых их обескураживает, и подчас выходит так, что местные, ранее ради пенсий из Белграда писавшие себя сербами, ради защиты объявляют себя болгарами, что совсем не трудно, ибо язык и вера одинаковы».
И — черточкой над «й» — тонкий и наблюдательный Александр Амфитеатров: «Если так продолжится и дальше и стамбульское правительство не стряхнет с себя преступной слабости и робости перед албанцами, то не пройдет и десяти лет, как в Старой Сербии не останется ни одного серба, — все будут либо перерезаны, либо вынуждены эмигрировать. И учредится там албанский вертеп, и будет там ад, и что из этого выйдет, одному Господу Богу известно. Разве что на кровавое поле явятся болгары со своими ножами и револьверами, и спор о принадлежности этой земли решится наконец, угаснув в море уже албанской крови».
Ничего удивительного, что албанские крюе (в патриархальных кланах их мнение решало всё), не понимая, что происходит, в итоге приняли резолюцию о необходимости «во имя достоинства албанской нации создать местные баталионы, свободные от опеки государства» и помочь султану «избавиться от назойливых иностранных требований, оставшись в стороне и вне упреков», заодно и проредив «кожухов»[46]. А сказано — сделано.
1 марта 1903 года «великий сход» крюе в Пече постановил окончательно решить христианский вопрос (без разницы между сербами, греками и болгарами) и подробно уведомил Стамбул о том, что албанцы отныне будут делать, завершив многозначительно: «Если это наше уверение не будет принято, то мы придем ко дворцу султана. Если же наше уверение будет принято, обещаем, покончив с врагами Вашего Величества, наемниками России и Болгарии, на всё будущее время оставаться верными и послушными Вашими подданными». После чего, не медля, приступили.
Для начала всего за несколько дней вырезали вместе с семьями два-три десятка христиан, сербов и греков, для галочки всё же взятых на службу в жандармерию. Заодно перебили под сотню учителей, священников и «подозрительных» болгар. А 17 марта огромная (то ли три, то ли пять тысяч), неплохо вооруженная толпа албанцев осадила Митровицу, требуя изгнать оттуда русского консула, а из Приштины — сербского. «Их цель ясна и указана в резолюции, — сообщал консул Григорий Щербина. — Они намерены уничтожить славянский элемент или заставить покинуть его родные места. В этом их честь и их достоинство. Я не стану покидать город, как предложено, поскольку, надеюсь, авторитет России и ее консула помогут спасти хотя бы кого-то».
Поздним вечером албанцы пошли на штурм, и турецкому гарнизону пришлось отгонять их орудийным огнем, после чего крюе, потеряв до трехсот боевиков и отведя толпу, сообщили военным, что всё понимают, зла на служивых не держат, но «неверных» всё равно изведут. А на следующий день погиб тот самый Григорий Степанович Щербина, выехавший искать и спасать выживших. Виновный, не знавший, в кого стрелял, был по требованию Стамбула выдан крюе и по просьбе Николая II — «ибо не ведал, что творил, а также для усмирения воспаленных страстей» — вместо виселицы пошел на каторгу.
А через несколько месяцев близ Битоля погиб и Александр Аркадьевич Ростковский, причем убили его зверски и без причин, и на сей раз Николай Александрович просто приказал виновного, жандарма по имени Халим, повесить в 24 часа. И когда этого не сделали, в Босфор вошли броненосцы Черноморской эскадры, а из Петербурга пришла телеграмма, уведомляющая султана о том, что если Болгария и Сербия решат войти в Македонию и поделить ее, Россия встретит это с пониманием и, заняв Стамбул, выступит гарантом новых реалий.
«Винаги готов!»[47] — восторженно взвыла София, «Увек спремни!»[48] — откликнулся Белград. Однако еще и эхо не утихло, а Халим уже висел, после чего вопрос был закрыт. Но только этот. Все остальные проблемы накалялись из синего в белое, фактически в трех вилайетах шла вялотекущая гражданская война. И вот теперь, более или менее представляя себе, какая обстановочка сложилась в Македонии после начала «венского процесса», самое время вспомнить об Организации, которая, само собой, тоже в стороне от событий не сидела...
В принципе, сама идея реформ пришлась «революционерам» не по нраву, и это понятно: их idee fixe — автономия, где они (а кто ж еще?) будут строить прекрасный новый мир, — откладывалась на неопределенное будущее, а в настоящем им не оставалось места, так что умеренную позицию великих держав они рассматривали как «великое предательство». Однако, рассуждали лидеры, что получилось один раз, после мятежа в Горной Джумае, может пройти и по второму кругу, — если, конечно, «турецкими извергами будет пролито уже не озеро, но море невинной крови». А в мысли о том, что так и будет, их укрепляла обстановка в крае.
Иди реформы мягко, как предполагала Европа, скорее всего, и ЦК, и Комитет нажали бы на тормоза. Но как шли реформы, мы уже знаем, и в обстановке разгула албанских банд, когда, по оценкам Александра Ростковского, «сознание необходимости борьбы с турецкой властью проникло глубоко в массу христианского населения», люди их склада, тем более имея в строю уже более тридцати тысяч «сознательных активистов», просто не могли удержаться.
Так что в начале января 1903 года в Салониках прошел съезд Организации, постановивший начать летом новое — «мощнейшее» — восстание. Причем, как указывалось в итоговой резолюции, «цель борьбы не в том, чтобы нам победить Турцию, а в том, чтобы она не могла нас победить в подготовленных для массового выступления районах вокруг Битоля; чем продолжительнее борьба, тем вероятнее, что однажды европейские державы будут вынуждены вмешаться».
Секретом это, разумеется, не оставалось, русские консулы извещали Петербург, и там на братушек очень сердились. Петербург совместно с Веной активно работал над новым проектом реформ, и Вена ехидно заявляла, что, типа, нас они не любят, а вас любят, вот вы и убедите их не шалить. В итоге от Софии, где, естественно, тоже многое знали, с брегов Невы требовали принять меры, и София, вполне настроенная погреть руки над костром, но вовсе не желавшая пожара, действовала в соответствии с указаниями как могла. Но могла она мало.
Разумеется, спустя пару недель после Солунского съезда Комитет был запрещен. Его лидеров, в том числе генерала Цончева, с уважением изолировали, но многие, включая Бориса Сарафова, уйдя в подполье, приняли решение поддержать инициативы Организации. Поддержать не столько по любви, сколько потому, что альтернативы не имелось: оставшись в стороне, можно было лишиться всего с таким трудом наработанного влияния в Македонии, а так, тандемом, был шанс напомнить о себе. Да ко всему еще, пока «политики» сомневались и совещались, в условиях албанского террора и растущего озлобления христиан на местах складывались обстоятельства, никакому контролю не поддававшиеся.
«Неизвестно, как в Софии, — писал тот же Ростковский, — но здешние воеводы приобрели в настоящее время особое значение, и мнение их значит едва ли многим меньше мнения приезжих эмиссаров. На своих сходках, ни с кем не согласованных, они стали приходить к убеждению о необходимости ускорить события и подготовить к весне резню христиан путем возбуждения фанатизма мусульман. Лучшим средством для достижения этого взрыва называют последовательные убийства турок, которые, выведенные из терпения, накинутся на беззащитных христиан, что повлечет за собою, по мнению этих народолюбцев, вмешательство Европы в дела Македонии, для чего не распустили на зиму людей, как всегда, а предписали им энергично действовать».
И люди действовали. Население-то дошло до ручки, до того, что уже и греки, и даже сербы готовы были выступить заодно с болгарами, и на болгарских воевод смотрели с надеждой, — а эти люди любили уважение, высоких политических соображений просто не понимая, отчего и с Софией, и с Солунью советовались очень условно. Уставы, которым присягали, они чтили, однако, если им казалось, что какие-то действия противоречат уставу, но необходимы, редактировали уставные правила вовсю.
Какое-то время этот нюанс был цивилизованным людям непонятен, и Петербург подозревал Софию в саботаже и сговоре с «внешними». Однако весной 1903 года, обыскивая трупы погибших в стычках воевод, османские власти нашли варианты «регламента» (инструкций ЦК) для полевых командиров, очень отличавшиеся и друг от друга, и от официальной версии. Бумаги, предъявленные, как полагалось, для экспертизы русскому консулу Виктору Машкову, по итогам обстоятельного изучения были признаны подлинными.
«Один из документов, — докладывал Виктор Федорович Машков, — обязывает селян коллективно жаловаться консулам и властям на турецкие насилия, независимо от того, были ли таковые. [...] С удивительным цинизмом рекомендуют убивать бесполезных для идеи людей, обвиняя затем через подставных свидетелей в убийстве самих турок. Прямо предписано нарочно убивать вредных (доносчиков) и бесполезных (тех, кто не сочувствует революционному движению) христиан для того, чтобы можно было обвинить перед судебными властями местных чиновников. Притом указано заставлять двух христиан сообразно с законом свидетельствовать, что убийство совершено одним из перечисленных мучителей. [...]
Строго указав, что любой, действующий не по пунктам регламента, является криминальным преступником,
далее советуют набирать четы из "разбойников", компрометировавших себя убийствами, как представляющих собой наиболее надежный для критической минуты элемент. [...] Подробно указаны средства организации денежных поборов, говорится о смертных казнях провинившихся и просто неудобных людей. [...] Особою задачей поставлено вооружать население. [...] С самой зимы инсургентские банды смело обходят села и заставляют селян под угрозой смерти приобретать ружья и готовиться на весну к восстанию».
Сходно и в отчетах Александра Ростковского: «Болгарские Комитеты, недовольные проектом, прилагают все старания, чтобы помешать приведению его в исполнение. С этой целью они убеждают сельское население покупать ружья и присоединяться к бандам, угрожая в противном случае смертной казнью. В консульство постоянно являются депутаты сел за советом, что им делать — исполнять ли приказания инсургентов или нет. Выслушав от меня советы не принимать никакого участия в предполагаемом восстании, эти депутаты начинают просить меня защитить их от инсургентов, т. к. те угрожают убить того, кто не будет с ними. [...]
Комитеты, не делая различий, притягивают всех к своему делу, заставляя богатых помогать деньгами, а бедных вступать в банды. [...] В последние дни участились убийства, совершенные по приказанию Комитетов. Ежедневно до меня доходят сведения, что то в том, то в другом селе зарезаны сербы или мусульмане. Хотя болгары и уверяют, что они непричастны к убийству сербов и что это дело турецких рук, но я не доверяю их версии, т. к. всякий раз перед убийством сербов в село являлась одна из инсургентских банд и настаивала, чтобы селяне вооружились и примкнули к восставшим. Получив категорический отказ, банда удалялась, грозя ослушникам мщением. [...]
Всё население запугано бывшими расправами со шпионами, всё население знает, что, попав под суд инсургентов, спастись можно, лишь доказав им, что их действия противоречат регламенту. Но они не допускают нарушений, к тому же мало у кого из селян есть копия документа, и потому все молчат и не дают сведений ни греческому консулу, ни греческим митрополитам, помогавшим ранее туркам в преследовании болгар. [...] Так, не ограничиваясь убийствами, Комитеты велят селянам не платить никаких налогов, уверяя их, что по требованию России и Австрии эти сборы отменены».
Жутковато, конечно, но ничего удивительного. Воеводы, бывшие «харамии», сумели, порвав с гоп-стопом, вернуться на стартовые патриотические позиции и научились уважать букву инструкции, но работали как умели. Так что «внешним» приходилось принимать всё как есть, а «внутренние», в сущности, были всей душой «за». В итоге общак пополнялся, шпионы исчезли как факт, ружья закупали и завозили тысячами, патроны — караванами, слесари переквалифицировались в оружейников.
Уже в феврале 1903 года только кадровых боевиков в крае было не менее трех тысяч (при вдесятеро большем резерве), и предполагалось, что еще столько же придут из Болгарии. В болгарских гимназиях ученики под руководством опытных «террористов», принятых на работу по просьбе ЦК, учились стрелять. И обо всем этом русские дипломаты были полностью в курсе, поскольку от них «внутренние» ничего не скрывали, — напротив, надеялись на поддержку, заранее, ради более успешной вербовки, распространяя среди селян слухи о том, что на сей раз никакого прокола не будет, ибо Россия только ждет предлога, чтобы вмешаться и освободить христиан от турецкого ига.
Консулы, со своей стороны, имели совсем иные инструкции. На их однотипные донесения о том, что «революционеры имеют замысел продержаться 2-3 недели, после чего болгарское правительство под давлением общественного мнения принуждено будет двинуть войска на Македонию», и «тогда Сербия, в свою очередь, не пожелает допустить, чтобы одна Болгария была замешана. А раз Болгария и Сербия будут втянуты, великим державам поневоле придется заняться македонским вопросом», министр иностранных дел Владимир Ламсдорф отвечал всё более нервно.
В конце концов посол империи в Софии официально разъяснил всем заинтересованным лицам, что Россия «считает необходимым умиротворить до крайности возбужденные на Балканском полуострове страсти и создать определенное положение, при котором Россию не могли бы втянуть в войну ни стремящиеся к этому западные державы, ни рассчитывающие посредством восстания вынудить ее поддержку славянские народности», с дополнением: «В противном случае во избежание опасных осложнений императорское правительство вынуждено будет предоставить полную свободу репрессивным действиям турецких властей в видах подавления в самом зародыше революционных замыслов македонцев и примерного наказания главных зачинщиков восстания».
Тревожиться у людей с Невы (и с Дуная, и со Шпрее, да и с Сены тоже) основания были: в потоке информации с мест проскальзывали и данные, чреватые очень громким скандалом. И ладно бы речь шла только о намерениях «взорвать динамитом некоторые правительственные учреждения, казармы, арсеналы, склады, железнодорожные станции, в особенности Салоникские, разрушить телеграфные линии и взорвать арсенал и другие постройки в Константинополе». Нет, всё было даже круче: «Если и это не вызовет вмешательства европейских держав в македонские дела, — писал министру военный атташе в Белграде, — то всё подготовлено, чтобы распространить в Турции и Европе чуму через заготовленные бациллы прививкой их крысам, ради отмщения Европе».
Это — про чумных крыс — было, правда, чистой дезой, как позже выяснилось, «по-приятельски» скормленной русскому разведчику неким сербским капитаном из окружения знаменитого «Аписа»[49], желавшего под сурдинку нагадить болгарам, но «внутренние» к тому времени имели уже такую репутацию, что поверили все и сразу, снизу и до самого верха — аж до м-ра Уэллса, написавшего по этому поводу рассказ. А доверчивый император Николай Александрович, прочитав выжимку из доклада, оставил на ней гневную пометку: «Людей, прибегающих к таким способам мести, следует уничтожать как собак».
Между тем фитилек дотлевал. Державы думали, как быть (в какой-то момент негласно обратились даже к некоему Луиджи Вагнеру, специалисту по решению «деликатных вопросов», однако тот, выяснив, что заказ будет на македонских воевод, отказался), а потом всё решилось само собой. 17-18 апреля группа «Матросы» — анархо-максималисты, старшеклассники болгарской гимназии в Салониках, не входившие в Организацию, но знакомые с ее активистами и даже ездившие в Софию для знакомства с Сарафовым, — решила обострить ситуацию.
К морю, кстати, «матросы» отношение имели примерно такое же, как морские свинки. «Мы пустили свою шаланду в бурное море борьбы, — возглашали они, — или победим, или утонем, пытаясь доплыть, третьего не дано». В народ они не верили, в успех восстания — тоже, а потому, дабы «меньшими жертвами предотвратить большие» и вынудить Европу вмешаться, устроили серию взрывов в Салониках.
Устроили с размахом, по всей науке. Руководимые отличниками по химии Володей Петровым и Димой Мечевым ребята пустили на воздух французское судно «Гвадалквивир», затем — несколько участков железной дороги, газопровод, водопровод, местное отделение Госбанка и, в довершение всего, нескольких тяжело навьюченных осликов на рынках. Откровенно говоря, в официальную версию верится мало: парни были храбрые, честные, но их было всего семеро, а тут — столько взрывчатки, такой отточенный профессионализм исполнения, такая согласованность...
Нигде не нашел подтверждения своим сомнениям, всюду пишут о группе «ничьих подростков», и всё же не могу избавиться от ощущения, что без «наставников в штатском» не обошлось. Во всяком случае, о том, что динамитом им помог Гоце Делчев, известно точно. Но как бы то ни было, из «матросов» не выжил почти никто: трое погибли, отстреливаясь, остальных осудили на смерть, но по малолетству выслали на юг Ливии, откуда живым вернулся только Паша Шатев, подорвавший судно.
После взрывов в городе, естественно, началась резня — при поддержке, кстати, не только привезенных албанцев, но и греков, и даже салоникских евреев, в принципе традиционно нейтральных, но тут озверевших, поскольку удар «длинноухих шахидов» пришелся как раз по рынкам в их квартале.
«В отличие от арнаутов, — вспоминал Георгиос Хаджитакис, очевидец, — при первых выстрелах со стороны болгар, норовивших отойти в безопасное место, зверские евреи шли на огонь с ножами, опережая греков, не считаясь с угрозою, и уже после того, когда мужчины-стрелки погибали, в беззащитные дома устремлялись башибузуки, оттесняя евреев в силу численного преимущества и нахальства». Резали два дня подряд, погибли сотни славян-христиан, несколько тысяч (ради профилактики) сели за решетку, а по всему краю — в Скопле, в Битоле, в городках поменьше — пошли погромы, стихийные, но исподволь аккуратно модерируемые властями.
«Глупые мальчики, — писал в "Новом времени" колумнист "Нестор" (Всеволод Сватковский), — натворили дел, разом зачеркнув все мудрствования убеленных сединами вершителей судеб. В данный момент все усилия турок направлены к очищению от болгар Македонии, и солунские события послужили прекрасным к этому предлогом. Разрешение македонского вопроса с турецкой точки зрения только одно — истребление недовольного большинства населения, и лучше, если руками напуганного меньшинства».
В сущности, ничья воля — ни Вены, ни Берлина, ни Лондона, ни, если брать выше, государя, ни тем паче «комитетчиков», ЦК или воевод — над ситуацией была не властна. Идея со взрывчатыми осликами, а потом и курами, пошла в народ, рыночные дни в городах стали совсем «веселыми». Аннушка уже разлила масло, и в мае на совещании под Софией был согласован и направлен на рассмотрение полевым командирам «Общий план и цель восстания», где самодеятельность воевод признавалась «политически правильной».
В остальном, по большому счету, ничего нового, чего не было бы известно: подчеркивалось, что без единства и «единого подчинения политической воле» ничего не выйдет, что Турцию своими силами не победить, а следовательно, вести следует только «малую войну», стянув силы к Битолю, — и, самое главное, чтобы Европа не открутилась от эффективного вмешательства, борьба должна быть насколько возможно более кровавой и как можно более длительной. Помозговав, воеводы сказали: «Да». Ну и...
Бывает так, что один-единственный, никаким ЦРУ не просчитанный, ибо это невозможно, камешек, невесть откуда свалившись, ломает десятилетиями складывавшиеся конструкции, — и переворот в Белграде в ночь с 29 на 30 мая (с 11 на 12 июня) стал как раз таким камешком. В принципе, в нем не было ничего особенного: руководителей убивали всегда, всюду, и на Балканах тоже, но в данном случае вздрогнули все. Не от факта, а от исполнения, по поводу которого, думаю, лучше всех высказался хорошо известный нам Наум Тюфекчиев, в таких вопросах смысливший как мало кто.
«Одна пуля, две пули, если человек мешает. Два или три удара ятаганом, если мстишь. Бомба, если их больше трех. Да. Порядочные люди делают так. Это не предосудительно. Но тридцать человек, ночью, против двух спящих? Но шесть пуль и сорок ударов саблями для мальчишки? Но 63 удара саблями по беззащитному женскому телу? Но насиловать мертвую?! Но плясать над нагими изрубленными телами? Так порядочные люди не делают. Это сербы. Это их офицеры. Я болгарин. Я никогда не стану пить с ними ракию!» — сказал Пиротехник. И даже самые отмороженные воеводы, даже крюе шкиптаров[50] и «паханы» харамиев подтверждали: ракию, с этими — никогда!
Но ракия ракией, а политическое значение убийства было огромно и расклад меняло всерьез. О деталях еще никто ничего не знал, никаких заявлений еще не последовало, но всем было понятно, что на какое-то время Белград, возможное вмешательство которого могло спутать многие карты, выходит из Большой Игры. И Генеральный штаб в составе самых авторитетных лидеров Организации и Комитета 15 июля (по старому стилю) назначил дату выступления — 20 июля (2 августа), Ильин день.
Дальше — легче. Утвердив «генеральную цель» мероприятия («Македония для македонцев») и «генеральное воззвание» («Свобода или смерть!»), обсудили и подписали «Декларацию Внутренней организации к великим державам», содержавшую минимальные требования повстанцев: назначение губернаторами христианских эйялетов[51] христиан плюс создание международной комиссии для контроля за исполнением обещаний. В финале подчеркивалось, что «македонский народ будет бороться, пока не добьется своей цели».
А на Ильин день, строго по расписанию, занялось — везде, где предполагалось, без сбоев.
Безусловно, по военным меркам мероприятие было бессмысленным, что сразу же отметили и дипломаты, и эксперты европейских СМИ. При том что резерв Организации теперь был вдесятеро больше прежнего, одолеть Порту было невозможно, не говоря уж о катастрофической разнице в вооружении: если легкое стрелковое — примерно соответствовало, то крупповским орудиям турок инсургенты могли противопоставить разве что самодельные «черешневые пушки» образца Апреля-1876.
И да, сложно возражать Александру Амфитеатрову, всей душой сочувствовавшему македонцам, но всё же пытавшемуся их предостеречь, напоминая, что «революционным путем от турок самостоятельно добивались автономии и расширения прав только мусульмане; все автономии, права, льготы, которые имеют турецкие христиане, всегда были, есть и будут плодами давления Европы, а точнее сказать, сражавшейся за Европу, как верный, хоть и мало оцененный и часто впросак попадавший, меч ее, — России».
Но это лидеры ЦК и Комитета, как мы уже знаем, понимали изначально, признавая, что «даже самое большое и массовое восстание не может рассчитывать само завоевать свободу Македонии, а имеет целью принудить европейское общественное мнение и международную дипломатию разрешить македонский вопрос». Однако есть ощущение, что обреченным мятежом они планировали задействовать не только политические силы.
В какой-то степени предугадал это убитый албанцами за несколько месяцев до того консул Григорий Щербина, сказавший послу перед отъездом на место службы: «Я отправляюсь в Митровицу, и один только Бог знает, вернусь ли оттуда живым. Но если я там погибну, моя смерть вызовет важные последствия. Быть может, Бог, обратив внимание на несчастья христиан, изберет меня искупительной жертвой, дела примут тогда такой оборот, что можно будет сказать: "Finis Turciae"»[52].
В общем, примерно так и стало. Пути Божии, конечно, неисповедимы, но... Ничем иным не объяснить, что турки, всё заранее знавшие, готовившиеся подавлять, пригнавшие в край крупные регулярные силы со множеством орудий и толпы албанцев, в первые дни посыпались как карточный домик. Даже Хильми-паша, генеральный инспектор края, вопреки бодреньким реляциям стамбульских газет, признавал, что «события принимают размеры, угрожающие устоям государства», и подчеркивал, что подавляющее большинство мятежников «не иностранцы, проникающие из Болгарии, а почти сплошь уроженцы Македонии, и теперь действуют не маленькими четами, но "настоящими полками" в 600 и более человек каждый».
Такого раньше не бывало никогда. Как никогда не бывало раньше и того, чтобы к болгарам сотнями присоединялись сербы. Вот, правда, с греками пошло иначе. На второй же день восстания греческим консулам пришел из Афин совершенно секретный циркуляр, требовавший, чтобы местные эллины «не ограничивались воздержанием от всякого участия в бунте, но и оказывали всемерную помощь войскам султана, в частности указывая им на места отдыха террористов».
И указывали. В частности. Охотно помогали и в другом, о чем турки просили. А примерно через месяц, при одобрительном молчании властей, бывших как бы не в курсе, около двухсот молодых, хорошо вооруженных «великогреков», перейдя границу, записались добровольцами в турецкую армию «на правах башибузуков», принявшись вместе с албанцами зачищать болгарские села Солунщины и Адрианопольщины и действуя при этом не за страх, но за совесть.
В итоге, хотя бои там шли жестокие и поезда под откос летели только так, возгорание из искр настоящего пламени удалось предотвратить. «Предполагаю, что без ценной помощи греческих волонтеров, — доносил начальству Хильми-паша, — нам вряд ли удалось так оперативно покончить с бунтом на западе Румелии». И действительно, вклад греков в уничтожение «Странджанской республики», возникшей 19 августа, на праздник Преображения, и выстоявшей всего три недели, историки признают «неоценимым».
Впрочем, расширять второстепенные фронты, как бы удачно поначалу ни складывалось, Генеральный штаб не собирался: главные события, как и предполагалось, разворачивались вокруг Битоля, где действовали основные силы, и действовали очень успешно. Власть турок в горных районах рухнула, телеграфных линий и железнодорожных путей не стало вместе с блок-постами в селах, а гарнизоны небольших городков сидели тише воды и ниже травы, не отходя от пулеметов. Проколы у болгар если и случались, то лишь в случаях, когда мелкие воеводы на волне «головокружения от успехов» нарушали инструкции, затевая открытые бои с превосходящими силами.
21 июля (3 августа) в городе Крушево была даже провозглашена независимая республика — с самым настоящим парламентом (60 депутатов, по два десятка от каждой общины — болгарской, греческой и румынской) и Временным исполкомом (шесть министров — по два от каждой общины) во главе с «тесняком» (большевиком по российской аналогии) Николой Каревым. Он спустя три дня огласил Манифест с призывом «всем угнетенным, без различия народности и вероисповедания, встать под знамена борьбы с султанами, царями, королями, князьями и всеми угнетателями всех народов», утвержденный общим сходом боевиков и местных жителей.
И вот эта никем не предусмотренная инициатива — с красным знаменем, но без креста, даже безо льва, зато с рукопожатием — смутила всех. «Э?» — недоуменно прозвучало на берегах Невы, Дуная, Шпрее, Сены и Темзы. «Шо за дела?» — от своего и Софии имени запросил Крушево штаб, призраков коммунизма ни в каком виде не ожидавший. А Хильми-паша, получив с берегов Босфора строжайшие указания, приказал, временно приостановив активность на других участках, «направить в Крушево максимум наличных сил», — и 30 июля (13 августа) после ночного обстрела, сравнявшего город с землей, турки устранили недоразумение.
Первая социалистическая республика в мире сгинула, и война продолжилась в привычном режиме: исключительно за свободу с одной стороны и за территориальную целостность — с другой. А после 10 августа наступил очевидный перелом. С каждым днем у турок прибавлялось войск, техники, боеприпасов, и в связи с этим четам всё больше приходилось уходить от расширения действий в глухую оборону. Правда, очень успешную, с контратаками и минимумом потерь, но у всего, как известно, есть своя цена.
«Стычки ежедневны и неизменно удачны для инсургентов, — докладывал Николай Кохманский, сменивший в Битоле погибшего Александра Ростковского, — притом инсургенты, с увеличением турецких сил, стараются избегать открытых встреч и вступают в сражение, лишь когда застигнуты врасплох; в таких случаях их цель — скрыться в горы, не оказывая серьезного сопротивления войскам, что им и удается с тем же успехом. [...] Однако турки, разъяренные безрезультатностью стычек, в коих они подавляют противника своего численностью и вооружением, а также большими потерями, набрасываются на встречные христианские села, вымещая на них свои неудачи».
Что интересно, работали каратели по особой методике. Имея запрет на уничтожение мирных сел, каковыми считались все поселения, где было хотя бы 50 взрослых мужчин, они ночью открывали огонь около того или иного болгарского села, а затем, заявив, что это стреляли мятежники, вторгались в село, убивали мужское население, насиловали женщин, грабили дочиста и сжигали всё — не столько по злобе, сколько по точному, холодному расчету.
«Зверства эти, — сообщает Владимир Теплов, — превосходят всякое описание. Женщины повсюду насилуются, дети подвергаются той же участи. Но туркам мало и этих гнусностей. В деревне Эриклер 45 македонцев, прикованных друг к другу, изрублены на глазах их семей; 60 молодых женщин и девушек были отведены в гаремы». Но, как продолжает Владимир Александрович, «разум человеческий превосходит всякую гнусность. Хамид-бей, самый тонкий, самый интеллигентный турецкий офицер из всех, с кем я имел знакомство, получивший образование в Германии поклонник философии Канта, на мое возмущение ответствовал: "Мы понимаем, что революционеры подражают тактике бурских вождей, но и мы тоже будем подражать англичанам, то есть предавать огню христианские села, чтобы повстанцам негде было приютиться. Конечно, такие меры не в нашем, не в османском духе, но отчего же Вы отказываете нам в праве быть столь же варварами, сколь и англичане?"».
Как видите, честно, и никаких возможностей переломить ситуацию, особенно после неформального прибытия на Адрианопольщину греческих волонтеров, позволивших туркам перебросить под Битоль пополнения, не просматривалось. «Повсюду идет резня мирного населения, — обобщал данные западной, сочувствовавшей Порте прессы "Русский вестник", — на которое обрушивается гнев турецких войск и башибузуков, мстящих за свои неудачи по отношению к четам поголовною бойней христианских женщин и детей, осквернением церквей, вешанием православных священников едва ль не поголовно, а болгарских учителей — всех подряд».
Не перегиб ли? Нет, не похоже, потому что так говорили хором — что в России, что в Европе. Даже с поправкой на то, что газетчики во все времена не прочь что-то «замылить», а что-то сгустить, в данном случае преувеличения если и случались, то не часто. Некому было заказывать предвзятые статьи, да и Владимир Теплов, беспристрастность которого как свидетеля общепризнана, по итогам констатировал: «Возложенное на турецкие войска дело беспощадного разорения славянских земель было исполнено ими чисто, и цветущий доселе край был обращен в пустыню».
И тем не менее ни в августе, ни в сентябре бои не затухали; край горел, турки несли потери, но продолжаться вечно это не могло. 29 сентября (по старому стилю) Генеральный штаб восстания направил болгарскому правительству «Письмо № 534», требуя немедленного вооруженного вмешательства «в соответствии с известными нам и вам договоренностями». Представителей Организации во главе с Борисом Сарафовым немедленно принял новый премьер-министр Рачо Петров, сменивший ушедшего профессора Данева (у этой отставки своя важная подоплека, но об этом позже). Сам убежденный «македонист», он встретил гостей очень радушно и показал им ультиматумы Белграда, Афин и Бухареста, открытым текстом предупреждавших, что «при любом случае явного вмешательства Болгарии в дела Турции всеми силами поддержат Высокую Порту».
Удар был страшен. Сарафов, услышав всё это, «покачнулся, как от удара кинжалом». Стоит сказать, что премьер, предъявляя секретные документы, заранее попросил не пытаться его переубеждать, пояснив, что такова воля князя. После этого 2 октября штаб восстания официально объявил о прекращении борьбы и роспуске отрядов, возложив на воевод, которые не пожелают подчиниться, «полную ответственность за все последствия и за их личную судьбу». Большинство подчинилось, но около двух десятков особо буйных сражались еще более месяца, и окончательно стычки прекратились лишь в начале ноября.
«Во всей моей жизни, — записал в дневнике генерал Петров, — никогда, даже когда до долгу и личным убеждениям приходилось в трибунале приговаривать к смерти уважаемых мною людей, не было мне так тяжко и горестно, как во время того разговора. Македония погибала, от меня ждали помощи и не хотели понимать, что обстоятельства изменились, а между тем я ведь мог рассказать им далеко не всё». И это правда. Всего за несколько месяцев обстоятельства изменились, но далеко не всё можно было озвучить...
И вновь, как после Апреля и Горной Джумаи, предположения инициаторов восстания в какой-то степени оправдались. Резня оказалась такой масштабной, что его величество обыватель всея Европы вздрогнул и возопил. К тому же турецкое сравнение македонцев с бурами как обоснование зверств, попав в СМИ, взбесило англичан. Общественное мнение вздыбилось. В Англии, Италии, Франции, даже в Японии и Эфиопии проводились митинги, благотворители собирали средства для помощи «Новоболгарии», волонтеры везли в «зону АТО» то необходимое, без чего не может жить и воевать человек.
По ходу, правда, делались и политические гешефты: кто-то что-то половинил, кто-то пользовался случаем нарастить популярность, а протестантские и католические миссионеры, волной хлынув на пепелища, агитировали болгар «порвать с восточной схизмой», обещая покровительство, — и, как писал в то время Владимир Теплов, «под влиянием турецких насилий, желая иметь себе заступников, крестьянское население целыми массами переходит в католичество».
Разумеется, помогала и Россия. Там тоже собирали деньги, формировали команды волонтеров, медиков и т.д., а о добровольцах, успевших повоевать за правое дело, и говорить излишне. Однако на высших политических уровнях всё оценивалось иначе. Вопреки мнению решительно всех экспертов, от консулов до ученых-балканистов и просто очевидцев, попавшему в прессу и вполне разделяемому общественностью, сводившемуся к тому, что «восстание питалось местными источниками, ибо сознание необходимости борьбы с турецкой властью проникло глубоко в массу христианского населения», официальный Петербург высказался в ином ключе. Дословно было сделано следующее заявление: «Единство Порты не ставится под сомнение, Македония является неотъемлемой ее частью. Главной причиной беспорядков и столь большой крови стала злоумышленная агитация Комитетов, которые возбуждают беспорядки и препятствуют проведению Его Величеством султаном реформ, предложенных в рамках "Венского процесса" и вполне устраивающих христианское население трех вилайетов». Для самых тупых последовало дополнительное разъяснение Владимира Дамсдорфа в середине августа: «Мы не скрываем своей глубокой озабоченности происходящими в Македонии событиями, но полагаем главной задачей предотвратить всякую возможность быть втянутыми в происходящую распрю каким-либо непосредственным активным действием. Все стремления наши должны быть направлены к достижению умиротворения на Балканском полуострове».
Холодно, цинично, без всякого внимания к желаниям повстанцев и пролитой крови. Вопреки многим предварительным договоренностям (устным, а потому ничего не значившим), но с внутренней логикой, полностью соответствующей моменту. Хотя, в принципе, еще за полгода до того на Неве не считали напрочь исключенным вариант разрешить Софии повоевать за «третью сестрицу», тем паче что в этом были едины практически все ни в чем другом не согласные секторы болгарского политикума: и «русофилы» премьер-министра Стояна Данева, и «русофобы» Димитра Петкова, политического наследника Стамболова, и даже насквозь «провенский» Васил Радославов, — ну и, безусловно, лично Его Высочество, болгар как таковых презиравший, но мечтавший быть великим, всенародно уважаемым и независимым правителем большого, доминирующего на Балканах государства.
Во многом именно этими соображениями (помимо того, что только Петербург мог лоббировать льготные парижские кредиты) объяснялся и «русофильский восторг» начала XX века: Австро-Венгрия хотела стабильности либо усиления роли послушных Обреновичей, а вот Россия, напротив, считала желательным набрать влияние в регионе, и логичнее всего добиться этого можно было, расшатав «балканский домик» по максимуму.
А при таких условиях почему не попытаться поиграть? Тем паче что в ответ на подписание Веной военной конвенции с румынами, зарившимися на весь север Болгарии и Варну, превратившей Бухарест в сателлита, Болгария подписала похожую, но равноправную конвенцию с Петербургом. Короче говоря, согласно мемуарам Джорджа Бьюкенена, британского представителя в Софии, «князь Фердинанд еще весной 1903 года всерьез предполагал вероятность войны с Турцией, рассчитывая на обширную помощь России».
Разумеется, в соседних с Болгарией «столичках» прекрасно понимали, что воссоединение «сестриц» будет означать появление в регионе вполне реального гегемона. Даже более чем реального. В начале 1903 года Александр Обренович, не утерпев, сделал кайзеру Австро-Венгрии интересное предложение: пока не поздно, создать против «болгарского милитаризма» коалицию «миролюбивых сил» в составе Сербии, Румынии и Порты (а можно и Черногории, князя Николу он обещал взять на себя). Естественно, всё это под крышей глубокоуважаемой Вены.
Мудрый Франц Иосиф, однако, идею белградского клиента отверг, заявив, что стремится к сохранению мира и спокойствия на Балканах. Поскольку, согласно конвенциям, он лишен права вмешаться, если и Россия не вмешается открыто (зато Россия, если турки нападут первыми или в разборки влезут румыны, напротив, имеет право вмешаться, — а без прямого вмешательства Дунайской империи болгары даже без России порвут коалицию, всю вместе и каждого в отдельности, как тузик грелку), то кончится всё не так, как хочет молодой друг, но совсем наоборот.
В такой позиции тоже была логика: в Вене не хотели ни сколько-нибудь значительных славянских успехов, способных поджечь Боснию и Герцеговину, на которые зарились Габсбурги, а то и Хорватию, ни — упаси Боже! — большой войны, в которой все шансы были бы у альянса Софии и Петербурга (ибо Берлин, без которого Вена всерьез биться уже побаивалась, был занят играми с Лондоном за раздел Африки, а за Софией и Петербургом маячил Париж с неограниченными кредитами и вечной готовностью чем угодно нагадить «проклятым бошам»). Да и просто хаоса под боком тоже не хотели.
А между тем хаос был более чем вероятен, потому что на низком старте стояли все местные авторитеты. Правда, Александр Обренович уже лежал в могиле, но в вопросе о Македонии «новая Сербия» была ничем не лучше «старой». Белград заверял Турцию, что в случае войны между Турцией и Болгарией Сербия останется нейтральной, а если болгары начнут одолевать, сербская армия (вместе с черногорской) ударит им в тыл.
О Греции и вовсе говорить не приходится: если помните, еще в августе Афины выступили на стороне карателей, а в конце лета направили державам ноту, предложив предоставить Порте полную свободу действий против болгарских инсургентов. «В противном случае, — сообщалось в ноте, — Греция в интересах восстановления мира в Македонии официально присоединится к Турции для совместного подавления восстания».
В общем, на изломе восстания, ранней осенью 1903 года, всё висело на волоске: достаточно было легкого тычка, и лавина сорвалась бы. В докладах аналитиков Главного управления Генштаба Российской империи, в донесениях агентов из Стамбула, Софии, Белграда указывалось, что новая вспышка более чем возможна, причем на случай, что такое произойдет, Турция подготовила всё, чтобы Европа не успела вмешаться.
Кое-что даже слили в СМИ, и «Русский вестник» время от времени раскрывал общественности «совершенно секретную» информацию о том, например, что «турецкие солдаты свободно пропускают четников, идущих из Болгарии, из чего можно заключить, что Турция поддерживает восстание для того, чтобы иметь предлог к избиению македонских христиан».
Турецкие и болгарские войска выдвинулись к границам. Порта официально объявила Софию «единственным подстрекателем и причиной всех бедствий». Вена потребовала объяснений. Фердинанд отправил в отставку «не справившегося» Стояна Данева и сформировал кабинет из чистой воды «русофобов-стамболовистов», тем самым успокоив австрийцев, не знавших, что смена кабинета согласована с русским посольством. В конце концов Николай Чарыков, посол в Белграде, известил государя, что «над Болгарией собирается гроза, которая должна будет разразиться, если из Болгарии снова начнутся действия, угрожающие миру в Македонии, однако нет никаких противопоказаний к общей оккупации Македонии. Сербия, ныне изменившая свое понимание политики, будет спокойна, так как Македония не достанется ни Австро-Венгрии, ни болгарам, а Македония будет спасена от Турции, но останется в ее составе, получив путем вмешательства извне вожделенную автономию; кроме того, чем больше участников международной оккупации, тем надежнее гарантия, что территория будет освобождена от оккупации. Не исключено и привлечение греков, и только Румынию, как я убежден, подпускать нельзя по причине ее вечной подлости и ненадежности».
Из газет того времени
В принципе — и это следует отметить особо — такой вариант эксперты Генштаба Российской армии, да (по долгу службы) и МИД империи просчитывали еще после бойни в Горной Джумае, оценивая перспективы и «умиротворения», и «обострения» и склоняясь рекомендовать второй. Они предполагали и обосновывали, что налицо уникальная, едва ли повторимая ситуация, с высокой вероятностью позволяющая усилить позиции России на Балканах без серьезного риска. Именно поэтому Софии, в ответ на аккуратный зондаж, были даны «условные гарантии», после чего военное министерство Болгарии уже в марте 1903 года, задолго до Ильина дня, начало готовить мобилизацию.
Однако человек только предполагает. Цепь дальнейших событий смешала уже розданные карты. Прежде всего, конечно, многое поставил с ног на голову кровавый переворот в Белграде, в итоге которого Обреновичей навсегда вычеркнули из политики, а с их уже ставшей традиционной полной ориентацией на Вену и Берлин было покончено. К рулю пришли люди, безоглядно ориентировавшиеся на Россию («панслависты») и на агрессию («великосербы»), так что Петербургу пришлось срочно формировать новую «балканскую концепцию».
А это было непросто. Оттолкнуть протянутую руку, не предоставив «крышу» своему в доску Петру Карагеоргиевичу — нынешнему сербскому королю, — политически было невозможно. Однако этически вставал сложнейший вопрос о том, как красиво оформить противоречащую всем международным нормам и всем российским традициям дружбу с «цареубийцами», не потеряв лица (ну и, разумеется, о том, как следует теперь, когда в сфере влияния Российской империи, помимо Болгарии, неожиданно оказалась и враждебная ей Сербия, действовать, чтобы не обидеть ни Софию, ни Белград).
А кроме того — и это куда важнее — весной 1903 года исход противостояния в питерских коридорах власти по вопросу о «Желтороссии»[53] окончательно решился в пользу «безобразовской клики», как известно очень умело игравшей на слабостях главы государства и личной заинтересованности многих близких к нему лиц. Группа Куропаткина и Алексеева, пытавшаяся доказать, что «корейский план» — авантюра, и авантюра опасная, утратила влияние, и в апреле российское правительство, вопреки русско-китайской конвенции 1902 года, без всяких внятных объяснений отказалось выполнять обязательства по второму этапу вывода войск из Маньчжурии. Это — обойдемся без подробностей — сделало неизбежной войну с Японией плюс конфронтацию с Англией и США, так что закрыть «балканский вопрос», хотя бы на время, стало необходимым. Ну и закрыли — по принципу «Венскому процессу нет альтернативы». В октябре, когда искры на пожарищах еще тлели, в городке Мюрцштеге была оглашена австро-российская программа «второго этапа реформ» во имя «окончательной стабилизации положения в Македонии». Очень красивая программа: «внешний контроль» при губернаторе, полная амнистия, реорганизация жандармерии, новое административное деление края, новая система управления, «компенсации» пострадавшим и...
И лишь одно «но». Совершенно не учитывался тот факт, что даже «первый этап», очень мягкий и умеренный, реализовать удалось разве что в отчетах. Напротив, по умолчанию предполагалось, что он уже успешно осуществлен, и все попытки полевых командиров и политических активистов «Новоболгарии» объяснить, что это не так, властям империи угасали в войлочном нежелании слышать. То есть общественность-то слушала и очень сочувствовала, но вот военные молчали, стыдливо отводя глаза, а объяснения, да и то изредка, давали чиновники третьего-четвертого уровня из австрийского и турецкого отделов российского МИД. Даже не объяснения, а дежурные отмазки. Мирные переговоры вам обеспечили? Обеспечили. Гуманитарный конвой посылали? Посылали. А сверх того Россия вам ничего не обещала, стало быть, ничего не должна. Главное, чтобы прекратилось кровопролитие, а если хотите, можете действовать сами. Но тогда не обижайтесь, если турки изведут всех вас поголовно, ибо это их внутреннее дело и они вправе.
Разумеется, эти абсолютно правильные по форме ответы восприняли не все. Кому-то они показались издевательством. И начались «разговорчики в строю». Очень многие «внутренние» не смирились, полагая, что «победа украдена», и мечтали о продолжении банкета. Махонькая поначалу трещинка быстро расширялась. «Левые», как они себя называли, обвиняли всех: Петербург — «слил», София и лично Фердинанд — «сдали», «верховисты» из Комитета, согласные ждать на условиях Мюрцштега, — «продались». Винили и себя — в излишней доверчивости. Иные договаривались и до того, что раз Россия нам ничего не должна, значит и мы ей — тоже, и если Болгария от нас отрекается, значит хрен с ней, будем не болгарами, а «македонцами», и уж как-то, действительно, сами-сами.
Нельзя сказать, чтобы последний пункт был очень уж популярен, а вот насчет виноватых в стане «левых» спора не было. И масла в этот огонь бодро подливали социалисты, достойно себя проявившие в дни восстания и набравшие авторитета, а главное, имеющие простые и понятные объяснения на всякий сложный случай. «Вся беда в том, — излагали они, — что все эти князья, султаны, цари, кайзеры и прочая нечисть всегда заодно, на народы им плевать. Так что, товарищи, бороться нужно не за независимость, а за социальную революцию в мировом масштабе, и неважно, кто болгарин, кто серб, кто арнаут, кто грек, а кто и вовсе турок».
Нельзя сказать, что не шибко грамотные воеводы понимали всё: теория прибавочной стоимости была им до лампочки, с интернационализмом тоже возникали непонятки, далеко не всем пришлась по нраву и хула на частную собственность, — но трактовка, прямо указывающая, как определить врага и что нужно делать с врагом, нравилась, и ни к чему хорошему привести это не могло. Однако ничего поделать с тем, что вопрос уже решен и закрыт, «внутренние» не могли.
На этом македонскую тему, собственно, можно прикрыть. После провала Илинденского восстания она становится второстепенной (как второстепенным, мало что решающим, хотя и громким фактором становится и ВМОРО). А нас интересует в основном Болгария, и даже не столько Болгария, сколько вопрос о том, почему отношения Болгарии с Россией сложились именно так, а не иначе. И тем не менее для полного понимания того, что нас интересует, многоточием в «македонском вопросе» ограничиться нельзя. Нужно поставить точку.
А чтобы поставить точку, следует прежде всего сказать, что итоги провала были страшны. Кропотливая работа многих лет рухнула в ноль, сеть ячеек рассыпалась. В боях погибло множество авторитетных лидеров, в том числе Гоце Делчев — «душа Организации», умевший смирять страсти и гасить амбиции. Пали и сотни лучших бойцов, курьеров, конспираторов. Тысячи активистов, разуверившись во всем — в первую очередь, в обещаниях руководства, навсегда соскочили с темы.
Короче говоря, пропало всё, — а главное, пропала вера. Державы, посочувствовав и подбросив «гуманитарку», от вмешательства отказались. Не помогла и София, при том что уж в ее-то поддержке не сомневался никто. Теперь же никто не сомневался в том, что «Фердинанд слил», и никто не хотел задуматься о том, почему случилось именно так и никак иначе.
Впрочем, вернее было бы сказать, что не сомневался никто из «внутренних», то есть полевых командиров. Политическое же руководство, сидевшее в Софии, кое-что соображая, предпочитало не рубить сплеча, ибо, если без эмоций, Фердинанд, очень хотевший решить проблему «третьей сестрицы» в свою пользу, в отличие от курбаши[54], умел просчитывать варианты.
В отличие от «революционеров», как отмечал Анатолий Неклюдов, посол в Софии, «желавших достичь всего и не согласных ни на какие уступки», Фердинанд был «склонен по характеру своему к более осторожному поступлению и согласен был бы на исполнение половины программы с тем, чтобы со временем осуществить и другую». «Болгары готовы пойти на больший риск в уверенности, что и при полной неудаче им не дадут пропасть как народу и государству, — писал Неклюдов. — Фердинанд, не будучи вовсе уверен в подобной "стихийной" устойчивости своего трона, гораздо менее склонен к риску и бесповоротным решениям».
То есть умница и хитрюга Фердинанд, сознавая, что поспешность нужна при ловле блох, а политика — искусство возможного, считал, что жить следует по средствам, и действовал соответственно. К тому же, имея очень широкие связи в Петербурге (а кое-кому в министерствах и доплачивая), князь располагал точной информацией о положении дел в Маньчжурии и сознавал, что в ситуации, когда включились личные интересы, на реальную помощь империи рассчитывать не приходится.
Да и появление на политической сцене Карагеоргиевичей, ушедших от Австро-Венгрии к России, вынуждало от конфронтации с Белградом переходить к некоему конструктиву, — так что в 1904-м по просьбе Петербурга был заключен секретный сербско-болгарский договор, и вопрос о разделе османских владений на Балканах оказался замороженным на уровне Мюрцштегского соглашения. Временно, конечно, — «никогда» никто не сказал, но...
Но в Организации, на уровне руководства, начался разброд, а вслед за тем и раскол на почве дискуссии на вечные темы: «кто виноват?», «что делать?» и «камо грядеши?», — и тут, как выяснилось, компромиссы исключались. «Внешние» — политики и теоретики — из кожи вон лезли, пытаясь разъяснить воеводам, что у Софии были веские основания не вмешаться в события, а винтовка решает не всё. Однако воеводы, заслуженные, но политически, мягко говоря, малограмотные и очень обиженные, искали «измену». А кто ищет, известное дело, всегда найдет.
В результате, поскольку в далекую Россию полевые командиры по привычке верили, все собаки повисли на «предателях-перерожденцах», «болгарских политиканах» и лично «немце Фердинанде, продавшем Македонию и нас за два мешка турецких золотых». Аргументы не работали, эмоции бурлили, соратники и побратимы, съевшие вместе не один пуд соли, закрывавшие, случалось, друг друга от пуль, смотрели друг на друга волками. И после полутора лет нарастания напряженности, на общем съезде Организации (в 1905-м, в Рильском монастыре, святом для каждого македонского болгарина месте), — прорвало.
«Верховисты», политический авторитет которых доселе был непререкаем, предложив вполне здравую программу: опираясь на помощь Софии, готовить новое восстание, а до того, для вида признав «Мюрцштегский сговор», вести «малую войну», столкнулись не просто с непониманием. Все их предложения, не глядя на аргументы и факты, «левые» встречали «с яростным ожесточением, словно имея дело с турками».
Больше того, авторитетнейшие курбаши Яне Санданский и Христо Чернопеев, к тому времени путем жесточайшего «ночного террора» взявшие под полный контроль ячейки Организации в Сярском и Струмицком революционных округах, открыто заявили, что устали от политиков и намерены отныне жить своим умом. То есть, строго говоря, — умом своего главного идеолога, «тесняка» Димо Чернопеева, марксистские формулы которого они, конечно, до конца не понимали, но выбирали сердцем.
Если коротко, суть их взглядов была в следующем: никакого, хотя бы и на словах, признания «Мюрцштега», никакого сотрудничества с Софией, пока там монархия, да и потом, как говорится, будем посмотреть, а главная цель — автономная республика, пусть и в составе Турции, если Стамбулу хватит мозгов «признать македонских славян народом с особым литературным языком» и переформатировать Порту в федерацию. А что касается самой Организации, так баста! Никакого подчинения «сверху донизу», полная децентрализация и выборность на уровне «автономных революционных округов». И вообще: «Человек всегда должен бороться. Раб — за свободу, свободный — за совершенство!».
На более чем здравые замечания Бориса Сарафова и других патриархов движения, доказывавших, что, дескать, такой путь — это путь в никуда, а такие «реформы» превратят Организацию, скажем так, в «содружество независимых гопников» и «сделают невозможным даже само физическое выживание македонского народа», Санданский ответил открытым обвинением в «сливе восстания по заказу Софии», добавив, что за такое «семи смертей на каждого мало».
В итоге, видя такое дело, «правые» решили, чтобы вовсе не расколоть «общее дело», идти на уступки, и Организация по факту распалась на две плохо понимающие друг дружку группировки. Однако не помогло. Метастазы ушли слишком глубоко, и год спустя, окончательно отстреляв в зоне своего влияния всех несогласных и установив там режим типа перуанского «Сендеро люминосо»[55], Яне Санданский официально объявил о разрыве с Организацией и приговорил ее лидеров к смерти за «слив» Илинденского восстания. Те, правда, к истерикам привыкшие и по уши загруженные организацией «малой войны», вновь понемногу разгоравшейся в Македонии, на приговор внимания не обратили, сочтя его неумной шуткой. А зря: 28 ноября 1907 года «левые» боевики — в рамках, разумеется, «борьбы за совершенство» — расстреляли легендарных Бориса Сарафова и Ивана Гарванова, практически обезглавив «силовой блок» поколения отцов-основателей.
Шок был страшный: впервые за годы существования ВМОРО «брат поднял руку на брата», и в марте 1908-го «левые» были официально объявлены «раскольниками», а воевода Тане Николов, один из самых знаменитых боевиков Балкан, главком действующих чет и близкий друг Сарафова, поклялся отомстить за Бориса, «как только приговор мерзавцу будет вынесен законным судом Организации». Началась война, затянувшаяся на полтора десятка лет.
А между тем 10 июня 1908 года грянула Младотурецкая революция, на которую «правые» особого внимания не обратили (мол, турки есть турки, хоть молодые, хоть старые), зато «левые» приняли ее с восторгом. Санданский распустил чету, сложил оружие и объявил, что с революционной Турцией он воевать не будет, а будет строить «автономную
Македонию», и основал Народную федеративную партию (НФП), тесно связанную с социал-демократами и «турецки ми братьями».
«Внутренние правые», со своей стороны, пользуясь случаем и позволением, создали Союз болгарских конституционных клубов, но от братания с «серыми волками» категорически воздержались. А «внешние правые» приговорили Санданского к смерти за «братоубийства и измену общему делу», и 24 сентября 1908-го лично воевода Николов, имея на руках окончательную бумагу, расстрелял «изменника» в одном из салоникских отелей. Мишень, правда, выжила, потеряв двух суперменов из личной охраны, но первым, что сказал раненый, придя в себя, было: «Тане? Значит, всё. Рано или поздно меня убьют. Нет смысла прятаться, будем просто жить».
И он жил, неуклонно идя вперед путем, который раз и навсегда определил как правильный, и в апреле 1909-го, когда султан Абдул-Хамид II отстранил «младотурок» от власти, вместе с Христо Чернопеевым, ближайшим другом и единомышленником, вновь созвал чету для похода на Стамбул, в итоге которого с самодержавием в Порте было покончено навсегда.
Впрочем, конфетно-букетный период с Портой продлился недолго. В полной мере отыграв лозунг федерализма в качестве «морковки» для болгарских, греческих, сербских, армянских и арабских «осликов», «младотурки», укрепившись, дали задний ход и объявили, что Порта была, есть и останется унитарной. А кому не нравится — «чемодан — вокзал — София». Или Афины. Или Белград. Или — это для армян — куда угодно. Всем, кто не уедет: цыц. Вопросы есть?
У марксистов вопросов не было: по их мнению, какая угодно, но «революционная» Турция котировалась выше «застойно-реакционной» Болгарии, и Санданского они обрабатывали именно в таком ключе, а Яне им доверял. Ему такой разворот «борьбы за совершенство», конечно, не понравился, но, как вспоминали близкие друзья, «Яне просто не мог поверить в это. Раз за разом он уверял, больше себя, чем окружающих, что происходит нечто ошибочное, и ошибка будет исправлена, как только в Стамбуле поймут, что происходит».
А вот у многих других вопросы очень даже возникли, и ряды «левых» начали редеть. В декабре 1909-го покинул ряды НФП и перешел на нелегальное положение даже Христо Чернопеев, написав из подполья несколько гневных писем Санданскому, в которых призывал его «опомниться и прекратить преступное сотрудничество с "младотурками", уже показавшими свою гнилую суть». Однако Яне молчал, а турки взамен не закрывали его партию, и не закрыли даже в 1910-м, когда знаменитый Талаат-паша, проведя через меджлис отмену «Закона о содружествах», принятого в период эйфории, уже официально запретил «национальные клубы».
По всей территории Порты пошла волна разгонов, больше напоминавшая погромы, особо зверская в считавшейся особо опасной Македонии. В ходе так называемой «Разоружительной акции» население чмырили не слабее, чем в 1903-м; руководство Союза болгарских конституционных клубов без всяких ордеров вывезли в Малую Азию, разместив в зинданах; многих активистов, считавшихся «буйными», не глядя, кто амнистирован, а кто вообще отошел от дел, просто убили, без всяких поводов.
В ответ, естественно, опять началась стрельба. Появились четы — не только болгарские, но и сербские, и греческие, причем, в отличие от прежних времен, почти не враждующие. В конце концов, когда дошло уже и до запрета НФП, сообразив наконец, что всё как-то не так, ушел в «зеленку» даже Санданский. А дальше рассказывать, пожалуй, и не о чем...
То есть, конечно же, есть о чем, но не здесь. А пока, напоследок, достаточно сказать, что в итоге Организация, дробясь и перестреливаясь, фактически ушла из реальной политики в глубокую тень, всего за несколько лет выродившись в клан профессиональных киллеров, сотрудничавших с кем угодно, без всякой стратегии, и уже не очень понимавших, кого и зачем устраняют.
Из всех, чьи имена здесь упоминались, своей смертью не умер никто — в том числе и Яне Санданский, застреленный 21 апреля 1915 года, ни о чем до последнего дня не жалевший и вряд ли отдававший себе отчет в том, что именно благодаря ему — и, натурально, борьбе за совершенство — большинство населения как Македонии, так и (особенно) Болгарии стало воспринимать марксизм как нечто опасное, вредное и крайне нежелательное. Впрочем, это уже обочина, а нам с вами пора возвращаться в Софию.