…У ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее.
В 1836 году весна пришла рано. Уже во время поста прояснело. Открылись гулянья на Английской набережной, кареты начали сменяться открытыми колясками, коляски все чаще останавливались, высаживая на тротуар гуляющих.
Нева вскрылась рано — двадцать второго марта. Льды истаяли до вскрытия, распались на рыхлые куски и понеслись на запад, к морю, разваливаясь на звонкие иглы.
Все изменилось. Дымя и шлепая по Неве плицами колес, пришел и стал недалеко от Горного института пароход.
Давно не было такой тихой, светлой и теплой весны.
Зеленые ялики, низко сидя в голубой воде, перевозили с Васильевского острова к Адмиралтейскому бульвару чиновников, солдат, конторщиков.
Федотов ехал на ялике.
Дым над Выборгской стороной розовый и голубой; деревянные домики Петербургской стороны под туманом казались лиловыми; в лилово-голубой тьме блестел шпиль Петропавловской колокольни, отражаясь в спокойном и бесконечном зеркале Невы.
Гребец медленно поднимал и без плеска погружал в голубую воду красные весла ялика. Крутились широкие водовороты под веслами и уходили туда, назад, а высокий зеленый нос ялика разделял каменную набережную бульвара; две яшмовые вазы блестели по обеим сторонам его, приближаясь с берегом вместе.
Город уже сух, тротуары посерели. Ходят разные господа в пальто и в одних сюртучках и стучат по известковым плитам тротуаров разными палками, палочками, костылями и тросточками.
В окнах магазинов уже продают какие-то весенние товары — фуражки, хлыстики.
Спокойно поднимаются колонны Александрийского театра. Бодрые кони стоят на его фронтоне, как на Триумфальной арке. Внизу висит афиша о том, что сегодня в первый раз будет представлена комедия господина Гоголя «Ревизор».
В темных сенях с упорным терпением собравшийся народ осаждает маленькое окошко кассы. Столько тут толпится лакеев всякого рода и таких, которые пришли в серой шинели и шелковом цветном галстуке, но без шапки! А рядом тройные воротники ливрейных шинелей шевелятся на согнутой спине кольцами, как будто обладатель этой шинели сам гусеница.
Мелкие чиновники, у которых нет лакеев, тщательно начистив сапоги, обиженно протираются в пеструю толпу.
Федотов добыл билет не без труда. Домой, на Васильевский остров, ему не захотелось ехать. Он гулял по Невскому.
Петербург весь шевелился — от погребов до чердаков. Петербург блестел гербовыми пуговицами, красными околышами дворянских фуражек и черными околышами купеческих фуражек, серебром и золотом офицерского снаряжения.
Вечер длился. Фонарщики с длинными лестницами еще не ходили и не сажали бледные огоньки в грязные стеклянные клетки фонарей; только что загорались окна магазинов; город не засыпал.
Федотов не утомился. Ему двадцать один год, он молод, силен. Ему нетрудно стоять во фронте, учить солдат и учиться вместе с ними, нетрудно согнуть и разогнуть подкову, нетрудно вечером делать наброски, изображающие этот военный, нарядный и тяжелый труд.
Вот и вечер почти дотемнел. Федотов пошел по круглым, низким, слабо освещенным коридорам Александрийского театра. По офицерскому своему званию он не мог устроиться на галерке, сидел в местах за креслами.
Голубые шелковые драпировки Александрийского театра, знакомые до последней складки, повешенные еще самим Росси, окаймляли тесно наполненные ложи. Верхние ряды утыканы головами зрителей; колыхались страусовые перья на желтых шляпах, темнели бороды. Пришло купечество.
Еще выше, на галерке, — чепчики, обведенные темной рамой сюртуков молодежи разного рода.
Внизу — блестящие наряды, бритые щеки, холодные физиономии и разноцветные мундиры, обнаженные женские плечи и тишина.
Слабо слышен ропот балкона и верхних ярусов. Люди ждут посещения ревизора.
Зал шумел совсем тихо. Посередине лож под торжественными золочеными орлами вдруг осветился огромный проем ложи: к барьеру ложи подошел высокий, широкоплечий, крепко стянутый в талии, пучеглазый Николай Павлович.
С ним рядом молодой человек в белом мундире, с маленькими черными усиками.
Его императорское величество бросил вниз взгляд, про который говорили многие — взгляд оловянный и величественный.
С привычкой человека, на которого все глядят, слегка наклонившись вперед, Николай Павлович посмотрел на зал другим взглядом — взглядом ангела с Александровской колонны.
Тяжелый занавес с нарисованными на нем бархатными складками и золотыми кистями медленно поднялся, как красное веко.
Николай Павлович сел и устремил на сцену свои серые глаза.
На сцене был маленький павильон, обставленный бедной мебелью. На ненарядных диванах сидели ненарядные люди в обычных костюмах.
В проволочных клетках смело, несмотря на высочайшее присутствие, пели канарейки.
Седой человек, довольно полный, благоразумный по внешности, произнес:
— Я собрал вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие. К нам едет ревизор…
Со сцены смотрели в зал глаза правды. На сцене была правда, а в зале было натянутое театральное представление.
Гоголь, как ревизор, осматривал людей, сидящих в театре.
Вбежали два коротеньких человека в высоких седых париках, всклокоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками.
Вообще костюмировка пьесы была карикатурно обычна по своей театральности и нереалистичности, но гоголевские слова все покрывали.
После первого акта недоумение было написано на лицах господ, сидящих в партере. Но было замечено, что его императорское величество изволил аплодировать слабым движением сближающихся, но не издающих никакого звука ладоней.
Тогда решили, что происходит фарс и надо смеяться, но пьеса была не только смешна. Наверху сидели люди, с которых брали; внизу сидели люди, которые получали.
Вот Осип, в старом, засаленном сюртуке, лежит в маленьком замурзанном номере на господской кровати и рассказывает, как выглядит для него Петербург с памятниками, колоннами и яшмовыми вазами.
Все дальше и дальше развертывается комедия.
Федотов вслушивается в каждое слово; он видел не только то, что происходит на сцене, — он видел то, о чем говорил городничий: весь город, прижатый цепкой рукой Антона Антоныча, город, где распоряжается Держиморда и стоит на самом видном месте квартальный Пуговицын, за то, что он высокого роста и вид его, таким образом, вносит в общий ландшафт какое-то благоустройство.
Он видит город — не то это окраина Москвы, не то окраина Петербурга. По городу тяжело ступает старик — его отец идет из присутствия. Он-то старается быть честным, но все равно служит Антону Антонычу.
В городе весна, и вот сейчас, под праздник, на квартиру Антона Антоныча купцы тащат сахарные головы, и вино, и осетров, и окорока, и материал штуками.
Город прижат, и только один Хлестаков, тоненький и худенький, живет в нем легко, живет на чужой счет вместе со своим Осипом. Все же дворянин!.. Его побить нельзя; в тюрьму если взять, то повести надо по-благородному. И у этого самого Хлестакова, если дать ему волю, появится взгляд оловянный, как у самого большого начальства, будут перед ним дрожать люди, и он сам уже уверен, что перед его взглядом не может устоять ни одна женщина.
В зале смеялись довольно снисходительно. Партер и верхние ярусы смеялись в разное время.
Но вот начался четвертый акт.
Хлестаков уже устал от государственной работы, а жалобы нарастают; с жалобой пришла уже чернь — народ.
— Хорошо, хорошо! Ступайте, ступайте! Я распоряжусь…
Но в окно всовывались руки с просьбами.
— Да кто там еще? Не хочу, не хочу! Не нужно, не нужно!..
Хлестаков отошел от окна.
— Надоели, черт возьми! Не впускай, Осип!
Осип, конечно, распорядился и прогнал просителей.
Пауза.
Федотов услышал, как дышит зал и как поют на сцене канарейки городничего.
Смех по временам еще перелетал из одного конца зала в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадающий; аплодисментов почти совсем не было, зато напряженное внимание следовало за всеми оттенками пьесы. Мертвая тишина, иногда охватывающая весь зал, показывала, что то, что происходит на сцене, страстно захватило сердца зрителей.
К пятому акту царская ложа опустела. Государь император соизволил показать свою широкую и несколько сутулую спину.
Торжественно отъехала открытая коляска с его императорским величеством. Огромный, торжественный, как игрок, который обыграл всех и забрал все ставки, возвышался в свободной позе на жесткой подушке коляски Николай; с благосклонным спокойствием рядом сидел наследник — цесаревич Александр. Кучер протягивал руки так, как будто он управлял не парой коней, а всей империей по поручению государя.
Царь изволил отбыть благосклонно.
Адмиралтейская игла сверкала, фонари зажглись, и они шли, сходясь двумя некрупными, желто-янтарными линиями туда, к углу Адмиралтейства.
Шли люди, катились коляски, кареты. Длинные тени мелькали по стенам и мостовой Невского проспекта.
Федотов поднял глаза — над головой, над низкой стеной театра, косо висела заря кольцом, склоненным в сторону Александро-Невской лавры.
Художник вышел на Неву.
Спокойно прозвучали куранты.
Поток людей, с которым шел художник из театра, рассеялся.
Одинокий зеленый ялик тихо скрипел мочальным причалом у стенки набережной. Две яшмовые вазы обозначали сход к воде. Гранитные ступени, идущие к воде, внизу были облизаны водой. Волна хранила еще в себе розовый отблеск зари.
Было просторно. Исаакиевский собор поднимал голову, как гора, покрытая недоступным и нетающим золотым льдом.
«Что произошло, что изменилось? — спросил себя художник. — Я увидал новую натуру, буду рисовать людей в их простых, горьких и стыдных иногда взаимоотношениях. Я нарисую и житие на чужой счет господина Хлестакова и дом Антона Антоныча накануне праздников. Я нарисую Анну Андреевну и дочку ее Марью Антоновну. Герои мои получили отчество и адрес. Я получил обратно свое детство, я вспомню улицу, на которой родился, и грязь на этой улице, и крапиву, выраставшую весной. Я знаю, что надо рисовать, для чего надо рисовать…»
Знакомый гребец на ялике:
— Здравствуйте, ваше благородие! Здравствуйте, Павел Андреевич! С хорошей погодой! Что, будем попутчиков ждать или один поедете?
— Поедем, Петр, одни, я заплачу.
Лодка тронулась. Вода за бортом так близка и так ласкова, что хотелось ее потрогать рукой.
Приближалась Биржа с двумя красными ростральными колоннами; уходили дворцы в сторону.
Кругом широко, безлюдно и торжественно.
«Надо учиться перспективе, — думал Федотов. — Для начала я нарисую обе картины, как театральные декорации, и сохраню падуги[12]. Самую перспективу возьму театральную, чуть снизу вверх — так, как видишь сцену из партера. Все будет понятно без всякого иносказания.
Интерес и содержание я передам на фигурах, на их движениях… Скорей бы приплыть…»
Лодочник четко махал красными веслами. Ветер был благоприятен — он дул к морю.