Одним словом, тяжело,
Не особенно легко.
Между прочим, ничего…
Десяти лет с небольшим, в 1826 году, без всякой почти подготовки отдан был мальчик в Московский кадетский корпус на учение и пропитание.
Сам Федотов в стихотворении «К моим читателям, стихов моих строгим разбирателям» говорит:
Меня судьба, отец и мать
Назначили маршировать.
В Москве, на левом берегу Яузы, граф Головин в начале XVIII века построил дворец. Петр Первый купил у наследников дворец, перестроил его и развел при нем сад.
Императрица Анна Иоанновна увеличила сад и построила новый деревянный дворец, повелев называть его Анненгофом.
Дворец сгорел. На его месте был построен другой.
В 1774 году на пожарище Екатерина Вторая приказала построить новый дворец и повелела его называть Екатерининским.
Но дворец остался Головинским, и так назывался он почти до сегодняшнего дня.
Дворец с одной стороны окружают плац и сад, с другой — сад и река. В садах тысячи яблонь, груши, вишни, сливы, цветы; каменные плотины, каменные золоченые сфинксы, золоченые орлы — и все это в забросе.
Стоит трехэтажный дворец на краю Москвы, спиной к реке; на фасаде посередине высятся шестнадцать мраморных коринфских колонн, по бокам каменные морды львов над окнами держат каменные кольца в толстых губах.
В приемной комнате — портрет молодого красавца генерала; две короткие, туго заплетенные косы висят по сторонам круглого красивого лица. Богатый мундир украшен орденами и каким-то мехом. Это приближенный Екатерины Второй серб Семен Зорич, который на подаренный ему императрицей капитал основал в подаренном ему городе Шклове корпус. Потом здание корпуса сгорело. Корпус перевели в Гродно, из Гродно — в Смоленск, затем корпус попал в Тверь, Ярославль, Кострому и, наконец, в Москву.
Так ехал корпус вместе с портретом Зорича, старыми знаменами и пушками-единорогами.
В Москве корпус был открыт в 1824 году.
Хотя на ремонт здания отпущено было почти девятьсот тысяч рублей, огромный дворец отремонтировать целиком не удалось, здание только подкрасили да починили крышу.
Начался набор кадетов. Пятьсот воспитанников не смогли заполнить все здание.
Наборы продолжались.
В 1826 году осенью Павел Федотов с отцом, одетым по форме, поднялись по лестнице. Неширокая лестница шла на второй этаж двумя маршами; перила украшены киверами с позолоченными султанами.
В кабинете директора паркет был так натерт, что походил на озеро под желтым льдом.
К директору Федотовых не повели — их принял в овальной комнате, похожей на табакерку, дежурный офицер в мундире и в треуголке с султаном.
Отдали документы. Отец ушел, нерешительно шагая по желтому льду. Павел побрел за офицером. Они попали в бесконечный коридор, окрашенный внизу масляной краской, а сверху выбеленный. Пахло солдатским сукном. Они прошли через огромный зал, в котором два ряда колонн стояли в вечном равнении. Потом попали на узкую лестницу с чугунными рубчатыми ступенями, и здесь кончился всякий парад. Лестница привела опять в коридор, и Федотов оказался в толпе детей в порыжевших суконных мундирах, грубо починенных.
Забил барабан; все стали в строй; Федотов — в конце шеренги. Подошел офицер; толстое брюхо его было обмотано шарфом.
— Выправки нет! — сказал офицер и поднял голову Павы. — Теперь смотри на меня, подбери живот, расправь плечи, сдвинь каблуки, не дыши и стой свободно! Не напрягайся!
Федотов посмотрел кругом, подобрал живот, вытянулся.
— Недурно! — решил офицер.
Пахло незнакомым постным маслом, ламповым чадом и чужим казенным сукном.
Барабан застучал, все замаршировали. Однообразная масса привычно маршировала, и только новички путались в рядах.
Корпус огромен, каменные коридоры его похожи на улицы. Мальчик шел из коридора в коридор, с лестницы на лестницу, по скругленным, стертым ступеням и снова попадал в коридоры.
Барабаны стучали в коридорах: еще где-то маршировали.
Улицы коридоров сменялись площадями лестничных площадок, над площадками висело казенное небо сводов.
Вдаль уходили дороги коридоров.
Новички шли стаей, дробно стуча по камням тяжелыми, казенными, непригнанными, чужими сапогами.
Зал был так велик, что уже не походил на помещение — казалось, что это поле.
Небо сводов расширялось.
Окна висели где-то вверху, на сажень от пола.
Оглушительный стук барабана повторился, и все построились вдоль четырех стен необъятного зала.
Маленькие новички встали в концы шеренг и притворялись тоже чужими и казенными.
По команде все повернулись в сторону. Мерный топот ног согласился со звуком барабана и умолк.
Исчезло все цветное, все позолоченное — было только черное и немного красного. Ряды повернулись, поставили ногу; ударил барабан; послышался шум, как будто землю били розгами.
— Крепче, реже! — сказал офицер.
Строй маршировал.
Столовая была поменьше зала, и свод нависал над ней низко, несколько напоминая перевернутое корыто. Под корытом — окна в обе стороны; с обеих сторон сквозь окна видны одинаковые дворы; через двор были видны еще окна, а над окнами львиные морды смотрели на кадетов, держа в зубах толстые серые каменные кольца.
Ряд длинных столов, уставленных приборами, похож был на грядки весенних огородов без зелени. На стол брошены оловянные тарелки с крупно нарезанным хлебом. Серая соль лежала на досках стола целыми грудами, как будто самих кадетов сейчас как капусту изрубят и посолят.
Все выстроились перед столами, наступило молчание; в молчании быстро и убедительно что-то проговорил барабан; все запели в ответ:
Очи всех на тя, господи, уповают!
После молитвы барабан простучал что-то совсем короткое; шаркнули скамьи, и начался однообразный звон посуды.
После обеда — барабан.
Пошли в зал. Меркли окна — наступал вечер. Темные коридоры еще более вытянулись — им теперь, казалось, не было конца.
Из тьмы появилась какая-то длинная, в серых, грубого сукна штанах и такой же куртке фигура. На куртке медные пуговицы; на одной из медных пуговиц блестит склянка со скипидаром; это старый солдат-ламповщик шел, отмеривая заученные шаги. Лестница лежала у него на плече согласно уставу. Ламповщик подходил к лампам, подставлял лестницу, мазал фитиль скипидаром, зажигал; лампы загорались тусклым светом, и начинало пахнуть конопляным маслом.
В комнатах холодно. Что-то проговорил барабан.
Кадеты пошли в дортуары. Железные кровати с плоскими постелями стояли тесными рядами, над постелями торчали железные палки, на палках черные доски, на досках надписи мелом.
Дежурный подвел Федотова к постели:
— Имя?
— Пава.
— Надо отвечать: «Павел». Фамилия?
— Федотов.
Дежурный написал мелом на доске: «Федотов-первый».
Федотов-первый разделся, служитель дал ему длинную рубашку из грубой холстины.
Федотов надел ее, и рубашка легла вокруг ног мальчика складками.
— Прыгай, Федотов-первый, в постель! Спать!
Свет в лампах убавили, на стенах обозначились окна.
— Как тебя зовут? — спросил сосед.
— Федотов.
— Ты откуда?
— Я с Огородников.
— А я костромской, — ответил сосед. — Я завтра покажу тебе голубей, я их уже полгода кормлю и не попался.
Утро влезло в окно серой львиной мордой с каменным кольцом в зубах.
Вдали, за серебряным снегом, за полянами и избами, златоглавая Москва. Из корпуса она казалась цветной и веселой: среди золотых глав поднимались, извиваясь и кривясь, легкие синие дымы московских печей.
В корпусе было много колонн, комнат, коридоров, лестниц с перилами, украшенными бронзой, но кадеты в нем жили бедно и даже голодали, особенно с утра. Утром давали сбитень — горячую воду с имбирем и патокой; к этому прилагалась небольшая пеклеванная булка.
Кадетов много и охотно секли, приговаривая:
— Реже! Крепче!
Секли по понедельникам. В этот день, после занятий, корпус замолкал. Под барабан по восемь человек в смену водили сечь кадетов, и слышен был из дальнего зала вой, потом перерыв, и под барабан по коридору шагала, равняясь, новая восьмерка.
При сечении иногда присутствовал сам директор, человек чувствительный. Он закрывал глаза то рукой, то чистым носовым платком, а иногда даже плакал, приговаривая:
— Крепче! Реже!..
Ложиться на скамейку лучше самому, и считалось удалью не кричать. Удалью считалось быть отчаянным, хотя за это можно было получить выключку и попасть юнкером на Кавказ.
Вставали рано утром, чистили сапоги ваксой, протирали пуговицы на изношенных мундирах толченым кирпичом.
В классах было холодно, хотя печи топили жарко. Комнаты были так велики, что печи стояли в углах как наказанные. Зимою пар шел у кадетов изо рта клубами; гвозди на полу были покрыты инеем и льдом.
Раз в неделю, в субботу, в сумерках, при сборе роты читался «Артикул Петра Великого».
«Артикул» — военно-уголовные законы, изданные в 1714 году. Законы эти были любопытны, но читали их быстро, невнятно и без объяснений.
В другие дни «Артикула» не читали, а проходило словесное учение: проверяли знание имен, отчеств членов императорской семьи, командиров корпусов, директоров высших военных учебных заведений — и так до унтер-офицера своей роты включительно.
Слушать это нужно было стоя и не шевелясь, потому что за шевеление во фронте наказывали розгами; иногда наказывали по два раза в день и даже в третий раз, если и после второго раза у кадета был невеселый и неспокойный вид.
Командиры рот отличались больше рассуждениями, чем поступками. Командир первой роты, высокий, сутуловатый, имел привычку стучать металлической табакеркой по головам кадетов. Удары эти он считал не наказанием, а предупреждением. Командир второй роты не имел ни энтузиазма, ни ласковости; разговор его кончался обыкновенно так: «Пойдем-ка, я тебя немножко посеку!»
Преподавали разнообразные науки, учили «Всемирную историю» и, когда доходили до русской, говорили о том, что Россия страна обширная, что шинель, подбитая холстом, охраняет от жары и холода и что русские отличаются любовью к престолу и религиозностью.
В классах вообще было лучше, чем в строю: можно было сидеть, но учителя имели свои причуды.
Учитель французского языка, обладая мягким характером, ввел, однако, в учение свою собственную систему.
«Чтобы приучить своих учеников различать é, ê и è, он придумал такой способ: когда его питомец вместо é говорил accent grave, то он давал ему „костяшку“ по голове справа налево, громко приговаривая: accent aigu; когда ученик è называл accent aigu, то костяшка с соответствующим возгласом направлялась слева направо, а чтобы было вразумительнее accent circonflexe, то удары делались обеими руками в виде шатра».
Самым мягким был учитель всеми презираемого чистописания.
За неуспешность в науках охотно наказывали голодом — лишали обеда или не давали булки к сбитню.
Булку голодающий мог купить у товарища, но кредит был дорог: за булку, купленную сегодня, надо было завтра отдать две булки. Булками торговали одичалые, оторванные от дома кадеты-костромичи.
Федотов жил карандашом: он поправлял рисунки других и за это получал когда полбулки, а иногда и булку, чего за свой рисунок получить нельзя. Поэтому свои рисунки у него были всегда незаконченные, и его по классу рисования отмечали ленивым.
Больше всего Павел Федотов интересовался литературой. Там, за стенами корпуса, была Россия; ее любили не по учебнику — о ней читали у Пушкина. О «Евгении Онегине» спорили даже в корпусе; Пушкин заставил всех читать и иначе видеть Москву, русскую историю и всю Россию — растущую и ждущую будущего.
Среди холода и голода кадеты читали Ломоносова, увлекались Полевым, Загоскиным, зачитывались Марлинским, а прочитав «Тараса Бульбу» Гоголя, даже задумали целым классом написать роман под названием «Гайдамаки», но дальше названия дело не пошло.
Издавали журнал с внутренними кадетскими известиями и известиями внешними, то есть московскими. На виньетке нарисована была корзина с цветами, на корзине сидела сова как символ мудрости.
Летом фронтовые занятия шли на плацу перед дворцом.
Для представления о том, что такое был первый московский корпус, приведу несколько строк из «Исторического очерка образования и развития первого московского кадетского корпуса… составленного по официальным источникам и изданным под редакцией генерал-майора Лалаева» (СПБ, 1878 г.). На странице 69 написано: «Далее, от кадет требовались подробные и откровенные отчеты о том, как они пользовались отпусками, указаны были правила для приема приходящих к воспитанникам родных и прислуги, а кадетам запрещено было иметь при себе деньги, собственные вещи, книги и сундуки; особенно же строго преследовались всякие сношения их с нижними чинами». «Дабы долго временное пребывание, — читаем в одном из приказов Демидова, — воспитанников в разлуке и без всякого сношения с родителями или родственниками не охлаждало в них того кровного союза, который, служа основанием христианской морали, упрочивает благосостояние семейств, а вместе с тем и общества, следует требовать, чтобы воспитанники писали письма к родителям или родственникам по крайней мере три раза в год, под руководством наставников и с уплатою за пересылку из казенных денег в том случае, если бы воспитанники не имели собственных».
В одной из ранних поэм Федотова «Чердак», написанной между 1835–1837 годами, то есть непосредственно после окончания корпуса, Федотов вспоминает корпус;
Иль иногда в смиренный час
С однокорытными костями
Завяжется лихой рассказ,
Припоминание проказ,
Как в старину с учителями,
С начальством расправлялись сами,
Как, не боясь тюремной тьмы,
Ему грубили вечно мы,
Как трубки в нужниках курили,
Как подлецов до смерти били…
Здесь рассказывается о расправах, которые называли тогда «в темную». Фискалов, то есть доносчиков, били, внезапно накинув на голову шинель.
Жизнь в корпусе была волчьей жизнью, но Федотов в ней не пропал благодаря здоровой физической силе, памяти, веселому характеру и прекрасному голосу, украшавшему церковный хор, что начальством тоже весьма учитывалось.
Федотов во фронтовой службе был исправен, но больше всего он любил читать. Он перечитал все русские книги в библиотеке; выучился немецкому языку — прочел немецкие книги и даже пытался переводить с русского на немецкий стихами.
Одно обстоятельство оберегало Павла Федотова от наказания: у него была изумительная память — он мог запомнить все, даже «Артикул воинский». Уроки кадет Федотов мог отвечать от слова до слова, и его охотно вызывали, когда приходило начальство.
В строю Федотов был исправен, в одежде опрятен, в обхождении весел. Казалось, столько дано этому мальчику, что сможет он весело пройти через весь свет, через льды и жаркие пески в шинели, подбитой холстом, в кивере, притянутом ремнем с медной чешуей к подбородку. Пройти, смеясь и не уставая, как обыкновенный хороший русский солдат.
Рисование преподавал человек в старом синем фраке, смуглолицый и неразговорчивый, носящий странную фамилию — Каракалпаков.
Каракалпаков любил поправлять рисунки Федотова, ругал кадета за лень и однажды, для того чтобы побудить Федотова к творчеству, дал ему книгу, сочиненную господином Писаревым: «Предметы для художника».
Книга эта была издана в 1807 году; она предусматривала все, что художник может и должен рисовать. Когда-то она была подарена самому Каракалпакову в Академии художеств как награда за успехи.
Книга эта начиналась следующим введением:
«Во всех художествах, равно как и в поэзии, нужен творческий ум, или то, что мы называем гением. Разница состоит в том только, что в поэзии ничто уже не может заменить творческого ума: ни большие сведения, ни неусыпное прилежание; один только гений может постигнуть язык богов, как древние называли поэзию, — посредственности в ней нет. В художествах же большие сведения и неусыпное прилежание в своем искусстве могут заменить творческий ум».
Эта книга должна была заменить разум художнику…
Федотов пел в церковном хоре в высокой нарядной церкви кадетского корпуса и хорошо умел читать ноты. Он научился играть на новомодной гитаре и даже овладел флейтой.
Домой Павел почти не попадал. Летом кадетов не отпускали: они отбывали лагерный сбор у села Коломенского; ходили много — так много, что ныли ноги и ночью трудно было заснуть.