Часть первая Бешенство ветров

Холодный сквозной ветер дул с моря. Взвихрял сугробы и яростно бросал в прохожих колючие брызги.

Горели костры — на Невском и Литейном, у Нарвских ворот, на Обводном канале. Перепоясанные накрест пулеметными лентами матросы и красногвардейцы тянули к огню закоченевшие пальцы. А с прозрачного неба безучастно смотрели звезды. Какое им дело до того, что эти люди совсем недавно раздули пламя, жар которого охватил весь земной шар. Холодные, безучастные звезды! Люди придут к вам, звезды. Через годы и лишения, через смерть и жизнь. Придут и согреют вас теплом своих сердец.

Шагали по городу красногвардейские патрули. Ползли по городу слухи.

Рабочие вселялись в квартиры фабрикантов.

Спекулянты скупали муку.

Призывно звучал Декрет о мире.

Керенский бежал за границу.

Пылали имения бар-помещиков. Каледин сколачивал полки. Расходились по домам солдаты.

Пуришкевич…

Третьего ноября в штабе Петроградского военного округа был задержан прапорщик Зелинский. По заданию Пуришкевича он пытался похитить бланки штаба. На допросе прапорщик показал: Пуришкевич — глава крупной подпольной организации «Русское собрание», которая решила свергнуть Советскую власть.

Пуришкевича арестовали.

На западе подняли вой газетные шакалы: Советы чинят расправу над интеллигентами!

В конце ноября обыватели ворвались & винные склады Зимнего дворца. Вино залило помещение. Погромщики захлебывались в мутной влаге. Военно-революционный комитет вызвал на Дворцовую площадь красногвардейские отряды, отряды моряков. Утопленников вытаскивали из подвалов и штабелями укладывали во дворе.

Склады замуровали.

И снова — газетный вой: большевики пожирают самих себя!

Вечером 7 декабря 1917 года на заседании Совета Народных Комиссаров была создана Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем.

Председателем ВЧК был назначен Феликс Дзержинский. В состав коллегии вошли Иван Ксенофонтов — рабочий, Яков Петерс — рабочий, Василий Фомин — профессиональный революционер. В распоряжение комиссии поступили тридцать наиболее стойких и проверенных красногвардейцев. ВЧК приступила к работе.

Звезды безучастно смотрели на холодный, продрогший Петроград.

1

В ту ночь по безлюдным дворам окраины Петрограда пробирался человек. Был он строен, быстр в движениях. Кожаная куртка, стянутая солдатским ремнем, придавала его крепкой фигуре собранный и какой-то хищный вид.

Сбиться с дороги в занесенных снегом дворах, где давно уже не было ни калиток, ни ворот, ни заборов — все поглотили «буржуйки», — было проще простого. И все-таки человек в кожанке ни разу не остановился в неуверенности. Он перебирался через груды камня и мусора, запорошенные снегом, ловко перекидывал сильное тело через каменные ограды. Изредка останавливался, вслушивался в ночные шорохи и бросал настороженные взгляды по сторонам.

В одном из мрачных дворов, куда и летом-то не проникал солнечный свет, а сейчас темнота была и вовсе бездонной, человек на мгновение задержался. Где-то здесь должен быть лаз в соседний двор. Но где? Вдруг позади раздался шорох, скрипнул снег. Человек обернулся и сразу отпрянул в сторону. Свистящий удар дубинки скользнул по плечу. Сильным ударом снизу — наугад — человек в кожанке сбил противника с ног. В ту же секунду сзади его обхватили сильные руки. Подавшись вперед, он стал падать, увлекая за собой напавшего, но на полпути резко, словно пружина, выпрямился и вырвался из тисков. В руке блеснул наган. И тут увидел перед собой широко расставленные, с набухшими веками испуганные глаза бандита.

— Аркадий? Ты? — хрипло прошипел он.

— Одесса-мама! Кого я вижу! Сам…

— Тише! — человек в кожанке приложил ладонь к губам нападавшего. — Потом поговорим. А сейчас — ходу!

— Слушаюсь. Вот только его прихвачу.

Аркадий наклонился над приятелем:

— Вставай! Приехали! Эх, Клыч, Клыч! Считай, повезло нам — легко отделались.

Клыч — длинный, нескладный верзила, долго мотал головой, матерился и, кляня Аркашкиных дружков, поплелся сзади.

— Как же величать вас теперь? — спросил Аркашка, когда они пробрались сквозь лаз в соседний двор.

— Константином Георгиевичем. Вот не чаял встретить тебя. Подался, значит, из Одессы-мамы?

— Обстоятельства! Анархия, она своего требует.

— Ты что, в анархисты записался?

— Состою. По необходимости.

— Прибыльно?

— Да как вам сказать — перепадает.

— Вот что, Аркадий. Ты этого своего приятеля оставь здесь, во дворе. Пусть постоит и поразмыслит, как нападать на профессионального боксера. А заодно поглядит. Понял?

— А мы?

— Навестим старого знакомого.

2

В первый момент Грамматиков не узнал Константина Георгиевича и попытался захлопнуть перед ним дверь. Но Аркашка бесцеремонно оттеснил адвоката в коридор.

— Неласково встречаете клиентов, господин Грамматиков. А нам защитничек нужен. Во как нужен! — Аркашка провел рукой по горлу.

— Защитник? Перед кем?..

— Перед законом, разумеется, — усмехнулся Константин Георгиевич.

— В наше смутное время, — начал было Грамматиков, но запнулся. — Вы? Живой? Ведь газеты писали, что…

— Как говорила моя покойная мама: незваный гость лучше татарина, — прервал адвоката Аркашка. — Долго нам стоять тут на холоду?

— Проходите, господа, проходите. Двери обители моей перед вами открыты.

Адвокатская обитель оказалась большой, с высоким потолком, комнатой. Стол, несколько стульев да облезлая оттоманка составляли все ее убранство. Адвокат — щуплый, неказистый — подслеповато смотрел на гостей.

По давно укоренившейся привычке видеть в каждом человеке потенциального преступника, Грамматиков старался угадать, какое дело привело к нему этих двух людей— столь разных по социальному положению в том, ином мире, но теперь низведенных на одну ступень. Аркаш-кино прошлое было известно Грамматикову во всех подробностях, и он не сомневался, что одесский налетчик не оставил своих занятий и в нынешнее смутное время.

Но Константин Георгиевич — так он велел себя именовать, хотя перед адвокатом незачем было играть комедию— он-то как оказался в обществе этого бандюги? Впрочем, решил Грамматиков, этот бывший одессит всегда тяготел к уголовному миру…

— Итак, господа, чем могу служить? — спросил Грамматиков, когда гости уселись.

Константин Георгиевич, молча наблюдавший за адвокатом, криво усмехнулся:

— Изрядно вас революция потрепала. Где прежний лоск, где галантность в обхождении. А комната! — он скептически огляделся. — Это же хлев! Помнится, в одиннадцатом году вы как метеор сверкали на фоне тусклых одесских светил Фемиды. А теперь поблекли, изрядно поблекли.

— Сил больше нет! — Грамматиков опустился на оттоманку и сжал голову руками. — Живу, как в кошмаре.

— Совесть, что ли, мучает? — участливо спросил Аркашка.

— Какая, к черту, совесть, — рассердился Грамматиков. — Жизнь распроклятая! Собачья!

— Граждане-товарищи потрясли! — догадался Аркашка. — Любопытствую: сколько с такого хлюпика, как вы, они могли вытряхнуть?

— Аркашка! Без личностей! — прикрикнул Константин Георгиевич.

Адвокат будто и не слышал. Встал, прошелся по комнате. Потом уселся напротив Константина Георгиевича.

— Вы умный человек, — начал он, глядя в лицо собеседника. — Ответьте мне на вопрос: долго еще продержатся большевики? Месяц, два? Год, пять? А может, десять?

— Большевики за власть уцепились крепко, — убежденно ответил Константин Георгиевич и, уловив недоуменный взгляд адвоката, пояснил: — Революция потому и называется революцией, что свергает старый строй и утверждает новый. А к прежнему возвращаться не хочет. Неужели вы не понимаете этой школьной истины?

Адвокат явно обиделся. С независимым видом он откинулся на спинку стула и холодным тоном спросил:

— Если вы столь уверены в большевиках, то почему не идете в Смольный и не предлагаете им свои услуги?

Константин Георгиевич рассмеялся:

— Вы, Грамматиков, глупее, чем я предполагал. Аркашка— простая душа — тот с полунамека понял, что к чему. А вы — русский интеллигент, юрист с университетским образованием… Впрочем, таких интеллигентов, как вы, всегда отличала недальновидность.

— Смеетесь! Смеетесь в такой грозный для России час! Когда жизнь и кровь лучших сынов отечества взывает о мести! Вы смеете…

— Повторяю, — зло перебил адвоката Константин Георгиевич, — вы глупы, господин Грамматиков. Но вы мне нужны. Слушайте, что я вам скажу — вы, бывший ходатай по делам.

Константин Георгиевич встал, прошелся по комнате. Его пухлый рот скривился в надменной улыбке. Грамматиков исподлобья наблюдал за гостем, а Аркашка дремал, положив голову на могучие кулаки.

— Только человек с вывернутыми мозгами не замечает, что большевики прочно стоят у власти. — Константин Георгиевич нахмурился. — Именно потому я здесь. Мне оказана высокая честь освободить Россию от большевистской тирании и возвратить этому колоссу…

— Престол?

— Престол царя-батюшки, парламент или сейм — дело не в вывеске. Главное — победить, уничтожить красную опасность, которая отсюда, из России, чего доброго, начнет расползаться во все части земного шара.

Грамматиков слушал, не поднимая головы. Слова, произносимые Константином Георгиевичем, доходили до него как отголоски чего-то уже слышанного и осознанного. Он старался и никак не мог вспомнить, где, от кого уже слышал эти трескучие фразы. В сумасшедшем доме, когда бывал там по делам службы? Помнится, и Керенский любил блеснуть перед дамами подобными сентенциями. Какая чушь! Этот авантюрист старается уверить его, что один человек способен свергнуть власть, которую захватила в. свои руки безликая толпа. Нет, мир катится в пропасть! А Аркашка — мерзкий тип — храпит на всю комнату.

Между тем Константин Георгиевич говорил, что привлечет на свою сторону офицерство, объединит силы промышленников и землевладельцев. Он развивал свои мысли с последовательностью маньяка. Но за каждым словом Грамматиков вдруг стал чувствовать какую-то беспощадную силу, удесятеренную злобой и ненавистью этого непонятного и страшного человека.

— Захватив власть, большевики выполнили лишь самую легкую задачу. Это признает и их Ленин. Удержать эту власть гораздо труднее. Мы и должны помешать им утвердиться. Взорвать большевистскую клику изнутри, натравить на них кайзера, наконец, просто арестовать и уничтожить главарей — вот некоторые из путей, по которым я пойду. Вы спросите, где взять силы? Они неисчислимы! Достаточно выйти на улицу и бросить клич. К нам стянутся подлинные патриоты…

— Такие, как этот, — Грамматиков кивнул на спящего Аркашку.

— А почему бы и нет? Цель оправдывает средства. Революцию, как и контрреволюцию, не делают в белых перчатках.

— Что же вы предлагаете мне? — Грамматиков встал и подошел к Константину Георгиевичу. — Выйти на улицу? Бросить клич?

— Фи! Приберегите демагогию для судебных разбирательств. Во-первых, мне надо определенно знать: идете ли вы со мной?

— Допустим,

— Да или нет?

— Я готов идти с кем угодно, лишь бы кончилось это прозябание, эта собачья жизнь.

— Тогда вот что, — гость сел и, придвинув стул, жестом пригласил Грамматикова. — Будем говорить как деловые люди. Денег у тебя, конечно, нет? Понятно. Этого, — он достал из кармана пачку банкнот, — на первый случай будет достаточно. Мне нужны верные люди. Группами по пять-шесть человек. Чем больше таких групп — тем лучше… Шуберский цел?

— Как будто.

— А Вячеслав Орловский?

— Служит в ЧК.

— Это хорошо! — Константин Георгиевич удовлетворенно потер руки. — Нам нужны свои люди во всех большевистских органах. Пусть идут туда, пусть каются в грехах, бьют себя в грудь и творят большевистские молитвы. Это нам на руку. Взорвать Советы изнутри! Ты понял мою мысль?

— В общих чертах.

— Завтра разыщи Орловского и потребуй от него, чтобы он достал мандат ЧК на имя… Ну скажем… Константина Георгиевича Релинского.

— Не согласится он…

— А ты намекни ему, что мне не составляет труда ознакомить чекистов с некоторыми подробностями биографии этого господина.

— Служба в охранке?

— Вот именно. И еще: мне нужна квартира, а лучше — две или три, — где бы я мог видеться со своими друзьями. Устроишь? Вот и отлично. Встречаться будем очень редко.

3

Под вечер Эдуард Петрович пришел на набережную Невы. Сегодня он написал письмо Эльзе — коротенькую записку: жив, здоров, нога болит все меньше и меньше— и никак не мог придумать, как отправить его в оккупированную немцами Ригу. Оказии в полку, естественно, не могло быть, почта… Какая уж тут почта! И все-таки было приятно, что сегодня он поговорил с Эльзой. И, наверное, поэтому настроение, не в пример другим дням, было хорошим, а ноющая боль в ноге утихла.

Нева, покрытая бело-синими торосами, затаенно молчала. Тусклое солнце уже скрылось за горизонтом, и лишь в последних лучах его, на противоположном берегу, желтыми бликами сверкал шпиль Петропавловской крепости. Почти отчетливо стал виден костер, разведенный прямо на льду, у крепости. Возле него суетились фигуры людей. Справа и слева от них неподвижно чернели треугольники — винтовки в козлах.

И Эдуард Петрович не выдержал: варежки — в карман, крепко растер ладони, сунул их за пазуху потертой шинели и, когда почувствовал — пальцы отошли, достал блокнот. И вот уже карандаш быстро скользит по бумаге. Норовистый ветер старается перевернуть страницы, обжигает пальцы холодом. Но все же Эдуарду Петровичу удалось положить на бумагу последнюю вспышку догорающего дня.

— Берзин верен себе! Творит! — услышал он сзади чуть насмешливый голос. — Люди на ходу застывают. А он творит! Страдалец от искусства!

Это был Яков Христофорович Петерс. Как всегда стремительный и резкий в движениях. Как всегда добродушно-насмешливый.

Эдуард Петрович познакомился с ним летом семнадцатого года на германском фронте, куда Петерса — большевика-подпольщика, активного пропагандиста и агитатора— направила партия. Разумеется, Берзин сначала этого не знал и видел в Якове Христофоровиче прежде всего умного, общительного человека, привлекавшего к себе людей неиссякаемой жаждой жизни, умением отогреть солдатские сердца в гнетущей обстановке затяжных, как осенние дожди, оборонительных боев.


Эдуард Берзин в годы первой мировой войны


О том, что Петерс — большевик, Эдуард Петрович узнал от самого Якова Христофоровича. Они сидели в тесной, с обвалившимися бревнами землянке и выжидали, пока наступит ночь и замолкнет немецкий пулемет, прочесывавший кочковатое поле, тянувшееся к сосновому бору. Под покровом темноты Петерс и Берзин надеялись перебраться через это поле. Эдуард Петрович уже не помнил, как они оказались в этой землянке и что им нужно было в том бору. Они просто сидели и ждали. И говорили об искусстве. Пораженный точным высказыванием Петерса по поводу манеры письма Гойи, Эдуард Петрович спросил его:

— Где это ты, Яков Христофорович, учился живописи? Кончил академию?

— Академию?.. Пожалуй! Техникой росписей стен я, брат, овладел с самой наимудрейшей из всех академий. Класс профессора Кандального закончил с отличием.

— Кандального?

— Ага. Я ведь большевик, «политический»…

Именно там, в сырых окопах, офицер царской армии Берзин начал постигать школу революции, впервые по-настоящему узнал о партии большевиков, о Ленине. И первым его учителем, а потом и другом стал Петерс.

Впоследствии Эдуард Петрович не раз просил Якова Христофоровича попозировать ему в свободную минуту. Но свободных минут у заместителя председателя ВЧК Петерса и красного командира Берзина оказывалось так мало, что Эдуард Петрович успел за время их знакомства сделать лишь беглый карандашный набросок.

А ему очень хотелось написать маслом вот этот высокий лоб с тяжелыми дугами бровей, обрубок-нос, резко очерченный подбородок, передать выражение грустно-веселых глаз Петерса, его застенчивую улыбку, притаившуюся в уголках рта.

Сейчас же, взглянув в лицо Якова Христофоровича, он, к удивлению своему, не заметил в глазах его той лукавой искринки, которая так красила этого седеющего человека. Эдуард Петрович увидел, как устал вечно стремительный, неугомонный Петерс. И, как это бывает между очень близкими друзьями, Берзин словно ощутил на своих плечах частицу этой усталости и почувствовал, как снова заныла раненая нога.

Очевидно, Петерс заметил перемену в лице Берзина.

— Показывай, что получилось, — нарочито бодро потребовал он.

— Нечего показывать. Всего несколько замерзших линий, — ответил Берзин, пряча блокнот в карман. — Я собирался идти.

— Ну, раз так — пойдем вместе. Проводи меня до Гороховой. Поговорим.

Подняв куцые воротники шинелей, они зашагали по Дворцовой площади. Быстро темнело. В диком хороводе крутилась поземка. В тревожных бликах разбросанных там и тут костров казалось, что всю площадь — и громаду Зимнего, и Столп, и Арку — охватили ледяные лапы метели, которые стараются сдавить людям горло в ярости хватают их со всех сторон. А люди все идут и идут, грудью пробиваясь сквозь эту воющую, злобную мглу.

Под Аркой Яков Христофорович и Берзин остановились. Закурили. Оглянувшись назад, Петерс задумчиво произнес:

— Рукой подать до Зимнего. А дистанция пройдена отсюда огромная. Но все еще впереди. Как начнешь думать и мечтать — дух захватывает. Куда там Сен-Симону и Фурье!

Берзин молча, кивнул. Яков Христофорович взял его под руку и, поймав тоскующий взгляд, тепло спросил:

— Скучаешь по дому? Далековато отсюда до Риги, а? Когда дойдем?

— Испытываешь? — вдруг ощетинился Берзин. — Ждешь — сомневаться буду по интеллигентской сущности своей? Художники, мол, народ ненадежный…

— Вот чудак, — усмехнулся Петерс. — Зачем мне тебя испытывать? Ты весь как на ладони… Так что не кипятись.

— Не могу я, Яков Христофорович, спокойно об этом, — горячо продолжал Берзин. — Чуть какая заваруха — на меня косятся: из офицеров, георгиевский кавалер. Не доверяют…

— Понимаю тебя. Худо, когда не доверяют, больно… Людям верить надо. — Петерс помолчал, думая о чем-то своем. Потом пристально взглянул на Берзина. — Хотя, с другой стороны, как доверять, когда кругом враги, когда ножом из-за угла, в спину… А кто это тебе не доверяет?

— Свои же, солдаты. Начнешь дисциплину требовать — сразу крик: офицерские замашки, старорежимные порядки…

— Кричат, значит? Я так понимаю: люди впервые почувствовали себя людьми.

— Так ведь без дисциплины нельзя! — снова начал горячиться Берзин. — Армия ведь!

— Согласен с тобой. Дисциплина нам нужна твердая, революционная. Ты потолкуй с Петерсоном. Он на таких каверзных вопросах собаку съел. Как он, кстати? Все кашляет?

— Ив чем только душа держится! Худющий стал, как Дон Кихот. Ему бы паек хороший да солнышка…

Попробую что-нибудь достать. Солнце не обещаю, а добрый кусок сала, — глаза Петерса весело блеснули, — мы ему под подушку положим, а? Вот удивится-то?

— Черта с два удивится! Я ему фунт масла в карман сунул. Так он его — в общий котел. Ильич, говорит, одним пайком обходится. И нечего, дескать, меня подкармливать… Ты бы хоть с ним потолковал, Яков Христофорович. От имени Чека.

Петерс не ответил. Засунув руки в карманы, он шагал широко, твердо Печатая шаг. И Берзину невольно подумалось, что вот таким шагом Яков Христофорович будет идти всю жизнь, что не будет у него ни старости, ни болезней, ни сомнений.

— А солнышка, Эдуард Петрович, нам бы всем не мешало, — глухо заговорил Петерс и зябко поежился. — Поверишь ли, иной раз мечтаю: сижу в теплой комнате, солнце меня со всех сторон греет, а я — книжки умнющие листаю, картинки рассматриваю. Здорово! С тобой такое бывает?

— Во сне. Мольберты снятся. Палитры. И еще рощи — как Барбизонские — солнечные, светлые, теплые.

— Каждому, выходит, свое! — Петерс, остановился. — А не кажется ли тебе, мой дорогой живописец, что мы с тобой форменные фантазеры? Расскажи ты своим внукам, о чем мы с тобой разговаривали в январе восемнадцатого года, — не поверят. Голод, разруха, контра на каждом шагу, а мы — книжки, картинки, Барбизонские рощи…

— Поверят! Если настоящими людьми будут — поверят.

Петерс искоса взглянул на Берзина. Потом резко, как отрубил, спросил:

Как нога?

— Ничего, ковыляет.

— Стоишь твердо?

— Как будто, — Берзин для убедительности притопнул. — А что?

— Есть поручение, — Петерс на секунду замялся. — Сегодня вечером ты свободен?

— Абсолютно.

— Ресторан Палкина знаешь?

— Не приходилось бывать. А что?

— Постарайся найти и приходи туда часам к десяти. Хорошо?

— Будем ужинать?

— Нет. Просто посиди в общем зале. Закажи что-нибудь. Присмотрись, что за люди там… Если встретишь знакомых - не узнавай. Ну, а если нашим ребятам понадобится - помоги.

— Ясно.

На углу Литейного они расстались. Эдуар Петрович постоял немного, будто раздумывая, куда идти, потом плотнее запахнул шинель и зашагал, припадая на раненую ногу.

4

В дымном тумане у потолка плавали тусклые люстры. Ресторан разноголосо гудел. Оркестрик выбивался из сил, пытаясь перекрыть сбивчивым ритмом говор подгулявших посетителей.

Эдуард Петрович отыскал единственный свободный стул — у стены — за двухместным столиком. Напротив него, уронив кудлатую голову на согнутые руки, спал какой-то парень в поношенной офицерской гимнастерке.

Поджидая официанта, Берзин осмотрелся.

Френчи и кителя, длиннополые сюртуки, вышедшие из моды еще перед, войной, и будто вкрапленные в них цветастые платья женщин. Спертый, прогорклый воздух. Расплывчатые, неосязаемые лица, среди которых преобладали лоснящиеся физиономии бывших «господ интендантов».

За соседним столиком, уставленным бутылками и снедью, толстый, с отекшим лицом усатый субъект что-то втолковывал высокому, с военной выправкой моряку. Изредка оттуда долетали полуобрывки фраз: «…суконце-то было с изъяном…», «…за ценой не постоим…» Моряк мотал головой и, брезгливо морща горбатый нос, цедил из стакана липкую жидкость.

Гражданских было мало. Они как-то затерялись в этом хмельном мирке. И, наверное, поэтому Эдуарду Петровичу показалось, что сидит он сейчас среди мрачных, опустившихся резервистов, давно потерявших надежду возвратиться в строй.

«Гниль пакостная», — с гадливостью подумал он, окидывая взглядом зал. И в душе его вдруг стала закипать злость на Якова Христофоровича, который, не сказав что к чему, заставил сидеть в этом вонючем кабаке.

Подошел официант. Толкнул в бок соседа:

— Здесь спать не полагается.

Тот поднял голову. Эдуард Петрович увидел курносое мальчишеское лицо. Парень промямлил что-то невнятное и снова уронил голову.

— Оставьте его, — сказал Берзин официанту. — Проспится и сам уйдет. А мне принесите что-нибудь выпить и закусить.

Официант ушел.

В дальнем углу зала вспыхнула драка. Кто-то кричал пронзительным бабьим голосом: «Расстрелять его, подлеца!» Волосатые руки махали бутылками. Звенела посуда.

Драка кончилась так же внезапно, как и началась. Никто так и не понял — кого, за что и почему били.

Потом на крохотную эстраду взобрался подагрический старичок в лоснящемся фраке и стал петь. Голос у него был тонкий, надтреснутый. Пел старичок вяло. Но мелодия— грустная, тягучая — понравилась Эдуарду Петровичу. Он стал прислушиваться, пытаясь разобрать слова, и не заметил, как в зале появился широкоплечий, рыжеватый парень. Наглое скуластое лицо его со смуглой кожей, губастым ртом и маленькими глазками-щелями выражало откровенную скуку ресторанного завсегдатая. За ним, неуклюже переставляя ноги, развалистой походкой шел детина в бескозырке без ленточек и узком, явно с чужого плеча, бушлате. Широченные брюки-клеш как паруса колыхались вокруг его ног.

Новые клиенты сели за разные столики, будто не знали друг друга.

Говорят, что рестораны — и фешенебельные, сверкающие хрустальным ореолом, и убогие, пропитанные запахами сивухи, — все живут двоякой жизнью. Одна — явная — открыта на всеобщее обозрение и влечет к себе неопытных юнцов ложной красивостью, а вторая — подспудная — привлекает дельцов, проходимцев, жуликов и аферистов разных мастей.

Ресторан Сергея Палкина также вел двойную жизнь. Явная — с жалкими остатками купеческих радостей, угодливости и скучной сутолоки — шла в общем зале. Тайная— велась в кабинетах, куда простых клиентов не пускали.

5

В одном из таких кабинетов суетился сам Сергей Палкин — уже немолодой, с внушительным брюшком человек. Он отдавал последние распоряжения лакеям, накрывавшим большой круглый стол.

Белоснежная скатерть, хрустальные вазы и бокалы, серебряные ведерки со льдом для шампанского, «вдовы Клико» — все это было резким контрастом с убогой роскошью общего зала.

По тому, как Палкин внимательно огладывал стол, подправлял приборы, вновь и вновь просматривал на свет искрящиеся рюмки, можно было понять, что он ждет высоких гостей.

— Как в зале? — коротко бросил он лакею.

— Все на местах-с. Не изволите-с беспокоиться.

— Рыжий пришел?

— Точно так-с.

— Вы ему много не подавайте. Напьется…

— Слушаюсь!..

Гости явились точно в назначенный час. Они прошли через специальный ход, бдительно охраняемый бывшим унтером из полицейских.

Первым, откинув портьеру, в кабинете появился среднего роста плотный человек в безукоризненно сшитом костюме. Холодные, слегка выпуклые глаза, чувственный рот, скривленный в надменной улыбке, — все выдавало в нем человека, привыкшего повелевать. Он подчеркнуто вежливо поздоровался с Сергеем Палкиным и негромко спросил:

— Господин Массино еще не приходил?

— Никак нет-с.

— Прошу вас никого сюда не пускать, кроме лиц вам известных.

— Не извольте беспокоиться, господин посол…

Называя гостя послом, Сергей Палкин несколько преувеличивал. Роберт Локкарт, а точнее — Роберт Гамильтон Брюс Локкарт, — был лишь главой английской политической миссии в России. Но он не возражал, когда его величали послом.

Этот дипломат с первой встречи умел понравиться людям— качество, столь высоко ценимое высшими дипломатическими кругами Великобритании. Был он интересным собеседником — в меру остроумным, в меру ироническим, но никогда — откровенным.

Брюс Локкарт окончил закрытое аристократическое учебное заведение и в двадцать четыре года начал свою дипломатическую карьеру. Шотландец по происхождению (Локкарт неизменно подчеркивал, что в его жилах нет ни капли английской крови), характером он во многом походил на свою родину — туманную, иссеченную горами, загадочную. Он верой и правдой служил английскому престолу и отстаивал, интересы англичан, которых, как всякий истинный шотландец, в душе презирал.

Тридцати лет он первый раз появился в Москве и вручил царским властям грамоту вице-консула. Было это за два года до начала войны. Он хорошо говорил по-русски, хорошо разбирался в русской политике и особенно хорошо— в русских интригах. Генералы и актрисы, адвокаты и помещики, купцы и высокопоставленные сановники составляли круг его официальных знакомых. Офицеры-пропойцы, мелкие чиновники, жаждавшие приобщиться к благам мира сего, проститутки и шулера — были неофициальными агентами английского дипломата.

В середине января восемнадцатого года он приехал в Советскую Россию. Причем приехал не просто как очередной уполномоченный очередного кабинета министров, а как доверенное лицо самого Ллой Джорджа. Английский премьер отлично понимал, что в такой сложный период в этой стране нужен человек, который бы сумел в короткий срок разобраться и войти в курс всех русских дел и — что самое главное — способный отстоять интересы «владычицы морей». Ллойд Джорджу казалось, что ловкий и хитрый шотландец с его обширными связями, тонким умом и кипучей энергией сделает то, что никак не удавалось сделать американскому послу Дэвиду Фрэнсису— этому упрямому банкиру, торговцу пшеницей и любителю покера, и французу Нулансу — тупице, заимствовавшему свои политические взгляды у «двухсот семейств».

Да, английский премьер верил, что Локкарт сумеет обойти своих коллег по дипломатическому корпусу и Англия получит и кавказскую нефть и контроль над Прибалтикой. Надо лишь спихнуть большевиков.

Любыми средствами спихнуть!

Безразлично оглядев богато сервированный стол, Локкарт сел в мягкое кресло и принялся жевать яблоко. Он думал о том, что в России пора начинать крупную, игру. Фигуры расставлены, тактика определена, цель ясна… Цель! В конце декабря в Париже союзники подписали секретное соглашение, в котором наметили «зоны влияния» в России. Англия получила свою «зону», Франция — свою, Америка— свою. Но за каждый клочок русской территории надо платить кровью и оружием, снарядами и деньгами, верой и изменой. Большевики готовятся подписать мир с кайзером, это им выгодно. Но то, что выгодно большевикам, не выгодно нам. Опять прописная истина! В этой чертовой стране начинаешь мыслить детскими категориями…

Локкарт усмехнулся. Если бы большевики согласились воевать! Как просто решались бы многие проблемы! Кайзер, не без помощи наших агентов, предпримет наступление на восточном фронте. Окончательно разложившиеся армии русских бегут в тыл, а здесь их встречает новая власть. Мы уж постараемся, чтобы она ничем не походила на большевистскую. И тогда… Мощное контрнаступление на Вильгельма с востока и запада — кайзер на коленях! После этого мы подпишем мир, и, пожалуйста, — «зоны влияния» окажутся не только в России, но и в Германии.

Размышления англичанина прервал новый гость. Худощавый, бледный, рано начавший лысеть, Борис Викторович Савинков словно призрак появился в дверях. В неизменном сюртуке и лакированных ботинках, он почему-то напоминал директора банка.

— Входите, входите, Борис Викторович! — Локкарт пожал руку Савинкова.

— Меня пригласили сюда для встречи с каким-то турком, — Савинков выжидательно посмотрел на Локкарта.

— Не беспокойтесь, он скоро будет. Господин Массино очень аккуратен в делах.

— Вы с ним знакомы?

— И очень близко. Вот, кстати, и он, — Локкарт указал на входящего в кабинет высокого человека. — Но я думаю, — продолжал он, — что здесь все свои и капитану Сиднею Рейли не стоит скрываться за турецкой маской. Не правда ли, капитан?

— Совершенно верно, господин посол. — Новый гость поздоровался с Локкартом и Савинковым. — Тем более что мы с Борисом Викторовичем друг друга отлично знаем.

Вначале за столом велась общая, ничем не примечательная беседа. Играя в радушного хозяина, Локкарт сыпал анекдотами, рассказал несколько пикантных историй из великосветской жизни Лондона.

Потом разговор перешел к событиям сегодняшнего дня.

— Эти пьяные оргии, этот разгул толпы заставляет меня припоминать самые мрачные дни французской революции, — говорил Локкарт, перебирая пальцами фужер. — Стихия поглотила Россию, и она напоминает сейчас огромный бедлам. Мне жаль народ, который терпит нечеловеческие муки.

— Так помогите нам! — воскликнул Савинков. — В ваших силах покончить с большевиками, установить твердую власть.

— Вес не так просто, Борис Викторович. Лучшие умы Европы и Америки неустанно думают над тем, как спасти русский народ. Не забывайте, что мы ваши союзники…

— Вот поэтому вы и должны, — Борис Викторович сделал выразительный жест, — придушить…

— Мы связаны западным фронтом, — прервал его Рейли. — Открыто выступать здесь, в России, мы просто не можем.

— Что же вы предлагаете?

Рейли вопрошающе взглянул на Локкарта. Лицо шефа было бесстрастным. Но Рейли отлично знал, что за этой кажущейся бесстрастностью скрывается бульдожья хватка.

— Скажите, Борис Викторович, — издалека начал Рейли, — разве в вашей стране перевелись храбрецы, преданные России офицеры? Разве нет у вас истинных патриотов, способных…

— Я вас понял, господин Массино… — Савинков тут же поправился, — господин Рейли. Такие силы у нас есть. Но они разрознены, их раздирают распри. Вечная наша русская надежда на варягов… О, как я ненавижу эту тупую дворянскую спесь, это убожество мыслей!

Савинков говорил быстро, захлебываясь словами. Он упрекал Каледина — потащился зачем-то на Дон, когда действовать надо здесь, в Петрограде. Сетовал на Керенского— этот политик в бабьей юбке не видит дальше собственного длинного носа.

Локкарт слушал и внутренне усмехался: ему хорошо была известна эта, как он ее называл, типично русская черта— много говорить и мало действовать. Рейли, наоборот, казалось, впитывал в себя каждое слово Бориса Викторовича. Он не отрываясь глядел ему в лицо и согласно кивал головой.

— Нам нужен человек… нет, не человек — титан, Прометей, — Савинков стиснул кулаки, — который зажег бы в России священное пламя возрождения, влил в нашу страну свежую кровь.

— Такой человек есть! — Рейли встал, поднял бокал. — Господа! Я предлагаю тост за Бориса Викторовича Савинкова — спасителя России!

Савинков опешил: что это? Насмешка? Открытая лесть? Тактический маневр? Или… Или союзники в самом деле думают… что он… Нет, нет! Ведь только наедине с собой, да и то в редчайшие минуты, Борис Викторович

позволял честолюбивым мыслям возносить себя в призрачные дали. И вдруг… Как сумел этот Рейли Сидней Джордж (или как его там?) угадать его самые сокровенные, самые жгучие желания? «Силен, бестия, — подумал он, чокаясь с Рейли, — башковит! Ох, башковит!»

Сиднею Рейли не представляло особых трудов разглядеть подлинную сущность Бориса Викторовича. Давно уже с пристальным вниманием английский разведчик следил за бурной и изменчивой судьбой этого человека.

Вся жизнь Бориса Викторовича была сплошной авантюрой. Юношей он на какое-то время увлекся идеями социализма и стал изображать из себя эдакого посконного народника, для которого «мужички-лапотники» были извечной, мучительной загадкой. Потом это созерцательное философствование сменилось кипучей жаждой деятельности, и Савинков становится эсером. Комбинация из четырех «В» — «воля», «выдержка», «встань», «вперед» — стала его жизненной программой. Позерство, скрывавшееся за этой формулой, Борис Викторович умело прикрывал демагогией и путаными теориями, почерпнутыми у Ницше и Бакунина. Впрочем, с Михаилом Александровичем Бакуниным его связывала не столько теория, сколько практика. Оба они сходились в том, что бунт, заговор, террористический акт — прокладывают пути освобождения народа от тиранов.

Прожженный интриган и заговорщик, Борис Викторович был человеком большой личной храбрости. И хотя шла она все от того же позерства, от желания выделиться «из серой массы», встать над ней, все ж в смелости ему не отказывали даже враги. Вместе с четырьмя единомышленниками он возглавил боевую организацию эсеровской партии — особый террористический отряд. Основная задача отряда — убийство высокопоставленных царских чиновников. Накануне первой русской революции Савинков «со товарищи» убили дядю царя — великого князя Сергея Александровича и министра внутренних дел Плеве. Особой пользы революции эти убийства не принесли, но зато они прославили на весь свет имя Бориса Савинкова. А ему так хотелось оставить свой след на пыльных страницах исторических фолиантов! И вот мечта осуществилась— ширококрылая слава вознесла его на пьедестал героя-цареборца.

Вкусив слабость этой славы, Борис Викторович после неудач революции 1905 года стал литератором: сенсационные террористические акты сменились не менее сенсационными творениями. Снова имя Савинкова-Ропшина замелькало на страницах газет. Автобиографический роман «Конь бледный», повести «То, чего не было» и «Конь вороной» выдвинули В. Ропшина в число «теоретиков» партии эсеров. Гимназистки не спали ночами, томно охали, восторгаясь смелостью и самовлюбленностью героев писателя-террориста. А сам Борис Викторович… Что значила для него слава без власти?

После февральской революции к Савинкову (наконец-то!) пришла и власть. Он стал помощником Керенского.

Много лет спустя, на закате жизни, опустошенный, подавленный Борис Викторович попытался сам себе ответить на вопрос: почему я пошел против большевиков. И ответил так: я не верил, что русский народ пойдет за большевиками; я не верил, что большевики выражают волю народа; я считал большевиков кучкой авантюристов, не способных удержать власть…

Однако большевики не только сами удержали власть, но и отобрали ее у Савинкова, за что он лютой ненавистью возненавидел их.

Осушив бокал, Борис Викторович поморщился:

— Вы мне льстите, капитан. А лесть — неверный союзник, — решительным жестом он отодвинул стул и поднялся. — Господа! Мы собрались не для того, чтобы говорить друг другу комплименты. Руководством «Союза Защиты Родины и Свободы» я уполномочен сделать заявление…

— Ну зачем же так официально, дорогой Борис Викторович? — прервал его Локкарт. — Поговорим как старые добрые друзья, собравшиеся у традиционного камина…

Савинков свысока взглянул на англичанина и продолжил:

— Камин или этот круглый стол — мне безразлично. Но вы правы, господин посол, будем вести дружеский разговор. Я немного погорячился, рисуя в столь мрачных картинах положение истинных русских патриотов. У нас хватит и энергии и сил, чтобы дать отпор большевикам.

— Браво, господин Савинков! — воскликнул Рейли. — Узнаю прежнего Бориса Викторовича. Трезвый взгляд, твердая рука!..

Савинков не обратил внимания на эту реплику. Англичанам надо втолковать, что их единственная опора здесь, в России, — эсеры, «Союз Защиты Родины и Свободы». У нас нет единства, мы разрознены — это верно. Но у нас есть люди, готовые пустить в ход оружие. Нам нужны деньги, чтобы объединить разбросанные по стране группы заговорщиков. Деньги — вот что сцементирует эти группы… Французы уже кое-что дали. Очередь за англичанами и американцами.

Всего этого Борис Викторович не произнес вслух. Знающий толк в дипломатическом этикете, он начал издалека:

— Один мой старый знакомый говорил, что революция— это болезнь. И, как всякая болезнь, она нуждается в лекарствах. Моя партия — партия эсеров — всегда считала и считает террор самым действенным лекарством. Пусть это звучит грубо, но это так. Террор, хирургическое вмешательство — вот что требуется сейчас России, чтобы привести ее в нормальное состояние. — Борис Викторович сжал кулаки и оглядел собеседников. Их лица были непроницаемы. — Вы, господа, знаете, что первого января мы предприняли попытку уничтожить Ленина. К сожалению, она кончилась неудачно. Но это не означает, что мы сложили оружие. Наоборот — в самое ближайшее время террористические акты, направленные против красных вождей, всколыхнут мою многострадальную родину, всех подлинных сынов России.

Борис Викторович говорил пространно. Его речь, насыщенная образами и сравнениями, изобиловавшая дешевыми выводами, произвела на собеседников одинаковое впечатление. Рейли, умевший и в словесной шелухе отыскать полезное зерно, понял одно: «Савинков и его сообщники готовы действовать». Локкарт пришел к такому же выводу, но отметил про себя, что надо субсидировать эсеровский «Союз Защиты» деньгами. Что ж, решил он, это будет совсем неплохо: хорошенькая драка в тылу и хорошая схватка на германском фронте!

Савинков говорил, что у «Союза» есть сильные отряды в Петрограде, в Москве, в Ярославле, в Екатеринбурге и других, городах. Сейчас их пытаются связать в единую, монолитную организацию, Но у «Союза» нет денег!

Савинков горестно вздохнул:

— Увы! Мы нищие, господа! Я кончил. Слово за вами.

Локкарт неподвижно уставился в одну точку. Снова и снова мысли возвращались к заманчивым предложениям Савинкова — объединить эсеров, кадетов, анархистов, меньшевиков в один мощный кулак и этим кулаком стукнуть по большевикам. «Пасьянс будет нелегким, однако… игра стоит свеч. Срыв мирных переговоров — это еще проблема, — размышлял он. — Неизвестно, удастся ли ее решить. А тут — реальное дело. Сидней с его размахом, с его талантом организатора мог бы…»

Словно угадывая мысли шефа, Рейли вступил в разговор;

— Вот что я вам скажу, Борис Викторович. Без лести, прямиком: ваше предложение мне нравится. Мы еще вместе хорошенько обдумаем все детали, но в целом я — за! Думаю, что и Брюс нас поддержит, — он взглянул на Локкарта.

— Отправляясь в Россию, я надеялся, что найду здесь верных друзей. Рад, что не ошибся в своих надеждах, — Локкарт встал, поднял бокал. — Пью за вас, Борис Викторович, за наше общее дело!

Договорились, что постоянную связь Савинков будет держать только с Рейли.

— Но, — сказал. Локкарт, — я буду всегда рад встрече с вами, Борис Викторович.

Когда Савинков ушел, Локкарт обратился к Рейли.

— Вы верите, что с этим человеком можно вступить в игру?

— Я, Брюс, до конца не верю даже самому себе… Во всяком случае, Савинков может оказаться нам полезным. У него обширные связи и здесь — на севере, и там — на юге. Иметь связующее звено в своих руках — выгодно для нас, и мы…

— Хорошо, хорошо, — перебил его Локкарт и перевел разговор на другое. — Как вы устроились, Сидней?

— Спасибо, Брюс. Все в порядке. Мне удалось даже легализоваться. Теперь я — Константин Георгиевич Релинский — агент Петроградского угрозыска.

Локкарт рассмеялся:

— Наивность господ большевиков меня просто поражает! Но все-таки будьте осторожны. Обидно, если…

Локкарт не договорил. В дверях показался взволнованный хозяин.

— Чекисты!

Локкарт побледнел: не хватало еще, чтобы его заслали здесь в обществе Рейли.

— Бегите, Сидней! Через окно!..

Рейли бросился в противоположный конец комнаты, но тут же остановился — поздно.

В кабинет вошел Петерс. С ним два чекиста.

— Прошу предъявить документы!

Рейли выжидательно посмотрел на Локкарта. Стрелять? Тот отрицательно покачал головой.

— Что это значит? — с негодованием обратился Локкарт к Петерсу. — Вы не имеете права!

— Имею, — тоном, не терпящим возражений, ответил Петерс и предъявил Локкарту мандат ЧК.

Бегло взглянув на документ, Локкарт достал визитную карточку и протянул ее чекисту.

— Я специальный уполномоченный английского кабинета и пользуюсь экстерриториальностью…

— Даже в этом кабинете? — Петерс усмехнулся.

— На любой территории, — парировал Локкарт. — Надеюсь, вам это хорошо известно?

— Что с ним толковать, товарищ Петерс? — вмешался один из чекистов. — Доставим в Чеку, там разберут.

— Мы устроим дипломатический скандал, — угрожающе произнес Локкарт. — Мы дипломаты…

— Рад был с вами познакомиться, господин Локкарт, — произнес Петерс на английском языке. — Прошу извинить, но мне надо проверить документы у этого господина.

Он сделал несколько шагов по направлению к Рейли, но его остановил взволнованный голос из коридора:

— Товарищ Петерс! Скорее сюда! Мы поймали крупную птичку!

Петерс бросился из комнаты.

6

Между тем в общем зале жизнь шла своим ресторанным чередом. Сошел с эстрады, будто растворился в дымном воздухе, подагрический певец. Оркестрик все так же расхлябанно отбивал незамысловатый ритм. Посетители гудели, перекликались пьяными голосами, ожесточенно швыряли на стол замусоленные карты, исповедовались друг перед другом в действительных и мнимых грехах, плакали и смеялись, шептались и орали во всю глотку:

— …веек!

Эдуард Петрович все сидел и сидел за своим столиком, терпеливо ожидая, когда же ему придется «действовать по обстановке». Одна мысль, точнее даже не мысль, а слово, прозвучавшее в этом прокуренном зале, потянуло за собой целую цепочку воспоминаний, от которых он долго не мог отделаться в тот вечер. За соседним столиком кто-то дважды произнес на отличном немецком языке слово «Zukunft». И прозвучало оно здесь таким вопиющим резонансом, что Эдуард Петрович невольно вздрогнул. В первый момент он даже не сообразил, что оно означает. И лишь мгновение спустя, по привычке переводя его с немецкого на родной — латышский язык — «Zukunft — Nakofne», а потом с латышского на русский — «Будущее», — он понял, о чем идет речь.

И, поняв, невольно вспомнил, что слышал то же слово, в таком же берлинском произношении от своего приятеля— художника Курта Шредера.

Когда это было?.. Четыре года… Нет, теперь уже больше— пять лет назад…

Они сидели в маленьком кафетерии, на берегу Шпрее. «Через Берлин течет все та же Шпрее», — пели уличные музыканты слегка слезливую песенку. Шпрее. Мутная, с плавающими на волнах отбросами огромного города, она, вероятно, всегда грустила в своих гранитных берегах. Грустила оттого, что поэты не слагали о ней своих виршей, что топился в ней обездоленный люд, что далек от нее могучий Рейн.

Курт смеялся:

— Ревнивица наша Шпрее. Слава Рейна не дает ей покоя.

Вот с этой мимоходом брошенной фразы и завязался спор, во время которого Курт Шредер несколько раз произнес слово «Zukunft». В его устах оно звучало резко, как удар по металлической плите.

В ответ на шутку Шредера Берзин тогда заметил, что экспрессионисты (Курт примыкал к этому течению), как и Шпрее, большие ревнивцы — завидуют славе могучих реалистов.

Курт вспылил. Этот голубоглазый латыш профанирует живопись!

— И это говоришь ты, которого мы по-братски приняли в свою семью, — Шредер говорил скрипучим голосом, размахивая руками. Его длинные до плеч волосы поминутно спадали на лицо, и он отбрасывал их резким взмахом ладони. — Одно «Сошествие святого духа» Эмиля Нольде[1] стоит всей пачкотни так называемых реалистов. А Макс Пехштейн[2] с его гротескностью образов! Наконец, Франц Марк[3] — великий основатель «Синего всадника»!

Ты видел его «Красных лошадей»? Какая напряженность эмоций, какие краски!

— Напряженность эмоций, говоришь? — Берзин поморщился. — Сплошной психоз! Какая-то извращенная иррациональность…

— Да пойми ты! — Шредер горячился все больше и больше. — Именно иррациональности, поломанным формам, необычному видению реального принадлежит будущее. — Вот когда было произнесено слово «Zukunft»! Почему оно запомнилось? Скорее всего оттого, что его настоящий смысл Эдуард Петрович понял гораздо позднее.

Теперь он думал об этом споре с грустной улыбкой человека, стремительно шагнувшего из юности в зрелость. И пусть эта юность не всегда была благополучной с точки зрения обывателей, пусть в ней было больше чувств, нежели дел, — юность была чудесной, потому что она была Юностью. Мечты и сомнения, радости и печали — все это связано с Юностью…

Бывает же так — случайно услышал слово, и память сразу бросает тебя вспять, заставляет невольно оглянуться— что там за спиной? Давно погас свет тех дней, давно затихли голоса встреченных тобой людей. «Иных уж нет, а те далече» — как хорошо сказано…

Он уезжал в Берлин летом 1910 года. Угрюмо насупившись, отец коротко бросил на прощанье:

— Что ж, поезжай. Может, поумнеешь.

Петр Берзинь не одобрял увлечение сына живописью. Потомственный рижский рабочий, он всякий «интеллигентный» труд считал пустой тратой времени. Хотел, чтобы Эдуард стал токарем или фрезеровщиком. На худой конец — маляром или краснодеревщиком, но никак не художником.

И вот сын уезжал. Уезжал в этот треклятый Берлин, в эту непонятную, а потому вздорную Академию художеств. Будто в Риге негде учиться!..

Мать, как все матери, провожала сына тихими слезами, сквозь которые еле заметно проскальзывала гордость за Эдика. Он не как все! Он добьется своего, станет большим человеком.

Берлин встретил его громадами выстроившихся по ранжиру домов, сутолокой улиц и холодной тишиной академических аудиторий. Было очень трудно жить и еще труднее разобраться в миллионноголосом городе. И только позднее, когда грянули выстрелы первой империалистической войны, Берзин понял, что четыре года жил рядом с людьми, которые шли к войне. Шли из прусских казарм, из домов, чванливо выставивших напоказ свои богатства и уродства, шли из пивнушек, где властвовал культ кайзера, шли с заводов, отливавших орудийные стволы. Всего этого не видел, да и не мог видеть юноша Берзин, увлеченный цветом и композицией, тональностью и мастерством мазка.

Много раз он давал себе слово уехать от этих бредовых полотен модных художников, от бытовых неустройств, от голодухи, которая отвлекала мысли от учебы на презренную плоть. Бросить ко всем чертям живопись со всеми ее непознанными таинствами! Бросить и жить нормальной жизнью: шагать каждое утро по улицам Задвинья на работу — красить, сверлить, пилить. Делать то, что делает большинство людей. Он даже принимался укладывать свой чемоданишко и… оставался. Дородная фрау Мюллер тяжко вздыхала, когда он вновь просил подождать «только пару дней» — «Nur zwei Tage» — с уплатой квартирного долга.

Эдуард и сам не сознавал, что заставляло его жить этой голодной, как он говорил, — люмпенпролетарской жизнью. Живопись? Конечно! Но… Уже на второй год учебы в Берлинской Академии художеств он понял, что далеко не все преподаватели учат его правильно воспринимать окружающий мир. Ретивые служаки — таких было немало в почтенной академии — укладывали свои взгляды в прямолинейные— будто на казарменном плацу — шеренги вопросов, подвопросов, проблем и подпроблем. Как и у Толстого: die erste Kolonne marschiert, die zweite Kolonne marschiert… У других вообще не было никаких ясных взглядов — одни весьма сумбурные ощущения. С этими было легче — их можно было не слушать.

К счастью, в академии имелись и действительно умные, знающие люди — Лавис Коринт, Макс Либерман, Макс Слефогт. Они прививали студентам любовь к настоящему искусству, потому что сами были настоящими художниками.

Берзин увлекся импрессионистами. Они привлекали его необычностью свето- и цветосочетаний, тем, что сделали достоянием искусства обыденность сегодняшнего дня. Ту самую обыденность, которую реалисты предшествующего поколения считали не подлежащей эстетическому осмыслению. Изменчивый и подвижный солнечный свет, вибрирующий воздух, вечное движение природы, еле уловимое трепетание спокойной воды, наконец, шелест листвы, синева теней на снегу — все это как будто и не замечали предшественники импрессионистов… Впрочем, это перестали замечать и экспрессионисты.

Он часами просиживал над репродукциями и подлинниками Мане и Ренуара, Дега и Моне, Сислея и Писсаро.

Сейчас он только усмехается своей тогдашней восторженности. Война, фронт, смерть — не могли не наложить свой отпечаток на его представления о мире, об окружающем. Эдуард Петрович все глубже и глубже начинал понимать, что сам творческий метод импрессионистов исключал из их искусства все, что выходило за пределы тех непосредственных, порой очень и очень узких зрительных представлений, из которых они исходили. Припоминались картины Дега, в которых он с равным вниманием улавливал и с необычайной живостью воспроизводил и отточенные движения балерины, и силуэт мчащейся лошади, и изогнувшуюся фигуру прачки… Интересно, как бы он написал черные штрихи колючей проволоки там, перед окопами?.. А Писсаро? Его распустившиеся цветы яблонь в саду Понтуаза, его поток безликой толпы на бульваре Монмартр… Как бы написал он, повидав, пощупав жирную, склизкую землю в воронках от снарядов? Туманная дымка Моне… Какой восторг она вызывала у молодого художника! А на войне он увидел, грудью впитал в себя совсем иную дымку… Нет, не дымку, а дым, клубящийся дым пожарищ, орудийных залпов и ночных солдатских костров. Их не напишешь так, как написал Моне…

И все-таки война не оторвала его от мира прекрасного. Она заставила его думать, что реальный мир не так уж прекрасен…

Несмотря на все тяготы, все неустройства студенческой жизни, эти годы навсегда останутся самым приятным воспоминанием. То, что последовало потом — война, фронт, окопы, смерть товарищей, наконец, революция — все это круто повернуло судьбу художника. Да и художник ли он теперь? Солдат! Солдат революции!

Жалел ли Эдуард Петрович о том, что так и не стал живописцем? И да, и нет. Да, потому что было мучительно обидно за незавершенный юношеский порыв — порыв, который, может, стал бы смыслом жизни. Нет, оттого что и сердцем и разумом он был с теми, кто взялся за перестройку старого мира.

Ну а минутная (как сегодня) грусть вызвана воспоминаниями. Кто же не грустит, обращаясь мыслями к юности?..

Будущее! Хорошо бы знать, что его ждет в будущем!

Размышляя, Эдуард Петрович и не подозревал, что его будущее — будущее одного из первых советских контрразведчиков— началось с того момента, когда в общий зал ресторана Сергея Палкина вошел отряд чекистов.

— Оставаться на местах! — негромким, но отчетливым голосом скомандовал Петерс.

Сопровождавший его отряд взял винтовки на изготовку. Минутное замешательство среди «гостей» сменилось безудержной яростью бывших «господ офицеров». Некоторые схватились за револьверы.

— Оружие на столы! Проверка документов!

В голосе Якова Христофоровича было столько скрытой твердости и уверенности, что даже видавшие виды вояки послушно выложили наганы и револьверы, кортики и гранаты. Тем временем чекисты быстро разошлись между столиками. Началась проверка документов. Эдуард Петрович спокойно наблюдал эту картину. Как и все, он достал удостоверение личности и положил рядом на стол.

— Проснись, дружок! — попытался он растолкать своего безмятежно посапывающего соседа. Тот мотал головой.

Тем временем Петерс подозвал к себе двух чекистов, что-то сказал им, и втроем они скрылись за драпированной бордовым плюшем дверью.

Проверка документов шла сначала спокойно. «Странно, — подумал Эдуард Петрович, — почему не сопротивляются эти подвыпившие личности. Ведь наверняка многие из них только и мечтают вцепиться нам в горло. Отряд у Якова небольшой. Крикни кто-нибудь: «Бей чекистов!» — и сотрут в порошок».

Но «личности» молчали. Одни предъявляли документы спокойно — дело, мол, привычное, другие — заискивающе улыбались — мы самые что ни на есть мирные и зашли сюда выпить, закусить, третьи — с пьяным упрямством твердили одно: не имеете права! Короче, в зале была та внешне спокойная и в то же время напряженная обстановка, которая сопутствует всякой проверке документов. И Эдуард Петрович начал уже сомневаться — нужен ли он будет Петерсу…

Вдруг в середине зала раздался громкий, нарочито-истерический вопль:

— Ну, бей! Бей Алеху-одессита!.. Жри мое мясо, подлюга!

Долговязый матрос вскочил с места и судорожно рванул на груди форменку. Коренастый пожилой чекист, проверявший документы за соседним столом, обернулся.

— Сиди! Контра!

— Я? Я— контра? — Матрос грудью надвигался на чекиста, явно провоцируя драку. — Пролетарский матрос — контра? Бей гадов!

В зале начался переполох. Будто все только и ждали этого крика. Выстрелы, брань, звон посуды. Эдуард Петрович на всякий случай опустил руку в правый карман. «Вот оно, началось!»

Но подчиненные Якова Христофоровича, как видно, крепко поднаторели в таких делах. Без лишних слов они разоружили несколько человек и вывели их на улицу.

И только длинный матрос никак не хотел успокоиться. Правда, на какое-то мгновение он притих, ожидая, видимо, поддержки окружающих. Но, не получив ее, вдруг выхватил из кармана лимонку:

— Чего смотрим, братцы? Наших бьют!

Зал в ужасе замер. «Сейчас бросит!» Эдуард Петрович, не отдавая себе отчета в том, что делает, вскочил и, растолкав испуганно прижавшихся к столам посетителей, бросился к матросу. Краем глаза увидел: Алеха протягивает левую руку к поднятой над головой гранате.

«К кольцу тянется, бандюга», — мелькнула мысль. Прыжок, и он уже рядом с матросом. Не останавливаясь, резко и точно ударил справа — в поросшую щетиной челюсть. Голова Алехи как-то странно дернулась, длинная фигура обмякла, съежилась и повалилась навзничь. Стукнула об пол и покатилась ребристая граната.

Эдуард Петрович потер ушибленный кулак. Пожилой чекист с уважением посмотрел на Берзина.

— Вот так удар!

— Хук называется, — немного смущаясь, пояснил Эдуард Петрович и пошел к своему столику.

Алеха начал приходить в себя. Он таращил по-бараньи бессмысленные глаза и стонал. На окружающих вся эта сцена, казалось, не произвела большого впечатления— обычная драка — и только. Но один человек в зале с пристальным вниманием следил за тем, как разворачиваются события. Это был рыжий парень.

Чекисты обыскали матроса, нашли золотой браслет и дюжину ключей всевозможных фасонов. Алеха не сопротивлялся, только попросил «хлебнуть чего-нибудь горького». Налили.

— Подозрительный тип, — сказал один из чекистов, наблюдая, как Алеха медленно, сквозь зубы цедит водку. — Надо позвать Петерса.

— Не пойму, чего он разбушевался, — заметил пожилой чекист. — Я к нему и подойти-то не успел.

— Провокация! — определил другой. — Все они тут одна шайка-лейка.

В зале появился Петерс. Он быстро подошел к матросу.

— Кто такой? — спросил Петерс.

— Алеха я, матрос с Одессы, — ответил тот глухим голосом. — За что били?

— Он лимонкой, гад, размахивал, — пояснил пожилой чекист. — Явная контра.

— Документы! — потребовал Петерс.

— Нету документов! Нету! Алеха я, матрос с Одессы.

— Разберемся, какой ты матрос. Уведите его, товарищ Агальцов! — распорядился Яков Христофорович и, не скрывая раздражения, добавил. — Не ту птичку словили мы. Типичный бандит.

Петерс снова скрылся за плюшевой занавеской. Агальцов подтолкнул Алеху:

— Топай, топай!

Расхлябанной походкой матрос покорно двинулся к двери. Но дойдя до широкого прохода между столиками, он неожиданно обернулся и коротким ударом свалил идущего позади чекиста. Схватив с ближайшего столика тяжелый графин, он бросился бежать.

Со всех сторон послышались крики, снова зазвенела посуда. Эдуард Петрович видел, что маленькие яростные глаза матроса нацелены на него.

Алеха был уже возле самого столика, за которым он сидел, когда спавший все время сосед, не поднимая головы и не видя, что происходит сзади, протянул в проход длинную ногу, и Алеха со всего маху тяжело рухнул на пол. В ту же секунду откуда-то слева появился рыжий парень и, не целясь, тремя выстрелами из нагана пригвоздил бандита к паркету.

— Всем сидеть на месте! Не вставать! Сидеть! — распоряжались чекисты.

Рыжий парень спокойно, будто ничего не случилось, отдал наган подоспевшему Агальцову.

— Так-то вернее будет, товарищ чекист. Что с ним цацкаться, — и, обернувшись к Берзину, усмехнулся. — С вас причитается. Графин-то потяжелее вашего кулака будет.

Парень вернулся к своему столику, налил водки в два стакана и, обратившись к стоящему неподалеку чекисту, с веселой ухмылкой предложил:

— Выпьем за новопреставленного раба божьего Алеху. — Увидев, что чекист отрицательно качает головой, сочувственно вздохнул. — Нельзя, значит? Служба? Понимаем. Сами политграмотные… А документик вы у меня проверьте, — он протянул чекисту розоватую бумагу. — Как-никак, человека ухлопал…

Берзин невольно поежился. На фронте он видел сотни смертей, одна страшнее другой. Сам не раз встречался с костлявой на узкой фронтовой дорожке. Но то была война! А вот чтобы так хладнокровно, в промежутке между выпитой и невыпитой рюмками, застрелить человека — это было что-то совсем непостижимое.

И он тепло подумал о Якове Христофоровиче и его товарищах, которые каждый день и час видят и переживают такое, что не всякому удастся увидеть и пережить за всю жизнь…

Направляясь в кабинет, где оставил двух дипломатов, Петерс сообразил, что в сегодняшней операции совершена ошибка. Непоправимость этой ошибки он сразу понял, когда открыл дверь кабинета: вместо двух человек там был только один — Локкарт.

На вопрос Петерса, где его коллега, Локкарт ядовито улыбнулся:

— Он просил уведомить, что будет счастлив повидаться с вами в другой раз.

Петерс сделал вид, что удовлетворен объяснением английского дипломата.

— Что ж, очень жаль. Нам так хотелось поближе познакомиться с этим господином.

7

В суматохе всевозможных дел, навалившихся в последующие дни на Якова Христофоровича, ему никак не удавалось повидаться с Берзиным. Петерс мысленно не раз возвращался к операции в ресторане Палкина, и чувство неудовлетворенности ни на миг не покидало его.

В поздние ночные часы, когда выпадали относительно спокойные минуты, он снова и снова анализировал всю операцию. Вспомнил, как Феликс Эдмундович просто, но очень серьезно сказал по поводу «палкинской эпопеи»:

— Обманули, выходит, вас иностранцы? Это закономерно, дорогой Яков Христофорович. Они опытнее, хитрее нас! Их разведка существует сотни лет. А мы — мы только-только учимся ходить. Матерым капиталистическим разведчикам нам надо противопоставить нашу молодую контрразведку. Ищите людей смелых, умных, преданных нашему делу.

Контрразведка! Какое жесткое, яростное слово. Петерсу слышались в его звучании то сухие револьверные выстрелы, то размеренная поступь ночного патруля.

Опытный конспиратор, не раз водивший за нос царских ищеек, Яков Христофорович догадывался, что собеседником Локкарта был сильный и изворотливый враг. Кем же он был? Белогвардейцем? Правым эсером? Анархистом? Он мог быть и тем, и другим, и третьим. Именно поэтому он был никем… Петерс перелистал папку документов, относящихся к подрывной деятельности иностранных дипломатов, но и в них не нашел ответа.

А он нужен был сегодня, сейчас.

Устав от бесплодных раздумий, Яков Христофорович прилег на скрипучую койку, стоявшую в кабинете за ширмой, закрыл глаза.

И сразу, будто наяву, увидел стройную сухощавую фигуру незнакомца. Голосом Локкарта тот произнес: «Он просил уведомить… счастлив повидаться… в другой раз» «Чертовщина какая-то!» — Петерс вскочил и по тюремной привычке стал мерить шагами кабинет. Шесть шагов к окну, шесть к двери, шесть к окну… «Надо повидать Эдуарда. Может, он подскажет, припомнит какую-нибудь деталь, которая наведет нас на след…»

Петерс вышел в коридор и попросил дежурного найти Эдуарда Берзина из латышской части.

— Скажите ему, что я жду отчет о вечере в ресторане, — предупредил он чекиста и поинтересовался. — Не нашли еще рыжего?

— Пока нет.

«Не умеем мы еще работать, — думал Петерс, возвращаясь к себе. — Рыжего отпустили тогда для того, чтобы, установив за ним слежку, выяснить, с кем связан этот подозрительный тип. А он в ту же ночь ловко ушел… Ушел и затаился».

Берзин появился усталый, осунувшийся.

— Болен? — спросил его Яков Христофорович. — Вид у тебя, прямо скажу…

— Целые сутки уголь разгружали. — Берзин улыбнулся. — Давненько, признаться, не работал с таким удовольствием.

— Оно и видно. Баню хотя бы истопили?..

— Топят. — Он опустился на стул.

Петерс открыл ящик стола, достал пакет, протянул Берзину.

— Это тебе премия. За удар в челюсть. — Яков Христофорович рассмеялся. — Бери, бери! Халва к чаю — первейшее дело. Нам сегодня выдали по целому фунту!

— Вот здорово! — Берзин ошеломленно посмотрел на друга. — Привозят в Чека и среди ночи угощают халвой. Эх и почаевничаем с ребятами после баньки!

— Чай чаем, а у меня к тебе дело. — Петерс потер ладонями виски и помедлил, как бы раздумывая, с чего начать. — Прошу тебя во всех подробностях рассказать, что произошло в ресторане. Наши ребята были заняты и всего не заметили. А тут, понимаешь, важны мельчайшие детали.

Берзин начал рассказывать. Говорил медленно, припоминал выражение лиц соседей, обрывки разговоров. Потом увидел, что Яков Христофорович слушает его невнимательно и понял — не эти детали интересуют друга.

— Ты вот что скажи, — перебил его Петерс. — Когда ты сел за столик, Алеха уже был в зале?

— Нет, не был.

— Точно? Припомни. Может, он сидел в другом месте?

— Нет, его не было. И этого, второго — который стрелял, тоже не было.

— А когда они пришли?

— Не могу сказать. Очевидно, позднее. Я не заметил. Петерс прошелся по кабинету, остановился у окна. — Постарайся вспомнить… Впрочем, сформулируем вопрос так: не показалось ли тебе, что эти два человека — Алеха и тот, второй, знакомы?

— Не сомневаюсь! Я видел — матрос все время искал глазами кого-то в зале.

— Искал, говоришь? — Петерс живо обернулся. — Как искал? Просто оглядывал зал, ожидая поддержки, или смотрел в одну сторону? Это важно!

— Ты хочешь сказать, что они сообщники? Я в этом уверен. — Берзин подошел к Петерсу. — Уверен! Не может человек вот так, за здорово живешь, пристрелить другого. Должна быть цель, которая…

— Все это так. И я не сомневаюсь, что они пришли в зал, чтобы отвлечь нас от того, что творилось за кулисами. — Петерс коротенько рассказал о том, что произошло в отдельном кабинете. — Собеседника Локкарта нам предстоит найти. Но для начала надо твердо знать, кто прикрывал их встречу в общем зале.

Яков Христофорович снова прошелся по кабинету и, как бы раздумывая вслух, продолжал:

— Пока нам удалось установить, что Алеха-матрос — бывший ростовский «медвежатник» — специалист по взлому несгораемых шкафов. До революции действовал преимущественно на юге России. Не раз сидел в тюрьме. Кличка — «Голавль». Вот и все. С кем орудовал в Петрограде — неизвестно.

— А дружки? Неужели по архивам нельзя установить?..

— Трудно. Архивы достались нам куцые. Делаем все возможное. Вчера натолкнулись на двух типов. Один — профессиональный домушник, сидел в ростовской тюрьме вместе с Алехой. Фамилия Стадник или Стаднюк. Но, кажется, убит на войне. Второй — одесский налетчик и громила— Аркашка Голубая Кровь. Проходил вместе с Алехой по одному делу…

— Голубая Кровь? — удивился Берзин. — Интересная кличка.

— Многозначительная. Так он, говорят, еще до войны ушел в Иран, к англичанам.

— К англичанам? — задумчиво переспросил Эдуард Петрович. — А не мог он снова…

— Догадываюсь, о чем ты думаешь. Локкарт не станет встречаться с бывшим уголовником. Это сделают за него другие.

— Пожалуй, ты прав. Скажи мне: почему вы отпустили того рыжего парня? Ведь он ни с того ни с сего застрелил матроса…

— А откуда ты знаешь, что мы его отпустили? — удивился Петерс.

— Странный вопрос! Я его сегодня встретил.

Петерс внимательно посмотрел на Берзина.

— Ты уверен, что это был именно рыжий?

— Еще бы! Как-никак, он спас меня от удара графином.

И Берзин сообщил, что утром, когда он с товарищами только приступил к разгрузке вагонов, на железнодорожных путях появился рыжий парень.

— Здорово, говорит, земляки! — рассказывал Эдуард Петрович. — Угольком промышляете? Мы, говорим, не промышляем, а разгружаем уголь для рабочего Петрограда. Он усмехается и просит закурить. Дали ему стрелки на закрутку, а он увидел меня и спрашивает: кулак, мол, цел остался, товарищ Берзин? И хохочет! Вот ведь бестия! Фамилию узнал…

— Любопытно! А что ему надо было возле вагонов? — спросил Петерс.

— А черт его поймет! Все спрашивал стрелков, кто откуда и чем занимался в мирное время. И меня, конечно. Хвалил очень нашу Ригу. Говорил, приходилось бывать. Вот, собственно, и все.

Петерс прошелся по кабинету. Потом сел рядом с Берзиным.

— Попрошу тебя вот о чем. Увидишь рыжего — прикажи кому-нибудь из стрелков — верных ребят, понимаешь? — следить за ним. И сразу же дай знать мне. Позвони и скажи: Клявинь, мол, из госпиталя выписался. Запомни телефон: 41–47.

За окном светало. Все явственней вырисовывались контуры домов. Медленно и устало падал снег. После отъезда Берзина в казарму Яков Христофорович еще долго размышлял, прохаживаясь по кабинету.

Резкий телефонный звонок прервал его мысли. Говорил Дзержинский. Ровным, как всегда спокойным голосом он сообщил, что в Петрограде появился Сидней Рейли. Прошлой ночью он встретился на конспиративной квартире с английским военно-морским атташе капитаном Кроми.

8

В ту ночь, расставаясь с Рейли, капитан Кроми и не подозревал, что несколько месяцев спустя его жизнь оборвет револьверный выстрел. Оборвет на пороге его же собственной официальной резиденции. Да и рыжий парень никак не мог знать, что красноармейская пуля положит его — бывшего налетчика, человека без рода и племени— рядом с именитым английским моряком…

Но человеку не дано предвидеть собственную судьбу, заглянуть даже в самое близкое будущее. И поэтому капитан Кроми — молодой, красивый, храбрый, любимый женщинами — после встречи с Рейли продолжал также безропотно нести тяготы службы военно-морского атташе.

Мы не знаем, о чем беседовали два капитана армии его величества короля Англии. Но Рейли расстался с другом не без сожаления. Снова окунуться во мрак! Снова страхи, скитания по чужим квартирам чужих людей. Разговор с Кроми был таким… таким по-английски уютным, спокойным, хотя речь шла о делах отнюдь не спокойных… И сам Кроми — славный парень…

Нет, Рейли, конечно, не подозревал, что в середине лета того же восемнадцатого года он в последний раз увидит славного Кроми распростертым в луже собственной крови. При всей своей зоркости и дальновидности матерого разведчика Сидней Рейли не в силах был приподнять тяжелую завесу будущего.

Прошлого — да! Оно следовало по его пятам, кошмарами являлось во сне, тупыми револьверными рылами вгрызалось в биографию.

«Вторым Лоуренсом» называли Сиднея Джорджа Рейли в Великобритании. Слава его как разведчика обошла все континенты. Ему посвящали передовицы и стихи. Его автографы были так же драгоценны, как размашистые росписи знаменитых теноров и политических деятелей. О нем грезили девицы с Пикадили и юные потомки разорившихся лордов. Его имя стало синонимом «английского духа» и «английского мужества».

И лишь немногие посвященные знали…

что отцом его был ирландский моряк, но родила его в Одессе русская женщина…

что в юности он изведал муки творчества — писал плохенькие стихи…

что рано узнал всю подноготную пошлого мещанского мирка, в котором вращалась мать…

что он дал себе слово любыми способами вырваться из этой среды.

И уж, конечно, никто не знал, что молодого Рейли день ото дня грызло и томило честолюбие.

Только в конце жизни он признается в этом танцовщице Пеппите Бабадилла — одной из многих женщин, встреченных им на жизненном пути, волею случая ставшей его официальной женой.

От отца Сидней унаследовал непобедимую страсть к приключениям. Со временем эта страсть превратилась в авантюризм и стала частицей его характера, характера человека энергичного, твердого, смелого, но наделенного мелкими страстишками. Зависть и алчность, как тень, ходили по его пятам. До первой мировой войны они преследовали Сиднея в Петербурге — в крупном концерне по изготовлению морского оружия. Владельцы концерна — граф Шуберский и Мандрогович доверили ему святая святых — коммерческую и секретную связь с промышленными туза-

ми Германии, в том числе со знаменитыми гамбургскими судостроительными заводами Блюма и Фосса.

Но что значила для него второстепенная роль служащего? Он хотел играть первую скрипку! И Рейли идет на крупную авантюру, которая сделала его…

Однажды, приехав в Лондон, он явился в адмиралтейство и предложил его чопорным чиновникам ценнейшие сведения о немецкой судостроительной промышленности. Сведения были приняты сначала с недоверием, потом — с величайшей признательностью. А затем — буквально накануне войны — Сидней переправил в Лондон секретные данные о германском подводном флоте.

В четырнадцатом году он оказался в Японии — «доверенным представителем» Русско-Азиатского банка. Какие финансовые операции совершал он в Стране восходящего солнца — неизвестно. Впрочем, пробыл он там недолго и переправился за океан. Здесь он имел весьма интересные и весьма конфиденциальные беседы с американскими банкирами и владельцами военных заводов.

О! Америка с ее бешеным темпом жизни и бешеными деньгами произвела на Рейли огромное впечатление. Он собирался даже остаться здесь навсегда и, пользуясь высокими связями, заняться коммерческой деятельностью.

Но, увы! Сидней Рейли был не просто «свободным» гражданином «свободного» мира, а «Эсти-I». Английская разведка — Интеллидженс Сервис — не упускала из виду своего агента. Его спешно отозвали в Лондон.

В шестнадцатом году Рейли перешел швейцарскую границу и оказался в Германии. И здесь совершил то, чего не удавалось ни одному секретному и сверхсекретному агенту. Надев форму офицера немецкого военно-морского флота, он (не без помощи старых друзей, конечно) проник в германское адмиралтейство и выкрал официальный код немецкой военно-морской разведки.

Несколько лет спустя эту операцию назвали «едва ли не самым блестящим образцом разведывательной работы в первую мировую войну…»

И вот Сидней Джордж Рейли снова оказался в России.

9

Теперь он сидел в тесной каморке на пятом этаже огромного мрачного дома и слушал, что ему рассказывает Аркашка. Комната, заставленная разнородной мебелью, пыльная и затхлая, принадлежала отставному чиновнику почтового ведомства, так, по крайней мере, утверждал Грамматиков. Однако Рейли был уверен, что хозяин — из бывших жандармских шпиков. Адвокат клялся и божился, что это свой человек, но Рейли относился к нему с недоверием. И не столько к нему, как к соседям — переселенцам из подвалов — которых Аркашка величал «господами-товарищами». Впрочем приходилось мириться. Черт с ними, в конце концов, — и с хозяином и с новыми квартирантами.

Аркашка, без сомнения, безбожно врал, рассказывая, как ловко провел большевиков в ресторане Палкина. Не такие уж они безмозглые, эти чекисты. Ведь пронюхали, что…

Усилием воли Рейли стряхнул с себя мгновенное оцепенение. «Самоанализом займемся потом», — привычно подумал он и перевел мысли в другое русло.

Сегодня предстояла встреча с Савинковым. Надо было твердо решить, кого из офицеров втянуть в затеянную грандиозную игру.

Большевики создают свою армию. Мы сделаем так, чтобы все их военные тайны делались достоянием нашей разведки. Задача по нынешним временам нетрудная, но людей надо подобрать надежных…

— Так вот этот бородатый латыш и положил нашего Алеху, — рассказывал Аркашка. — Ну а мне пришлось его того…

— Латыша? — занятый своими мыслями, не понял Рейли.

— Да нет! Алеху! Десятый раз толкую.

— Вот что, друг-Аркашка! — в голосе Рейли послышалось раздражение. — Меня твой Алеха и латыши не интересуют. Понял? Говори толком, с кем из чекистов тебе удалось связаться?

— Константин Георгиевич, — Аркашка сделал вид, что обиделся. — Да нешто я вам не докладываю? Вот с тем самым латышом…

— Опять ты про свое!

— Дайте рассказать. Этот бородатый и есть самый что ни на есть чекист. Гад буду, если не так! — Аркашка сплюнул с досады.

— А откуда это известно?

Аркашка хитро прищурился и горделиво произнес:

— Я их средь тыщи распознаю! По-научному сказать— опыт-с. Тюряга, она свое дает.

— Ээ, нет! — Аркашка протестующе отмахнулся. — Что он — шмаровоз или маклер какой? Облик у него, как вам сказать, — он не мог подобрать слово, — ну, как у Грамматикова…

— Интеллигентный?

— Во, во! Учился, говорит, в самом Берлине. На этого, на богомаза…

— Живописца, наверное, художника?

— Точно! Невесту имеет в Риге. Эльзой зовут. Мудрено!

— Откуда ты все это узнал? Что он тебе — в ресторане исповедовался?

— Зачем в ресторане? Мы с ним потом встретились. Два раза. — Аркашка хитро усмехнулся. — Душевно так поговорили. Сначала на угольке. Уголек он с солдатами разгружал, — пояснил Аркашка, увидев, что Рейли все еще слушает с недоверием. — А второй — в этом самом, как его… Ну, возле раздетых статуй…

— В Летнем саду, — догадался Рейли. Аркашкин рассказ начал его интересовать. — И что же он сказал — служу, мол, в Чека…

— Нет! Рази он придурок? — Аркашка многозначительно поднял палец. — Он из офицеров! Обхождение с нашим братом знает.

— Офицер, говоришь? Что ж ты сразу не сказал, баранья твоя голова. Статуи, уголек, богомаз!.. — Рейли мгновение подумал. — Хотя это тоже немаловажные детали. Он что — жаловался на судьбу, на большевиков?

— Нет. Чего не было, того не было. Спросил только, не знаю ли я человека, с которым можно переправить письмо в Ригу. Невесте, значит.

— Ну а ты?

— Подумаю, мол. Может, и сыщется.

— Так, так, так! — Рейли подхватил налету возникшую мысль. — Это хорошо! А в каких частях он служит? Узнал?

— И без того понятно. В латышах. Сейчас караульную службу несут. Уголек лопатят…

— Латышский стрелок? В Смольном бывает? В охране Ленина?

— Так он мне и сказал! Здрасьте, дескать, вам! Я Ленину храню, а вы кто будете?

— Не паясничай! Не знаешь, так и говори. — Рейли взглянул на часы. — Теперь проваливай. И постарайся узнать об этом латыше как можно больше. С ним самим необязательно встречаться. Действуй через солдат. Если надо— заплати. Понял?

— Все ясно, Константин Георгиевич! Будет исполнено в лучшем виде.

После ухода Аркашки Рейли стал с горечью размышлять о превратностях человеческой судьбы. Ну что у него общего с этим Аркашкой?

В юности, в период увлечения морской романтикой, Киплингом и прочей чепухой, он часто шатался по припортовым кабакам. Однажды натолкнулся на избитого до полусмерти вора и, в порыве слюнявого сострадания, перевязал ему голову. Затащил даже домой и несколько дней отпаивал разными снадобьями. С тех пор Аркашка как собака привязался к своему спасителю и оказывал ему массу услуг. И кто знает, может быть, втянул бы он Сиднея в какое-нибудь уголовное дело… Выручил случай. Аркашка исчез и месяца два не подавал о себе вестей. Сидней совсем было решил, что Аркашку пришили в какой-нибудь пьяной драке, как вдруг явился к нему какой-то забулдыга и категорически потребовал, чтобы Рейли вступился за Александра Мефодиевича Бибу (только тогда Рейли узнал, что у Аркашки, оказывается, есть и настоящее имя, и отчество, и даже фамилия). Пришлось переговорить с Грамматиковым. Но и адвокат не помог — Аркашке дали восемь лет каторги за вооруженный налет на банк.

Дальнейшую его судьбу Сидней Рейли узнал уже в Петрограде из первых уст.

— Была моя жисть пестрой, как тот персидский ковер, — со слезинкой в голосе поведал Аркашка. — Два года с лишком, как мордой об стол, бился я в Акатуе. Потом — подвезло с дружками. Отдали мы концы и смылись за кордон. Поминай как звали! Адью, мерси…

Аркашка странствовал из страны в страну, из города в город, занимался своим «ремеслом», пока накануне войны не «влип по-мокрому». Случилось это в Вене, и щепетильные австрияки переправили его прямиком русским властям, а те не замедлили упрятать в Акатуй — с «привеском» в пять лет. Здесь за свои похождения в среде «аристократической» Европы он получил прозвище Голубая Кровь.

— Выручили меня матушка-революция и батюшка Александр четвертый, он же гражданин Керенский. А не то куковать бы мне в этом распроклятом Акатуе до самого что ни на есть второго пришествия. — Так закончил свой рассказ словоохотливый Александр Мефодиёвич Биба — Аркашка — Голубая Кровь.

…Задумавшись, Рейли не заметил, как в комнате появился Борис Викторович.

— Мечтаете, господин турецкий коммерсант? — сказал Савинков тихим вкрадчивым голосом.

— Так, вспомнилось былое. — Рейли поткал протянутую руку. — Хотя и говорят, что воспоминания — удел стариков, порой и нам, зрелым мужам, не мешает оглянуться, поразмыслить. Не так ли?

Савинков не ответил. Он скинул с себя длиннополую шинель и предстал в обычном виде — щеголеватый, подтянутый. Пригладил волосы и искоса взглянул на Рейли.

— Советы в Москву перебираются. Слыхали?

— А как же! Об этом говорят на всех перекрестках. — Рейли побарабанил пальцами по столу. — Меня, Борис Викторович, удивляет…

— Вы еще способны чему-нибудь удивляться? — не совсем вежливо перебил его Савинков.

— Представьте — могу. Так вот, меня удивляет простодушие, если хотите — наивность красных господ. Раззвонить по всему Питеру о смене столицы! Какая-то детская доверчивость!..

— Не так все просто, Константин Георгиевич. Большевики не боятся случайностей.

Рейли сделал вид, что не понял собеседника.

— Случайностей? Что вы имеете в виду?

— То же, что и вы, господин Рейли, — последовал быстрый ответ.

Оба рассмеялись, довольные друг другом.

— Будем откровенны, Борис Викторович, — начал Рейли. — Две-три хорошенькие мины на пути правительственного поезда и…

— И Россия пойдет по другому пути. Заманчивая перспектива! Признаться, мои люди уже действуют.

— Вот как! Рассказывайте, рассказывайте!

Борис Викторович помедлил. Рассказывать, в сущности, было нечего. Все попытки взорвать эшелоны пока что кончались неудачей. Возможно, конечно, мину удастся заложить. Но… Десятки этих проклятых «но»! Не станешь же говорить о них англичанину.

— Не в моих правилах, Константин Георгиевич, выдавать Чекселя. Поживем — увидим. Одно скажу — очень трудная операция. Очень! Охрана поезда поручена латышам— этой железной гвардии социалистического Ватикана. Так, кажется, называют их ваши соотечественники? И второе, собственно, это ответ на ваше замечание о наивности недоверчивости большевиков. Трезво оценивая обстановку, нельзя не признать, что Советы пользуются изрядным доверием народа. Изрядным! К сожалению, это так. И нам совами нельзя обольщаться иллюзиями.

— Латыши! Всюду эти проклятые латыши! — Рейли не скрывал раздражения. — Чем они заслужили милость большевиков? Сегодня я уже второй раз слышу о латышах.

— Смею вас заверить, Константин Георгиевич, что теперь вы будете слышать о них каждый день. — Савинков говорил спокойным, ровным голосом. Казалось, он все заранее взвесил и обдумал, все предрешил. — Латышская проблема становится проблемой номер один, и пока мы не подобрали ключ к этой крепости…

— Ключ, говорите? — Рейли снисходительно усмехнулся. — Я вам дам его! Я!

Борис Викторович улыбнулся про себя. Теперь начнет «якать». Понесло. Но, к его удивлению, Рейли замолк и круто повернул разговор.

— Вы обещали сообщить мне имена офицеров, способных войти в доверие к большевикам. Удалось что-нибудь сделать?

— Конечно. — Савинков достал из кармана несколько визитных карточек и одну протянул Рейли. — Вот этот явится к вам завтра-послезавтра. А этот, — он подал вторую карточку, — прибудет в Москву. Адреса явок им известны. Пароль — такая же визитная карточка с надорванным правым верхним углом.

Рейли вчитывался в фамилии, занесенные в карточки.

— Фриде… Где я встречал человека с такой фамилией? Подождите, не тот ли это полковник, чья сестра…

— Мария Фриде — актриса, фанатичная католичка, — Савинков слегка улыбнулся: Рейли играет в простачка. Что ж, пусть себе тешится.

— Вот, вот! Теперь вспомнил. Полковник Фриде — из обрусевших немцев. Кажется, был вхож в дом… — Рейли не договорил. Вздохнул. — Как быстро бежит время!

— Увы! Это так! — подтвердил Савинков.

Помолчали. Рейли думал о том, что только неожиданный отъезд в Берлин, после которого он надолго расстался с Россией, помешал Марии Фриде стать его любовницей.

Фанатичная католичка? Что за чепуха! А впрочем— прошло столько лет, и Мария могла отдаться богу С женщинами это бывает… А Дагмара? Что сталось с этой порхающей по жизни балериной?

«Эк его разморило, — размышлял Савинков, глядя на мечтательно прикрывшего глаза Рейли. — Женщины — вечное наше искушение. Мария Фриде, говорят, была его любовницей? Не узнаешь ты, милый мой, теперь бывшую московскую красотку. Поизносилась. Да и все мы. Эх, жизнь!»

Они сидели вдвоем в захламленной комнате и, вспоминая прошлое, тешили себя надеждами на будущее. И никто из них не подозревал, что это будущее не принесет им ни власти, ни денег, ни красивых элегантных женщин, ни даже красивой человеческой смерти.

10

Смерть ходила рядом с жизнью по петроградским улицам.

Голодными призраками пробиралась в дома…

холодом сжимала сердца…

плевалась огнем винтовочных выстрелов…

полчищами золотопогонников ползла и ползла с юга, севера, востока, запада.

В эти предвесенние дни Эдуард Петрович не знал покоя ни днем ни ночью. Массу времени отнимала караульная служба. Ночами по городу рыскали банды грабителей— взламывали склады, магазины, квартиры. Тащили все — гвозди и хлеб, цемент и муку, меха и доски.

В казарме было холодно. Лишь изредка стрелки добывали ведро-другое угля и топили огромную, как вагранка, печь. В таких случаях дневальный открывал дверь в комнату командира и в ней становилось чуть-чуть теплее, чем на улице.

В один из таких «теплых» вечеров, когда Эдуард Петрович читал потрепанный томик Диккенса, в комнату зашел взводный Карл Заул — высокий, плечистый — первый силач в роте. Басисто откашлявшись, он зычно доложил:

— Вас какой-то монах спрашивает.

— Монах?

Да, назвался отцом Ва-ра-ха-си-ем, — Заул с трудом выговорил это мудреное имя. — Говорит, веди к командиру. Дело,мол, чрезвычайной важности.

— Но раз так — зови!

Монах Варахасий оказался тщедушным человеком с седеющей гривой, редкой бороденкой, но удивительно лохматыми бровями, из-под которых смотрели печальные глаза.

Как только они оказались одни, монах сразу приступил к делу.

— Сообщение мое, гражданин командир, будет такое. Про купца Мавра Титыча Толубеева не приходилось слышать? Нет. Так вот, оный Мавр Титыч имел до революции лавку с колониальными товарами. Жил, в общем, в достатке. Жаден был — про то вам любой обыватель на Васильевском подтвердит. Теперь же, как случилась революция, совсем залютовал. Тащит к себе в амбары все, что плохо лежит. Целую шайку сколотил! Людям, извиняюсь, кушать нечего — а у него полны закрома муки, круп разных, колбас, рыбы копченой и соленой…

— Откуда же вам это известно?

— Не верите? — монах тяжко вздохнул. — Вот всегда так: как увидят мое обличье — веры нет. А я, может, к новой жизни приобщаюсь! — неожиданно громко воскликнул Варахасий. — Может, для меня самого это обличье, — он приподнял рясу, — как петля на шее. Может, я сан сменю…

Монах неожиданно повернулся и направился к двери.

— Постойте! Постойте, чудак вы человек, — Берзин схватил его за руку. — Я ведь для порядка спросил. Надо же мне знать, откуда вам все известно про купца…

— В доме у него я проживаю. В доме! Из монастыря нашего — Рогачевского — я еще перед войной подался. С тех пор проживаю на квартире у брата моего заместо няньки…

— Как это, няньки?

— Очень даже просто: детей его пестую. Имею за это стол и кроватное место. Сказать по совести, худо живем… Изголодались… Особливо детишек жаль… И как я вижу, что, значит, Советская власть о детях беспокойство имеет… Решил вам про купца Толубеева… Вот так-то…

— Вот теперь я все понял. Спасибо вам, гражданин Вара…

— Василием меня в миру звали. Василием Кузьмичом Овчинниковым. Так-то…

Берзин протянул «монаху» руку. Тот мгновение выжидал, будто не понимая, ему ли подал руку красный командир, а потом крепко сжал ее в двух шершавых ладонях:

— Спасибо вам, гражданин командир! За доверие спасибо!

— Это я вас должен благодарить, гра… товарищ Овчинников. За помощь Советской власти. Не волнуйтесь, мы вашего Мавра потрясем! Крепко потрясем!

Встреча с бывшим монахом надолго запомнилась Эдуарду Петровичу. Запомнилась, очевидно, потому, что это был первый случай, когда к нему, красному командиру, со своей — нет, не своей, а именно всеобщей бедой-болью обратился человек, чье сознание пробудила революция. Бывший монах почувствовал себя человеком! Это же великолепно!

В бездонной мошне купца Толубеева действительно таилось много добра. Целых три грузовика с продовольствием вывезли оттуда стрелки. Мавр Титыч ругался, божился, бил себя в грудь, грозился «дойти до самого Ленина»— словом, разыграл обычный в таких случаях спектакль.

Когда Берзин рассказал об этом случае Петерсу, Яков Христофорович ничуть не удивился. Ежедневно в Чека приходили десятки людей и сообщали о случаях саботажа, диверсий, краж — делились своими бедами и надеждами.

— Все яростнее становится сопротивление врагов, — говорил Петерс. — Не успеешь покончить с одной шайкой— появляется другая. Как только они себя не именуют: «Белый крест», «Черная ночка», «Всё для родины» и «Союз реальной помощи». Думаешь, мы смогли бы с ними справиться без помощи народа? В нем — наша сила!

Петерс рассказал Эдуарду Петровичу, что теперь все ясней и ясней становится прямая связь между интервентами и внутренней контрреволюцией. Их цементируют дипломаты. Пока что не удалось схватить за руку — хитры, дьяволы! Но рано или поздно они попадутся. И случится это тем быстрее, чем скорее Чека будет иметь свою контрразведку. Республике надо, просто необходимо иметь своих людей в стане врагов! Знать их планы — значит, заранее отводить удары.

Эдуард Петрович начинал понемногу разбираться в работе чекистов. Еще не отдавая себе полностью отчета в их многогранной, кипучей и смелой деятельности, он чувствовал важность, первостепенную значимость этого нелегкого, опасного труда. Сам человек отважный — это показал фронт — он искренне восхищался товарищами Петерса.

— Смелость, отвага? — Петерс улыбнулся. — Есть, конечно, и это. Мы же ставим выше всего в чекистах ум, прозорливость, смекалку, если хочешь, — даже хитрость! И, конечно, преданность революции. Величайшую преданность!

Перед отъездом Советского правительства в Москву было решено доверить охрану эшелонов латышским стрелкам. И Берзин стал чаще видеться с Яковом Христофоровичем, который, как выражался Эдуард Петрович, «преподал ему чекистскую азбуку». Петерс особенно интересовался встречами с рыжим парнем.

Эдуард Петрович никак не мог взять в толк, что нужно от него этому хитрому пройдохе. Обычно разговор велся в полушутливой форме. Аркашка сыпал словечками, смысл которых Берзин не всегда понимал. Некоторые из них запомнил и передал Якову Христофоровичу.

— Типичный воровской жаргон, — уверенно определил он. — Твой приятель, наверное, хлебнул тюремной похлебки.

Предположение это подтвердилось. Однажды Аркашка похвалился, что лично знаком с Марией Александровной Спиридоновой — лидером левых эсеров.

— Герой-баба! — ухмыльнулся Аркашка. — У нас в Акатуе ее иначе, как Машкой-солдатом, и не звали.

— Ты был в Акатуе? На каторге?

— А где я не был? — Аркашка запел неожиданно приятным голосом:

Я пел на суше и на море,

Я пел от радости и с горя…

И продолжал, подмигнув Эдуарду Петровичу:

— Потаскала меня жизнь на своем горбу! Все больше по колдобинам, — Аркашка грязно выругался. — Все нутро выжгла жизнь-житуха!

В тот же день Берзин сообщил об этом разговоре Якову Христофоровичу. К удивлению Эдуарда Петровича, тот отнесся к словам Аркашки об Акатуе очень недоверчиво.

Этот народ падок на выдумки. Сочинит себе красивую биографию и щеголяет ею, будто новыми калошами. Надо проверить.

И во время следующей встречи Аркашки с Эдуардом Петровичем, мимо них не торопясь прошел худенький старичок с бородкой клинышком. Он бросил мимолетный взгляд на разговаривающих и прошел дальше. Берзин постарался быстрее отвязаться от Аркашки и помчался к Петерсу.

— Ну как? Тот или не тот?

— Можешь успокоиться — Александр Мефодиевич Биба был в Акатуе.

— Кто, как? Какой Александр?

— Твой — Аркадий. Он же Голубая Кровь. Один мой старый знакомый — бывший политкаторжанин провел немало лет в Акатуе. Так он опознал в нем одесского налетчика Бибу. Но самое любопытное — Аркашка Голубая Кровь еще в шестом году был близко знаком с другим одесситом — Сиднеем Джорджем Рейли. А этот английский шпион недавно появился в Питере. Значит…

— Значит, незнакомцем был Рейли?

— Какой быстрый! Предположительно — был. — Петерс задумчиво взглянул на друга и, как бы размышляя вслух, продолжал: — Что им от тебя надо? На днях встретил Петерсона. Рассказал, что кто-то из чекистов интересовался твоей биографией… По телефону…

— Ничего не понимаю!

— Я опросил своих — никому твоя персона не нужна. Понял?

— Не совсем…

— Эх ты, медведь! — рассмеялся Петерс. — Звонили-то оттуда, — он сделал ударение на последнем слове. — Кто-то собирается втянуть тебя в какую-то игру…

Разговор этот произошел перед самым отъездом и Москву.

Загрузка...