Шла весна. Первая весна Нового мира.
Она пришла, как приходят все весны, — с грохотом ливневых гроз, с могучим шумом половодья, с грачиной перебранкой на верхушках берез.
Неповторимая.
Потому, что была первой.
Первой в истории Советской России.
Голодная, разутая, она бродила в гулкой тишине опустевших заводских цехов, шла за плугом крестьянина, перепахивавшего помещичьи межи, стиснув зубы, почти безоружная, рвалась в контратаки против отборных офицерских полков на Юге, на Западе, Севере и Востоке.
Она была везде — весна!
На фронте…
На германском фронте весна ознаменовалась вдруг наступившей тишиной. Тишиной, в которой взмученные, изболевшиеся сердцами солдаты услышали журавлиное курлыканье — могучий клич стосковавшейся земли.
3 марта был подписан мирный договор между Советской Россией и странами австро-германского блока.
Двенадцать дней спустя конференция премьер-министров и министров иностранных дел держав Антанты в Лондоне приняла решение не признавать Брестский договор и высказалась за развертывание военной интервенции в Советской России.
Господ дипломатов нимало не смутило, что интервенция фактически началась неделей раньше. 9 марта в Мурманском порту с крейсера «Глори» высадился английский десант.
Англичане торопились.
Они всегда торопятся, когда представляется возможность урвать кусок «во имя короля».
Французы отстали на 9 дней. Их крейсер «Адмирал Об» вошел в Мурманск 18 марта.
Потом пришли японцы и американцы. Им тоже нужен был свой кусок. Японскому императору — свой, императорский. Американской «демократии» — свой, «демократический».
Шла весна восемнадцатого года.
Первая Советская весна.
Над Новодевичьим монастырем кричали галки. Хриплые голоса их, казалось, не в состоянии были потревожить сонную одурь московской окраины. Привычными оставались и устои околомонастырской жизни. Беззвучно, как тени, скользили монахи и монахини, истово крестились на златоглавые купола извечные странники и странницы. Кудревато, как летом, ползли по небу весенние облака. Плясали зайчики в грязных лужах.
Непривычная эта картина с мертвящим покоем и ханжеской святостью в первое время навевала на Эдуарда Петровича злую тоску. Хотелось ворваться в монастырь и крикнуть там, чтобы всем богам тошно стало:
— Граждане! Что вы делаете! Опомнитесь!
Куда там! Приходилось часами сидеть в казарму, наблюдать, как стрелки чистят орудия, вести бесконечные споры со снабженцами по поводу снарядов, хомутов и лошадей. Каждый вечер Берзин выслушивал до зубовного скрежета однообразный рапорт дежурного о том, что в первом легком артиллерийском дивизионе никаких происшествий не произошло. Никаких происшествий!
А кругом — революция. Со всех сторон лезут враги… Голод, разруха. Берзину хотелось действовать, а тут…
Петерс строго-настрого приказал: в городе появляться как можно реже. Изредка присылал коротенькие записки: жди, не волнуйся. Справлялся о рыжем парне.
— Он тебя обязательно разыщет!
И верно. Однажды, когда Эдуард Петрович шел в горсовет— для дивизиона надо было изъять лошадей у московских извозчиков — у Манежа его остановил неожиданный окрик:
— Эдуард Петрович! Сколько лет!
Это был Аркашка. Если бы не предупреждение Якова Христофоровича, Бёрзин посчитал бы эту встречу случайной. Но Аркадий признался:
— Искал я вас. По всем казармам. Латышей повидал — тыщу! Боевые ребята.
— Зачем же я вам понадобился?
— Думал, может, чем помочь надо… Харчишки там… Или одежонкой…
— С чего бы это? Мне ничего не надо. Спасибо.
— Я ведь не за так, — проникновенно заговорил Аркашка. — Поучили бы вы меня… А я бы за это… Воблы, скажем… или солонины.
— Чему же мне вас учить? Стрелять? И так умеете…
— Стрелять, это верно, могу. А вот чтобы по всем правилам человека с ног… Как Алеху… Помните? Вот бы мне так уметь!
— Боксу, значит, хотите обучиться?
— Вот-вот!
— А зачем вам бокс?
Аркашка воровато огляделся и, вплотную придвинувшись к Берзину, задышал на него перегаром:
— Агент я! Понимаете, агент Чека. Вот, смотрите, — он достал из кармана плотную бумагу, протянул Берзину. — Агент Чека!
— Агент? Это здорово! — Эдуард Петрович не верил своим глазам, вчитываясь в скупые строки удостоверения.
Черным по белому там было написано: «Александр Валеев — сотрудник ЧК».
«Нахально работают», — подумал Берзин, а вслух произнес:
— Ну, раз такое дело — придется дать вам пару уроков.
— Вот спасибочко-то! Век буду помнить!
Договорились встретиться послезавтра у Балчуга.
Вернувшись в казарму, Эдуард Петрович написал Петерсу коротенькую записку: «Встретил рыжего. Просил обучить его боксу. Как быть?» и послал с нарочным на Лубянку. Возвратившись, тот доложил:
— Приказано ждать. Будет сам вечером.
Время тянулось мучительно медленно. Из открытого окна доносился крик галок. Визгливый женский голос монотонно, с какой-то щемящей грустью все звал и звал:
— Гееенка! Ужинаааааать! Гееенка! Ужинаааать!..
Потом, врываясь в обыденные замоскворецкие звуки, донесся четкий ритм маршировавших стрелков.
— Вихри враждебные веют над нами…
Лилась песня. И с акцентом произносимые слова ее показались Эдуарду Петровичу вдруг необычно близкими. Он не всегда вдумывался в смысл популярных песен, хотя и любил их напевать. Но в этот предвечерний час необыкновенно остро воспринял именно слова, а не мелодию знаменитой «Варшавянки».
— В бой роковой мы вступили с врагами…
Когда он кончится, этот бой, и что ждет нас там, впереди? Роковой бой? Почему, собственно, роковой? Да, для врагов, для темных сил — роковой.
Вот и он вступил в свой бой. «Свой бой!» Эдуард Петрович представил себе, как под личиной бывшего офицера, ненавидящего Советскую власть, он проникает в змеиное логово врагов и… Какую маску надеть на себя? Может, прямо сказать — я, мол, всегда был против большевиков? Ждал, дескать, только случая, чтобы перейти на вашу сторону…
Петерс с одного взгляда понял, что переживает его друг. Молча поздоровался, уселся на койку, закурил:
— Встретились, значит? Рассказывай!
Берзин поведал о встрече с Аркашкой. Петерс некоторое время молчал, потом с досадой хлопнул себя по колену:
— Не пойму, за дураков, что ли, они нас принимают. Прямо не верится, что за спиной этого Аркашки стоит матерый волчище Рейли…
— Чем ты недоволен? Может быть, я…
— Ты тут ни при чем, — успокоил его Петерс. — Подумать только — назвался агентом Чека! Агентом, ты понимаешь? Хотя любой спекулянтке известно, что сотрудники Чека никогда не называют себя агентами. Только сотрудниками! И потом — зачем предъявлять мандат…
— Фальшивый, — неуверенно предположил Берзин.
— Нет, документ может быть и подлинным. У нас в Чека немало левых эсеров. Они кому угодно выдадут мандат. Были уже такие случаи.
Петерс снова помолчал. Положив тяжелую лобастую голову на ладонь, он думал о своем. Случайно взглянув на сухую, жилистую руку Якова Христофоровича, Берзин вспомнил, что еще до войны царские охранники содрали с рук Петерса кожу — «сняли перчатки», так называли эту пытку палачи. Сейчас руки имели обычный вид, разве только чуть-чуть розовее и нежнее была на них кожа…
Не в силах совладать с нахлынувшими чувствами, он спросил:
— Тяжело тебе, Яков? Устал?
— Что? — не понял его Петерс и, увидев теплый взгляд друга, улыбнулся. — Между нами говоря — устал. Чертовски! Но это — сугубо между нами. Понял? — не ожидая ответа, продолжил. — Так вот: почему настораживает случай с мандатом? Получен он от эсеров. Это ясно. Значит…
— Значит, Рейли связан с эсерами? — Берзин вопросительно взглянул на Якова Христофоровича.
— Совершенно верно! Если Аркашка связан с Рейли, то он — с эсерами. Цепочка! Но ее звенья надо еще проверить…
— Поручите это мне!
— Ни в коем случае! У тебя другая задача…
— Учить боксерским приемам бандита! — горько усмехнулся Берзин.
— Напрасно ты так легко относишься к этому делу. Напрасно! — увидев протестующий жест Берзина, Яков Христофорович внутренне улыбнулся его горячности. — Хорошо. Допустим, ты при следующей встрече намекаешь Аркашке, что…
— Недоволен большевиками! Так и скажу!
— Ну и провалишь все дело. С первых шагов.
— Почему? Ведь он враг…
— Это мы с тобой знаем, что он враг. Но он-то играет чекиста. Понял, борода? Скажи ты ему, что ненавидишь Советскую власть, и он знаешь что с тобой сделает? Разумеется, если его башка набита не мусором. Он пристрелит тебя на месте, как того — Алеху…
— Пристрелит?
— Будь спокоен! И начнет бахвалиться — уничтожил, мол, злостного врага народной власти. Разведет, в общем, антимонию.
— Но позволь, какую же мне роль перед ним играть?
— Роль? — понурый вид Берзина неожиданно привел Якова Христофоровича в веселое настроение. — Ты, я вижу, забил себе голову детективщиной. Выбрось мысли о какой-то роли. Серьезно тебе говорю. Ты им нужен такой, какой есть. Оставайся пока самим собой. Только так! Если меня не обманывает чутье — они сами подскажут тебе твою роль…
— Вот видишь, — обрадовался Эдуард Петрович, — роль все-таки будет.
— Да! Но не сейчас.
Они подробно обсудили, как действовать в ближайшее время. При встречах с Аркашкой Берзин должен был не подавать виду, что знает его истинное лицо. Держаться надо просто, с достоинством.
Рига встретила его нежной зеленью парков, весенним цветением садов Задвинья.
Все так же бесшумно скользили по городскому каналу лебеди, торопились куда-то прохожие, так же стоял на вокзальной площади городовой.
Так же, как четыре года назад.
Ничего, казалось, не изменилось.
Будто не было каменных берлинских колодцев, туманной хмари окраин и печальной Шпрее.
Прежде чем перейти мост, Эдуард долго стоял на набережной Даугавы. Катились к морю волны, шныряли буксиры, басовито перекликались пароходы.
И то ли от этих знакомых с детства голосов, то ли от нестихающего чувства неудовлетворенности за бесцельно, как ему казалось, проведенные в Германии годы, на душе было по-осеннему грустно. Хотелось чего-то необычного, невиданного…
Может, наняться матросом вон на тот обшарпанный парусник и уйти на нем куда-нибудь на Мадагаскар или Корсику? Мадагаскар! Корсика! Слова-то какие! Сразу видишь бездонное голубое небо, пальмы, ослепительно* желтый песок. Экзотика! Но нет — парусник дальше Виндавы не ходит, да и море…
— Пошли со мной! — надтреснутый с хрипотцой голое припортовой царевны вернул его к действительности. — Дорого не возьму.
— Пошла к черту!
Подхватив чемодан, он зашагал через мост. Вот тебе и экзотика!
Несколько дней не выходил из дома. Валялся на кровати, пробовал читать.
Мать только вздыхала и вытирала передником непрошеную слезу.
Отец молчал.
Однажды Эдуард прочел в газете об открытии выставки художника Пурвита. Долго раздумывал — идти или нет. Ему хотелось вновь взглянуть на чудные пейзажи настоящего мастера, проникнуться их живительным, светлым весенним духом. Но когда подумал, что придется встречаться с однокашниками по художественному училищу, отвечать на расспросы — нет уж, лучше сидеть дома.
И все-таки не выдержал. Пошел!
Посетителей в тот день было немного. Не оказалось и знакомых. Он долго ходил по выставке, внимательно, словно впитывая в себя ритм и поэзию красок, изучал каждое полотно, восхищался, удивлялся и мучительно завидовал вечно ищущему и вечно новому Пурвиту. Только теперь Эдуард окончательно понял, как мало он знал и умел, и от этого еще сильнее защемило сердце.
У выхода столкнулся с Пурвитом. Тот сразу узнал бывшего ученика и искренне обрадовался.
— Берзин! Вот неожиданная встреча! Вернулись? Рассказывайте, как там Берлин?
Так уж случилось, что обычно сдержанный и не очень говорливый Берзин разоткровенничался с Пурвитом — человеком хоть и знакомым, но не до такой степени, чтобы поверять ему сокровенное. Очевидно, виной тому было только что пережитое и передуманное на выставке, а может быть, — улыбка Пурвита — понимающая и грустная, да еще затаенная печаль в его глазах. В общем Эдуард рассказал ему о своих сомнениях, о недовольстве собой.
Пурвит слушал молча, не прерывая. И только нервные пальцы отбивали какой-то замысловатый такт по подоконнику, возле которого они остановились.
— Понял я вас, молодой человек. И завидую! — Увидев недоумевающий взгляд Берзина, повторил — Завидую! Сомнениям вашим, тревогам. Наконец — молодости. И еще вот что, — он помедлил, раздумывая. — Вам надо сменить обстановку. Берлин, он, знаете, удручающе действует на психику… Попробуйте написать несколько пейзажей. Общение с природой прочистит вам мозги. Поезжайте к морю. Напишите пару этюдов. И покажите мне. Обязательно! А сомнения ваши… Нет, не бросайте их! Только ленивцы и трусы живут без тревог и сомнений.
Такой вот оказалась эта встреча. Правда, Берзин не сразу принялся за работу. Неделю-другую словно по инерции он еще оставался дома, листал старые альбомы с детскими рисунками, читал, подолгу сидел у окна и невидящими глазами смотрел на сонную улицу. На расспросы матери отвечал односложно: все в порядке, не беспокойся. Отец только качал головой — влюбился он там в Берлине, что ли?
Потом неожиданно в солнечный июньский день собрал краски и поехал на взморье. Ходил по пляжу, всей грудью вдыхая соленый воздух. Бросив этюдник на песок, разделся и долго лежал, слушал бесконечный говор волн, над которым белыми парусами скользили чайки.
Только теперь он почувствовал себя по-настоящему дома!
Прочь усталость, хандру и пессимизм! Да здравствует жизнь!
Искупавшись, принялся строить для ясноглазой голенькой девчушки фантастический замок из жидкого песка, чем привел в неистовый восторг наивное дитя человеческое. Бродил по дюнам до темноты, а когда спохватился ехать домой — поездов уже не было. Заночевал тут же на дюнах, положив под голову этюдник.
С первыми лучами солнца принялся за работу и не бросал ее целых две недели. Загорел, обветрился.
Пурвит, когда он принес ему свои работы, улыбнулся:
— Помог мой рецепт? Рад за вас…
Он не спеша перебрал десяток этюдов. Три отложил в сторону.
— Об этих стоит поговорить. Оставьте их мне. На досуге поразмыслю…
На следующий день началась война.
Берзин как-то не задумывался, что ее костлявые пальцы могут постучаться и в его дверь. Но они постучали, правда, немного позднее…
А пока что он продолжал ходить к Пурвиту, писал этюды, думал, читал.
Отец ворчал: мог бы найти себе настоящую работу. Кстати, «Феникс» набирает учеников. По теперешним временам через годик стал бы слесарем. Да и лоб, глядишь, не забреют…
Но он не хотел идти на завод. Верил — художник из него получится. А потому нечего размениваться. Но на работу все же поступил. В порт. Грузчиком.
Тут Берзин впервые столкнулся с людьми, которые думали не только об искусстве и хлебе насущном…
Случилось это хмурым осенним днем. На улице — сплошная завеса дождя. Вдвоем с напарником они перетаскивали тюки с хлопком из пакгауза под навес. Работали вяло.
Напарник — пожилой, худощавый рабочий, назвавшийся Нестеровым, — то и дело пристраивался отдохнуть и клял на чем свет стоит господа бога и небесные хляби его. Берзин заметил, что Нестеров все время трет щиколотки, и спросил, не ревматизм ли беспокоит.
— Ревматизм? — переспросил Нестеров, и тугие желваки заходили на его скулах. Задрав брючины, он показал Берзину красные рубцы. — Кандальная болезнь. Слыхал про такую?
Берзин опешил. Перед ним сидел один из тех людей, которых он еще в детстве видел шагавшими под глухое бряцанье цепей из Централки на вокзал. Как-то он спросил у отца — за что их заковали. Тот положил руку на худенькое мальчишеское плечо и ответил:
— За справедливость, сынок…
И вот теперь перед ним — живой «каторжник». Пряча усмешку в усы, он расспрашивал — неужто парень не слыхал про каторгу, тюрьмы, про революцию? Разумеется, Берзин слышал! В пятом году он даже видел, как рижские рабочие многотысячной массой запрудили улицы, знал, что по ним стреляли жандармы.
— Вот-вот, парень! Как раз за те демонстрации я и угодил в Сибирь. Брата моего убили, а я, значит, в Сибирь…. Только-только вернулся. А ты кто ж такой будешь, что тебя политика не касается? Из купцов? Дворян?
— Отец у меня рабочий, — словно оправдываясь, смущенно проговорил Берзин. — А сам я художник… Вернее, хочу стать художником.
Нестеров ничего не ответил. Только под утро, когда все тюки были перенесены, он переспросил:
— Художник, говоришь? — И, будто отвечая на чей-то вопрос, сказал. — Давай, учись! Художники нам тоже понадобятся.
Кому — нам? Когда понадобятся? На эти вопросы Эдуард не получил тогда ответа. Да, признаться, и не искал их.
Все заслонила любовь.
Она пришла к нему в образе хрупкой, невысокой девушки по имени Эльза.
Эльза! Эльза! Эльза!
Он повторял это имя тысячи раз, и каждый раз оно звучало по-новому.
Грустная и веселая, улыбающаяся и хмурая — это была любовь!
Крутой взлет бровей, шелковистые пряди волос у висков, губы, не знавшие поцелуев, — это была любовь!
Слова — важные и пустые — тихий шелест ветвей старых вязов у Бастионной горки — это была любовь!
Она была во всем — в небе и звездах, в отсветах тусклых фонарей на улице Зиргу, в сугробах, наметенных рождественской вьюгой.
Она была везде, где бродили Эльза и Эдуард — двое из бесконечной армии влюбленных.
Она была обычной и неповторимой, зримой и невидимой, нежной и властной, хрупкой и сильной.
Она — этого они тогда не знали — была на всю жизнь?
Они сидели рядом на берегу канала и слушали тишину. А может, биение собственных сердец? С чем сравнить неповторимую торжественность этих часов и минут? Несчитанных минут и часов! Если собрать вместе все часы, отведенные людям для любви, сколько было бы счастья!
— Ты фантазер, — сказала она. — Кто же мерит любовь временем?
— А чем?
— Не знаю. Может быть, счастьем?
— Счастье — счастьем?
— Непременно! — Она помолчала. — А что такое счастье, ты знаешь?
— Знаю! Помнишь, у Фауста: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Это и есть счастье, когда можно сказать такие слова.
— А ты был когда-нибудь счастлив?
— Не знаю.
Беззвучно, с какой-то неведомой высоты, падал снег, скрипел под ногами редких прохожих.
Эльза и Эдуард ничего не слышали.
— А может, счастье — только мгновенье, коротенькое мгновенье? Разве может оно продолжаться всю жизнь?
— Наверное, не может.
— А любовь? Почему это в романах вечно одно и то же — великая любовь. Будто другой любви не бывает. Особенной!
— Как у нас?
— Как у нас…
Да, они считали, что у них особенная любовь.
Что ж, может, это действительно так было. Ведь каждая любовь неповторима, как свет солнца, дуновение ветра и плеск волны.
Потом снова пришла весна, и снова Эдуард выезжал на этюды. И так уж получилось, что в каждом этюде, в каждом наброске присутствовала тоненькая хрупкая девушка…
Он задумал написать ее портрет — яркий, полный света и жизни — на фоне голубого неба и пенистой волны. С улыбкой Джоконды… Нет, не Джоконды, а Эльзы! Ведь у нее своя улыбка! Самая лучшая! Самая-самая…
Портрет остался ненаписанным. Грохочущим вихрем и в его жизнь ворвалась война.
Она надела на Эдуарда Берзина форму солдата, навесила на его плечи сначала унтер-офицерские, а затем и погоны прапорщика. Наградила Георгиевским крестом и произвела в полковые адъютанты.
Художник стал солдатом.
Влюбленный остался влюбленным.
Дагмара сказала:
— Живу, как в тумане. Ни света, ни тепла. Грязь, матерщина, — она зябко закутала оголенные плечи в цветастый халат. — Надоело! Жить надоело! Возьми меня с собой, Сидней!
— С собой? Куда? — Рейли приподнялся с кушетки, взял с ночного столика папиросу, закурил. — В мрак? В пропасть?
— Нет! В Англию. Там я снова стану человеком.
Рейли ничего не ответил. Пустил кольца дыма в потолок и, наблюдая, как они медленно расплываются, попросил:
— Дай что-нибудь выпить. Голова трещит после вчерашнего. Старею, что ли?
Вчера был Борис Викторович, Грамматиков, несколько незнакомых офицеров, которых привел Савинков. Начали говорить о деле, потом напились, как свиньи, и вот теперь трещит голова, во рту будто рота ночевала… А тут еще Дагмара с ее ноющими разговорами. Впрочем она) неплохо выглядит…
— У тебя чудесное тело, — сказал он, когда Дагмара принесла рюмку коньяка.
— Тело! Тело! Всем только и нужно мое тело. То же самое говорит и Борис.
— Савинков? Замечательный человек! Мы с ним делаем историю…
— Делаете историю и делите любовницу?
— Ты стала циничной? Скверно.
Дагмара вскочила, зло сверкнула глазами.
— А кто меня сделал такой? Кто? Ты и твои друзья! Рейли встал, потянулся и в дверях коротко бросил: — Без истерик! Распорядись, чтобы привели в порядок квартиру. Будет шеф.
Он пошел в ванную и, пока из пузатой колонки бежала горячая струя, с пристальным вниманием рассматривал в зеркале свое лицо. Время от времени он устраивал себе такие смотрины. Было это не любование собой. Нет! Лицо разведчика — его визитная карточка, говорил он друзьям. Надо, чтобы оно всегда, в любой момент принимало то выражение, которое необходимо для дела. И он, как актер, отрабатывал перед зеркалом мельчайшие оттенки в выражении лица.
В первый момент на него смотрел усталый, погрязший в мелких страстишках человек: потухшие глаза, обрамленные поникшими крыльями бровей и набрякшими мешками под глазами; безвольно расплюснутые губы, мягкий, будто отвисший подбородок. Рейли брезгливо поморщился и провел рукой по лицу. И сразу же между круто выгнувшихся бровей пролегла жесткая складка, рот сжался в хищную усмешку, подбородок энергично выдался вперед. И только мешки под глазами так и остались нестертыми. Он помассировал их пальцами — безрезультатно. Решил: «Надо воздержаться от спиртного». Снова провел ладонью по лицу. Теперь на него смотрел добродушный, веселый парень. Ничем не примечательный, обычный.
Лежа в ванной, Рейли с удовольствием думал о том, что, несмотря на превратности судьбы, он еще не потерял своего замечательного дара мгновенно изменять выражение лица, дара перевоплощения.
Потом мысли, цепляясь и перескакивая, вернули его к действительности. Мгновенным взором он окинул гигантское поле битвы, битвы, где главнокомандующим был он — Рейли, а солдатами — все эти Савинковы, Грамматиковы, Корниловы, Деникины. И, черт побери, локкарты! Пусть тешат они себя своей эфемерной властью. Он-то знает, в чьи руки судьба вложила эту власть! Пусть считают его пешкой в крупной игре, которая ведется на бескрайних русских просторах. Пешки они — а не он! Потому что к нему, а не к ним тянутся нити заговоров, мятежей, диверсий, саботажа. Не у них, а у него в руках сила, способная покончить с большевиками. К нему, а не к ним приходят и приходят добровольцы, желающие отдать жизнь за «свободную Россию». Это он, а не они, посылает их в Петроград и Казань, Ярославль и Вологду и приказывает: ждите сигнала. Моего сигнала!..
Скоро придет Локкарт. Предстоит не совсем приятный разговор. Упрямый шотландец никак не хочет понять, что расстановка сил после подписания Брестского мира-сильно изменилась. И изменилась не в лучшую для нас сторону! Большевики, ух, как он ненавидит само это слово — победили в главном, кардинальном вопросе своей политики— вопросе о мире. С этим нельзя не считаться…
Блаженно отдуваясь, Рейли вылез из ванны, растер мускулистое тело лохматым полотенцем. Снова оглядел себя в зеркале и остался доволен — свежий, энергичный вид, усталости как не бывало.
Он присел на табурет, закурил… Земля! Мир! Вот чем побеждают большевики. Что можем мы им противопоставить? Штыки? Да! Голод? Да! Но этого мало! Бесконечно мало! С первых дней приезда в Россию он считал, что большевистскую власть надо взорвать изнутри. Пока это не удалось сделать. Несмотря на все старания Савинкова и его «Союза». Пока! Но, кажется, сейчас наступил момент действовать. Левые эсеры на чем свет клянут сторонников Ленина. Это хорошо! Значит, в Советах раскол. Значит, не сегодня-завтра надо ожидать, что эсерам дадут по шапке. Разумеется, они захотят вернуть власть. Что ж, мы поможем им… Добавить бы к этой ситуации провокацию… Такую, чтобы весь мир был потрясен коварством большевиков… Что-нибудь придумаем…
Весь этот день Рейли терпеливо ожидал Локкарта. Бродил по огромной квартире, курил, перебрасывался словами с Дагмарой. Квартира была холодной, пахла пылью, мышами, коньяком и еще чем-то далеким и знакомым. Он все старался припомнить, где слышал такой же запах. Потом вспомнил — так пахли никчемные, но заботливо хранимые матерью вещицы в его доме — ларец с потускневшим изображением Георгия Победоносца, какие-то давно пустовавшие футляры и тусклые флаконы из-под духов… На Рейли вдруг нашло наивно-лирическое настроение. Как в детстве, захотелось забиться в уголок, прижаться щекой к холодной стенке шифоньера и унестись мечтами в розовую даль.
И невдомек было Рейли, что этот запах — запах прошлого, увядания и смерти — до конца жизни будет казаться ему запахом юности, надежд и свершений…
Локкарт пришел под вечер. Потребовал у Дагмары коньяка и, подняв рюмку, провозгласил:
— Пью за нас с вами! За наш успех, за нашу победу!
Потом уселся в кресло и рассказал, что сегодня левые эсеры, как он выразился, «опомнились и порвали с большевиками». Локкарт говорил, а Рейли казалось, что произносит он свои тирады, чтобы успокоить самого себя.
— А вы уверены, Брюс, что левые эсеры способны всерьез противостоять большевикам? — в лоб спросил Рейли.
Локкарт перешел к; окну, зачем-то потрогал тяжелый парчовый занавес и глубокомысленно произнес:
— В этой схватке, Сидней, победит тот, у кого в руках окажется больше золота. Я не очень-то верю в левых эсеров и их лидера — мадам Спиридонову. В их действиях слишком много чувств и мало расчета. Правда, мой коллега Гренар все утро пытался убедить меня, что левые эсеры — серьезный противник большевиков, но…
— Гренар мыслит мушкетерскими категориями, — вставил не без ехидства Рейли. — У него в подчинении много дельных людей — смелых, решительных, умных, но сам он…
— Я вас понял, Сидней. И полностью согласен. Мы и пальцем не пошевельнем, вздумай Гренар связаться с левыми эсерами… А теперь — подведем баланс. Дагмара, милочка, оставьте нас одних, пожалуйста.
Он достал лист бумаги, провел жирную линию посередине. На одной половине написал: «за большевиков», на второй: «против большевиков». Потом принялся быстро строчить, не обращая внимания на Рейли, который ходил по комнате и ворчал: глупая затея, детские штучки, кому это нужно.
Закончив писать, Локкарт протянул Рейли листок:
— Бухгалтерия, Сидней, великая наука! Иногда она помогает видеть невидимое.
Подойдя к окну — в комнате начало темнеть — Рейли прочел:
За большевиков:
1. Мир с Германией
2. Декрет о земле
3. Популярность в народе
Против большевиков:
1. Оккупация немцами значительной территории
2. Армия Краснова
3. Армия Деникина
4. Наш десант в Мурманске
5. Выход левых эсеров из Совнаркома
6. Голод, разруха
— Что скажете? — Локкарт посмотрел на собеседника.
— Раз уж речь зашла о бухгалтерии, — Рейли устало откинулся в кресле, — то надо, чтобы дебет сходился с кредитом. А у вас, Брюс, они не сходятся. Наши силы вы подсчитали приблизительно верно, а вот большевиков…
— Вы считаете, что большевики сильнее?
— Безусловно. К тем пунктам, которые вы отдали нашим противникам, я бы прибавил еще несколько.
— Какие?
— Их армию, например…
— Это несерьезно, Сидней. Согласитесь, что армия, кое-как слепленная пару месяцев назад, без офицеров, без оружия и стратегического центра — это не армия!
— И все-таки она воюет! Вам нужны факты? Нарва — раз! Харьков — два!..
— Бои под Харьковом — блеф! Большевики были разгромлены, а город взят.
— Верно. Но какой ценой? Еще две-три таких победы и нам придется худо. Очень худо. Итак, Харьков — два! Бои в Донбассе…
— Случайные стычки!
— Позволю себе вновь не согласиться с вами, Брюс. В таких вот, как вы говорите, стычках и рождается армия. С этим нельзя не считаться. Замечу попутно, что из Центра в Донбасс было послано много оружия. У меня есть точные сведения. Это начинает походить на централизованное снабжение. Вы понимаете? Что касается стратегического центра — то Генштаб красных все больше и больше начинает оправдывать свое назначение.
— Но ведь там сидят и наши люди! — Локкарт начал терять терпение.
— Правильно! И я горжусь, что любое важное решение Генштаба попадает ко мне скорее, чем в Кремль. И все-таки…
— Вы пессимист, Сидней! Безнадежный пессимист…
— Нет, Брюс. Я трезво смотрю на вещи…
— Я бы сказал — слишком трезво. Слишком!
— Не… не понимаю вас…
— Вам не хватает широты взгляда, Сидней. Вы погрязли в своих профессиональных делах и, — Локкарт почувствовал, что закипает бешенством, но не в силах был уже остановиться, — способны только нюхать, а не мыслить…
— Вот как! — металлическим голосом воскликнул Рейли.
— Да — так!..
— Вам легко рассуждать. — Рейли впился глазами в Локкарта. — Рассуждать всегда легче, чем действовать…
— Вы банальны, — перебил его Локкарт.
— Пусть так! Зато я твердо знаю: в случае неудачи дипломата Локкарта большевики лишь объявят persona non grata и с миром выдворят из этой проклятой страны. Меня же — английского разведчика — немедленно поставят к стенке…
— Вы боитесь?
И тут случилось то, о чем ни Локкарт, ни Рейли впоследствии не любили вспоминать, но что наложило неизгладимый отпечаток на их взаимоотношения. Они поругались! Поругались самым вульгарным образом, как ругаются торговки рыбой на центральном рынке Парижа или Сухаревские перекупщики краденого. Этот авантюрист, видите ли, трезво смотрит на вещи, а он — Локкарт, выходит, дурак и невежда! Я! И только я буду руководить всеми вашими действиями! И я волен давать такое толкование политическим событиям, какое сочту нужным. Не вам меня учить, господин сверхсекретный агент!..
И через десять лет Рейли не забудет этого разговора. В своих мемуарах он больно уколет Локкарта, язвительно заметив по поводу заговора против Советов, что его «детальный план я разработал сам, хотя впоследствии он был приписан Локкарту».
В тот вечер, не без помощи Дагмары, они помирились и даже распили бутылочку рейнвейна на брудершафт, но… Но остались врагами на всю жизнь!
— Оставим наши споры и раздоры, — сказал Локкарт. — Давайте подумаем, как лучше использовать споры и раздоры между большевиками и левыми эсерами.
Они разошлись глубокой ночью, составив план совместных действий.
Разошлись, недовольные друг другом.
Берзин пришел в Кремль по вызову коменданта Малькова. Бывший матрос деловито осведомился о состоянии батареи. Узнав, что орудия, только по спискам числятся боевыми, а на самом деле не имеют ни снарядов, ни лошадей, — стал кричать, что не потерпит саботажа, отдаст кого-то там под суд и расстреляет по всей строгости революционного закона.
Берзин молчал. Этот человек с его напористой хваткой, горячим темпераментом нравился ему все больше и больше. И хотя Мальков с пылу, с жару накричал и на Берзина, тот понимал, что крыть ему нечем, и только улыбался, слушая ветвистые ругательства коменданта.
— И чего ты расшумелся, Павел Дмитриевич? — услышал Эдуард Петрович позади себя спокойный, с хрипотцой голос Петерса. — Кричишь так, что все вороны над Кремлем повзлетали.
Мальков машинально взглянул в окно. Верно, над колокольней Ивана Великого с гомоном вилась стая воронья. Шутка Петерса пришлась к месту. Весело рассмеявшись, Мальков сразу заговорил спокойно:
— Летают, дери их корень! Латыши патронов на них извели — не счесть. А кричу я на эту детину, — комендант ткнул пальцем в Берзина, — оттого, что дивизион у него ни тпру ни ну, а командир только молчит и, знай себе, ухмыляется в бороду.
— Не понимаю тебя, расскажи толком.
— Мне нечего рассказывать. Ты, Яков Христофорович, от имени Чека спроси у него: почему дивизион не приведен в полную боевую готовность?
Петерс живо обернулся к Берзину.
— В самом деле, почему?
Берзин взглянул сначала на Петерса, потом на Малькова, подошел к окну и указал на видневшуюся вдали царь-пушку:
— Как по-вашему, что получится, если из этой пушечки пальнуть горохом?
— Ты нам загадок не загадывай, — начал было снова кипятиться Мальков, но, увидав предостерегающий жест Петерса, замолк.
— Только у нас получается наоборот, — продолжал Берзин. — Дивизион у нас легкий, гаубичный. А снаряды прислали тяжелые…
— Не по калибру? — Мальков стал что-то писать на листке бумаги. — Что ж ты молчал? Пошел бы к Вациетису, так, мол, и так — давай снаряды.
— Был я у командира дивизии. Рапорт подал.
— Ну?
— Прислали снаряды.
— Вот видишь! — обрадовался Мальков.
— Прислали, да не те.
— Велики?
— Нет. Малы!..
Все трое рассмеялись. Громче всех — Мальков. И Берзин почувствовал, что не ошибся в этом простом, по-русски открытом и добром в сущности, несмотря на грозный вид, человеке.
— Вот, возьми, — Мальков протянул ему листок бумаги. — Пойдешь в арсенал и получишь снаряды.
— А лошади? Где взять лошадей?
— У тебя, Эдуард, растет аппетит, — Петерс усмехнулся. — Получил снаряды, подавай лошадей…
— А как иначе? Две недели обивал пороги комиссий и подкомиссий, комитетов и подкомитетов — черт их совсем задери.
— Дали? — Мальков хитро прищурился.
— Как же — дали! Кляч каких-то дохлых. Они сквозь нашу сбрую со всеми четырьмя ногами пролезают.
— Ишь ты? — удивился Мальков. — Не подошли, выходит, хомуты?
— Именно! Запряжем, тронем с места…
— Подожди, подожди, Эдуард. — Петерс подмигнул Малькову. — Снаряды, выходит, велики, а лошади — малы?
— О том и толкую.
— Масть неподходящая, — съязвил Мальков.
— Да не масть, а… — Берзин махнул рукой. — В общем нам нужны настоящие артиллерийские лошади, а не извозчичьи клячи.
— Где мы их тебе возьмем, битюгов-то? Съели их! Понимаешь? На колбасу пустили! Бери, каких дают! — Мальков встал, подал Берзину руку. — Бывай здоров!
Яркое весеннее солнце пылало жаром на куполах Кремля. Голубизной светились лужи, и в их призрачных глубинах отражались пуховые облака.
Еще в первый свой приход в Кремль Эдуард Петрович поразился царящему здесь запустению. Знакомые по репродукциям Успенский собор, Грановитая палата, Иван Великий и другие архитектурные шедевры выглядели бедными, обшарпанными. Во дворе арсенала громоздились кучи битого кирпича и мусора. В октябрьских боях сгорел верхний ряд казарм, тянувшихся от Троицких ворот до здания Судебных Установлений, где теперь размещался Совнарком. С тех пор окна зияли слепыми провалами.
Но главное — люди. По Кремлю бродили какие-то мрачные фигуры, казавшиеся Берзину загадочными и непонятными. Похожие на монахов только внешним обликом, они ощупывали взглядами каждого человека, просили милостыню и гнусавили себе под нос не то молитвы, не то ругательства.
Выйдя от Малькова, Берзин спросил Петерса, что за странные личности бродят по Кремлю.
— Именно — личности! — Петерс усмехнулся. — Помнишь в «Борисе Годунове» юродивого, у которого мальчишки отняли копеечку? Я как увидел их — сразу вспомнил. Эти вот, — Петерс кивнул на группу людей, отбивавших поклоны у Чудова монастыря, — похлеще того юродивого.
— Они что, живут здесь?
— Забили все щели! Как тараканы… — Он помолчал. — Ох и дряхлый же нам мир достался! Юродивый! И уродливый! Ну да Павел Дмитриевич с товарищами наведут здесь порядок.
Когда проходили мимо бревен, наваленных как попало у Боровицких ворот, Яков Христофорович спросил:
— Ты очень торопишься?
— В арсенал надо, за снарядами…
— Может, посидим, покурим? — И, не дожидаясь ответа, сел на бревно, достал кисет с махоркой, протянул Берзину. — Сворачивай!.. Аркадия видел?
Берзин молча кивнул.
— Значит, все в порядке. Главное — не подавай виду, что ты подозреваешь в них врагов.
Некоторое время сидели молча. Потом негромко, будто разговаривая сам с собой, Яков Христофорович стал рассказывать, как тяжело приходится сейчас молодой республике.
Окончилась короткая мирная передышка. Снова заговорили пушки. Вопреки Брестскому миру кайзеровская Германия оккупировала Крым, вторглась в Донские степи, высадила десант в Тамани. Немецкие агенты спровоцировали наступление турецких войск на Баку. Краснов двинулся на Царицын. Англичане и французы высадились в Мурманске. Потом японские дивизии захватили Владивосток. Интервенты сделали попытку проникнуть в глубь страны, но получили отпор. В ожидании благоприятного момента командование интервентов с помощью своих агентов принялось плести заговоры и интриги, устраивать провокации внутри страны. Вспыхнул мятеж чехословацкого корпуса. В Томске возникло «Сибирское правительство» во главе с эсером Дербером. Новоявленного «властителя» активно поддерживают дипломатические представители США, Великобритании и Франции.
— Эти мне дипломаты! — сквозь зубы проговорил Петерс. — Обнаглели и действуют в открытую. Не помню, рассказывал я тебе об англичанине Кроми? Морском атташе?
— Он встречался с Рейли на конспиративной квартире в Петрограде?
— Значит, рассказывал… Так вот, по заданию этого Кроми белогвардеец Веселаго начал готовить почву для высадки в Мурманске английского десанта. Пока Веселаго действовал на севере, здесь, в Москве, коллеги Кроми по дипломатическому корпусу вербовали офицеров и отправляли их в Мурманск.
— Трудное будет лето, — говорил Петерс. — Огненное кольцо фронтов окружает нас со всех сторон. Мурманск на севере, чехословацкий фронт — на востоке, Туркестан, Баку и Астрахань — на юге… Добавь к этому еще невидимый фронт здесь, в Москве, Петрограде, Вологде, Ярославле. Заговоры, мятежи, шпионаж, диверсии. Савинков становится все сильнее и сильнее. Все это дело рук дипломатов. А тут еще левые эсеры воду мутят, что-то затевают.
— Да, я знаю. Они вышли из правительства.
Яков Христофорович поднялся, с улыбкой взглянул на друга.
— Ну, просветил я тебя, пора и за дело браться. Да и тебя ждут в арсенале.
Записка Малькова возымела магическое действие. Снаряды нужных калибров были получены быстро и так же быстро доставлены в Замоскворечье.
Уставший, но довольный Эдуард Петрович шел через территорию Кремля. Как тени, то тут, то там мелькали подозрительные обитатели этих мест. Сейчас, на закате, фигуры монахов и нищих казались особенно зловещими. На какой-то миг Эдуарду Петровичу показалось, что вот-вот ударят в колокола и тихий вечерний звон разольется по Москве.
И именно в эту минуту Берзин увидел сценку, которую юн долго вспоминал, как помнит человек светлые, радостные часы.
Он шел через Соборную площадь, когда на краю ее, ближе к Москве-реке, увидел необычную картину: поставив раскладной мольберт, не обращая внимания на любопытных, спокойно работал художник. Одетый в длинно-полую кавалерийскую шинель, в небрежно сдвинутой на затылок фуражке, он весь будто светился в лучах заходящего солнца.
Длинная тень Ивана Великого — тень, падавшая на площадь четыреста с лишним лет, — оканчивалась там, где поставил свой мольберт художник. Острым чутьем Эдуард Петрович воспринял всю необычайность, всю новизну представшей перед ним-картины. И ему страшно захотелось взяться за кисти и краски, написать эту выхваченную из жизни картину, передать ее сокровенный, глубокий смысл. Достав из кармана клочок бумаги, огрызок карандаша, он стал быстро рисовать, боясь, что неизвестный художник сейчас уйдет и исчезнет чудесное видение. Но карандаш оказался твердым, бумага — обычная оберточная — рвалась под грифелем, и набросок не получился.
Разругав себя за то, что не догадался захватить блокнот— шел не куда-нибудь, а в Кремль — он, ссутулившись, зашагал прочь. Ему было мучительно больно, что он не может вот так же, отбросив все дела, взяться за кисть и писать, писать, писать. Он тут же отогнал эту мысль, понимая, что это невозможно сделать.
И не подозревал Эдуард Петрович, что это чувство — чувство ответственности перед большим делом становится чертой характера, чертой, которая будет сопровождать его всю жизнь.
Они сидели на берегу тихой и мутной Яузы. Савинков был настроен иронически. Заложив руки за голову, он уставился в бездонное небо и воркующим баритоном рассуждал:
— Покончим со всеми этими революциями и контрреволюциями, бросим все дела земные и укатим с вами на юг, к морю Черному. Пусть ласкают нас ветры южные, пусть услаждают наш слух лютни и арфы. Построим виллы, станем ходить Друг к другу в гости и жить, как все — простой, животной жизнью…
— Вы мещанин, Борис Викторович, — Рейли не понял иронии Савинкова: что это на него нашло сегодня?
— Все мы, батенька, в душе мещане. Всех нас тянет к уюту и красивым женщинам…
— И поэтому вы сошлись с Дагмарой?
— Вас это шокирует? Не ожидал! — Савинков громко рассмеялся.
— Плевать я хотел на бабье! — Рейли бросил в воду камешек. — Муть сплошная! Трясина.
— Да вы, оказывается, женоненавистник! — Савинков хохотнул, но, прочитав в глазах Рейли ярость, примирительно добавил. — Не будем сводить счеты.
— А почему бы нет? Почему бы нам не свести эти самые счеты? Не бабьи, конечно, а деловые. — Рейли презрительно поморщился. — Недавно мне довелось беседовать с одним… с одним бухгалтером. Он, знаете, любит подводить баланс. Два плюс два, три плюс три…
Савинков приподнялся с земли, оторвал стебелек, задумчиво погрыз его, выплюнул:
— Тьфу, горечь какая! Два плюс два, значит? Арифметика… А по-моему, политика — высшая математика. В ней имеешь дело с двумя и тремя неизвестными… В одном вы правы, Константин Георгиевич: подсчитать свои силы никогда не мешает.
— Вот и займемся подсчетом. Предлагаю начать с вас, Борис Викторович. Возражений нет?
И они принялись переставлять пешки в игре, которую затеяли. Оба они не подозревали, что сами были только пешками в этой игре.
С самого начала Октябрьской революции Савинков выступил как один из ее яростных противников. Установив тесные связи с контрреволюционными генералами — Корниловым, Красновым и Алексеевым, Савинков принял самое деятельное участие в создании добровольческой армии. Через шесть лет он предстанет перед судом народа и признается: «Моя упорная, длительная, не на живот, а на смерть, всеми доступными мне средствами борьба не дала результатов. Раз это так, значит, русский народ был не с нами, а с РКП». С немалой дозой театральности Савинков задаст вопрос: «Что было?» Ответит на него так: «На Дону — интриги, мелкое тщеславие, «алексеевцы» и «корниловцы», надежда на буржуазию, тупое непонимание положения, подозрительность к каждому демократу и тайное «боже, царя храни».
Он считал себя демократом и революционером. И включил в руководящее ядро «Союза Защиты Родины и Свободы» махровых монархистов: генерал-лейтенанта Рычкова и полковника Перхурова. Превратил свой «Союз» в эпицентр контрреволюции, шпионажа, террора.
Сидя на берегу Яузы, Савинков и Рейли прикидывали свои силы, намечали: кого, куда и каким путем отправить, где начать новую акцию, где временно скрыться в подполье. Савинков рассказал, что его «Союзу» удалось создать крепкие боеспособные организации в Ярославле, Калуге, Муроме, Рыбинске, что его люди только ждут приказа выступить. И еще он сказал, что, как всегда, не хватает денег.
— Не прибедняйтесь, Борис Викторович, — усмехнулся Рейли. — Мне досконально известно, что вы получили кругленькую сумму от французского посла Нуланса.
— Капля в море эти французские деньги. Мы их съели в один миг.
— Охотно верю и искренне вам сочувствую. Но помочь пока ничем не могу. Мы сами испытываем большие затруднения в деньгах… Крупная сумма нам бы очень понадобилась. Но где ее взять? Разве что потрясти московских толстосумов?
— Попробуйте.
Рейли откинулся на спину, лениво наблюдая, как высоко в небе носятся неугомонные стрижи.
— Отличная штука, жизнь! А, Борис Викторович? Вот сидим мы с вами на тихом берегу тихой речки, а за нами, по нашей воле, людишки идут в атаки, стреляют, жгут, обманывают друг друга. Хорошо чувствовать себя всесильным, Борис Викторович?
— Наверное. Я не задумывался. Просто я дал себе слово уничтожить большевистскую опасность и во имя этой цели готов на все.
— Зачем такие громкие фразы? В джунглях, знаете ли, действуют молча.
Солнце спряталось за ближайшей колокольней, когда они, не торопясь, двинулись вдоль берега.
— Вчера вечером один из моих агентов сообщил, что левые эсеры собираются отбить у вас хлеб, Борис Викторович, — будто невзначай произнес Рейли. — Готовится крупная террористическая акция, которая должна сорвать мир с Германией.
— Знаю. Акция против графа Мирбаха. Пока что это только план.
— Но он может стать реальностью.
— Не отрицаю. Когда мне станет ясна его неотвратимость— вот тогда мы будем действовать. И докажем всему миру, что большевизм — химера.
— А нельзя ли поторопить ваших левых братьев?
— Это уже делается, Константин Георгиевич. К убийству графа Мирбаха мы хотим приурочить выступления в Ярославле, Рыбинске, Муроме и других местах. Для этого я на днях уезжаю из Москвы.
Некоторое время шли молча. Каждый думал о своем. Рейли — о том, что Савинков, при всей его любви к фразе, обладает несомненным талантом организатора. Савинков же, со свойственным ему сарказмом, размышлял о том, что иностранные дипломаты и разведчики ни черта не понимают во внутренних делах России, и, если бы не их деньги и оружие, давно бы следовало выдворить их за границу.
Но ни тот, ни другой не подозревали, что их, как им тогда казалось, глубокомысленные наблюдения и выводы построены на простейшем субъективизме, от которого Савинков сумеет избавиться в конце жизни, а Рейли — никогда. Наивно представляя, что им дано право управлять историей, английский разведчик и русский террорист не могли знать, что уже тогда история приготовила им скорую политическую, да и физическую смерть.
Савинков — тот хоть перед смертью признает свою вину перед народом, которому причинил столько горя и страданий. Рейли же готов будет предать всех и вся, лишь бы сохранить себе кусочек жизни. Точнее — призрак жизни.
Ни Петерс, ни Берзин в тот день не знали, что первое звено из длинной цепи событий, которыми ознаменовалось лето восемнадцатого года и участниками которых им довелось стать, что это звено находилось в Денежном переулке. Именно отсюда начала распрямляться пружина…
Все началось с того, что у дома германского посольства остановился автомобиль. Двое в кожаных куртках приказали шоферу не выключать мотор и направились к парадной двери. На резкий продолжительный звонок вышел бородатый швейцар:
— Кого надо? Господа не принимают…
— Мы из ВЧК!
Лицо швейцара вытянулось. Но он привычно раскланялся и пропустил посетителей в вестибюль. После минутного ожидания на лестнице появился тайный советник посольства доктор Рицлер.
— К сожалению, — сказал он елейным голосом, — господин посол обедает и не может вас принять…
— Мы из Чека, — требовательно повторил один из посетителей и протянул господину тайному советнику мандат. Тот растерянно пробежал его глазами: «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия уполномачивает ее члена Якова Блюмкина и представителя Революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с Господином Германским Послом в Российской Республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к Господину Послу. Председатель Всероссийской Чрезвычайной Комиссии: Ф. Дзержинский, Секретарь: И. Ксенофонтов».
Доктор Рицлер некоторое время раздумывал, какой предлог выбрать, чтобы выпроводить непрошеных посетителей, и на всякий случай спросил:
— Какое же дело имеет непосредственное отношение к графу?
— Передайте послу, что его брат Роберт Мирбах арестован как шпион и враг мировой революции.
— Брат? Но у господина посла нет брата!
— Вы недостаточно осведомлены. Вот документы, — из портфеля достается пачка бумаг и доктор Рицлер вынужден их рассмотреть. Опытный канцелярист, он знает великую силу бумаг! И если на листках то и дело повторяется фамилия шефа — значит… Значит, как говорят русские: нет дыма без огня.
— Хорошо. Я доложу господину послу о вашем желании. Следуйте за мной.
Поднявшись на второй этаж, посетители оказались в роскошной гостиной.
— Прошу подождать, — сухо произнес доктор Рицлер и исчез за массивной дверью.
Андреев распахнул окно, и в комнату донеслось урчание автомобиля. Блюмкин хотел что-то сказать, но в это время открылась дверь и на пороге появился молодой, щеголеватого вида человек.
— Лейтенант Мюллер. Фоенный атташе, — представился он, щелкнув каблуками. — Укотно, коспота, сесть, пока Herr посоль обетайть?
— Ничего, мы постоим.
— Как гофориться ф русский нарот: прафта ноки колейт…
— Правда глаза колет, а в ногах правды нет, — поправил его Андреев.
— Фот, фот! — лейтенант радостно улыбнулся. — Я думайт…
Но что думал лейтенант Мюллер, посетителям узнать не пришлось. В гостиную вошел граф Мирбах. Плотного телосложения, с надменным взглядом белесых глаз, он слегка кивнул посетителям и застыл в выжидательной позе. Граф довольно свободно владел русским языком, но говорил на нем с какой-то брезгливостью, будто касался губами слизняков. Впрочем, этот потомственный дворянин презирал и своих соотечественников, если они не были выходцами из его благословенной Пруссии.
— Господин тайный советник доложил мне, что у вас имеются документы, компрометирующие мое имя, — заговорил он слегка гнусавым голосом.
— Вот они. — Блюмкин вручил графу пачку бумаг.
Мирбах присел к столу, двумя пальцами перелистал их, потом небрежным жестом отбросил в сторону.
— Это грязная инсинуация. У меня нет родственников, проживающих в России. — Посол встал, холодно взглянул на Блюмкина. — Я подозреваю, что цель вашего прихода совсем иная…
Молчавший до сих пор Андреев прервал посла:
— Вы правы. Эти бумажки, — он кивнул на стол, — только предлог, чтобы увидеть вас.
— Вот как! — привычным движением граф вставил в глаз монокль и свысока посмотрел на Андреева.
— По-видимому, господину послу угодно знать меры, которые могут быть приняты против него?
— Разумеется, — подтвердил Мирбах.
— Это я вам сейчас покажу, — сказал Блюмкин и, выхватив из портфеля револьвер, выстрелил сначала в посла, потом в Рицлера и Мюллера.
Граф, как подкошенный, упал на пол и со стоном полез к двери, оставляя на текинском ковре следы крови. Ему вдогонку Блюмкин послал еще несколько пуль, а Андреев, перед тем, как выпрыгнуть в окно, бросил бомбу. Она гулко взорвалась, окутав гостиную пеленой дыма.
Для Блюмкина прыжок в окно оказался неудачным — повредил ногу. Превозмогая боль, он с помощью Андреева кое-как дотащился до машины.
— Скорее! Гони! — приказал он шоферу.
Так закончилось событие, упоминаемое в истории тремя словами: «убийство графа Мирбаха».
Непосредственный исполнитель террористического акта— левый эсер Яков Блюмкин был из тех «революционеров», которые никогда не имели никакого отношения к революции, но в чьи руки контрреволюций вложила оружие и приказала: убивай! И они убивали, не в состоянии осмыслить ни причин, ни последствий убийства.
Таково уж свойство крохотной шестеренки: порой без нее не сдвинется с места огромный механизм. Не думали, не гадали Блюмкин и Андреев, что этот механизм раздавит, расплющит и их самих, и их руководителей.
Широко, напевно лилась песня. Была в ее словах и мелодии тихая грусть. Та грусть, которая берет за сердце, когда судьба забрасывает людей далеко от дома, от близких, родных.
«Вей, ветерок, неси челнок…» — пели стрелки, и Берзину показалось на миг, что нет вокруг ни белоствольных подмосковных березок, ни костра, вокруг которого они сидели, ни будничных тревог и забот, которыми он жил все это время.
Все, все унесла с собой песня!
И почудилось ему на миг, что, как тогда, в детстве, идут они с отцом по берегу спокойной Лиелупе, выбирают омут, куда забросить нехитрую свою рыболовную снасть. Отец беззлобно ворчит оттого, что Эдуард никак не может без оглушительного в этой тишине всплеска закинуть удочку. А потом добродушно посмеивается над сыном, когда тот завистливо рассматривает отцовский улов — пяток крупных красноперых окуней, да приблудшего невесть откуда карася — сонного, важного…
И еще чудится ему, что Эльза держит его под руку и они идут по аллее парка «Аркадия», и хор гимназистов где-то за густой чащобой зелени поет эту самую песню: «Вей, ветерок, неси челнок…»
Смолкла песня. И сразу стал явственно слышен шепот берез над головой, голоса перекликавшихся стрелков.
Кто знает, может, песня тому виной, а может, редкая минута отдыха располагала к задушевности, но только разговоры пошли у стрелков о доме, о далекой и такой близкой родной стороне.
— У нас в Угале, — услышал Берзин басистый голос Карла Заула, — кабаны, что твои быки! Честное слово! Охота знатна. Бывало, выйдем на зорьке, снег под ногами скрип-скрип…
— Отец, наверное, лодку налаживает, — раздался глухой, с хрипотцой колос, в котором Берзин не без труда узнал обычно звонкий тенорок Яна Зунта, наводчика. — Сейчас самое время салаку промышлять. Небось, всю ночь не спал, неводок чинил…
— …в девятьсот пятом, — уловил вдруг Эдуард Петрович конец кем-то произнесенной фразы. — И пошел я прямиком из Централки в Сибирь. Восемь лет, день в день… Ох и много же человек может! Только захотеть!
Гулял по верхушкам берез ветерок, шелестел сочнозеленой листвой, а Берзин все лежал на спине и всматривался в перистые облака. Хорошо здесь, в Ходынских лагерях! Второй только день длится эта спокойная, беззаботная жизнь, а люди уже привыкли: помягчели, подобрели как-то. Да и сам Берзин будто купался в живительных лучах солнца.
Солнца! Как говорил тогда Петерс? «Солнышка бы нам всем не мешало…» Где он сейчас Яков Христофорович? Мечется, наверное, по своему кабинету или пошел на операцию— бандитов крушить. Когда же кончится эта жизнь? И кончится ли вообще? Ведь давно пора стрелкам домой, к женам, ребятишкам, матерям, к работе мужской. Давно! Ведь нельзя же всю жизнь воевать! Всю… жизнь!
Годы пройдут, десятилетия — жизнь совсем иная будет. И скажут дети наши или внуки — старики были молодцы! Спасибо им! Эх! Заглянуть бы хоть одним глазком в ту, другую жизнь! Ну заглянешь, и что? Что ты им можешь сказать? А ничего говорить не буду. Спрошу я их, только один вопрос задам. Самый простой: зря мы лили свою кровь или нет?
И еще вот что: пусть придет ко мне смерть. Сегодня или завтра. Пусть умру я в каком-то грядущем сражении — а они будут, обязательно будут! — все равно люди, дети наши скажут: он погиб в революцию. За революцию! Так думал Эдуард Петрович под ласковый шепот белоствольных русских берез. Думал, заглядывал вдаль и не знал, что в эту самую минуту…
Скачет по пыльному проселку гонец…
Скачет, везет в потрепанной полевой сумке приказ Вациетиса…
Скачет гонец, скачет…
Вот уж совсем близко цоканье копыт. Вырвался конь на мирную подмосковную поляну и встал как вкопанный.
— Тревога! В ружье!
Тревога! Короткое слово подняло бойцов!
И будто не было песни, воспоминаний о доме родном, будто сразу же растаяли мирные перистые облака.
Клубы черного жирного дыма взметнулись к небу. Померк светлый летний день над Москвой.
Горели склады…
На Каланчовке…
У Зацепы…
У Рогожской…
На Пресне…
Тлели мешки с мукой, горели бочонки с маслом, костром пылали говяжьи туши, огненной рекой извивалось по земле янтарное постное масло.
Гооело в огне продовольствие, которого было так мало в большом городе и котррое было так нужно людям!
Горело продовольствие…
На Пресне…
У Рогожской…
У Зацепы…
На Каланчовке…
На Каланчовке пожар гасил дивизион Берзина, рабочие железнодорожники.
Кидали в огонь песок, лили ведрами воду, качали старенькую помпу. Зажмурив глаза, бросались в дым, в пекло. Спасали, что можно было спасти.
По Москве распространялись листовки:
«Гражданам России!
Чтобы скрыть от народа правду о действительных причинах нехватки продовольствия, комиссары умышленно поджигают продовольственные склады, обрекая наших жен, детей, матерей на голодную смерть. Долой большевистскую власть!»
Гасли пожары. И только смрадный дым тянулся и тянулся над крышами домов.
Плакали стрелки не то от дыма, не то от чего-то другого…
От ярости…
От боли…
Таинственно шептались березки в подмосковных перелесках.
События следовали одно за другим.
С 28 июня по 1 июля проходил III съезд партии левых эсеров. Он одобрил политику своего Центрального Комитета. Съезд вынес резолюцию о борьбе против продотрядов, комитетов бедноты, против создания Красной Армии. Съезд постановил разорвать Брестский мир.
1 июля в Ярославль прибыл левый эсер Петров, чтобы получить у начальника местного гарнизона 40 пулеметов, тысячу винтовок, 100 тысяч патронов, 4 легких и одну гаубичную батарею.
3 июля в Витебск командирован эсер Овсянкин с заданием отправить в Москву 400 дружинников.
4 июля из Петрограда в Москву послано 80 человек в распоряжение главного штаба боевой охраны левых эсеров.
4 июля открылся V Всероссийский съезд Советов.
6 июля начался мятеж левых эсеров.
Вечером 6 июля Эдуард Петрович получил приказ из штаба дивизии: в час ночи двинуться в центр города и занять позиции в районе Солянки.
Двигались по опустевшим ночным улочкам Замоскворечья обычным порядком, выставив походное охранение. У храма Христа Спасителя Берзин приказал остановиться. Надо было обождать стрелков первого латышского полка.
Эдуард Петрович присел на ступеньки какого-то дома, закурил. Батарейцы перекликались негромкими голосами.
— Подводит нас пехота, товарищ командир, — обратился к Берзину Карл Заул. — Видать, кашу чечевичную доедает.
Шутка эта прозвучала невесело. На нее никто не откликнулся. Помолчали. Потом Заул, ни к кому не обращаясь, задумчиво произнес:
— Странно выходит: мы за Советы и эсеры за Советы. Зачем воюем? — Заул испытующе взглянул на Берзина.
— Объяснял же вам Петерсон. Не дошло?
— Объяснить-то комиссар объяснил, — он замялся. — А все-таки… На фронте проще было — немцы там, мы — тут. Ну и пали, пока снаряды есть. А теперь пойди разберись что к чему.
Подошло еще несколько человек. Закурили.
— И что ты, Заул, антимонию разводишь, — вступил в разговор наводчик Ян Зунт, худощавый, болезненного вида солдат. — Революция приказ дала? Дала! Ну и бей их в хвост и в гриву. А то зачем, почему? — Зунт сплюнул с досады. — Мне, думаешь, легко дальномером по московским домам и церквам шарить. А ничего — надо привыкать…
— Вот что я вам скажу, товарищи,— Берзин встал. — Обсуждать приказ командования перед боем — не солдатское дело. После поговорим, почему Эсеров надо разбить… А привыкать целиться по московским домам и церквам, товарищ Зунт, вам не придется. Бой этот необычный.
— По местам! — пронеслась команда и прервала разговор.,
И опять, глухо позвякивая на ходу, колонна двинулась вперед.
Центром мятежа был отряд Попова, расположившийся в Трехсвятительском переулке. Сюда, в штаб мятежников, перебрался и ЦК левых эсеров. Здесь же были сосредоточены и их главные силы— 1800 стрелков, 80 кавалеристов, 4 броневика, 48 пулеметов, 8 орудий. Подступы к штабу со стороны Покровских ворот, Чистых прудов и Яузского бульвара были защищены окопами и заставами с пулеметами.
Узнав от Ильича об убийстве Мирбаха, Дзержинский выехал к месту происшествия. Здесь ему сообщили, что Блюмкин и Андреев скрылись в отряде Попова. Феликс Эдмундович немедленно отправился в Трехсвятительский переулок.
Его хорошо знали в лицо, и автомобиль беспрепятственно миновал эсеровские кордоны. В штабе было многолюдно. Дзержинского поразило, что все куда-то торопились. Причем торопливость эта была вызвана отнюдь не штабными делами. Матросы — а их было большинство в этом муравейнике — сновали туда-сюда, и каждый нес что-нибудь в руках: один связку неизвестно откуда добытых баранок, другой — новенькое обмундирование, третий, жадно облапив, — несколько буханок белого хлеба. «Откуда только Попов набрал этот сброд», — брезгливо подумал Дзержинский и вошел в комнату командира. За столом, заваленным теми же баранками, в небрежной позе сидел Попов. Молодое безусое лицо его старили набрякшие мешки под глазами.
— Где Блюмкин? — в упор спросил Дзержинский.
— А я почем знаю? — с издевкой ответил Попов. — Сказывали ребята, на извозчике укатил. Ищи-свищи!
— Врешь! — Дзержинский с трудом сдерживал себя. — Дай слово революционера, что его здесь нет…
— Слово? Это можно, — обдав Дзержинского водочным перегаром, уступчиво сказал Попов. — Да что вы товарищ Дзержинский, придираетесь? Я к этому непричастен. Хоть у ребят просите. Верно я говорю? — обратился он к находившимся в комнате матросам. Те зашумели, размахивая руками. — Вот видите, ребята подтверждают. Нужен мне этот Блюмкин! Делов полон рот…
В это время в комнате появился Саблин — один из лидеров эсеровской партии. Увидев Дзержинского, он подскочил к нему:
— Попался! Хватай его, ребята!
— Не сметь! Я — председатель ВЧК! За самоуправство этот господин ответит перед революцией, — Дзержинский спокойно повернулся к солдатам. — Приказываю разыскать Блюмкина и арестовать!
— Здесь приказываем мы! — вскипел Саблин. — Вы арестованы, Дзержинский!
Увидев, что никто не двинулся с места, Саблин бросился вон из комнаты и через минуту вернулся с отрядом матросов, которым командовал Прошьян. Ни слова не говоря, они набросились на Феликса Эдмундовича.
— Вы арестованы и будете находиться под стражей до особого распоряжения нашего командования, — заявил Прошьян.
— Предатель! — с ненавистью произнес Дзержинский. — Ты действуешь по указанию английских и французских банкиров!
…Дивизион Берзина шел по набережной Москвы-реки к Солянке.
Стлался над рекой туман. Стайка чаек, невесть откуда залетевшая сюда в этот, предрассветный час, напомнила Эдуарду Петровичу «иные берега, иные волны». Но он быстро стряхнул с себя воспоминания.
Настала пора действовать!
Вместе с Заулом и еще двумя стрелками он взобрался на крышу высоченного дома. Отсюда довольно хорошо были видны прилегающие кварталы, а дали, безбрежные дали, тонули в тумане.
Эдуард Петрович всей грудью вдыхал свежий, с легким привкусом дыма — где-то еще продолжались пожары — воздух. И какое-то неизъяснимое чувство легкости, свободы и еще чего-то возвышенного охватило его в эти минуты. Будто в детстве, захотелось ему взвиться ввысь…
— Ишь, черти! Варвару-великомученицу оседлали, — сказал Заул не то с восхищением, не то с осуждением. — Пулемет на самой колокольне. Видите?
Берзин молча кивнул. Он уже давно, приметил пулеметное гнездо на церковной колокольне ц прикидывал, как лучше сбить оттуда мятежников.
— Прямой наводкой их! — предложил Заул.
— Церквуху жаль. Попробую-ка шугануть их отсюда…
Он не договорил. Короткая пулеметная очередь прошила железную крышу у их ног. Пришлось укрыться за трубами.
— Дайте винтовку, — потребовал Берзин у стрелка.
— Не взять их отсюда, — засомневался тот.
— Попробуем!
Старательно прицелившись, Берзин выстрелил. Пуля впилась в кирпичный барьер перед пулеметчиком. И сразу же — ответная очередь. Как только пулемет замолк, Берзин еще и еще раз выстрелил. Видно было, как тело пулеметчика сползло в сторону.
— Раз, два — и нет котенка! — воскликнул Заул, поднимаясь из-за трубы. — Ловко вы его, товарищ командир.
— Трем стрелкам пробраться на колокольню и забрать пулемет. Установить его вон там, — он показал рукой на яузский мост. — На случай обхода.
Еще раз прикинув, где лучше расставить орудия, Берзин спустился вниз.
Одно орудие установили на углу Варваровки и Солянки, другое — на самой Солянке. Позже это орудие перекатили в малый Ивановский переулок.
Заул, успевший снять пулемет с колокольни и установить его на перекрестке Солянки и Подколокольного переулка, приволок кошелку с бутылками, баранками, салом и какими-то старушечьими чепцами — кружевными, на шелковой подкладке.
— Откуда это? — брезгливо поморщился Берзин.
— Рядом с пулеметчиком нашел. Запасливый мужик. Может, угостимся, а?
— Продуктами поделись с товарищами, а это, — Эдуард Петрович пнул ногой тряпки, — выбрось!
— Разрешите, товарищ командир, и тряпки припрятать, — попросил Заул. — Ребята затевают спектакль ставить, так и эти чепчики могут пригодиться.
Берзин безразлично махнул рукой — делай как знаешь.
Внезапно над их головой распахнулось окно и из него высунулась длинная щетинистая физиономия.
— Мародеры! Красные жандармы! — раздался скрипучий голос.
Заул сделал вид, будто снимает с плеча карабин. Физиономия тут же крылась. Окно захлопнулось.
— Ну и герой! — Заул презрительно сплюнул. — Кукарекнул и с насеста.
Берзин подошел к орудию в тот момент, когда артиллеристы следили за тем, как со стороны Трехсвятительского переулка приближался длинный, нескладный матрос, обвешанный ручными гранатами и опоясанный пулеметными лентами.
— Парламентер! — воскликнул наводчик и удивленно добавил — А флаг-то, флаг-то какой!
Парламентерский флаг действительно имел необычный вид. К длинной палке была привязана белая тряпица, отороченная тонкими кружевами.
— Не иначе как бабья сорочка в ход пошла, — высказал предположение один из стрелков.
— Факт, — авторитетно подтвердил Зунт. — Моя жинка таких барских сорочек перестирала без счету.
Шагов за десять парламентер остановился и стал размахивать «флагом».
— Слушайте меня, латыши! От имени командующего московским гарнизоном Попова предлагаю сложить оружие и сдаться…
В ответ раздался дружный свист и улюлюканье. Эдуард Петрович видел, что парламентер продолжает говорить, но слова его тонули в поднявшемся шуме. Выждав минуту-другую и дав стрелкам возможность излить негодование, он поднял руку:
— Тише, товарищи! Разве так встречают посла главнокомандующего? Человек добра вам желает, а вы кричите…
— И то верно, — в тон командиру подхватил Заул. — Может, нам того… Стать под его белокружевное знамя?
Дружный хохот снова пронесся среди батарейцев. Каких только соленых солдатских словечек не бросали в лицо парламентеру! А он стоял посреди мостовой и вытирал лиловым платком багровое лицо. (Этими запомнившимися почему-то красками — лиловой и багровой — Эдуард Петрович впоследствии набросает яркий акварельный эскиз фигуры парламентера.)
— Большевистская власть обречена! — с пафосом воскликнул матрос, когда крики поутихли. — Одни вы продолжаете их защищать. Братья! Латыши! Переходите на нашу сторону!
— Вот что, гражданин матрос, — Берзин вышел вперед. — Прекратите эту комедию. Передайте тем, кто вас послал, что красные латышские стрелки верны революции. Сдавайтесь или получите по шее!
Матрос хотел еще что-то сказать, но Берзин скомандовал:
— Кру-гом! Марш!
Неуклюже повернувшись, «парламентер» побрел прочь. И долго, пока его фигура маячила в переулке, вслед неслись забористые шутки артиллеристов.
Тем же утром 7 августа заговорила батарея полевых орудий мятежников, установленная в Трехсвятительском переулке. Стреляли по Кремлю. Снаряды ложились на Малый дворец. Впрочем, огонь не принес особого вреда.
Революционное командование решило нанести мятежникам ответный артиллерийский удар. Проще всего было уничтожить штаб эсеров огнем тяжелой артиллерии. Но от этого могли пострадать соседние дома и кварталы. Атаковать контрреволюционеров силами пехотных подразделений было также невозможно. Большинство красных полков находилось в Ходынских лагерях.
В штабе Вациетиса понимали, что промедление может привести к самым тяжелым последствиям. Требовалось нанести массированный удар по мятежникам, предпочтительно— по их штабу. В тот момент, когда командование решало, откуда и какими силами начать атаку, поступила докладная от Берзина о готовности вести огонь прямой наводкой по особняку Морозова.
Докладную эту Эдуард Петрович написал после того, как, прикрываясь хлопьями тумана, пробрался к самим позициям эсеров и обнаружил, что сюда сравнительно легко можно доставить орудие.
Стрелки буквально на руках принесли пушку, изготовили ее к стрельбе прямой наводкой. Отослав с нарочным докладную Вациетису, Эдуард Петрович стал ждать ответа.
По достоинству оценив предложение Берзина, Вациетис тут же отдал приказ открыть огонь. Но пока этот приказ дошел до дивизиона Берзина, прошло не менее, часа…
За этот час обстановка в Ивановском переулке и на Солянке изменилась.
Парламентер-матрос, очевидно, доложил своему начальнику о расположении артиллерийских позиций. Потому что вскоре в слуховое окно особняка высунулся пулеметный ствол, пошарил из стороны в сторону, будто присматриваясь к действиям батарейцев, и застрекотал длинными, захлебывающимися очередями. Первая из них подняла фонтанчики каменной пыли на булыжной мостовой метрах в тридцати от орудия. Последующие очереди были точнее. Стрелки залегли и ответили ружейным огнем. Потом сообразили, что если немного переместиться, то из-за домов пулемет их не достанет, и короткими перебежками вышли из-под огня. Только наводчик Зунт с двумя стрелками остались возле орудия.
Эсеровский пулеметчик еще несколько раз прострочил опустевшие позиции и умолк. Эдуард Петрович отправил в штаб еще одного нарочного: когда открыть огонь?
Наконец пришел долгожданный приказ. И сразу же заухало орудие. Невооруженным глазом было видно, как в стенах особняка одна за другой появлялись бреши.
Паника довершила то, что начали артиллеристы: мятежники бежали к Покровскому бульвару и дальше — мимо Курского вокзала и Таганки — на Рогожскую заставу. Но их здесь уже ждали. Многие были арестованы, а некоторые так и не поднялись с пыльной булыжной мостовой…
В наступившей после выстрелов тишине Берзин и стрелки услышали спокойные, размеренные шаги высокого, худощавого человека.
Это был Дзержинский.
Выбравшись из разгромленного штаба левых эсеров, он неторопливой походкой подошел к орудию, движением руки остановил начавшего было рапортовать Берзина и сказал очень простые, совсем обыденные слова, которые в знак благодарности обычно говорят друг другу люди. Спросил фамилию командира, что-то чиркнул на обрывке бумаги, пожал стрелкам руки и той же размеренной походкой спустился к Солянке.
«Железные нервы у человека», — подумал Эдуард Петрович.
Локкарт в бешенстве отшвырнул газету, исподлобья взглянул на Рейли.
— Как же согласуется поражение левых эсеров с вашими планами? — спросил он, продолжая начатый разговор. — Или, может быть, Попов и его отряд бежали из Москвы по вашему указанию?
— Не иронизируйте, Брюс. Я привык смотреть правде в глаза. Неудача с левыми эсерами доказывает, что французы и мы делали ставку не на ту карту…
— Вот как! — Локкарт не скрывал раздражения. — Может быть, вы подскажете, как об этом сообщить в Лондон?
— Никак!
— То есть? — Локкарт опешил. — Вы предлагаете…
— Да, да, замолчать этот печальный инцидент.
Локкарт и сам понимал, что сейчас благоразумнее всего промолчать: знать, мол, ничего не знаю об эсеровском мятеже. Да, но Гренар, без сомнения, доложит в Париж… Черт бы побрал этого французского консула! Вечно суется, куда его не просят. Придется попросить его смягчить краски, тем более что он и сам не заинтересован выставлять себя в невыгодном свете. Как все это неприятно!
— Выпьем, Брюс, за тех, кто в пути, — не совсем вежливо прервал размышления Локкарта Рейли, протягивая рюмку. — Иными словами, предлагаю тост за нас с вами. Ведь мы — вечные странники.
— Вы сегодня в миноре, Сидней. — Локкарт отпил из рюмки, почмокал губами. — Превосходный коньяк! Где вы его достаете?
— Запасы моей Дагмары. Но вы так и не ответили на тост…
— Вы ждете каких-то особых слов? Их у меня нет. Так же, как нет желания говорить о делах.
— Вижу, Брюс, что неудача с левыми эсерами вас… как бы это точнее выразиться, — Рейли вопросительно взглянул на собеседника. Тот устало махнул рукой. — Впрочем, оставим этот разговор. «Король умер! Да здравствует король!» Продолжим путь, предначертанный нам всевышним. Мы же вечные странники! Мы люди…
— Знаете, что я вам скажу, Сидней? Лет через двадцать, когда вы приметесь за мемуары, все эти словечки вам, может быть, и понадобятся для описания своих подвигов. Сейчас же, простите, они просто неуместны.
— И все-таки я повторяю: «Король умер! Да здравствует король!»
— Вы хотите предложить что-то взамен левых эсеров?
— Как вы догадливы! Поразительно! — Рейли не скрывал иронии. — Вот уже полчаса я стараюсь привлечь ваше благосклонное внимание к плану наших дальнейших действий, а вы…
— Напрасно стараетесь! Сегодня я не склонен думать о делах. Поговорим лучше о женщинах. Налейте!
— Хорошо, будем говорить о женщинах, — согласился Рейли и наполнил рюмки. — Кстати, в том плане, который я хочу вам предложить, прекрасному полу отводится значительная роль.
Локкарт капризно поморщил нос: черствый человек этот Сидней. Вместо того чтобы спокойно пить коньяк самому и не мешать другим предаваться маленьким житейским радостям, лезет со своими планами. Это, конечно, хорошо, что он не потерял голову в такое время, но нельзя же быть до такой степени бесчувственным.
— Вижу, вы хотите сегодня меня доконать, — последнее слово Локкарт произнес по-русски. — Делайте это побыстрее. Я хочу еще повидать Гренара.
«Знаю, о чем ты будешь с ним говорить. Постараешься, чтобы он отправил в Париж удобное тебе донесение», — подумал Рейли. Отпив из рюмки, он начал издалека:
— Прежде чем говорить о существе самого плана, я хотел бы, Брюс, предпослать ему маленькое введение. Точнее— сообщить биографические данные человека, который будет осуществлять задуманную мной операцию.
— Нет, нет! Только без биографий! Хватит с меня жизнеописаний проходимцев.
— Уверяю вас, что эта биография абсолютно респектабельна. И даже поучительна с точки зрения высокой морали. Мой герой — выходец из гущи народа, или, как выражаются господа большевики, имеет настоящее пролетарское происхождение. Однако это не помешало ему с юношеских лет увлечься искусством и в двадцать лет окончить Берлинскую Академию художеств.
— Живописец-неудачник! Деклассированный элемент! Можете не продолжать! Дальнейшие перипетии мне известны.
— Ошибаетесь! — Рейли не на шутку обиделся, но одержал негодование. — Эти перипетии не подходят под уготованный вами привычный стандарт. Человек, о котором я рассказываю, обладает железной волей, решительным характером, наконец, личной храбростью. На фронте получил награды, удостоен офицерского звания. Замечу, что это не какая-нибудь штабная крыса, а строевой офицер, не раз поднимавший солдат в атаку.
— Это еще ничего не доказывает. Пусть себе ходит в атаки на красных…
— Он им служит.
— Кому это — им?
— Красным! Большевикам!
— Ого! Это уже становится интересным. Продолжайте! — Локкарт стал внимательнее прислушиваться к Рейли.
— Самое интересное вы еще услышите, Брюс. — Рейли не скрывал торжества. — Да, он служит большевикам! Служит верой и правдой! Но он ненавидит их всей душой. Странное противоречие, не правда ли?
— Ничуть! Я знаю десяток дипломатов, которые поступают точно так же. Гренар, например, лютой ненавистью ненавидит республику — он монархист, вы это знаете, — а служит ей не за страх, а за совесть. Обстоятельства!
— Вы правы, Брюс. Обстоятельства порой нам не подвластны. Но я продолжу. Мечта этого человека — увидеть родину свободной и независимой.
— Родина — это, разумеется, Россия?
— Нет! Латвия!
Услышав последнее слово, Локкарт мгновенно сообразил: Сидней заручился поддержкой какого-то командира крупного латышского соединения и готовит его к роли, которую так бездарно сыграл Попов. А может быть… Нет! Локкарт чувствовал, как от мелькнувшей мысли лоб покрылся холодной испариной. Не может быть, чтобы Сидней, при всех его исключительных способностях разведчика, мог завербовать себе агента в латышских частях, охраняющих Кремль. Это была бы просто невероятная удача!
— Весьма интересно, — рассеянно пробормотал Локкарт, делая вид, что не очень внимательно слушает Рейли.
— Мои люди установили, что командир легкого артиллерийского дивизиона…
— Артиллерийского дивизиона? — Локкарт не скрыл ноток разочарования в голосе.
— Да, дивизиона. Вы ожидали, что он командует охраной Кремля?
— Ничего я не ожидал. Продолжайте!
— Могу вас порадовать: дивизион имеет непосредственное касательство к охране большевистского правительства. Так вот, его командир весьма тяготится службой, скучает по Риге, где оставил невесту…
— Все эти психологические нюансы не так уж важны. Меня интересуют два вопроса: первый — в какой стадии находится вербовка этого латыша в наши ряды? Второй — пользуется ли он доверием большевиков?
— Отвечу сначала на второй вопрос. — Рейли поднял с пола брошенную Локкартом газету, на первой странице которой было опубликовано правительственное сообщение о ликвидации левоэсеровского мятежа. — Это сообщение вас огорчило, Брюс. Смею вас заверить, что и мне оно не 90
доставило радости. Меня утешает сейчас только то, что в подавлении мятежа самое активное участие принимал…
— Ваш латыш?
— Да, его орудия вели огонь прямой наводкой по особняку левых эсеров.
— Хорошенькое утешение!
— Что поделаешь, Брюс. Такова жизнь! Не помню, какой-то древний полководец сказал, что в каждом поражении скрывается частичка грядущих побед.
— Вот откуда взялось ваше: «Король умер! Да здравствует король!» Под умершим вы подразумевали, очевидно, Попова. А здравствующий…
— Берзин. Эдуард Петрович Берзин. Что касается вашего первого вопроса о стадии вербовки, то позвольте самому Эдуарду Берзину ответить на него.
Рейли был человеком действия. Но он был и актером. И сейчас, выдавая желаемое за действительное, он играл перед Локкартом придуманную, для себя роль — роль всезнающего агента, которому подвластны и сами люди-человеки, и их характеры, и даже само будущее.
Темной ноябрьской ночью семнадцатого года на вокзале в Валке появился высокий, сухопарый человек. Несмотря на гражданское пальто, черную с узкой тульей шляпу и серые в крупную клетку брюки, в нем без труда можно было угадать военного. Стараясь остаться незамеченным, человек скромно уселся в полутемном углу зала для пассажиров. Прикрыв ладонью плохо выбритое лицо, он задремал под неумолчный говор вокзального люда.
Вот так прозаически кончилась военная карьера человека, чье имя было широко известно на германском фронте в латышских соединениях, о ком с восторгом писали репортеры, кто олицетворял собой «латышский дух», «латышское мужество» и «латышскую преданность матери Латвии». Точнее сказать, конец этой карьере наступил еще четыре месяца назад, когда стрелки 1-го Даугавгривского стрелкового полка наотрез отказались выполнить приказ своего командира и не вышли на позиции, дабы лечь костьми во имя призрачной идеи «спасения матери Латвии». Идею эту усиленно пропагандировали офицеры, оставившие по ту сторону фронта свои имения, свои фабрики и своих любовниц, или питавшие надежду обзавестись ими после войны. К последним принадлежал командир Даугавгривского полка.
Очевидцы рассказывают, что, когда делегаты стрелков сообщили полковнику решение солдат, их «любимый» командир заплакал. Злые солдатские языки уверяли, что в тот момент плакал не он сам, а звездочки на полковничьих погонах. Власть его с тех пор стала такой же призрачной, как и отстаиваемая им идея «войны до победного-конца». Большевики стали хозяевами положения!
Ну а после 7 ноября полковой командир утратил даже иллюзию власти. Полковник Фридрих Андреевич Бриедис стал просто гражданином Бриедисом.
И вот жалкий Валкский вокзал. Грязь, мешочники, сутолока. Нелепая черная шляпа, пальто с чужого плеча…
Он вздрогнул от чьего-то осторожного прикосновения. Услышал свистящий шепот:
— Вы из Себежа?
— Нет, я из Пскова.
— Будьте осторожны. Вот документы и деньги.
Почувствовал — в правый карман пальто втиснулась-тугая пачка бумаг.
— Спасибо!
— Счастливого пути!
Полковник Бриедис — краса и гордость «латышского воинства», кавалер Георгиевских крестов, опора «истинных латышей» — стал человеком без прошлого и настоящего.
Той же ночью бывший командир Даугавгривского полка бежал от своих солдат на Даугавпилсском поезде.
Некоторое время таинственные глубины явочных квартир, дешевых номеров провинциальных гостиниц и любвеобильные объятия проституток скрывали бывшего латышского полковника. Он отдохнул душой и телом и решил, что настала пора браться за дело. А то ведь — не дай бог! — кто-нибудь опередит его и тогда — поминай как звали и карьеру, и…
Зимой 1918 года полковник Фридрих Бриедис появился в Москве.
Почти одновременно с ним в Москве оказался другой полковник — Карл Гоппер.
Он всегда считал себя немного фаталистом. Однако вера в судьбу, а точнее сказать — в свою счастливую звезду— не мешала ему самому энергично пробиваться по служебной лестнице, пробиваться, расталкивая локтями и плечами своих незадачливых коллег. И поэтому, когда Карл Гоппер стал командиром первой латышской бригады, сослуживцы ничуть не удивились — он прямиком шел к намеченной цели. И ничего, что во имя этой цели Карл Гоппер положил под Ригой не одну сотню латышских стрелков, бросив их в атаку на немецкие окопы без предварительной артиллерийской подготовки. Ведь цель, как давно известно, оправдывает средства. Тем более такая заманчивая, как генеральский чин.
Кто знает, может быть, Карлу Гопперу так бы и шагать по солдатским трупам от чина к чину. Но в один не совсем прекрасный для него день его солдатушки попросту выгнали своего командира из бригады. В начале сентября семнадцатого года полковой комитет 1-го Даугавгривского полка пришел к заключению, что полковник «является корниловцем и подлежит аресту». По иронии судьбы эта резолюция была принята в том самом полку, который когда-то командовал ближний друг Гоппера — полковник Бриедис.
Не дождавшись генеральского чина, Гоппер, подобна Бриедису, бежал от возмездия солдат.
Через несколько лет он опубликует свои воспоминания, озаглавив их несколько претенциозно: «Четыре катастрофы». Как ни странно, в число катастроф своей генеральской карьеры он не включил самую первую — бегства с фронта под напором своих же солдат…
Прибыв в революционный Петроград, Гоппер рьяно принялся за сколачивание офицерских отрядов, предполагая бросить их в бой против большевиков. Но, увы! Имя Гоппера было слишком хорошо известно в офицерских кругах. И даже лютые враги молодой республики отказывались стать под команду полководца-карьериста. Собрав около 120 человек, Гоппер вскоре вынужден был их распустить, а сам поспешно уехал из Петрограда в Москву, надеясь скрыться здесь от чекистов, а если удастся — вновь попытаться создать контрреволюционные офицерские отряды.
Вот тут-то, в Москве, и довелось встретиться двум полковникам-беглецам — Гопперу и Бриедису. Вот что писал в своих мемуарах Гоппер: «Как оказалось, полковник Бриедис был уже более месяца в курсе московской обстановки и высказал надежду, что в Москве удастся создать крепкую офицерскую организацию, способную очистить древнюю столицу от большевиков и протянуть руку генералу Алексееву. Такое положение соответствовало нашим
стремлениям… Национально настроенная часть стрелков и офицеры, оставившие свои полки после большевистского переворота, готовы были на всякую жертву, чтобы вырвать победу у немцев, а своей ближайшей задачей считали борьбу с большевизмом, как пособником немцев. Я… решил остаться в Москве для совместной работы с полковником Бриедисом.
К этому времени] (начало февраля) полковнику Бриедису удалось нащупать в Москве около двенадцати различных офицерских организаций, по большей части, впрочем, лишь начинающих организовываться, и с некоторыми из них установить связь. В наших планах было установить крепкую связь с более крепкими организациями, либо с нашей группой влиться в одну из них и добиваться объединения возможно большего числа отдельных организаций с учреждением общего центра и выработки общего плана будущей работы и действий».
Итак, Гоппер ясно определил себе цель. Нужны были средства.
И вот однажды вечером в комнате, где нелегально проживал бывший полковник и будущий генерал (заметим в скобках, что Гоппер позднее стал-таки генералом, получив вожделенный чин из рук Колчака), появился Бриедис. К тому времени Фридрих Андреевич носил полувоенную форму. Но на сей раз он пришел в штатском облачении. На вопрос Гоппера, чем вызван этот маскарад, Бриедис ответил многозначительным шепотом:
— Сегодня решается наша с вами судьба. Надо соблюдать величайшую осторожность.
— Похоже на плохой детективный роман, — презрительно фыркнул Гоппер.
— Когда вы узнаете, зачем я пришел, вы измените свое мнение, — все так же таинственно ответил Бриедис.
— Так говорите скорее!
— Вам придется пойти со мной в одно место…
— Куда?
— Тс-с-с! Не спрашивайте ни о чем. Пошли!
Хочешь не хочешь, пришлось бывшему командиру выполнять требования бывшего подчиненного. Они долго кружили по каким-то темным закоулкам. Гопперу казалось, что Бриедис нарочно выбирает самые жуткие трущобы, для того чтобы взвинтить ему нервы. Надо сказать, что, несмотря на кажущуюся дружбу, эти два человека никогда не доверяли друг другу. Теперь же Гопперу постоянно казалось, что Бриедис отодвигает его на задний план, пытается принизить его. В свою очередь Фридрих Андреевич подозревал, что друг Карлуша при первом удобном случае, во имя спасения «своего я», без зазрения совести выдаст его чекистам или выстрелит в затылок в таком вот глухом переулке, каким они пробирались теперь…
Оба облегченно вздохнули, оказавшись перед обитой клеенкой дверью, ведущей в полуподвал. Бриедис зажег спичку, и в ее дрожащем свете они прочли какую-то фамилию, выгравированную на медной дощечке. Бриедис два раза постучал в дверь, выждал несколько секунд и постучал еще три раза. Дверь сразу же открылась. На пороге стояла полная брюнетка, одетая в шелковое кимоно.
— Нам нужно видеть Марию Ивановну, — произнес Бриедис.
— Пожалуйста! — с легким поклоном женщина впустила путников в квартиру. — Мы вас ждем.
Действительно, их ждали. В столовой, за хорошо сервированным столом, сидели два человека. Одним из них был Борис Викторович Савинков, вторым — его адъютант, носивший странную кличку «Флегонт».
К удивлению пришедших, «Марией Ивановной» оказалась вовсе не хозяйка дома, а сам Борис Викторович. Над этим долго смеялись, причем Борис Викторович очень живо поведал несколько курьезов из своей богатой конспиративной практики. Бриедис также хотел рассказать пару эпизодов на эту тему, но одумался: уж очень добродетельной и невинной казалась хозяйка дома. Как бы изумился Бриедис, знай, что Степанида Стефановна— так, кажется, ее звали, — в прошлом была известной ростовской бандершей и на своем веку повидала такое… Начавшийся с шуток разговор вскоре, однако, приобрел совсем не шутливый характер. Борис Викторович поинтересовался, чем предполагают заняться «господа латышские офицеры».
— К величайшему нашему прискорбию, большая часть латышских стрелков настроена пробольшевистски, — говорил он таким заунывно-спокойным тоном, будто речь шла о неудавшейся коммерческой операции. — Придется господам офицерам оправдать доверие истинных сынов России и послужить ее спасению.
— Мы готовы к любым действиям, — заверил его Карл Гоппер. — Разумеется, в составе возглавляемой вами организации.
— Вот как? Вы слыхали о «Союзе Защиты Родины и Свободы»?
— Как же! Как же! От себя лично и от имени своих друзей заверяю вас, что дело, за которое вы боретесь, — наше кровное дело. — Бриедис передохнул после этой тирады и более спокойным голосом продолжал. — Здесь, в Москве, имеется большая группа латышских офицеров… Если позволите, я назову некоторых из них? — И, получив согласие, продолжал: — Полковник Болштейн, офицеры Коцинь, Кауфитис, Лиелайс, Штифт, Пуппе, Креслинь, Кронберг, Рубис…
— Довольно, довольно! — улыбнулся Савинков. — Эти труднопроизносимые фамилии…
— Всех этих людей я знаю лично и готов ручаться, что они будут смелыми бойцами, — счел нужным вставить и свое слово Гоппер.
— Что ж, хоть наше время учит не доверять даже лучшим друзьям, — Савинков искоса взглянул на полковников, — все же таким людям, как вы и ваши друзья, мы верим полностью.
Произнося эти слова, Савинков не кривил душой. Прежде чем встретиться с Гоппером и Бриедисом, он через своих агентов навел справки, которые подтвердили, как юн выразился про себя, «кредитоспособность латышей». Фактические данные, поступившие в распоряжение Савинкова, навели его на мысль о том, что хорошо было бы прибрать к рукам ту часть латышского офицерства, которая с первых дней революции выступала против большевиков. При этом, как казалось тогда Савинкову, офицеров-латышей можно будет использовать трояко: как строевых командиров в армии генерала Алексеева, как разведчиков-диверсантов в тылу большевиков и, наконец, как пропагандистов в красных латышских частях.
Надо было с первой встречи дать понять Гопперу и Бриедису, что в «Союзе Защиты Родины и Свободы» не только рассуждают о том, как свергнуть большевиков, но и действуют. Действуют!
Начал Савинков издалека:
— Вы назвали свою организацию…
— «Латышским национальным солдатским центром», — услужливо подсказал Гоппер.
— Да, да! Припоминаю. Что ж, дай бог, чтобы этот союз послужил великому делу освобождения Латвии из-под немецкого и большевистского ига. Выпьем за это! — И, когда бокалы были осушены, продолжал: — Но, господа, мы с вами солдаты. А солдаты — люди действия. Не так ли?
— Совершенно верно, — в один голос подтвердили Гоппер и Бриедис.
— Именно поэтому я позволю себе нарушить мирное течение нашей дружеской беседы просьбой весьма делового характера. — Савинков сделал незаметный жест, и хозяйка квартиры вышла из комнаты. После этого Борис Викторович обратился к адъютанту. — Флегонт, дружочек, проследи, чтобы нас не подслушивали. — Уловив недоуменные взгляды Гоппера и Бриедиса, Савинков снисходительно улыбнулся и, дождавшись, когда Флегонт закрыл за собой дверь, продолжал: — Поверьте моему конспиративному опыту: чем меньше ушей нас слышит, тем лучше… Итак, просьба моя и моего союза в следующем: надо найти в красных латышских полках командира, который мог бы активно сотрудничать с нами. Обязательное условие: этот человек должен быть вхож в Кремль…
— Понимаю! — многозначительно заметил Гоппер. — Террористический акт…
— Отнюдь нет! Точнее сказать — пока нет. Этот командир должен быть с безукоризненной репутацией. Он может быть даже большевиком! Даже большевиком, понимаете?
— Это немыслимо! — Бриедис встал, прошелся по комнате. — Я не встречал еще ни одного большевика, который изменил бы своей вере!
— Я был более высокого мнения о вас, полковник. — Савинков хитро прищурился. — А вы как считаете, господин Гоппер?
Гоппер некоторое время молчал, делая вид, что тщательно обдумывает предложение Савинкова, хотя сразу же понял, что Борис Викторович ловко столкнул его лбом с Фридрихом Андреевичем. Отказаться сейчас, значит, навсегда испортить отношения с Савинковым. Но и задание чертовски трудное! Прав Бриедис.
— Большевика мы вряд ли найдем, — по-деловому начал он. — Но среди беспартийных… тем более бывших офицеров…
— Хорошо, господа! — Савинков решительно поднялся. — Я вижу, вы не решаетесь сказать ни да ни нет. Поэтому я решил облегчить стоящую перед вами задачу и назову вам человека, к которому мы решили… Точнее сказать, которого мы думаем сделать своим союзником. Это человек, недовольный большевистской властью, тоскующий по родине и готовый на все, только бы поскорее оказаться рядом со своей милой.
— Вы нас заинтриговали, Борис Викторович, — сказал Гоппер. — Кто же этот таинственный незнакомец?
— Берзин. Эдуард Берзин. Вам знакомо это имя, господа?
— В наших частях столько же Берзиней, сколько в русских Ивановых. — Гоппер наморщил лоб. — Я знаю, по крайней мере, пятерых-шестерых.
— Он служил в четвертом полку, — пояснил Савинков.
— Да. Вы его знаете?
— Еще бы! Нас вместе наградили Георгиевскими крестами. Подождите, не вы ли, господин полковник, вручали их?
— К сожалению, нет. Это сделал генерал Клембовский. Но я был на церемонии и отлично помню этого Берзина. Хороший был офицер. Смелый, решительный. Жаль, что его нет среди нас.
— Он должен быть с нами! — твердо сказал Савинков. — И это зависит от вас, господа.
— Вы считаете,! что одному из нас надо встретиться с Берзиным и перетянуть его на свою сторону? — Гоппер выжидательно посмотрел на Савинкова.
— Совсем наоборот! Вы оба ни в коем случае не должны показываться ему на глаза.
— Кто же тогда?
— На этот вопрос должны ответить вы. Вы сами! По ряду причин человек, встречавшийся с Берзиным, выходит из игры. Поэтому вам поручается подыскать надежного агента, который подберет ключ к сердцу вашего земляка. Помните, этот ключ откроет нам ворота Кремля…
В Москве стало спокойнее. Будто и не было левоэсеровского мятежа. Поутихли пожары. И даже налеты бандитов потеряли прежнюю лихость, как-то поблекли. Но относительное спокойствие было чисто внешним. И стрелки, и сам Берзин чувствовали, что в городе, не прекращаясь ни на час, идет борьба между старым и новым, что контрреволюция только затаилась, выжидая благоприятный момент, чтобы вцепиться в горло молодой республике.
Не проходило и дня, чтобы к Берзину не являлись стрелки. И все с одной просьбой — отправить на фронт. Даже Карл Заул, всегда отличавшийся каким-то равновесием в поступках, любивший к месту и не к месту бросить пословицу, вроде: «наше дело телячье, попил пойло— ив стойло», — даже Заул пришел как-то в каморку Берзина и полюбопытствовал: скоро там добровольцев на фронт отправлять будут? Меня, мол, не забудьте…
Да и сам Берзин после боя в Трехсвятительском переулке почувствовал, что теперешняя спокойная жизнь — это не жизнь, что надо ехать на фронт, что надо сегодня, нет — сейчас биться за то великое дело, которое стало его родным, кровным делом и без которого, вне которого он уже не мыслил себя.
Встретив комиссара дивизии Карла Петерсона, Берзин задал ему тот же вопрос, что изо дня в день задавали ему самому стрелки: скоро ли на фронт?
— Что, понюхал пороху и в бой захотелось? — комиссар хитро подмигнул. — Сам, брат, ловлю случай забраться в теплушку. Да все не получается.
— А если всем вместе? Соберем боевых ребят и — в путь-дорогу.
— Дисциплина не позволяет, — комиссар бросил внимательный взгляд на Берзина. — К тому же у тебя есть важное дело. Забыл?
Нет, о поручении Петерса Эдуард Петрович не забывал. Только вряд ли «те» захотят с ним теперь встречаться. Артиллерийский налет на Морозовский особняк был описан во всех газетах. И фамилия Берзина в этих описаниях также упоминалась.
— Напрасно сомневаешься, Эдуард Петрович, — успокаивал его Петерсон. — Если заговорщики всерьез тобой заинтересовались, это их не остановит. Наоборот! Им как раз очень нужно, чтобы ты был настоящим красным героем. Понимаешь? Ведь заполучить какого-нибудь сомневающегося, колеблющегося хлюпика — дело нехитрое. Но что это даст? А вот привлечь на свою сторону командира, который совсем недавно громил врагов революции, — это, скажу я тебе, колоссальный выигрыш. И пропагандистский и тактический. Подумай сам, какую демагогию они смогут развести потом по поводу того, что на их сторону перешел человек, стрелявший прямой наводкой по штабу эсеров… И еще одно: ведь ты, по их мнению, должен перетянуть красных стрелков на ту сторону. Для этого надо, чтобы стрелки тебе верили. Ну а доверие завоевывается в бою. Так-то вот, борода…
Однажды вечером к Берзину пришел стрелок Кар-клинь — молчаливый, всегда хмурый парень лет двадцати. Эдуард Петрович знал, что у Карклиня всю семью убили немцы. Сестренка, два братишки, мать, отец, бабка — все легли в одну могилу неподалеку от родного хутора. Язеп Карклинь стал не по летам яростным. Ожесточился.
На приглашение Берзина присесть Карклинь зло прищурился, скривил тонкогубый рот.
— Спасибо! Я постою. — Он снял фуражку, скомкал ее тонкими нервными пальцами. — Хочу доложить вам, товарищ командир. Сегодня возле казармы слонялся подозрительный тип. Говорил по-латышски. Расспрашивал, что вы за человек.
— Надо было притащить его ко мне, — сердито бросил Берзин.
— Правильно. Мы так и хотели сделать. Да он вырвался… убежал.
— Растяпы! Где ваша революционная бдительность? Прозевали!
— Верно, прозевали, — Карклинь принялся шарить по карманам. — Но не совсем. Кое-что этот тип оставил. Вот, смотрите…
Карклинь протянул Берзину продолговатый предмет, в котором с трудом угадывался футляр для очков.
— Выронил в суматохе. А я подобрал. Потоптали футлярчик сапогами, ну да ничего… Разобрать можно.
— Что разобрать?
— А вот смотрите, — стрелок с трудом раскрыл помятый футляр и показал Берзину надпись, сделанную на внутренней стороне крышки. — Ти-т-н. Видите? И крест.
— Видеть-то вижу, но ничего не понимаю. — Берзин недоуменно пожал плечами.
— А я хоть и не чекист, а сразу скумекал, чей это футляр.
— ?
— Пастора Тилтиня помните?
— Тилтиня? Так он в Москве? И вы его видели?
— Нет, я не видел. Те стрелки, что намяли ему бока, его признали. Я спрашивал. Ух, попадись он мне в руки, — Карклинь сверкнул глазами, — я бы показал ему, где раки зимуют…
— Спасибо, товарищ Карклинь. Увидите Тилтиня — не упускайте!
— Уж будьте спокойны!
Вскоре, однако, Берзину самому довелось встретиться с Тилтинем…
Пастором он стал по воле отца, считавшего Фрицхена слабохарактерным, не энергичным и вообще — размазней.
— Купца из тебя не получится — умом не вышел, В юнкерское училище поступить — начальство заест, муштра. Да и какой из тебя офицер? С цыплячьей-то грудью! В адвокаты? Изворотливости нет… Быть тебе пастором! Ни ума особого, ни сил физических сие ремесло не требует.
Фриц Тилтинь внял мудрому совету своего батюшки и стал пастором. Как это нередко бывает со священниками, вера в бога у него была чисто внешней. Он исправно нес не слишком обременительные тяготы службы в одном из маленьких рижских приходов — крестил, конфирмировал, заключал брачные союзы и провожал умерших в мир иной. Службу эту считал не хуже и не лучше другой. Так что на батюшку своего, который к тому времени покинул сию обитель скорби и печали, Фрицхен не был в обиде.
Молодой пастор считал себя человеком просвященным и мирских соблазнов не чурался. К тому же каноны лютеранской церкви вовсе не запрещали святым отцам приобщаться к благам мира сего. В меру, конечно! Фриц Тилтинь был далек от того, чтобы, скажем, прелюбодействовать, напиваться до положения риз или, чего доброго, играть по крупной на тотализаторе, как это делают иные ксендзы и попы. Умеренный в еде и страстях, он вел спокойный образ жизни, чем снискал почтение богобоязненных старушек и внимание начальства. Но начальства не церковного, которое сквозь пальцы глядело на «шалости» некоторых молодых священников. Пастора Тилтиня довольно быстро заметило начальство жандармское…
Случилось так, что некая старушка перед смертью поведала своему пастору о тяжком грехе, не дававшем ей со спокойной совестью отойти туда, откуда нет возврата.
— Каюсь, macitaja kungs[4], сына своего, Айвара, я не могла воспитать угодным господу нашему, — говорила старушка, молитвенно сложив ладони. — Вырос он богохульником…
— Молитесь, и господь в снисхождении своем простит сей грех, — монотонно ответствовал пастор, не подозревая, что умирающая готовится открыть ему такое, отчего трусоватый Фрицхен лишится сна и покоя.
— Печатник он у меня, — шептала старушка. — Подмечала, иной раз приходит домой и высыпает из карманов… это самое… из чего складывают книги. Штифт!
— Шрифт, наверное!
— Он, проклятый! Шифт и есть!
— В воровстве повинен ваш сын…
— Хуже, macitaja kungs, хуже! Буквы эти, то есть… ну, — в общем — железки, передает он куда след, а там печатают… против царя! — последние слова старушка произнесла таким зловещим шепотом, что пастору стало не по себе. — И меня нечистый попутал. В погребе прятала я эти самые… ш… ш… штифты… Каюсь!
«Типография! Подпольная типография!» — пронеслось мгновенно в голове пастора, и холодная испарина выступила на лбу.
Старушка благополучно преставилась, а Тилтинь, дабы не утруждать свою совесть политическими тайнами, переложил их на плечи тех, кому подобает заниматься такими делами, — жандармов. Его поблагодарили за истинно патриотические чувства, а потом известили, что преступники получили по заслугам.
С тех пор пастор Фриц Тилтинь стал числиться в жандармских списках сначала как безвозмездный, а потом и как платный осведомитель. Работа эта вначале тяготила его — как-никак, лишние заботы. Но со временем, кроме приятных хрустящих бумажек, стала приносить даже моральное удовлетворение. Подумать только! Он, безвольный «размазня», вершит судьбами людей, вершит не только «словом божьим», но и делами! Как радовался бы папенька, узнай он, что его сын может одним мановением руки отправить на каторгу десяток смутьянов!
По правде сказать, не так-то уж часто приходилось Тилтиню «вершить судьбами». После революции пятого года паства научилась держать язык за зубами, и только изредка Тилтиню удавалось вытянуть из нее что-либо полезное для охранки.
Гораздо больший урожай он пожинал во внеслужебное время. Свой досуг Тилтинь проводил в обществе муз. А точнее, одной из них — Мельпомены — покровительницы театров.
За несколько лет до войны в Риге действовали многочисленные общества любителей театрального искусства. Самодеятельные актеры ставили Ибсена, Гауптмана, Горького, Райниса, спорили о новых постановках МХАТа. Двери этих обществ были открыты для всех. В них вошел и Фриц Тилтинь. Вошел и стал завсегдатаем, хотя сам и не участвовал в театральных представлениях, ссылаясь на свой сан. Зато он принимал живейшее участие в обсуждении спектаклей и различных литературно-театральных проблем. Прослыл «левым». И никто из кружковцев не подозревал, что служитель культа, ставший служителем Мельпомены, добросовестно служил и царской охранке, подробно описывая в своих донесениях, что, когда и кем говорилось предосудительного.
На какое-то время война прервала поток этих донесений. Но вскоре, после того как Тилтинь прочно утвердился в должности пастора второй латышской стрелковой бригады, жандармерия вспомнила о своем добровольном помощнике и предложила ему доносить о настроении солдат и господ офицеров. И Тилтинь привычно взялся за прежнее дело.
Революция положила конец этим делам. Понимая, что ничего хорошего от «взбунтовавшейся черни» ему ожидать не следует, он бежал сначала в Ярославль, потом перебрался в Рыбинск, а оттуда — в Москву. Здесь-то и подобрал бывшего пастора бывший полковник Бриедис. Подобрал голодного, напуганного, жалкого и определил письмоводителем в «латышский национальный центр».
И вот поздним майским вечером, когда Тилтинь сидел в отведенной ему «центром» конуре и выжимал из себя призыв к красным стрелкам бороться за «родную Латвию» и уходить из Красной Армии, вошел Бриедис и бесцеремонно прервал эти литературные муки.
— Берзина из четвертого полка знали? — спросил Бриедис.
— Берзина? Хм! Это какого же? Того, что погиб…
— Нет, не того! Живого! Эдуарда Берзина, прапорщика.
— Ах, Эдуарда! Знал, конечно! И даже имел честь встретиться! с ним совсем недавно.
— Вот как! — насторожился Бриедис. — Рассказывайте!
— Да тут и рассказывать, собственно, нечего. Я шел по улице, a он проехал верхом. Я обратил на него внимание только потому, что лошадь под ним была ужасная — какая-то водовозная кляча.
Бриедис испытующе оглядел тощую фигуру Тилтиня и потребовал:
— Завтра с утра вы отправитесь к Новодевичьему монастырю, отыщете казармы, где стоит дивизион Берзина, и…
— Предупреждаю, — каким-то дрожащим фальцетом вставил Тилтинь, — ни в какие переговоры с этим красным дьяволом я вступать не стану.
— Вы поступите так, как прикажем мы! — Бриедис решительно оборвал этот лепет. — Помните, что нам достаточно сообщить на Лубянку о вашей отнюдь не пасторской деятельности в охранке и, — он сделал вид, что прицеливается, — ваше тело будет покоиться в ненавистной русской земле.
Перепуганный Тилтинь готов был провалиться сквозь землю, лишь бы не слышать этого хриплого голоса. Он-то надеялся, что его связь с охранкой была, что называется, тет-а-тет. Оказывается… Не знал пастор Тилтинь, что об этой связи были прекрасно осведомлены командиры полков и даже батальонов, что должность бригадного пастора он получил, в сущности, по ходатайству некоего жандармского полковника.
— Рекомендую особенно не артачиться, — продолжал Бриедис. — Тем более что дело вам поручается пустяковое. Ни в какое сравнение не поставишь его с прежним, — полковник криво усмехнулся.
— Что я… что я должен ему… сказать, — через силу выговорил Тилтинь.
— Наконец-то я слышу речь не юноши, а мужа, — усмешка Бриедиса превратилась в сверкающую улыбку. — А сказать вы ему можете все, что' взбредет в голову. Поговорите о Красотах Новодевичьего монастыря, повздыхайте о бренности мира сего, о великих русских усопших, покоящихся на Новодевичьем кладбище. В общем, придумайте сами.
— И это все? — выдохнул из себя Тилтинь, веря и не веря в легкость задачи.
— Пока все. Сейчас важно, чтобы вы просто встретились с Берзиным. Случайно встретились, понимаете? Дальнейшие указания получите после этой встречи. Жду вас завтра вечером у себя.
И, уже собираясь уходить, в дверях Бриедис добавил:
— Постарайтесь невзначай узнать настроение Берзина. И еще одно: вы просили полковника Гоппера помочь вам эмигрировать?
— Да, в Англию, — подтвердил Тилтинь.
— Перед отъездом полковника в Ярославль я имел с ним специальную беседу по этому поводу. Решили мы так: если вы успешно справитесь с этим поручением, вам будет предоставлена возможность уехать в Англию.
Никакой «специальной» беседы между полковниками не было. Просто они договорились: если Тилтинь выполнит поставленную перед ним задачу — подготовит почву для вербовки Берзина — то честь и хвала пастору, а если не выполнит — одному из сподручных Бриедиса придется убрать Тилтиня.
Кнут и пряник всегда оказывали магическое действие на людей, подобных Тилтиню. Получив надежду покинуть эту проклятую богом страну, пастор почувствовал, как силы вливаются в его жилы. Беда только в том, что он не знал, какого ответа ждет от него Бриедис, то есть хотел ли он, чтобы Берзин был правоверным большевиком или наоборот — противником новой власти. По опыту работы в охранку Тилтинь знал, что начальству следует докладывать не то, что есть на самом деле, а то, что оно пожелает.
Первая попытка связаться с Берзиным, узнать какие-то подробности его теперешней жизни кончилась для пастора явно неудачно. Прикладывая к синяку под глазом увесистый царский пятак, Тилтинь проклинал и Бриедиса, и Гоппера, и весь белый свет.
Впрочем эти горестные размышления не мешали пастору искать встречи с Берзиным. Ищущий да обрящет!
И Тилтинь обрел…
Хоронили стрелка, погибшего во время тушения пожара на Каланчовке. Берзин стоял у открытой могилы и размышлял, что вот, еще одного честного человека унесла смерть, еще одного сына так и не дождется мать в далекой Латвии. И кто знает, может быть, они хоронят сейчас человека, который мог бы стать вторым Райнисом иди Стучкой, а может быть, он построил бы на берегах Даугавы или Волги настоящий, а не сказочный Дворец счастья и люди навсегда запомнили бы имя Андрея Осиса...Андрея Осиса, которого сейчас кладут в московскую землю под звуки «Вы жертвою пали…».
Вглядываясь в застывшие черты Андрея, Берзин думал о том, куда же деваются мысли умершего человека, целый мир его чувств. Видимо, они не исчезают бесследно, а переходят к другим людям, к оставшимся друзьям, поселяясь, в, их сознании и продолжая там жить прежней жизнью… Кажется, об этом писал еще Шекспир в одном из своих чудных сонетов. В каком?..
Эдуард Петрович настолько ушел в свои мысли, что не заметил, как к нему подошел Язеп Карклинь.
— Товарищ командир, пастор здесь, — шепнул он, — За оградой прячется. Взять его, гада, надо и в Чека.
Берзин насторожился. Случайно ли Тилтинь тут? Вспомнился Аркашка, телефонный звонок неизвестного, подозрительные расспросы пастора и слова Петерсона: «Если враги заинтересованы тобой всерьез, они разыщут тебя…»
— Пока не трогайте его, — строго проговорил Берзин. — Таков приказ комиссара.
— Салюту… товсь! — прозвучала команда, и Берзин вынул из кабуры револьвер.
— Прощай, наш боевой товарищ! Клянемся тебе, мы будем верно служить революции, как служил ты ей!
Залп, другой, третий. Испуганно закричали галки, взвились к небу.
А Тилтинь стоял в стороне и, скорбно склонив голову, шептал молитву. Какую? Он и сам не знал.
После окончания похорон Берзин подошел к Тилтиню. Не обращая внимания на сладкую улыбку, появившуюся на губах пастора, он резко спросил его:
— Зачем, вы здесь? Осис был большевиком. Ему не нужны ваши молитвы!
— Ошибаетесь, мой друг, Осис был прежде всего латышом. И я молился, чтобы эта сухая московская земля была ему пухом. Мой долг…
— Ваши долги нас не интересуют. Расплачивайтесь с ними сами.
— Да простит бог вашу жестокость, прапорщик Берзин. Но я пришел сюда не только затем, чтобы молиться об умершем…
—Убитом! Убитом контрреволюцией.
— Революция! Контрреволюция! Не все ли равно? Моя паства — это люди. А люди нуждаются в утешении. Увы! Я тоже человек…
— Вам нужны утешения? — Берзин усмехнулся. — С каких это пор?
— На этой чужой земле каждый из нас нуждается в утешении. Вы разве не скучаете по Латвии? Разве вас не гложет ностальгия, или как называют эту болезнь проклятые немцы Heimweh[5].
— Допустим. И что же?
— А то, мой молодой друг, что первая потребность человека — будь он прокаженный, каторжник, отверженный или больной — обрести товарища по судьбе…
Они шли по кладбищенской аллее, и ни Берзин, ни Тилтинь не видели, как за ними внимательно наблюдают яростные глаза Язепа Карклиня.
Расставшись с Берзиным, Тилтинь долго ломал голову над тем, как доложить об этой встрече полковнику Бриедису. Из разговора с бывшим прапорщиком 4-го Видземского полка он понял, что казармы ему осточертели и он с охотой отправился бы на фронт. Выходило, что Берзин — за большевиков. Но, с другой стороны, может быть, Берзин просто врет и готов перейти на сторону «национального центра»? Вдруг Бриедис знает об этом Берзине такое, что он, Тилтинь, не знает. Черт возьми, как быть?
Благоразумно решив держаться выжидательной позиции, Тилтинь во всех подробностях рассказал Бриедису о встрече с Берзиным:
— Прапорщику надоела казарма, — и, почувствовав настороженность во взгляде Бриедиса, продолжил: — Он рвется к боевым действиям…
— Не говорил ли он вам, что готов сражаться…
— Разумеется! — воскликнул Тилтинь и выжидательно взглянул на Бриедиса, готовясь тут же подтвердить, что бы тот ни сказал.
— За наше общее дело, — закончил Бриедис начатую фразу, и пастор понял, какой Берзин нужен полковнику.
— Да, за свободную Латвию! — воскликнул Тилтинь и, уже уверенно импровизируя, продолжал: — Берзин заверил меня, что большевистские порядки ему не нравятся.
— Вот как! — недоверчиво произнес Бриедис, не ожидавший от трусливого пастора такой прыти. — Это его слова?
— Разумеется! — Тилтинь сжигал за собой все мосты. — Более того, он мне намекнул, что готов стать под другое знамя.
— Под чье?
— Вот этого он мне не сказал.
Пастор принялся пространно объяснять, какое сильное впечатление произвел на него Берзин — этот, по его словам, «настоящий латышский офицер, беспредельно преданный своей Латвии». Пастор врал напропалую, уверенный, что кашу маслом не испортишь. Но Бриедис уже слушал его невнимательно. Он знал, что Тилтинь, по привычке, приобретенной на службе в охранке, сильно сгущает краски. «Что ж, — думал он, — мы с Гоппером кажется, сделали правильный выбор, нацелив на Берзина этого краснобая. Он-то уж сумеет убедить Савинкова и всех, кто стоит за его спиной, что Берзин именно та лошадка, на которую надо делать ставку. Если мы в этом дельце и просчитаемся, вся вина падет на тех, кто будет вести переговоры с Берзиным непосредственно».
— Я рад, господин пастор, что вы столь успешно выполнили наше поручение и столь, красноречиво о нем отчитались, — при последних словах Бриедис слегка улыбнулся. — Теперь вам предстоит рассказать о Берзине заинтересованным лицам. Надеюсь, что вы сделаете это с таким же блеском. Тем более, господин Савинков, с которым вам придется повидаться…
— Мне с Савинковым?! — опешил Тилтинь. — Уви… увидаться с великим террористом… Значит, речь пойдет об убийстве?..
— Не волнуйтесь, господин пастор! — Бриедис засмеялся. — Речь пойдет о самой мирной миссии. Не буду скрывать: разговор с Борисом Викторовичем будет иметь колоссальное значение в вашей судьбе. Ваша эмиграция в Англию полностью в его руках. И если вы будете вести себя подобающим образом…
— Что я должен делать? Научите меня, господин полковник, как мне вести себя! с Савинковым. Не откажите в любезности!
— Могу посоветовать одно: деловито, без лишних слов расскажите о встрече с Берзиным, о том, что этот человек готов служить антибольшевистским силам.
— Так оно и есть! Он действительно, готов бороться против большевиков! — Тилтинь уже сам начал верить в сочиненную им сказку.
— Вот и чудесно! Раскрою один секрет, чтобы вам легче было разговаривать с Савинковым. Дело в том, что его агенты некоторое время назад натолкнулись на Берзина и заверили Бориса Викторовича, что бывший прапорщик готов перейти на нашу сторону. Так что если вы подтвердите эти агентурные сведения… Вы меня понимаете? — Бриедис хитро улыбнулся. — Увы! Все мы только люди, только человеки! Даже такие замечательные борцы за истинную свободу, как Савинков.
— Мне все понятно, господин полковник. Можете на меня положиться.
Получив подробную инструкцию, как встретиться со связным Савинкова, Тилтинь вернулся в свою каморку, преисполненный великих надежд. «О, господи! — шептал он про себя. — Сделай так, чтобы недостойный слуга твой благополучно покинул эту варварскую страну и нашел приют в Англии!»
По-видимому, всевышний не услышал эту молитву. Пастор Тилтинь так никогда и не увидел туманных берегов Англии. Не помогли ни Савинков, ни Гоппер, ни Бриедис…
После разгрома ярославского мятежа Борис Викторович сбежал в Казань и только изредка появлялся в Москве.
Карл Гопцер прославился в Ярославле расстрелами пленных красноармейцев. Это обстоятельство не помешало ему два десятилетия спустя с наивным видом разыгрывать из себя «жертву большевизма». Из Ярославля Гоппер бежал без оглядки до самой Казани. Здесь перевел дух, успокоил расшатавшиеся нервы и двинулся в дальнейший путь сначала по Западной, а потом по Восточной Сибири. Во Владивостоке он нырнул в безбрежные воды Великого или Тихого океана. Нырнул, чтобы вынырнуть из вод Балтийского моря, но уже с генеральскими эполетами на плечах — эполетами, пожалованными Колчаком. В этих житейских передрягах Карл Гоппер, естественно, забыл о существовании какого-то там пастора Тилтиня…
Что касается Фридриха Бриедиса, то спустя несколько дней после разговора с пастором он был арестован чекистами и расстрелян как злейший враг молодой республики.
Ну а пастор Тилтинь подыскал себе других покровителей. Весьма влиятельных…
Извозчик с неестественно огненной бородой довез Тилтиня до Разгуляя.
— Слезай, приехали, господин-товарищ, — рокочущим басом проревел он и, как только пастор ступил на мостовую, яростно стеганул тощую лошадку по костлявому крупу и уехал. (Рассчитался с бородатым детиной Гоппер, слезший у Покровских ворот).
Тилтинь огляделся. По небольшой площади Разгуляя туда-сюда сновали прохожие, занятые своими делами.
Мирный, спокойный Разгуляй понравился Тилтиню. Чекистов, которые мерещились пастору на каждом шагу, здесь, кажется, не было. Но все-таки он прошелся немного по Басманной улице, то и дело останавливаясь и оглядываясь. Потом вернулся на Разгуляй, постоял у афишной тумбы. И только когда убедился, что «хвостову за ним нет, зашагал к Елоховской площади.
Все эти предосторожности Тилтинь предпринимал отнюдь не по собственной инициативе. Инструктируя пастора перед встречей с Савинковым, Бриедис подробно разъяснил, что на явку со связным Бориса Викторовича надо прийти, проявив максимум осторожности.,
И Тилтинь старался вовсю.
На паперти собора Богоявленья пастора должен был ожидать человек в кожаной куртке, из кармана которой будет торчать сложенная особым образом газета. Тилтинь еще издали заметил этого человека, но на всякий случай дважды обошел вокруг церкви. И вот, трясясь в нервном ознобе, он подошел к связному.
— Скажите, как пройти в Токмаков переулок? — произнес он хриплым голосом первую фразу пароля.
— Хиляй за мной! Я как раз туда топаю, — ответил связной.
Тилтинь застыл в растерянности. По смыслу ответ, кажется, был правильным. Но слова… слова были совсем другие! Связной должен был сказать: «Пожалуйста, идемте со мной, я охотно вас провожу». Как быть? Вдруг это совсем другой человек! Чекист! Вконец перепуганный, не сознавая, что делает, пастор на всякий случай произнес вторую фразу пароля:
— Вы не знаете, кто бы мог мне сдать комнату?
— Как не знать! Подыщем подходящую — с девочка-мимарухами. Малина — первый сорт!
Пастор облегченно вздохнул. Первая фраза правильная! Остальные слова, очевидно, были просто «отсебятиной» связного.
— Не робей, парень! Держи хвост морковкой! Я тот самый и есть, кто тебе нужен, — и, запанибратски хлопнув пастора по плечу, представился. — Биба, Аркадий Биба.
— Как? — не понял Тилтинь.
— Зовут меня Аркадием. Фамилия Биба. Ясно теперь? Пошли! А то адвокатишко со страху в штаны напрудит.
«Какой адвокатишко? Странный какой-то человек. Связной, а фамилию называет», — подумал пастор, но покорно пошел с Аркашкой.
— По разговору слышу, ты вроде не русский? — спросил тот, когда они свернули в Гавриков переулок.
— Я из Риги. Латыш.
— Латыш? — Аркашка свистнул, выражая тем самым величайшее удивление. Потом оценивающе окинул взглядом долговязую фигуру пастора. — Не похож! Рост, правда, подходящий, а кумплект — слабоват.
— Но я действительно латыш, — обиделся Тилтинь.
— Ну тогда скажи мне, какая самая наиглавнейшая улица в Риге?
— Разумеется, Александровская.
— Вот и врешь! — убежденно сказал Аркашка. — Наиглавнейшая улица там — Мельничная.
— Почему жe?
— А потому как на Мельничной за грош любую девку берешь, — захохотал парень и снова хлопнул пастора по плечу.
Тилтинь старался запомнить улицы, по которым они шагали, но Аркашка так кружил, что пастор вскоре запутался. «А этот болтун умеет заметать следы, — подумал он, искоса поглядывая на своего провожатого. — Стреляный воробей!»
— С вашим братом, латышами, я всегда жил душа в душу. Молодецкие ребята! На дело пойдут — не подведут, — Аркашка как-то странно засмеялся. — Свои в доску, одно слово! Знал я одного, по прозвищу Борода. Это, скажу тебе, человек! Силища, что твой Поддубный! Боксу обучен. Помню, в Питере моего Алеху так шарахнул — тот брык — и с копыт долой…
«Что за чушь он несет, — размышлял пастор. — С какими только подонками по милости большевиков мне не приходится общаться! Один хуже другого! Алеха! Борода… Борода… Хм… где я слышал это проз… Так ведь это Берзин! Неужели?!»
— Между прочим, господин Биба, Бороду я знаю! — решил поддержать разговор Тилтинь, надеясь выведать у Аркашки что-нибудь полезное. — Отлично знаю! Вы правы — он хороший человек. Правда, обольшевичился…
— Ну и что с того? — Аркашка понизил голос и подмигнул пастору. — Все мы кому-нибудь служим. Ты, к примеру, кому?
— Я? То есть… — замялся Тилтинь.
— Знаю, знаю. Можешь не говорить! Одни у нас с тобой хозяева. Платят тебе как, скопом иль поштучно?
— Не понимаю вас. Я служу идее…
— А я — нет? Да я такой идейный, — парень ударил себя в грудь, — што за эту самую идею в Акатуе восемь лет отсидел.
— Ого! — почтительно произнес Тилтинь. — Пострадали от царского режима? Почему же вы не на их стороне? — он кивнул на маршировавших по улице красноармейцев.
— А это уж мое дело! — обрезал Аркашка. — Я скажу так: плевать на власть, была бы жисть всласть.
Остаток пути провели в молчании. Аркашка предложил Тилтиню посидеть на лавочке возле какого-то старокупеческого дома. Ждать пришлось недолго.
— А вот и новый твой провожатый, — Аркашка кивнул на подходившего к ним господина в сером замызганном костюме и предупредил. — Адвокат Грамматиков. С ним держи ухо востро. Продаст задешево.
Так же, как и Аркашка, адвокат долго водил Тилтиня по улицам и переулкам, но, в отличие от Бибы, всю дорогу молчал. Вконец измотанный, проголодавшийся пастор думал, что конца их пути так и не будет. Тем более, что Грамматиков привел его на вокзал, усадил в поезд, вручил билет и, бросив: «Сойдете на пятой станции», скрылся.
Под монотонный стук колес Тилтинь дремал, просыпаясь, когда поезд прекращал свой медленный бег. На пятой остановке пастор вылез и некоторое время стоял под моросящим дождиком, не зная, что делать дальше.
— И долго вы так думаете стоять? — услышал он позади себя властный голос.
Обернулся. Перед ним стоял высокий, стройный человек в кожаной куртке.
— Следуйте за мной! Я сотрудник Чека!
Пока Тилтинь бродил с Аркашкой по забытым московским тупичкам, пока он ехал в тряском поезде и предвкушал сладостный отдых — Берзин сидел в квартире Петерса и, машинально переставляя на доске шахматные фигуры, неторопливо рассказывал Якову Христофоровичу о встрече, с пастором.
— Каторжник, видите ли, прокаженный и отверженный, ищет товарища по судьбе. Крепко загнул пастор!
— Намек довольно прозрачный, — усмехнулся Петерс. — Он, конечно, причисляет себя к отверженным?
— Черт его знает! Может быть, и к святым? — Берзин отрывисто засмеялся и поднял обе руки. — Сдаюсь, Яков Христофорович! Мат!
— Какой по счету? Шестой, кажется? — Петерс встал, прошелся по комнате. — Значит, господин шпион Рейли сменил связного… Та-а-к, понятно. Аркашка вышел из игры…
— Совсем?
— Нет, конечно. Просто ему подготовили другую роль. Уголовники-то народ ненадежный. Могут и сболтнуть лишнее. Словом, Биба отодвинут — он свое сделал: навел на след — и на передний план выдвинут Тилтинь. Фигура подходящая…
— Чем?
— Посуди сам: знает офицерство, велеречив. К тому же, я в этом уверен, его хозяева считают Тилтиня знатоком человеческих душ. Профессия пастора к тому обязывает. — Петерс взял со стола большой эмалированный чайник. — Сейчас чаевничать будем. Поразмыслим, что к чему…
Он вышел из комнаты, а когда возвратился — Берзин увидел на лице Петерса веселую улыбку.
— Не знаю уж, — продолжал Петерс, — какие земные и небесные блага ему обещаны за твое предательство, но только докладывать о тебе он будет примерно так: Берзин — дельный офицер, пользуется доверием красного командования, но не прочь перейти на нашу сторону.
— Но ему могут и не поверить…
— Поверят! Еще как поверят! Видишь ли, дружище, человек верит в то, во что он хочет верить! Хочет! А эти господа очень хотят, чтобы ты был предателем. Вот и поверят.
Зазвонил телефон. Петерс взял трубку, некоторое время слушал молча, потом спросил:
— У собора Богоявленья? Так! Передал… Кому, кому? Ага… На поезд? Понятно… Продолжайте наблюдение, товарищ Агальцов! — Повесив трубку, Яков Христофорович удовлетворенно потер руки:
— Все идет как по расписанию. Хорошо!
Петерс снова отлучился — принес из кухни фырчащий чайник. Бросил в него горсть сухой моркови, принюхался:
— Неважнецкий запах, а? Я, признаться, люблю почаевничать. Только чтобы чай был натуральный — духовитый, — терпкий. Выпьешь стакан, и мозги будто прочищаются.
Потом Петерс неторопливо, будто разговаривая с самим собой, стал рассказывать, как в Ярославле погиб Нахимсон — верный фронтовой друг. Подробности эти стали известны только теперь, и, слушая Якова Христофоровича, Берзин будто перенесся туда, в пропахший гарью пожарищ Ярославль. Он увидел, как из дверей гостиницы офицерье выводит Нахимсона, спокойного и гордого в эти предсмертные минуты. Увидел, как Нахимсон презрительно швырнул в лицо черноусого капитана легкое пальто-накидку, которое до этого держал в руке.
— Стреляйте! Псы!
Погиб Семен Нахимсон! Погиб как солдат, не уступив врагу ни пяди занятой позиции, позиций большевика.
Человек в кожанке сунул Тилтиню под нос удостоверение и толкнул его в бок.
— Не вздумайте делать глупости! — угрожающе прошипел чекист.
Пастор похолодел. Противный липкий пот струйками побежал по его спине, перед глазами поплыли красные круги. В голове гудело. Машинально, переставляя ноги, не замечая ничего вокруг себя, он побрел вперед.
По-осеннему мелкий дождик монотонно шелестел в ветвях сосен. Редкие прохожие не обращали внимания ни на жалкую фигуру Тилтиня, ни на чекиста, молча шагавшего сзади. Изредка человек в кожанке командовал: направо, налево, и пастор беспрекословно выполнял эти распоряжения.
Дачный поселок был не так уж мал, и прошло добрых полчаса, пока они подошли к уединенному дому, стоявшему на опушке соснового бора.
— Стойте! — голос чекиста заставил пастора застыть на месте.
Он резко дернул за кольцо звонка. Тут же из-за высокой ограды, окружавшей дом, выскочили два дюжих парня, без лишних слов вывернули пастору руки, проволокли его по гравийной дорожке и втолкнули в темную комнату.
Лязгнул металлический засов, и Тилтинь остался один. Когда глаза привыкли к темноте, пастор увидел широкую скамью и со стоном опустился на нее.
Прислонившись к стене, он долго смотрел в темноту.
Перед его взором проплывали, сменяя друг друга, Бриедис, Аркашка, Гоппер, Грамматиков, чекист в кожанке… Он слышал их голоса — то спокойно-покровительственные, то иронические, то властные. Из-за этих видений пастору стало необыкновенно жаль себя, своей растерзанной неудавшейся жизни, и он горько заплакал, повалившись на скамейку.
Слезы не смыли тяжелых мыслей. Пастор вдруг представил, как его ведут на расстрел, как завязывают ему глаза и… Нет, дальше он не мог оставаться в одиночестве! Вскочил, подбежал к двери и яростно забарабанил в нее кулаками:
— Откройте! Откройте! Я требую допроса! Слышите?! Допросите меня?
Он кричал что-то совсем бессвязное, но ответом ему была гробовая тишина. Ни один звук не нарушал мертвого покоя дома. Вконец обессиленный, пастор свалился на пол и забылся в, тяжелом кошмарном сне.
Проснулся он от яркого света, бившего в глаза. Поднял голову и увидел ненавистную фигуру чекиста в кожанке. Маленьким фонариком он освещал лицо Тилтиня.
— Что же вы, батенька, на полу? — неожиданно приветливо сказал чекист и помог пастору подняться. — На скамейке ведь удобнее.
— Я требую… требую, чтобы мне объяснили, по какому праву меня держат… держат здесь… без… без… Я спрашиваю, почему…
— Здесь спрашиваем мы, — не? дал ему договорить чекист. — Так и договоримся: спрашиваем мы — отвечаете вы.
— Так спрашивайте! — взвизгнул пастор.
— Всему, батенька, свое время, — спокойно сказал чекист. — Прежде всего вам надо привести себя в порядок. Идите за мной, я покажу, где это можно сделать.
«Ого! Здесь, кажется, умеют разговаривать вежливо», — приободрился Тилтинь. А когда умылся, причесал редкую прядь седеющих волос на голове, то почувствовал, что жизнь еще не покинула его бренное тело.
— Вот так-то лучше, батенька, — улыбнулся чекист. — Сейчас вы получите ужин. А потом… потом приступим к делу.
Ужин оказался неожиданно вкусным и плотным. Пастор с удовольствием проглотил солидный кусок свинины в белом соусе и запил его кружкой холодного молока. «Живут же люди, — думал он, старательно пережевывая мясо. — Кругом голод, а эти питаются, как до войны. А еще пишут в своих газетах, что все чекисты живут на пайке! Если они арестованных так кормят, можно представить, что жрут сами…»
Закончив есть, Тилтинь вежливо поблагодарил неотступно следовавшего за ним чекиста и встал.
— Я весь в вашем распоряжении.
— Вы и так в нашем распоряжении, — усмехнулся чекист. — Идемте!
Они поднялись по крутой скрипучей лестнице на второй этаж, прошли по коридору, устланному яркой ковровой дорожкой, и оказались в большой комнате, уютно обставленной дорогой мебелью. Большой письменный стол, инкрустированный замысловатыми орнаментами, два кожаных кресла и такой же диван, книжный шкаф с зеркальными дверцами, курительный столик со шкатулкой красного дерева, несколько отличных пейзажей на стенках, персидский ковер на полу — все говорило о том, что хозяин кабинета не стеснял себя ни в чем. И Тилтинь снова подумал, что чекисты не такие уж бессребренники, какими изображает их большевистская пресса.
Удобно устроившись в кресле, чекист сказал:
— Здесь мы ведем допросы особо важных преступников.
— Преступников? Какой же я преступник? — искренне удивился пастор.
— Не стройте из себя невинную овечку, гражданин Тилтинь. Мы знаем о вас абсолютно все! — он подчеркнул последние слова. — Садитесь! И будьте откровенны со мной. Иначе, вы же знаете, мы — чекисты — не очень церемонимся с арестованными. Из этой уютной комнаты вы можете попасть в менее уютную, и тогда наша беседа примет иной характер.
— Догадываюсь, — выдавил из себя пастор, представив на миг сырую и темную тюремную камеру.
— Феликс Эдмундович Дзержинский — наш первый учитель и друг — говорит, что главное при допросе — установить контакт между следователем и арестованным. Поэтому прежде всего скажу несколько слов о себе. Я следователь по особо важным делам. Моя фамилия — Релинский, зовут Константином Георгиевичем, партийная кличка— Константин. Говорю вам это для того, что если вы захотите пожаловаться в высшие инстанции…
— Нет! Нет! Я и не подумаю жаловаться! — заверил пастор.
— Вот и чудненько! — Релинский взглянул на часы. — Сейчас почти девять вечера. Ровно через два часа сюда прибудем мой начальник — очень ответственный и суровый товарищ. К его приходу мы должны покончить с нашим делом. Покончить в ту или иную сторону. Вы понимаете, что я имею в виду?
— Не совсем. Потому что не знаю, в чем меня обвиняют.
— Хорошо. Буду с вами до конца откровенен. Мы знаем о вас все. Или почти все. Если вы нам поможете до конца раскрыть контрреволюционную деятельность так называемого «Латышского национального центра!», если…
— Но я ничего не знаю! — воскликнул Тилтинь. — Почти не знаю!
— Если назовете своих сообщников, — не слушая его, продолжал Релинский, — подробно обрисуете свою работу, то мы гарантируем вам свободу. В пределах разумного, конечно. Но если вздумаете отпираться, то, — голос Релинского налился металлом, и пастору стало не по себе, — то нам придется привести в исполнение приговор.
— Приговор? Какой приговор? — похолодел пастор.
— Смертный, разумеется, — равнодушно ответил следователь. — Вы будете расстреляны в саду этого дома.
— Мне? Смерть? За что?
— Спокойно, гражданин Тилтинь, без истерик! Мы ведь взрослые люди. Солдаты! Выпейте воды и хорошенько обдумайте все, что я сказал. — Релинский встал, налил стакан воды и протянул его пастору. — Даю вам две минуты на размышление.
«Что я должен ему сказать? — лихорадочно размышлял пастор. — Что он знает и чего не знает? О, дева Мария! Вот так ситуация! Сообщники? Гоппер, Бриедис… Чекистам они и без меня известны. Других я не знаю. Листовки? Их пачками доставляют на Лубянку. А вдруг они знают о моей работе в охранке? О Берзине? Вот! О нем они наверняка не знают! Свеженький материал!»
— Моя деятельность в «Латышском национальном центре» ограничена скромной должностью письмоводителя, — начал пастор, стараясь руками унять дрожь в коленях. — Кроме полковника Гоппера и полковника Бриедиса, я никого не знаю. Честное слово! От меня все скрывают.
— Вы не внушаете им доверия?
— Нет, я бы этого не сказал. Видите ли, наш центр находится в стадии формирования. И поэтому…
— А что вы скажете о распространяемых центром листовках? Кажется, вы автор некоторых из них? j
— Да, то есть нет, конечно. Я их пишу… точнее редактирую… Материалы дают мне Гоппер или Бриедир.
— Понятно. Вы, если так можно выразиться, являетесь интерпретатором чужих идей?
— Вот, вот! — обрадовался пастор. — Вы правильно сказали.
— Допустим. По вашим словам выходит, что никакими другими делами центра вы не занимаетесь? Только пишете листовки?
— Точно так!
— Тогда зачем же вы оказались здесь, на этой маленькой станции? Решили подышать свежим воздухом? Или, может быть, завели романчик с какой-нибудь молочницей?
— Что вы, гражданин следователь! — покраснел пастор. — При моем сане…
— Ах да, я забыл! Вы же священник! Впрочем и святым отцам не чужды утехи любви. Не так ли?
— Только не мне!
— Ну хорошо, хорошо! Не будем тревожить вашу целомудренность. Итак, вы совершили экскурсию в Подмосковье, чтобы подышать свежим воздухом, отречься, так сказать, от дел земных?
— Вовсе нет! Я ехал сюда по специальному заданию.
— Ага! Это уже интересно. Рассказывайте!
Пастор добросовестно описал перипетии сегодняшнего дня. К его удивлению, Релинский слушал не очень внимательно. Но когда речь зашла о предполагаемой встрече Тилтиня с каким-то высокопоставленным лицом, пастор на всякий случай не назвал фамилию Савинкова. Константин Георгиевич насторожился.
— К кому вы ехали и с какой целью? — в голосе следователя опять послышались металлические нотки.
— Я уже говорил, что не знаю. Адвокат Грамматиков должен был проводить меня к кому-то для доклада.
— Для доклада? О чем? Говорите все!
— Я и не собираюсь что-либо скрывать. Надеюсь, чтобы правильно поймете всю важность моего сообщения и сочтете возможным…
— Да, да! — перебил его Релинский. — Гарантирую вам жизнь! Говорите!
Тилтинь рассказал, что, по сведениям, имеющимся у национального центра, бывший прапорщик 4-го Видземского полка Эдуард Берзин недоволен большевистской властью и готов сотрудничать с центром.
— Откуда поступили эти сведения? — спросил Релинский.
— Не знаю. Так мне сказал полковник Бриедис.
— Вы виделись с Берзиным?
— Да, пару дней назад.
— Какое же впечатление он на вас произвел?
— Очень порядочного и честного человека. Впрочем таким я его знал и по прежним временам.
— Он большевик?
— Нет, беспартийный.
— И он действительно готов перейти на сторону центра?
— Как вам сказать? Он недоволен гарнизонной службой, — пастор замялся, не зная, как ему характеризовать Берзина. — «Назвать его верным сторонником большевиков, чего доброго, у этих чекистов имеются противоположные сведения о Берзине. Тогда получится, что он, Тилтинь, лжет следователю, а это будет иметь весьма и весьма неприятные последствия… С другой стороны, выставить Берзина предателем, значит, оклеветать честного человека и не где-нибудь, а в Чека. Если они вздумают проверить мои показания… Господи! Как быть? Почему ты взвалил, о господи, на мои слабые плечи такой груз?»
Пастор недолго колебался. Вспомнив, очевидно, что в свое время нередко прибегал к клевете, чтобы заслужить благосклонность жандармского начальства, Тилтинь, решил, что всевышний простит ему этот грех, как прощал прежние.
— Берзин всей душой любит Латвию, — продолжал пастор после минутного раздумья, — и во имя этой святой любви готов изменить большевикам.
— Вы твердо в этом уверены? — спросил Релинский, бросив косой взгляд на пастора.
— Абсолютно! В разговоре со мной он сказал, — Тилтинь продолжал импровизировать, — что готов с оружием в руках отстаивать свободную Латвию.
— Понятно! — перебил его Релинский. — А вы не спрашивали Берзина, как к этой идее относятся его подчиненные? Может быть, он создал в дивизионе группу националистически настроенных стрелков?
— К сожалению, наша беседа была очень краткой и я не успел… Поверьте, — пастор приложил обе ладони к груди, — я рассказал вам все, что знаю.
— Хорошо, хорошо. Теперь последний вопрос: кому вы должны были передать эти сведения?
— Полковнику Бриедису, конечно. — Пастор сделал вид, что не подозревает, кого имеет в виду Релинский.
— Не прикидывайтесь простачком, пастор Тилтинь. Я требую ясного ответа на свой вопрос: с кем вы должны были встретиться в этом дачном поселке?
— Но я не знаю! Честное слово! Адвокат Грамматиков…
— Значит, не хотите отвечать? — зловеще произнес Релинский. — В таком случае я отвечу за вас.
— Право же, я не знаю…
— Вы должны были встретиться здесь с Борисом Викторовичем Савинковым. Отвечайте, да или нет? Да или нет?
Лишь бы не слышать этих звонких да или нет! Лишь бы не слышать! Пастор съежился, тело его будто переломило пополам. Невидящим взором он уткнулся в пол и ждал — сейчас Релинский возьмет тяжелое пресс-папье со стола и начнет его бить по голове. Бить, бить, бить! Он даже почувствовал глухие удары в затылке. «Господь всемогущий и всевидящий! — начал он шептать привычные слова молитвы. — Помоги рабу твоему в столь тяжелый час! Услышь меня, господи!»
— Что вы там шепчете, пастор? — услышал он будто издалека голос Релинского. — Говорите громче!
— Я молюсь, господин следователь, — глухо выдавил из себя Тилтинь. — Клянусь всевышним, я не знаю, с кем должен… должен был встретиться здесь.
— Клятвопреступление — тяжкий грех, пастор Тилтинь! По канонам лютеранской церкви оно карается жестоко. Вы помните об этом?
Пастор еще ниже склонил голову. Он старался не слышать этого скрипучего, с издевкой голоса.
— Сейчас я докажу, что вы прекрасно знали, к кому шли.
Следователь встал, не спеша подошел к двери и, открыв ее, позвал:
— Борис Викторович! Пожалуйста! Мы ждем вас! — возвратившись назад, Релинский рассмеялся, увидев, как пастор тупо смотрит то на дверь, то на него. — Не ожидали такого оборота дела, а? Сейчас вы получите возможность сообщить припасенные вами сведения Савинкову.
— Са… са… ввв… — пастор выпучил глаза.
Он совсем потерял способность о чем-нибудь думать, когда увидел в дверях сияющего улыбкой Савинкова. Пастор верил и не верил собственным глазам. «Неужели он арестован? Как и я! — мелькнуло в голове. — Но где охрана? И потом — эта обворожительная улыбка!»
Вконец растерявшийся пастор не сообразил даже подняться с кресла, когда Борис Викторович протянул ему руку.
— Рад с вами познакомиться, господин Тилтинь, — начал Савинков. — Простите нам эту небольшую комедию, разыгранную с вашим участием. Константин Георгиевич, — наставительно обратился он к мнимому следователю, — я должен побранить вас. Вы злоупотребили долготерпением нашего друга. Так нельзя! Друзьями надо дорожить, не так ли, ваше преподобие? — Борис Викторович положил руку на плечо пастора, заглянул ему в глаза.
Пастор молчал. Поняв, что оказался в. глупейшем положении, он не знал, как себя вести с этими людьми. «Кажется, я не наговорил ничего лишнего», — мелькнула спасительная мысль.
Между тем Савинков распахнул дверцы шкафа, достал бутылку, рюмки, вазочку с конфетами.
— Сейчас самое время поднять дух нашего дорогого падре. Не так ли, Константин Георгиевич?
— О, да! — Рейли взглянул смеющимися глазами на Тилтиня и проникновенным голосом сказал. — Пастор заслуживает самых высоких похвал. Он держал себя в «Чека» как истинный патриот.
— Зачем? Зачем вы… — пастор не договорил. Слезы потекли из его глаз.
— Константин Георгиевич! — сочувственно произнес Савинков. — До чего вы довели человека! Выпейте, падре, вам станет легче, — он протянул Тилтиню рюмку. — Коньяк лечит всякие раны. Знаю это по себе. Выпейте же, падре.
«Падре, падре! Какой я тебе падре! — неожиданно разозлился Тилтинь. — Вычитал где-то это слово и щеголяет, не понимая разницы между пастором и падре». Вслух эту мысль пастор, разумеется, не высказал ни сейчас, ни позже, хотя Борис Викторович продолжал его так называть.
Понравилось, видно, Борису Викторовичу это слово — падре.