Живописцы из Фонтенбло, с устья Сены, из кабачков, стоявших по берегам речушек в окрестностях Парижа, влюбленные в радужные отблески воды и перламутровые облака в небе Иль-де-Франса, — словом, импрессионисты — в большинстве случаев находили изумительные мотивы для своих работ не слишком далеко от дома. Почти никто из них не был заядлым путешественником.
И все же каждое правило имеет свои исключения — некоторые все-таки любили странствовать. Большинству сразу приходит на ум Гоген, но он не был импрессионистом. Во всяком случае, в эпоху великих битв вокруг этого движения он еще не «существовал» как художник и удовлетворялся лишь коллекционированием картин импрессионистов, а когда появился среди них в 1879 году, то стал одной из главных причин их размежевания. Многие именно его считали ответственным за случившийся раскол. Сезанн и Ренуар, не желавшие видеть свои картины рядом с работами Гогена, перестали участвовать в групповых выставках. И хотя в то время творчество Гогена было очень близко к импрессионизму, ростки ереси уже чувствовались. Те, кто был настроен к нему враждебно, оказались правы: Гоген не замедлил расстаться с концепциями своих первых друзей и принять клуазонизм.[88] Основы нового творческого метода, противоположного планеризму импрессионистов, определились для него еще в Понт-Авене, когда он наблюдал за работой Эмиля Бернара.
Наконец, следует учитывать и то, что еще до того, как стать художником, Гоген долгое время бороздил океаны на британских королевских судах, а начиная с 1887 года он предпринял не одну длительную поездку в экзотические страны, так что приключения художника сделались легендарными.
Рассказывать в нашей книге о путешествиях, совершенных Мане и Писсарро в ранней юности, будет некоторой натяжкой, поскольку к их последующему творчеству они никакого отношения не имели.
В 1848 году Эдуару Мане едва исполнилось шестнадцать, и отец, желая отбить у него охоту к занятиям живописью, против его воли отправил сына в плавание на торговом судне «Гавр и Гваделупа» в качестве юнги. Жестокость отца, бросившего изнеженного юношу в суровые условия опасной корабельной жизни, выглядит довольно странно. Результат получился совершенно обратный: путешествие не только не уменьшило желание Мане стать художником, но укрепило уверенность в своем призвании. Вопреки рекомендациям господина Мане капитан корабля попросил Эдуара дать матросам несколько уроков рисования. В итоге на протяжении всего путешествия он только тем и занимался, что рисовал.
Путешествие сыграло и трагическую роль в жизни подростка, косвенно став причиной ранней смерти художника (он умер в зените славы, когда ему был пятьдесят один год). «Гавр и Гваделупа» прибыл в Рио в самом начале карнавала. Можно представить себе состояние неоперившегося юноши в толпе, одержимой чувственным безумием. Однажды, сойдя на берег с приятелями, он позволил какой-то симпатичной мулатке «подцепить» его, тут же лишился невинности и в придачу заполучил венерическую болезнь, от которой так и не сумел избавиться. В те времена сифилис уже лечили, но беззаботный юноша вовремя о лечении не задумался. Сухотка спинного мозга, от которой Мане умер, была не чем иным, как следствием той знойной экзотической любовной истории.
На протяжении своего творческого пути, с 1863 по 1883 год, Мане совершил множество поездок за границу, чаще всего не очень дальних: в Англию, Германию, Италию… В двадцать лет он курсировал между Римом и Венецией, интересуясь попеременно то музеями, то красотками. В 1874 году Мане не слишком охотно вновь приехал в Венецию, уже с Сюзанной. Если ему и нравилась Венеция, то куда больше его привлекали прогулки по парижскому Итальянскому бульвару. Последняя поездка добавила к его собранию лишь два вида Канале Гранде.
Девятью годами раньше его фанатичная приверженность парижской жизни стала причиной неудач в поездке по Испании. Им были уже написаны «Лола из Валенсии», «Цыгане» и «Викторина Меран в костюме Эспады»… однако он еще ни разу не пересекал Пиренеи. И вот в августе 1865 года Мане наконец решился познакомиться с картинами Гойи и Веласкеса в музее Прадо. После первых же суток, проведенных в Мадриде, он думал только о возвращении в Париж, так как блюда, приготовленные на нерафинированном подсолнечном масле, вызывали у него отвращение. Именно по случаю полного отказа его желудка переваривать подобную пищу ему посчастливилось познакомиться во время путешествия с Теодором Дюре, ставшим в дальнейшем его другом и защитником. В ресторане «Парижского отеля» в Пуэрто-дель-Соль Дюре сел за столик как раз напротив Мане и с таким самозабвением уписывал все те кушанья, от которых Мане с отвращением отворачивался, что художник счел его поведение издевательством. Взбешенный, он вперил взгляд в путешественника и закричал: «Ну знаете ли, мсье!..» Дюре вдруг захохотал и объяснил, что только что вернулся из Лиссабона, где пища еще более отвратительная, чем в Мадриде, и потому все, что ему предлагали теперь, казалось объедением. Тут Мане тоже рассмеялся, они разговорились, и у них обнаружилось множество общих интересов. Они так сблизились, что Мане, обрадованный возможностью наконец с кем-то поговорить, вновь ощутил интерес к Испании и решил временно отложить свой отъезд. Вместе с Дюре он посмотрел бой быков, оценил великолепие Пуэрто-дель-Соль и очарование кафе, куда часто заходили тореро и кокетливые сеньориты Пазео-дель-Прадо. Этого было вполне достаточно; посещая музеи, он уже старался не пропустить ни одной из достопримечательностей, указанных ему Захарией Астрюком. Но в конце концов желудок вынудил-таки его покинуть Испанию. По этой причине уже через неделю умирающий от голода, изможденный художник пересек границу, пребывая в полной уверенности, что Испанию следует писать только в Париже. Кстати, после этого путешествия Мане больше не писал картин на испанскую тематику. Наверное, ощущал дурноту.
Сезанн, довольно много путешествовавший по Франции, выезжал за пределы страны лишь раз, в 1890 году, когда сопровождал жену и сына в Швейцарию. Там он ужасно скучал. Что касается Моне и Ренуара, то они побывали в Алжире и Италии. И тот и другой восхищались солнцем Алжира, морем, изумрудно-зелеными пальмами. Однако во время службы в Алжире Моне был еще слишком молод, чтобы плодотворно работать, а вот Ренуар, желая испытать свое чувство к Алине, решил на время ее покинуть. Он дважды посетил Африканский континент, в 1881 и 1882 годах, и написал множество пейзажей и несколько прекрасных портретов, напоминающих полотна Делакруа (например, «Парижанки в костюмах алжирских женщин»).
Вернувшись из Алжира, куда он собирался поехать еще раз, Ренуар совершил путешествие по Италии, проделав путь от Венеции до Палермо, где встретил Вагнера, оказавшего на него огромное влияние. Изучение полотен Рафаэля привнесло четкость в его рисунок, после чего его манера претерпела очередное изменение; это длилось около десяти лет. Итальянские города привлекали Ренуара мало, он был восхищен лишь Венецией, камни которой за многие века покрыла патина цвета запекшейся крови. В отличие от состоятельного Мане, останавливавшегося в роскошных отелях, Ренуар путешествовал почти без средств, ночуя на постоялых дворах и питаясь в дешевых трактирах, как бедный студент. Несмотря на незнание языка, Ренуар был очень общителен, легко завязывал знакомства с соседями по столу и собрал по пути множество забавных историй. Оказавшись в Риме, он начал скучать по Парижу и парижанам. «Я вижу во сне колокольню, — писал он другу Дедону, — мне теперь кажется, что самая уродливая из парижанок лучше самой красивой итальянки».
Писсарро неоднократно бывал в Лондоне, но большое путешествие совершил лишь однажды, когда побывал на Антильских островах. В 1852 году, двадцати лет от роду, не в силах больше служить в отцовском магазине в Сен-Тома, он уехал, оставив родителям короткую записку, в которой попытался объяснить свое желание заниматься живописью. Вместе с приятелем-датчанином, художником Фрицем Мельби, он на небольшом суденышке добрался до Венесуэлы и поселился в Каракасе (недавно в Париже в посольстве Венесуэлы состоялась выставка работ Писсарро, которые он создал в течение двух лет, проведенных в Венесуэле, — тяжелого, полного лишений периода его жизни). Видя, что сын работает как каторжный, отец изменил к нему свое отношение и начал выплачивать пенсион, достаточный, чтобы Камиль мог отправиться в Париж учиться живописи, о чем он так мечтал. И они помирились.
Как это ни странно, но самым рьяным путешественником среди импрессионистов был Дега. Этот убежденный холостяк, казалось, не смог бы и дышать, окажись он вдали от богато обставленных буржуазных салонов долины Монсо или кафешантанов Монмартра. Однако и в словах, и в поступках господин Дега был совершенно непредсказуем!
Он начал странствовать, едва переступив порог зрелости. Особенно часто бывал в Италии, где у него было много родственников. С 1854 по 1870 год не проходило года, чтобы он не побывал в Неаполе, у деда и тетушек: герцогини Морщили, маркизы де Чичереале и баронессы Беллели. Знание итальянского с колыбели позволяло ему прекрасно ориентироваться в итальянской среде и ценить ее. Он стал завсегдатаем кафе, столь оживленных в те времена, когда дух независимости будоражил умы многих художников и писателей; юный франко-итальянский аристократ, интересовавшийся искусством, усердно посещавший музеи и храмы, часто бывал в театре «Сан-Карло», присутствовал на светских приемах во дворцах своих родственников. Видел ли он Неаполь теми же глазами, что и Флобер, написавший за несколько лет до того: «Неаполь изумляет количеством женщин. Один квартал города целиком наводнен шлюхами, стоящими у дверей домов, настоящая древняя Субура.[89] Когда вы проходите мимо, они задирают платья чуть ли не до подмышек и показывают вам свои задницы, желая заработать несколько монет. Они так и преследуют вас, не меняя позы. Более откровенной проституции и цинизма я не видел…»?
Совсем не просто представить себе Эдгара Дега в подобной ситуации: в двадцать лет женщины его уже не интересовали. «Мой хозяин — не мужчина», — говорила старая Зоэ. Уж она-то знала, что говорила.
Италия стала той академией, где Дега получил художественное образование и где сформировались основные принципы его творчества. Он покинул Школу изящных искусств, едва поступив туда, зато до изнеможения вбирал образцы прекрасного в музеях и храмах Апеннинского полуострова. Дега оставил в своих дневниках множество зарисовок с картин Рафаэля, Корреджо и Джулио Романо. Он писал Валерну: «Это было изумительное время, кроме двух-трех строк родным, я ничего не писал, я только рисовал».
Волнующая атмосфера Италии заставляла его не раз возвращаться сюда, он приезжал в эту страну вплоть до 1886 года. Последнее посещение Неаполя, когда ему пришлось улаживать дела по разделу имущества с кузиной, маркизой Гереро, так раздосадовало его, что он изменил своим привычкам и перестал бывать здесь регулярно. Письма Дега в Париж в те дни были полны сожалений, что старая патрицианская вилла в Позилиппа утратила старинный семейный дух после смерти деда.
Самым большим приключением в жизни Дега было путешествие в Новый Орлеан, где он навещал родных по материнской линии. Многочисленная креольская семья Мюссонов состояла в основном из торговцев хлопком, обосновавшихся в городке на берегу Миссисипи. Дядя Мюссон, не имевший наследников, призвал к себе двух братьев де Га, Рене и Ашиля, для помощи в торговых делах. Приехав в 1872 году в Париж по делам конторы «Де Га Бразерс», Рене де Га пригласил брата поехать с ним в Луизиану. Рассказы о жизни за морем пробудили в Эдгаре давнишнюю мечту о путешествии. После долгих сомнений и отсрочек он сел с братом на пароход «Кюнар», отправлявшийся из Ливерпуля. После двенадцати часов скучнейшего плавания он высадился в Нью-Йорке, который нашел чудовищным; зато Новый Орлеан его очаровал: это был все еще Юг «Унесенных ветром», истерзанный войной с Севером и страдающий от поражения.
Мюссоны вели изысканную колониальную жизнь, в которой дела были лишь одним из способов приличествующего их классу времяпрепровождения. Всё семейство — братья, сестры, племянницы и кузены — разместилось в центре «французского квартала», в одном из просторных двухэтажных домов, выкрашенных белой краской и окруженных галереями, крыши которых подпирали изящные стойки из кованой стали. По случаю приезда кузена-художника был устроен большой прием. Чтобы он мог предаваться своему любимому, довольно странному в глазах всего семейства развлечению — живописи, на балконе перед его комнатой была устроена мастерская. Несмотря на постоянный шум и возню многочисленных родственников, Дега довольно много работал и написал несколько портретов, и среди них один из своих самых лучших — «Женщина с вазой», для которого ему позировала кузина Эстелла. Овдовев после гибели мужа, офицера армии Юга, Эстелла, незадолго до приезда Эдгара, вышла замуж второй раз за Рене де Га. Портрет ее написан с большой нежностью, что для Дега редкость. У Эстеллы были больные глаза, ей грозила слепота, и Дега испытывал глубокое сострадание к молодой женщине.
Когда несколько лет спустя Рене развелся с ослепшей женой, Дега не мог простить ему этого поступка и в течение двадцати лет отказывался встречаться с братом.
Кроме портрета Эстеллы Эдгар сделал наброски портретов других членов семьи, послужившие ему материалом для картины «Хлопковая контора». Свой замысел Дега осуществил уже по возвращении в Париж: на картине он изобразил дядю и братьев, изучающих образцы тканей.
В Новом Орлеане Дега не только работал, но и развлекался. В письмах друзьям он описывает стол, ломящийся от яств, с большим шиком подаваемых почтительной негритянской прислугой — вчерашними рабами; частые визиты к знакомым, чьи плантации находились недалеко от города; концертные и театральные вечера, а также изысканные приемы, еще сохранившие остатки аристократического духа XVIII века. «Больше всего меня поразили негритянки всевозможных оттенков, державшие на руках белых малышей, таких же белых, как дома с колоннами и каннелюрами, утопающие в апельсиновых рощах, дамы в кисейных платьях на пороге своих домов, пароходы с двумя длинными трубами, чем-то напоминающими заводские, и продавцы фруктов перед битком набитыми лавками, а также контраст между деятельными и тщательно благоустроенными конторами и безудержной негритянской стихией и т. д. А еще — высокородные красавицы и крепкие негритянки». Чем не «Унесенные ветром»?!
Так же как Мане и Ренуар, Дега поначалу был очарован, но вскоре заскучал. Вся эта старомодность была прелестной, однако пустой и бессодержательной, а художественная обстановка и вовсе не благоприятствовала авангардным исканиям. Дега скучал по Парижу, по спектаклям, по танцовщицам из Оперы, по скачкам в Лоншане, по артистическим бистро и забегаловкам на бульваре. «Чтобы плодотворно работать, — писал он своему датскому другу Фрелиху, с которым в то время переписывался, — нужно занять место кормчего. И оставаться на нем всю жизнь, простирая руки, и, жадно открыв рот, пытаться уловить все, что происходит, все, что нас окружает — и этим жить».
Сделав короткую остановку на Кубе, Дега с множеством идей, которые роились в его голове, вернулся во Францию. Только здесь он мог создать то, что сделало его единственным и неповторимым. Из этого, конечно, не следует, что после этого он перестал путешествовать. Кроме поездок в Италию Дега много скитался по Франции. В сентябре 1889 года он совершил забавное путешествие в Испанию со своим приятелем Болдини. Из-за выдумок бойкого итальянца они все время попадали в комические, порой доходившие до абсурда ситуации. Дега, в отличие от взбалмошного друга, вполне походил на служащего бюро путешествий — у него имелся детально разработанный маршрут, поделенный на этапы и ничего не оставлявший на волю случая. Уже за несколько месяцев до поездки Дега начал наводить справки у друзей, побывавших в Испании, рыться в туристических справочниках, даже изучил трактат по тавромахии — искусству клеймения быков. Перед отъездом из Котрэ, где он проходил ежегодный курс лечения, Дега отправил Болдини подробнейшие инструкции: «Вы отправитесь из Парижа вечером в четверг, а я — из По в пятницу утром. Таким образом, в 10.48 мы встретимся в Байонне и оттуда отправимся в Испанию… Для этого вам следует взять билет на поезд, отправляющийся из Парижа в восемь часов вечера».
Поначалу все шло хорошо: «Парижский отель» в Мадриде, тот самый, в котором когда-то изнывал Мане, был довольно комфортабельным, а еда, притом что она ничем не отличалась от обычной испанской, показалась Дега превосходной… Все испортилось, когда они оказались на арене. Поскольку каждый считал себя непревзойденным знатоком корриды и желал преподать урок другому, между ними началась жуткая перебранка: французские ругательства сменялись итальянскими, так как итальянский язык гораздо богаче крепкими выражениями. Ко всему прочему, Болдини, человек веселый и общительный, не вынес полного инкогнито, навязываемого ему Дега, ведь у него было столько друзей в Мадриде. И клиентов!
Бранясь и переругиваясь, они все же добрались до Танжера, но в Марокко Дега, возмущенный поведением этого «невыносимого авантюриста Болдини», окончательно решил оставить друга продолжать путешествие в одиночестве. В Париже они потом помирились и вновь поссорились и с упоением продолжали играть эту комедию дель арте.
Мы не располагаем возможностью рассказать обо всех странствиях Дега, которые скорее следовало бы назвать бродяжничеством. Чаще всего в июле его можно было встретить в Сюсиан-Бри, в гостях у семьи Алеви — конечно, до «дела Дрейфуса», — или же у Руаров, живших неподалеку от них. Он бывал у художника Бракваля в Сен-Валери-сюр-Сом, где его почитали чуть ли не Господом Богом во плоти. Пребывание в этих полных юных созданий домах очень развлекало Дега, и хотя художнику не нравились маленькие дети, он прекрасно чувствовал себя среди молодых, держался без высокомерия и умел быть для них старшим другом. В августе Дега традиционно отправлялся в Котрэ подлечить слабые бронхи. Эти поездки на курорт он блестяще описал в остроумных письмах, в которых рассыпаны язвительные портреты его тамошних соседей: отставных генералов, скрюченных старых дев, кокоток высокого полета, светских дам и русских дворян… Завсегдатай парижских салонов, художник привык смаковать сплетни и пересуды.
По дороге к Пиренеям или же на обратном пути Дега совершал своего рода тур по Франции, каждый этап которого был выверен до минуты, — ему ли было обвинять Гюстава Моро в затворничестве и в приверженности графику движения поездов! Он доезжал до Женевы, Каркассона, Лурда, Монтобана и даже до Авиньона и Карпентра только ради того, чтобы взглянуть на энгровские картины в тамошних музеях. Он разыскивал Валерна, художника-неудачника, друга детства, жившего в нищете и зарабатывавшего себе на кусок хлеба уроками рисования. И Дега — это чудовище, разрушавшее своим словом репутации, — плел небылицы, пытаясь помочь своему другу, да так, чтобы тот ни о чем не догадался.
Мы уже видели, что Дега часто вел себя совершенно непредсказуемо. В октябре 1890 года он вдруг собрался навестить Жаньо, замечательного художника, жившего в Бургундии. Вместе с Бартоломе он отправился в Диене близ Дижона… в легком двухколесном экипаже с белым рысаком. К железной дороге, превращавшей путешественников в угольщиков, он питал отвращение и обожал поездки верхом. Он был решительно всем доволен на протяжении восьмидневного пути и восхищался едой в сельских харчевнях. Чтобы повеселиться, Дега вдруг придумал нелепую забаву: решил перед отъездом выкрасить лошадь под зебру, чтобы удивить друзей. Но по дороге вдруг пошел дождь, и Дега въехал в Диене, где его поджидал Жаньо, переодетый в супрефекта и окруженный деревенской хоровой капеллой, в экипаже с запряженным в него серым привидением.
Возможно, это была одна из последних шуток господина Дега, ибо потом он погрузился в меланхолическое одиночество.
Удовольствие и даже потребность работать вместе, желание жить рядом, несмотря на расхождения во взглядах, были присущи большинству художников-импрессионистов. В 1863–1880 годах они почти каждое лето отдыхали всей группой вместе или же останавливались неподалеку друг от друга. Барбизон, Онфлёр и Аржантей повидали на своем веку целые нашествия импрессионистов и их «попутчиков». Даже отъявленный парижский сноб Мане и нелюдимый Сезанн не могли устоять перед соблазном присоединиться к остальным. Только Дега, не признававший живописи на пленэре, держался в стороне и редко встречался «с этими типами», делая исключение лишь для Мане… Все остальные всегда чувствовали потребность знать, над чем работают другие, сравнивать их работы со своими, обмениваться идеями и замыслами.
После 1870 года помимо Аржантея, где вокруг Моне объединились Мане, Ренуар, Сислей и Кайботт, появились еще два центра паломничества импрессионистов: Понтуаз и Овер-сюр-Уаз. И в том и в другом царил Писсарро, мудрец и старейшина импрессионистов.
Вернувшись из Лондона после падения Коммуны и найдя свой дом разграбленным и поруганным пруссаками,[90] он покинул Лувесьенн и решил обосноваться в Понтуазе; ландшафты берегов Уазы давали ему богатый материал для живописи. Мало интересуясь игрой света на воде и ее прозрачностью, Писсарро был весьма чувствителен к красотам сельского пейзажа. Ему нравились кудрявая зелень поросших мхом крыш сельских домиков, фруктовые сады, огороженные серыми и белыми стенами, он любил писать просторы Вексенского плато с его волнистыми холмами, начинавшимися сразу за Понтуазом и доходившими до самого берега моря.
Для своей семьи он нашел деревенский дом на улице Лермитаж, 22, который снял на десять лет. Эти десять лет оказались для художника годами непонимания его творчества и нищеты. Не говоря уже о большом горе: именно в Понтуазе в апреле 1874 года Писсарро похоронил дочь Минетту, прелестную девятилетнюю девочку. Несчастный художник, проникшийся социалистическими идеями, обладал величайшим благородством. И хотя на столе редко появлялось что-нибудь, кроме жаркого со шпиком и фруктов из своего сада, дом его всегда был открыт для друзей.
Жизнь была тяжела, но Писсарро лишь изредка позволял себе уныло повздыхать и никогда не впадал в мелодраматический тон. В 1874 году, после недолговременного, продлившегося не более двух лет, относительного благополучия, он снова погрузился в полную нищету, поскольку из-за кризиса главный покупатель импрессионистов, Дюран-Рюэль, перестал брать его картины. Писсарро так описал те дни одному из своих друзей: «Нужда, точнее было бы сказать нищета, завладела нашим домом и поминутно грозит катастрофой. Когда же наконец я выберусь из этой трясины и смогу спокойно предаваться любимым занятиям? Мне становится безрадостно от мысли, что в один прекрасный момент я буду вынужден расстаться с искусством и отправиться на поиски чего-нибудь другого, если мне не удастся переучиться. Печально».
Но то была лишь минута отчаяния, последовавшая за требованиями булочника и мясника уплатить долги. Писсарро не падал духом, его энтузиазм передавался его друзьям и укреплял их веру. Очень скоро он собрал вокруг себя группу молодых художников, и ему удалось убедить даже Гийомена и Сезанна присоединиться к остальным. Гийомен, которого служба в муниципалитете вынуждала в будние дни оставаться в Париже, приезжал в Понтуаз лишь по воскресеньям и во время отпуска. В отличие от него Сезанн был свободен, и в январе 1872 года он приехал с Ортанс и маленьким Полем и оставался в Понтуазе дольше, чем где бы то ни было. Прошло десять лет после их первой встречи, а Писсарро по-прежнему считал Сезанна величайшим мастером среди независимых художников. И никогда не менял своей точки зрения, которую, кстати, разделяли и большинство его приятелей. Сезанну, в свою очередь, весьма импонировала личность Писсарро, он ценил в нем и человека, и художника, забывая об их политических разногласиях.
Заразившись теориями Писсарро о светлом колорите и разделении мазка, именно в Понтуазе Сезанн решил отказаться от своей так называемой «дурацкой» манеры письма, мрачных тонов и густого, пастозного наложения красок. Для работы на пленэре он воспользовался импрессионистскими приемами и, чтобы глубже постичь идеи друга, даже стал копировать полотна Писсарро, сделавшись смиренным учеником. «Мы были неразлучны, — сообщал Писсарро в 1895 году в письме сыну Люсьену, — и главное, что следует отметить, так это то, что каждый из нас сохранил единственно ценную вещь — индивидуальное мироощущение».
В начале 1873 года, по неясной причине, Сезанн оставил Понтуаз и поселился в шести километрах от него, в Овер-сюр-Уазе. Похоже, что тяжелый, с параноическими наклонностями характер Сезанна, его инстинктивная недоверчивость мало согласовывались с присутствием многочисленных художников, осаждавших Писсарро. Кроме того, обычно ему вообще очень скоро наскучивало сидеть на одном месте.
Выбор пал на Овер-сюр-Уаз, очевидно, по нескольким причинам. В первую очередь из-за ландшафта — нагромождение домов с темными черепичными крышами, занимавшими весь холм над Уазой, издавна вдохновляло художников. Здесь бывали и Коро, и Жюль Дюпре, с 1860 года в одном из домишек поселился Добиньи, у него была даже небольшая лодка-мастерская «Ботик», стоявшая на якоре на Уазе. Рядом, в Вальмон-дуа, в домике, подаренном ему Коро, доживал свой век Домье.
В том же Овере жил доктор Гаше. Он занимал просторный трехэтажный дом, в котором раньше размещался пансион для девиц; теперь это было благоустроенное буржуазное гнездышко. После смерти жены, болевшей туберкулезом, доктор Гаше проживал в нем с двумя детьми и их гувернанткой, а также с целым выводком кошек и собак, а еще у него были козы и черепаха…
Гаше был привлекательным человеком, он сошелся с импрессионистами еще со времен «Гербуа» и на почве увлечения социалистическими идеями особенно сблизился с Писсарро. Высокий, тощий, рыжеволосый мужчина с мефистофелевскими чертами лица, да еще сверх того постоянно подергивавшийся (что-то вроде пляски святого Витта), Гаше подобно Базилю получил одновременно образование и живописца, и медика. Это сделало его завсегдатаем пивной «Мартир», затем «Гербуа» и, наконец, «Новых Афин», где всем очень нравились его саркастические замечания. Гаше продолжал заниматься гравюрой и достиг большого мастерства в технике офорта, что позволило ему позднее давать ценные советы сначала Сезанну, а затем и Ван Гогу; к тому же он продвинулся и на медицинском поприще. Отличаясь кипучей жизненной энергией, доктор Гаше служил в одно и то же время врачом Северной железнодорожной компании и медицинским инспектором школ Парижского округа. Он основал общество «Отопси мютюэль» и был активным членом многочисленных медицинских, исторических и литературных обществ. Его бьющая через край активность, кроме всего прочего, вылилась в изучение хиромантии.
В области медицины Гаше был прогрессивным терапевтом, лечившим своих пациентов гомеопатическими средствами. В разное время его услугами пользовались Домье, Ренуар, Сезанн, его жена и сын, а также вся семья Писсарро.
В Овере, куда Гаше приезжал только по выходным, он принимал приглашенных Писсарро импрессионистов и независимых художников, многие из которых хотя и не примыкали к движению и не принимали его концепции, были все же сторонниками пленэра. Художники чрезвычайно ценили Гаше не только как радушного хозяина, но и как знатока и ценителя живописи. Средства не позволяли ему стать меценатом, и тем не менее он частенько приходил на помощь тем, кто оказался в тяжелом положении, и покупал их полотна. Для Сезанна эта помощь была ниспослана Провидением в те времена, когда он вынужден был содержать семью на двухсотфранковый холостяцкий пенсион, не осмеливаясь признаться отцу в существовании Ортанс и сына.
Несмотря на то, что Гаше не мог платить за картины слишком много, — впрочем, в те времена работы импрессионистов оценивались еще не столь высоко, — он покупал их полотна довольно часто и собрал прекрасную коллекцию, которая наряду с собраниями Шоке, Кайботта и Фора была одной из богатейших по числу имевшихся в ней произведений импрессионистов. Ни Шоке, ни Фор по разным причинам и не помышляли о том, чтобы завещать свои картины государству. Дары Гаше, присоединившиеся к коллекции Кайботта, легли в основу музея Же-де-Пом. Благодаря этим двум дарителям музей обладает третьей по счету в мире коллекцией работ Ван Гога, после Фонда Ван Гога в Амстердаме и музея Кроллер-Мюллер в Оттерло. В кино, на телевидении и в иллюстрированных журналах многократно появлялся сюжет о пребывании Ван Гога в гостях у Гаше в мае — июле 1890 года, во время очередного морального кризиса у художника, последовавшего за женитьбой его брата Тео и рождением племянника. Понимая настоятельную необходимость держать брата невдалеке от Парижа, Тео, по совету Писсарро, обратился к Гаше. Зная об интересе Гаше к изучению поведения душевнобольных, он очень надеялся на его благотворное влияние на брата. Беседы доктора и его терапия, состоявшая лишь в том, что он советовал больному целиком сосредоточиться на живописи, действительно увенчались успехом и помогли несчастному вновь обрести равновесие. Но спустя некоторое время, 27 июля, в отсутствие доктора, Ван Гог неожиданно средь бела дня выстрелил себе в грудь. Окажись Гаше в Овере, ему, возможно, удалось бы разубедить самоубийцу или по крайней мере он мог бы провести более эффективное лечение раненого. Возвратившись, Гаше понял, что уже слишком поздно.
Успокоительный и в то же время возбуждающий эффект производили на Сезанна благородство и увлеченность Гаше. Несмотря на советы Писсарро, неоднократно рекомендовавшего доктору не противоречить его другу слишком откровенно и не спорить с ним, тот безапелляционно высказывал Сезанну свое мнение о его работах и даже выдвигал идеи, приводившие художника в бешенство. В результате, против всякого ожидания, в творчестве Сезанна наступил плодотворный период, отмеченный такими значительными произведениями, как «Дом доктора Гаше» и «Дом повешенного», не говоря уже о восхитительных натюрмортах, свидетельствующих о том, что он примкнул к импрессионистам. Период, когда художник находился под сильным влиянием Писсарро, изобиловал открытиями, но оказался относительно коротким в творчестве Сезанна. Перебравшись в Экс-ан-Прованс, он пробует строить перспективу исключительно посредством цвета, что в дальнейшем приведет к созданию шедевров последних лет.
В Овере жил еще один человек, с давних времен посвященный в дела художников: друг детства Гийомена, кондитер Эжен Мюрер, специализировавшийся на запеченных паштетах и слоеных пирожках. В своей лавке на бульваре Вольтера, расписанной Ренуаром, он часто угощал импрессионистов своей выпечкой. Сколотив состояние, Мюрер вдруг превратился в художника. Любитель искусства, он был щедр и одновременно корыстолюбив. Охотно предлагая своим друзьям пообедать в задней комнате его лавки, он многих спасал от голода, Сислея, в частности; при этом он пользовался безденежьем друзей с выгодой для себя, вынуждая художников за бесценок уступать ему свои работы. К 1887 году его коллекция насчитывала восемь картин Сезанна, десять — Моне, пятнадцать — Ренуара, двадцать две — Гийомена, двадцать пять — Писсарро и два холста Ван Гога. При этом Мюрер был порой чрезвычайно заботлив и пытался услужить. Сочувствуя отчаянному положению Писсарро, он придумал устроить небольшую вещевую лотерею, в которой в качестве призов были выставлены полотна художника. Мюреру удалось продать своим клиентам около сотни билетов стоимостью в один франк, что было невероятной удачей. История вышла комичная: одну из лучших работ выиграла юная няня, жившая в этом квартале; озадаченная выигрышем, она обменяла картину на пирожное с кремом — тут же, в лавке Мюрера.
И вот в один прекрасный день кондитер, заразившись страстью к живописи, решил закрыть лавку. Оправдываясь, он так объяснял свое решение Ренуару: «В нашей проклятой профессии, если пирожок пролежал всего одну неделю, нужно его уценивать… Вы, художники, — большие хитрецы, ваш товар хранится бесконечно долго и со временем только повышается в цене!» Вместе со сводной сестрой Марией, глупейшим образом распродавшей коллекцию брата сразу после своего замужества, он открыл в Руане отель (куда приглашал Писсарро и Сезанна), однако занимался исключительно живописью. В конце концов Мюрер оставил сестру распоряжаться в отеле самостоятельно, а сам устроился в Овере, где выстроил для себя небольшой замок во вкусе трубадуров. С этого момента его интересовала только живопись. Он даже добился определенных успехов: Воллар устроил персональную выставку его работ. В то же время бывший кондитер продолжал скупать картины. За бесценок.
За десять лет, проведенных в Понтуазе, у неутомимого труженика Писсарро скопилось множество красивейших видов берегов Уазы, полных силы и чувства полотен, в которых была отчетливо слышна музыка пейзажей Вексена. Ему наконец-то удалось преодолеть долгий период безденежья, когда приходилось отчаянно охотиться за торговцами и коллекционерами. Писсарро, в отличие от Клода Моне, довольствовался малым, и продать картину за 50 франков, позволявших оплатить наиболее срочные счета, было для него большой удачей. Они с женой, как первопроходцы «дикого Запада», мужественно выращивали овощи и фрукты, разводили кур и кроликов. Это помогало им выжить и не подвергать детей опасности голода и нищеты. Только закончив работу в саду, этот художник-крестьянин мог приступать к работе над картиной.
Несмотря на подлинный героизм, Писсарро время от времени оказывался на краю пропасти и был вынужден искать приют у друзей. Так, например, случилось в 1874 году, когда друг художника Пиетта гостеприимно предоставил кров семейству Писсарро в Монфуко.
В 1882 году, после того как Дюран-Рюэль возобновил покупки картин, Писсарро удалось наконец накопить значительную сумму, позволившую ему купить крестьянский дом в Эраньи, в центре Вексена. Жизнь здесь была значительно дешевле, нежели в Понтуазе. Об этой деревушке Писсарро до конца жизни вспоминал как о тихой пристани — даже когда после 1890 года он подолгу стал жить в Париже и его талант был всеми признан и материальные трудности отступили.
С 1883 года, когда репутация Клода Моне как талантливого живописца закрепилась, а финансовое положение улучшилось, он, подобно другим импрессионистам, стал стремиться к уединению. По существу, в течение многих лет Моне уже жил далеко от Парижа, застряв после Аржантея на семь лет в Ветее. Теперь же, вместе с Алисой Ошеде, ставшей в 1892 году, после смерти мужа, его второй женой, шестью ее детьми и двумя своими сыновьями, он поселится в Живерни, крохотной деревушке, расположенной неподалеку от места слияния Эпты и Сены. Таким образом, Моне осел в местах, полюбившихся ему еще со времен Беннекура, где он находил живописнейшие уголки, напоминавшие Ветей. Успех его полотен к тому времени стал очевиден, и Октав Мирбо написал статью для «Фигаро», где утверждал: «Клод Моне сегодня одержал победу над врагами, он заставил замолчать всех вокруг. Он, что называется, «преуспел».
Если какие-то упрямцы все еще считают искусство застывшей, мертвой формулой и спорят об особенностях его таланта, то они уже не оспаривают тот факт, что этот талант действительно существует и способен заставить признать себя, так как обладает силой и таким обаянием, которое проникает до самой глубины души. Любители, ранее высмеивавшие его, теперь почитают за честь иметь его полотна в своих коллекциях; художники, чаще всего издевавшиеся над ним, отныне рьяно ему подражают».
Подобные строки, помещенные в газете, где ужасный Альбер Вольф продолжал печатать свои сочинения, являлись верным свидетельством успеха Моне и его друзей, пришедшего к ним десятилетие спустя после первой выставки у Надара.
По мере того как денег становилось больше, Моне благоустраивал и расширял дом; поначалу он арендовал его, а в 1890 году купил. Позднее он построил в саду мастерскую, в которой в 1911 году работал над огромными декоративными полотнами с изображениями белых кувшинок, которые ныне украшают зал музея Оранжери. Весь живернийский период, растянувшийся почти на полвека, прошел под знаком «Кувшинок». В течение двадцати пяти лет, склонившись над поверхностью водоема, Моне бесконечно писал кувшинки, водные растения, плакучую иву. Этой серии предшествовали другие — «Руанские соборы», «Тополя», «Мельницы», после которых художник принялся за «Кувшинки».
Долгий период творчества, связанный с Живерни, отмечен еще одним увлечением художника, захватившим его не менее, чем изучение световых эффектов. Моне увлекся садоводством. Оно интересовало его и ранее. И в Сен-Мишеле (Буживаль), и в Аржантее, и в Ветее, несмотря на скудные средства, он умудрялся разводить небольшие садики, где устраивал пышные цветники. В Живерни его страсть дошла до безумия. Планировка созданного художником сада, менявшегося в зависимости от времени года, была продумана до мелочей. Прежде всего на подступах к дому Моне срубил аллею елей и кипарисов, считая ее слишком унылой; он сохранил лишь высокие пни, за которые цеплялись ветви вьющегося шиповника, вскоре превратившиеся в усыпанный цветами сводчатый туннель, который вел от ворот к дому. Позже, когда пни разрушились, он заменил их металлическими дужками, постепенно зараставшими цветами. Питая отвращение к большим декоративным клумбам, которые обычно устраивали на своих лужайках буржуа, он рассаживал цветы кучно или в виде бордюров — ирисы, флоксы, дельфиниумы, астры и гладиолусы, георгины и хризантемы, а также луковичные растения, которые на ярко-зеленом фоне английских лужаек смотрелись как роскошный мозаичный ковер. Опытный глаз художника помогал искусно смешивать краски цветов, позволяя добиваться гармоничных сочетаний, контрастов и переходов.
Покончив с цветником у дома, Моне на имевшиеся у него средства купил большой заболоченный участок земли, граничивший с его садом, по другую сторону дороги и осушил его. Сделав небольшую канаву, соединившую его участок с рекой Эптой, он смог наполнить водой небольшой, неправильной формы искусственный водоем; через него он перекинул японский мостик, с которого свисало сиреневое и белое кружево душистых глициний. Водоем был засажен кувшинками всех видов, а по краям была устроена живая изгородь из ирисов и стрелолиста. В книге, посвященной Моне («Этот неизвестный Клод Моне»), его пасынок Ж. П. Ошеде заметил, что художнику важнее всего были не столько диковинки, сколько общее впечатление, которое производил его сад. Непрекращающийся процесс создания сада воодушевлял Моне, и он добросовестно изучал торговые каталоги, постоянно заказывая все новую рассаду. Для получения достоверной информации из первых рук он принимал у себя за обедом лучших специалистов-садоводов и особенно сдружился с Жоржем Трюффо. Хотя подобная страсть стоила больших денег, ибо требовалось постоянное присутствие пяти садовников, она оказалась небесполезной, когда художник начал писать кувшинки. Около сотни этюдов и законченных полотен было создано художником на эту тему. Эта серия вызывает особое восхищение, поскольку многие из работ были выполнены Моне во время обострения глаукомы, когда ему угрожала потеря зрения. Именно эти работы, написанные во время болезни, привели основательно изучившего их американского исследователя Альфреда Барра-младшего к заключению, что Моне является одним из родоначальников абстрактного искусства. Сомнительно, что подобную цель ставил перед собой создатель «Кувшинок», тем более что, поправившись после операции, он вновь обрел способность по-особому видеть предметы, ту способность, о которой Одилон Редон восхищенно заметил: «Моне — это всего лишь глаз, но какой!»
Попав в западню абстракционизма, ценители живописи после войны буквально вырывали друг у друга доселе никому не нужные полотна, которые Мишель Моне оставил гнить в мастерской в Живерни, стекла которой были разбиты взрывами американских бомб во время боев за освобождение Франции.
Сад Клода Моне, возрожденный после долгого периода запустения благодаря щедрости американских и французских меценатов, был широко известен уже в начале века. Жорж Клемансо, знавший художника еще со времен «Гербуа» и владевший одним из деревенских домов неподалеку от Живерни, был настолько поражен увиденным, что даже посвятил саду художника небольшую брошюру, в которой писал: «Сад Клода Моне можно считать одним из его произведений, в нем художник чудесным образом реализовал идею преобразования природы по законам световой живописи. Его мастерская не была ограничена стенами, она выходила на пленэр, где повсюду были разбросаны цветовые палитры, тренирующие глаз и удовлетворяющие ненасытный аппетит сетчатки, готовой воспринимать малейшие трепетания жизни».
Кто бы мог подумать, что «Тигру»[91] до такой степени близок стиль конца века? Монтескье и Жан Лорен не написали бы лучше!
Моне и Клемансо были близки, это известный факт, такой же известный, как и лубочная картинка, нарисованная Саша Гитри, на которой изображено, как этот крупный государственный деятель 11 ноября 1918 года спешит в Живерни к Моне с известием о победе.[92] Забавная вещичка! В действительности же это произошло несколько позже, 18 ноября, и Клемансо прибыл в Живерни вовсе не для того, чтобы объявить Моне об окончании войны (об этом уже звонили все колокола в селе, вторя колоколам всех французских церквей), а затем, чтобы сообщить художнику о принятии государственной комиссией его «Кувшинок». Это, без сомнения, тоже была победа, ибо администрация Школы изящных искусств все еще испытывала давление со стороны последних помпьеристов из жюри Салона и руководителей Института и чинила такому решению всевозможные препятствия.
Взяв на тот день выходной, Клемансо спросил друга:
— Итак, чем же мы теперь займемся?
На что Клод Моне ответил:
— Ну что же, нужно начинать заниматься памятником Сезанну!
Эта фраза напрочь перечеркивает тысячи мелких недоразумений, когда-либо возникавших между импрессионистами.