Глава II Римский воин

Ut superbas invidae Carthaginis Romanus arces ureret[33].

(Hor. Epod., Vll)

В дыму, в крови, сквозь тучи стрел

Теперь твоя дорога.

А. С.Пушкин

Римлянин на войне. Почетные венки. Дипломатия и переговоры. Дисциплина. Осада и штурм.

I

Испания мало изменилась со времени Великого Сципиона. По-прежнему то была суровая страна с диким населением, придерживавшимся жестоких обрядов, вплоть до человеческих жертвоприношений. По-прежнему в этой мрачной пустыне, словно оазисы, поднимались приветливые греческие города побережья и римская колония Италика, основанная Публием Африканским Старшим. Наш герой и его друзья быстро убедились, что в зловещих слухах, которые ходили об этой сумрачной стране, не было ни капли преувеличения. Варвары уходили в горы, унося с собой продовольствие и угоняя скот (Арр. Hiber., 52–53). Римляне шли по печальной пустыне. От непрерывных трудов, дурной пищи и напряжения они выглядели усталыми и осунувшимися. Уже много ночей они не смыкали глаз (ibid., 54). Вот в какой угрюмый и неприветливый край судьба забросила того, кто еще так недавно казался всецело погруженным в служение музам и далеким от нужд обыденной жизни!

Но не это тяжелым камнем лежало на сердце Сципиона. Он, которого когда-то называли ленивым, вялым и лишенным римской энергии, мог выносить холод, палящий зной, ветер, дожди, голод, бдения и всевозможные лишения с таким спокойным, неколебимым мужеством, что поражал даже видавших виды солдат, а его отвага вызывала изумление и у врагов, и у друзей. Нет, он мог бы вынести во сто крат большие беды. Дело было в другом.

Консул Лукулл, под началом которого он служил, был никчемнейшим человеком — бездарным, наглым, алчным и лживым[34]. В Испанию он приехал, привлеченный слухами о ее сказочных богатствах. Он мечтал разбогатеть и надеялся, что в дикой стране, далекой от цивилизованного мира, ему все сойдет с рук. Рассказывают, что он без всяких причин начал войну с испанским племенем ваккеев. И ужаснее всего — с помощью самого бесчестного обмана он захватил неприятельский город и перебил множество жителей. «Лукулл, — пишет Аппиан, — покрыл имя римлян позором и поношением» (Hiber., 51–52). Отныне никто из иберов им не верил. На мирные предложения они отвечали язвительным хохотом и спрашивали, неужели римляне полагают, что кто-нибудь еще не знает, как поступили они с ваккеями. Вот что нестерпимым стыдом жгло сердце Сципиона.

В мрачном настроении римляне приблизились к сильному и укрепленному городу Интеркатия. Некоторое время оба войска стояли друг против друга. Вдруг из рядов иберов выехал исполинского роста воин, настоящий великан, в блестящем вооружении и вызвал любого смельчака из римлян на единоборство. Римляне никогда не испытывали расположения к такого рода картинным поединкам в духе гомеровских героев или средневековых рыцарей. Во всех известных нам случаях инициатива исходила не от них, и Ливий не скрывает, что вызов они всегда принимали с большой неохотой. Этим можно объяснить удивительный факт, что у этого храбрейшего в мире народа известно было только три случая знаменитых единоборств, причем два из них относятся к легендарной древности[35]. Римляне считали, что такого рода дуэли больше пристали мальчишкам, чем людям серьезным. Когда вождь италиков вызвал на единоборство Мария, человека безумной отваги, тот отказался. «Если ты великий полководец, ты сразишься со мной!» — воскликнул тот. «Если ты великий полководец, — отвечал Марий, — ты заставишь меня сразиться!»

Вот почему и сейчас никто не отозвался на вызов. Варвар громко расхохотался и назвал римлян трусами. В ту же минуту ряды римлян дрогнули и на середину между армиями выехал всадник. Это был Публий Сципион. Оба войска невольно ахнули: он казался хрупким мальчиком, которого великан кельтибер мог свалить одной рукой. Полибий смотрел не отрываясь, и сердце его замирало от ужаса. Некоторое время римлянин и ибер кружили друг около друга. Наконец варвар нанес сильную рану коню Сципиона. Конь зашатался. Но Публий мгновенно соскочил, не потеряв равновесия. Бой возобновился с новой силой. Несколько раз казалось, что жизнь Публия висит на волоске. Но вот великан рухнул на землю, и Сципион, под восторженные крики товарищей, вернулся к своим (App. Hiber., 224–226; Veil., 1,12; Val. Max., Ill, 2,6; Liu, ep., XLVIII; Polyb., XXXV, 5)[36]. Это событие подняло дух римлян.

Осада города продолжалась. Наконец начался приступ. Небольшой отряд римлян прорвался в город, но был выбит оттуда. Большинство погибло. Отступая в полном беспорядке по незнакомой местности, они попали в болото, где многие утонули. Все это время Сципион совершал настоящие чудеса храбрости. Он первым влез на стену неприятельского города и, очутившись почти один среди врагов, уцелел только чудом (Liu, ер. XLVIII; Val. Max., Ill, 2,6). Увидав, что один из римлян упал под ударами и окружен варварами, он бросился на выручку, прикрыл упавшего своим щитом и пронзил наступавшего врага (Cie. Tusc., IV, 48). Словом, он продолжал вести себя, как бесстрашный породистый пес с львиным сердцем, который не задумываясь бросается на врага, во много раз превосходящего его силой. За личную храбрость он получил золотой венок[37] — красивую корону из золота, украшенную изображением стенных зубцов. Таким венком награждали воина, который первым поднимался на стену неприятельского города. В то же время, по словам Цицерона, он во время боя не терял головы и не впадал в боевое неистовство (ibid).

Итак, римляне потеряли город. «С обеих сторон несли достаточно страданий» (App. Hiber., 54). Все были измучены до предела, положение казалось безвыходным. Римлян уже шатало от переутомления. А мира заключить было нельзя. Ведь консулу никто из иберов не верил. Тут Сципион заявил, что заключит мир сам. Он ушел на переговоры. Все с волнением ждали его возвращения. Наконец он явился и объявил, что мир заключен под его честное слово. Очевидно, иберы уже успели узнать, что этот человек заслуживает абсолютного доверия, а характер у него столь властный, что консул не осмелится и помыслить теперь нарушить заключенный договор. Сципион привез от испанцев не только мир. Он доставил 10 000 теплых плащей и стадо мелкого скота, ведь было холодно и голодно. Римляне были в восторге. Все, кроме Лукулла. Консул с досадой глядел на плащи. Как? Неужели он перенес все муки ради этих тряпок?! Ему нужно было золото и серебро! Но ни золота, ни серебра он не получил. «Это был конец войны с ваккеями, которую Лукулл вел без приказания римского народа», — заключает Аппиан (App. Hiber., 55).

По окончании этой позорной войны римляне удалились на зимние квартиры, где могли хоть немного отдохнуть от трудов и лишений. Но Сципиону судьба готовила не отдых, а новое увлекательнейшее приключение. Лукулл вообразил, что им нужна вспомогательная армия, и решил попросить ее у ливийского царя Масиниссы. Но к Масиниссе удобнее всего было послать Сципиона, ибо его семья была связана самой тесной дружбой с Масиниссой. Вот почему он предложил молодому офицеру отправиться в Африку. Сципион с детства слышал волшебные рассказы о Масиниссе, особенно от Гая Лелия, отца своего друга, который столько лет бок о бок сражался с ним в Африке. Все в этих рассказах должно было пленять воображение мальчика — и чудесные подвиги нумидийца, и его отчаянная отвага, и полная бурных приключений жизнь, и романтическая преданность Старшему Сципиону, и, наконец, безумная страсть к Софонисбе. Вот почему этот царь представлялся ему в волшебном ореоле легенд. «Ничего мне так не хотелось, как встретиться с Масиниссой», — признается он у Цицерона (Cic. De re publ., VI, 9).

Можно себе представить после этого, с каким восторгом принял он предложение Лукулла. Он немедленно отправился в Африку. Переплыв море, он подъехал к границам Ливии и увидел удивительную картину. Среди большой равнины сходились два войска — карфагенян и нумидийцев. Впереди нумидийцев ехал сам девяностолетний царь Масинисса. Естественно, было вовсе не время излагать ему свою просьбу. Сципион потом рассказывал друзьям, что он взобрался на соседний холм и «смотрел на битву с холма, как в театре. Он часто говорил впоследствии, что участвовал во всевозможных сражениях, но никогда не получал такого удовольствия. Ведь он один был совершенно беззаботным, в то время как сражались одиннадцать тысяч человек. Он прибавлял… что только двое до него любовались подобным зрелищем: Зевс с горы Иды и Посейдон с Самофракии, глядя на Троянскую войну» (Арр. Lib., 322–327).

Битва окончилась только поздним вечером. Карфагеняне были разгромлены. Сципион слез с холма, подошел к Масиниссе и назвал себя. Услышав его имя, старик замер, словно громом пораженный. Очнувшись, он «обнял меня и заплакал. Затем, взглянув на небо, воскликнул:

— Благодарю тебя, Великое Солнце[38], и всех вас, небожители, за то, что мне довелось прежде, чем я уйду из этой жизни, увидеть в моем царстве… Публия Корнелия Сципиона, от одного имени которого я вновь молодею. Никогда я не забуду этого самого лучшего и совершенно непобедимого человека!

Я был принят с царской роскошью, и мы проговорили большую часть ночи, причем старик не мог говорить ни о чем, кроме Сципиона Африканского: он помнил буквально все, не только его поступки, но и слова». Так сам Сципион у Цицерона повествует об этой встрече[39]. Он говорит далее, что эти удивительные рассказы, восточное убранство дома и сознание, что совсем рядом с ним находится великий Карфаген, привели его в возбуждение. «Когда мы отправились в спальню, — продолжает он, — …во сне мне приснился Публий Африканский таким, каким я хорошо представлял его себе по восковой маске». Дух ласково заговорил с ним и поднял над окутанной ночью спящей землей. «С какого-то высокого, полного звезд места, сияющего и блистающего, он указал мне на Карфаген и сказал:

— Видишь ли ты этот город, который я заставил подчиниться римскому народу и который вновь начал войны и не может быть в мире?.. Ты сокрушишь его и заслужишь сам то имя, которое досталось тебе в наследство от меня[40]» (Cic. De re publ., VI, 9–1).

Такое странное пророчество будто бы получил в ту ночь под кровом Масиниссы Сципион Младший[41].

Карфагеняне тоже каким-то образом проведали, что у царя нумидийцев гостит человек по имени Сципион. Они страшно взволновались и стали просить, чтобы Публий примирил их с Масиниссой (Арр. Lib., 329; Val. Max., II, 10,4). Но из этого ровно ничего не вышло. Слишком велика была вражда с обеих сторон и слишком непомерны требования царя. Сципион взял отряд, сердечно попрощался с Масиниссой и уехал.


Когда в 150 году до н. э. Публий возвратился в Рим, он прежде всего приложил все усилия к тому, чтобы вернуть Полибия и прочих заложников на родину. Он попросил за ахейцев Катона, самого влиятельного из сенаторов. Ходатайство его имело успех: ахейцам разрешили наконец вернуться домой. Итак, после 17 лет Полибий уезжал в Элладу. Друзья простились. Быть может, они с грустью думали, что им предстоит долгая разлука. Они и не подозревали, как скоро суждено им увидеться и при каких роковых обстоятельствах.

Но для того чтобы понять дальнейшие события, нам надо обратить свои взоры на Карфаген, великую твердыню Запада.

II

«Карфагену пришлось взять на себя руководство в вековой борьбе семитического элемента с арийским. История его есть история этой борьбы, распадающейся на два периода: греческий (до III в. до н. э.), из которого Карфаген вышел победителем, и римский, окончившийся его гибелью» — так писал великий русский востоковед Б. А. Тураев[42].

Карфаген покорил Ливию, Сардинию, Корсику и сделался владыкой Запада. В течение 150 лет завоевывал он Сицилию и был уже почти у цели. Но тут он столкнулся с Римом. Двадцать четыре года без перерыва вели римляне с карфагенянами войну за Сицилию. Кончилась эта война полной победой квиритов, но прошло немногим более двух десятилетий, и пунийцы, покорив богатую Испанию, под предводительством Ганнибала вторглись в саму Италию. 17 лет продолжалась война. Италия была разорена. Ганнибал уничтожил 400 цветущих городов и в одних только битвах перебил 300 тысяч человек. Не раз угрожал он самому Риму. Но вот Публий Корнелий Сципион Африканский Старший отвоевал у пунийцев Испанию, высадился в самой Африке и разбил там карфагенян. Он отнял у них все владения, разбил в битве Ганнибала и, по выражению Аппиана, поставил Карфаген на колени. Теперь Рим держал в руках судьбу своего вековечного врага. Как же с ним поступить? В сенате шли бурные споры. Многие считали, что нужно стереть с лица земли ненавистный город. Но тут неожиданно за пунийцев вступился их великий победитель Сципион. Он говорил, что справедливость и гуманность требуют пощадить побежденного противника. Один из влиятельнейших сенаторов возражал ему:

«Во время войны, отцы сенаторы, надо думать только о том, что выгодно, — говорил он. — И, раз город этот еще могуществен, нужно тем более остерегаться его вероломства… И, раз мы не можем заставить его отказаться от вероломства, надо отнять у них их могущество. Сейчас самый подходящий момент, чтобы уничтожить страх перед карфагенянами… и нечего ждать, пока они вновь окрепнут. Что же до справедливости, то, мне кажется, она не касается города карфагенян, которые в счастье со всеми несправедливы и надменны, а в несчастье умоляют, а когда добьются своего, вновь преступают договоры. И вот их-то, говорит он (Сципион. — Т. Б.), надо спасти, боясь возмездия богов и ненависти людей! Я же полагаю, — что сами боги довели карфагенян до такого положения, чтобы они наконец получили возмездие за нечестия, которые они совершили в Сицилии, Испании и в самой Африке против нас и против других, ибо они постоянно заключали договоры, скрепляли их клятвами, а потом творили злые и ужасные дела. Я напомню вам о том, как поступали они не с нами, а с другими народами, чтобы вы увидали, что все обрадуются, если карфагеняне будут наказаны.

Они перебили всех поголовно жителей знаменитого испанского города Сагунта, бывшего с ними в договоре, хотя те их ничем не обидели. Заключив договор с союзной нам Нуцерией и поклявшись отпустить жителей с двумя одеждами, они заперли сенат в баню и подожгли ее, так что те задохнулись, а уходящий народ закололи копьями. А заключив договор с ахерранами, они бросили их сенат в колодец, а колодец засыпали… Долго было бы рассказывать, как поступал Ганнибал с нашими городами и лагерями… Скажу только, что он обезлюдил 400 наших городов. Они мостили реки и рвы, бросая туда наших пленных, других кидали под ноги слонам, третьим приказывали сражаться друг с другом, ставя братьев против братьев и отцов против сыновей… Вот до чего они доходят в своей безрассудной жестокости.

Какая же может быть жалость, какое сострадание к людям, которые сами никогда не проявляли к другим ни доброты, ни умеренности? К тем, кто, как сказал Сципион, не оставили бы даже имени римлян, будь мы в их руках? И на их договоры и клятвы мы будто бы можем положиться? Неужели? Да есть ли договор, есть ли клятва, которую они не попрали бы! Так не будем подражать им, говорит он. Но какой договор мы нарушаем?.. Так не будем, говорит он, подражать их жестокости. Значит, он предлагает стать друзьями и союзниками этих свирепых людей? Ни того, ни другого они не достойны».

Сципион Старший[43] возражал на это следующее:

«Не о спасении карфагенян мы теперь заботимся, отцы сенаторы, но о том, чтобы римляне были верны по отношению к богам и имели добрую славу среди людей, дабы не поступить нам более жестоко, чем сами карфагеняне… Не следует в таком деле забывать о гуманности, о которой мы так заботились в менее серьезных делах… Пока с тобой сражаются, надо бороться, но, когда противник падет, его надо пощадить. Ведь среди атлетов никто не бьет упавшего, даже многие звери щадят упавшего противника. Ведь прекрасно, если счастливые победители страшатся гнева богов и ненависти людей. Вспомните все, что они нам причинили, и вы увидите, какое это страшное деяние судьбы, что об одной жизни молят ныне те, кто так прекрасно состязался с нами из-за Сицилии и Испании… Благородно и благочестиво не истреблять племена людей, но увещевать их… Что такое претерпели мы от карфагенян, что заставило бы нас изменить свой характер?.. Я вам советую пожалеть их… Нет ничего страшнее безжалостности на войне, ибо божеству она ненавистна» (Арр. Lib., 248–257).

Сципион был в то время так велик и могуществен, что римляне уступили его мнению. Карфаген сохранил свои законы, свою свободу и автономию. Он не платил римлянам дани и не принимал в свои стены римских войск. Но он лишился всех своих иноземных владений, оружия и боевого флота, он не должен был воевать ни с кем без разрешения римлян. Освобожденная из-под его власти Ливия приобретала свободу под властью местного царя Масиниссы, друга римского народа.

Римляне не могли не гордиться великодушием своего вождя. Один из ораторов того времени писал: «Римский народ победил пунийцев справедливостью, победил оружием, победил милосердием» (Her., IV, 19).

Прошло 50 лет, и Карфаген, оставленный некогда Сципионом жалким и униженным, вновь расцвел. Он опять разбогател благодаря морской торговле. Роскошью и богатством он, пожалуй, превосходил своего великого победителя. Кроме того, карфагеняне презирали глупую гордость и свободолюбие римлян, а потому чувствовали себя отлично, несмотря на былые унижения. Все было бы хорошо, если бы не Масинисса.

Этот бывший разбойник с помощью Сципиона стал одним из величайших царей мира. Он властвовал над огромной страной, жителей приучил к оседлой жизни, а сам превратился в настоящего эллинистического монарха. Но у нумидийца был волчий аппетит, и ему всего было мало. Видя, что Карфаген слаб и унижен, он стал отнимать у беззащитного соседа область за областью (182–150 гг. до н. э.).

Пунийцы лишены были возможности обороняться. Их единственными защитниками были римляне. И вот теперь из Африки шли посольства за посольствами и умоляли сенаторов избавить их от этого демона Масиниссы. Римляне посылали в Африку уполномоченных, но они оказались не в силах примирить пунийцев с ливийским царем. Говоря откровенно, они действовали вяло, вели себя двусмысленно и явно мирволили Масиниссе. Причины слишком ясны. Даже самые справедливые и мудрые люди — а я далеко не уверена, что все римские послы были такого рода людьми, — так вот, даже самые справедливые и мудрые люди не могут быть вполне объективны, если спорят их смертельный враг и лучший друг. Между тем карфагеняне были злейшими врагами Рима, Масинисса же, как считали сами римляне, спас их своей верностью.

Масинисса прекрасно понимал свое положение и отлично им пользовался. Он был лукав, изворотлив и способен всегда выйти сухим из воды. Он умел дать понять квиритам, что Карфаген может в любую минуту взяться за старое и напоминал, что он, Масинисса, неусыпно стоит на страже. Мог ли Рим после этого оттолкнуть от себя нумидийца? Да и политический расчет требовал быть любезнее с Масиниссой: ведь оттолкнуть его от себя значило бросить в объятия Карфагену. Масинисса понял свою безнаказанность и наглел не по дням, а по часам. И он продолжал свои разбойничьи нападения. Но при этом царь Ливии преследовал тайную цель. Масинисса был человек масштабный. Его прельщала вовсе не перспектива немного пограбить или несколько расширить свои владения. Нет, он мечтал присоединить к себе сам Карфаген и стать хозяином огромной империи, объединяющей всю Северную Африку. Но римляне не могли допустить создания финикийско-ливийской державы. Они знали, что Масинисса уже стар, его дети получили пунийское воспитание и вскоре окажется, что не Карфаген завоеван ливийцами, а пунийцы вновь присоединили к себе потерянную и теперь объединенную Ливию. А тогда — римляне убеждены были в этом твердо — Риму конец. Надо было что-то срочно предпринимать. В Риме сложилось две партии.

Во главе одной был старик Катон. В юности он сражался против Ганнибала и видел своими глазами разорение Италии. Он смертельно ненавидел Карфаген и меньше всего склонен был прощать своих врагов и «увещевать их». Нет, он скорее готов был уничтожить их с корнем. Пока был жив Сципион, пока Рим был занят другими войнами, он еще мирился с существованием Карфагена. Кроме того, он воображал, что это жалкий, морально и физически сломленный город. Но вот ему пришлось побывать в пунийской столице (153 г. до н. э.). «Найдя город не в плачевном положении и не в бедственных обстоятельствах… но… сказочно богатым, переполненным всевозможным оружием и военным снаряжением и потому твердо полагающимся на свою силу, Катон решил, что теперь не время заниматься делами нумидийцев и Масиниссы и улаживать их, но что, если римляне не захватят город, исстари враждебный им, а теперь озлобленный и невероятно усилившийся, они снова окажутся перед лицом такой же точно опасности, как и прежде… Вернувшись, он стал внушать сенату, что прошлые поражения и беды, по-видимому, не столько убавили карфагенянам силы, сколько безрассудства, сделали их не беспомощнее, а опытнее в военном деле, что… они начинают борьбу против римлян и, выжидая только удобного случая, под видом исправного выполнения мирного договора готовятся к войне» (Plut. Cat. mai., 26).

Теперь Катон со свойственной ему энергией, настойчивостью и упорством добивался только одного — разрушения Карфагена. То он напоминал все те ужасы, которые совершил Ганнибал в Италии, то рисовал современное могущество Карфагена. «Ганнибал рвал на куски и терзал италийскую землю», — писал он (Cato, fr. 187). Комментируя это место, Геллий пишет: «Катон говорит, что Италия была истерзана Ганнибалом, ибо невозможно придумать такого бедствия, такого свирепого или бесчеловечного поступка, который она в то время не вытерпела бы» (Gell., II, 6, 7). Они зарывали людей по пояс в землю, раскладывали вокруг огонь и так их умерщвляли», — говорит Катон в другой речи (Cato, jr. 193). Возможно, ему же или одному из его сторонников принадлежит другой весьма выразительный отрывок: «Кто так часто нарушал клятвы? Карфагеняне. Кто вел войну с такой ужасной жестокостью? Карфагеняне. Кто искалечил Италию? Карфагеняне. Кто требует себе безнаказанности? Карфагеняне» (Her., IV, 20).

Катон знал, что римляне не могут остаться глухи: три поколения выросли в страхе перед пунийцами. Пусть теперь Карфаген выглядит смиренным: точно таким он казался перед самой Ганнибаловой войной. С тех пор Катон заканчивал все свои выступления знаменитыми словами: «Я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен».

Когда он произносил это в сенате, со своей скамьи немедленно вскакивал Сципион Назика[44], глава второй партии, и говорил: «А я полагаю, что Карфаген должен существовать!» Назика был племянником Великого Сципиона и его зятем. Его отличали ум и мягкость: его прозвали Corculum, что значит «Сердечко, Умница». Он считал себя наследником политики Сципиона и потому неизменно защищал Карфаген. Карфаген был злейшим врагом Рима, Карфаген был для греков и латинян воплощением всех человеческих пороков, Карфаген стоил римлянам тысячи хлопот и тревог, Карфаген не мог любить ни один италиец, не мог любить его и Назика. Почему же он так упорно и так страстно его защищал и боролся за него с Катоном до последнего?

Дело в том, что Карфаген был не просто городом, а символом — символом римской гуманности. Сколько бы раз потом ни возникал вопрос о том, что делать с тем или иным городом или племенем, согрешившим против римлян, всегда можно было сказать: посмотрите на Карфаген. Есть ли во всей вселенной город, который совершил против нас больше преступлений, который был бы злейшим врагом нашего государства? И все-таки он стоит, мы даже не лишили его самоуправления, не обложили данью, и он живет и благоденствует. А вы за незначительный проступок хотите наказать несчастных галлов или иберов! Он боялся, что гибель Карфагена может стать началом крутого поворота в римской политике и отказа от принципа гуманности, провозглашенного Сципионом Старшим[45].

А между тем обстановка все более накалялась: из Карфагена доходили все новые тревожные слухи — карфагеняне собрали огромные запасы дерева для постройки боевого флота, карфагеняне собрали огромное количество оружия, наконец, карфагеняне собрали огромное войско — и все это вопреки договору. Катон вопиял, спрашивая, чего же еще ждать. «Карфагеняне уже наши враги! — кричал он. — Ведь тот, кто приготовил все против меня, чтобы начать войну в любое удобное для него время, уже мне враг, хотя бы еще и не поднял оружия» (Cato.fr. 195). Но Назика продолжал с ним упорно спорить (Liv., ер., XLVII–XLVIII). Масло в огонь непрерывно подливал Масинисса. Он и его сын Гулусса все время доносили, что Карфаген собирает силы, чтобы напасть неожиданно на римлян (Liv., ер., XLVIII).

Но несмотря ни на что, в сенате снова победил Назика. Он каким-то образом убедил квиритов, что они, так гордящиеся своей справедливостью, сами являют перед всем миром вопиющий пример пристрастия, фактически решая все споры в Африке в пользу Масиниссы. И вот по его настоянию в Карфаген было отправлено посольство, очевидно, состоявшее из его сторонников, чтобы загладить эту несправедливость. Заодно они должны были узнать, что делается в городе и верны ли грозные слухи (151 г.).

Но, видимо, само божество решило погубить Карфаген. По иронии судьбы случилось так, что как раз в тот момент, когда в Риме победила партия Назики, у пунийцев к власти пришли демократы во главе с некими Газдрубалом и Гйсконом. Они считали, что необходима победоносная война с Масиниссой и Римом. Тем временем римское посольство, ничего не подозревая, прибыло в город; их провели в выложенный золотыми плитками огромный храм Эшмуна, где обычно собирался Совет. Послы сперва слегка пожурили карфагенян за то, что те вопреки договору держат войско и оружие, а затем объявили, что намереваются решить спор Масиниссы с пунийцами в пользу последних. И тогда, видя, что Совет может уступить, вскочил Шскон. Он открыто призвал к войне и наговорил такого, что члены Совета ринулись на римлян и едва не разорвали их в клочья. Но послы успели бежать.

Посольство вернулось в Рим, и почти одновременно прибыл Гулусса и предупредил, что все слухи подтвердились: Карфаген набирает огромную армию и спешно строит флот. Можно себе представить, в какой ужас пришли римляне, когда услыхали все это. Значит, у пунийцев огромные силы, они уверены в себе и к власти пришла партия, жаждущая войны. Катон кричал, что надо сейчас же, не медля ни минуты, объявлять войну. Но даже в этот роковой момент Назика заявил, что не видит законного повода к войне. Каким-то чудом ему опять удалось убедить отцов сенаторов. Решено было послать посольство и потребовать, чтобы карфагеняне распустили армию и сожгли флот, а в случае отказа объявить войну.

Тем временем Газдрубал действовал. Он собрал армию и двинулся против Масиниссы, то есть открыто разорвал мирный договор с Римом и сжег мосты. Это была та самая война, исход которой видел, сидя на холме, наш герой. Римляне попытались было удержать пунийцев, но Газдрубал их и слушать не стал. И послы удалились. Это был конец. В эпитоме Ливия читаем: «Карфагеняне вопреки договору начинают войну с Масиниссою… Этим они навлекают на себя римскую войну» (Liv, ер., XLVIII).

Как только война была объявлена, буквально хлынул поток добровольцев. «Всякий из граждан и союзников стремился на эту войну», — пишет Аппиан (Lib., 75), и это показывало истинные настроения италийцев, которые буквально рвались выступить против Карфагена и сдерживаемы были сенатом.

III

Нет никакого сомнения, что карфагенские демократы взяли курс на войну с Римом. Они не могли быть настолько наивны, чтобы не понимать, что делают. Вопреки договору они собрали армию и оружие, они отвергли римское посредничество. Они нанесли страшное оскорбление послам, чего Рим никому и никогда не прощал. Наконец, они перешли от слов к делу и объявили войну Масиниссе.

На что они надеялись? Очевидно они полагались на свое богатство и на огромные запасы оружия, которые им удалось скопить. Сам этот факт показывает, что пунийцы втайне мечтали о реванше. Необыкновенные успехи последней войны вселяли в них бодрость. Не сомневаюсь, что на площади перед разъяренной и взбудораженной толпой демократы напоминали о великих победах Ганнибала и кричали о разрушении Рима. Это было какое-то безумное ослепление. Бесконечные посольства, которые слали к ним теперь квириты, только укрепляли их уверенность в себе. Им казалось, что Рим их боится. Роковое заблуждение. Неужели карфагеняне за столько лет знакомства с римлянами их не узнали?! Ведь квириты обычно всегда колебались, тянули и медлили перед началом войны, но, раз начав, действовали с непреклонной решимостью.

Начиная войну, демократы хотели прежде всего разделаться с Масиниссой, справедливо считая его самым надежным союзником Рима. Но все случилось совсем не так, как они предполагали. Престарелый царь наголову их разбил, и Газдрубал потерял всю свою армию. Только теперь карфагеняне осознали весь ужас своего положения. Они разбиты. У них нет армии. А они уже объявили войну Риму!.. И на них напал панический ужас. Всю вину немедленно свалили на демократов. Разъяренная толпа разорвала бы их в клочья, но Газдрубал с товарищами успел бежать. Их заочно приговорили к смерти. Газдрубал собрал вокруг себя людей, сделался разбойником и стал грабить поля Карфагена.

Подумав, пунийцы решили, что у них есть одно средство к спасению — пасть к ногам римлян и, рыдая и бия себя в грудь, униженно умолять о милости. Они очень хорошо помнили, что это средство всегда действовало на Сципиона Старшего и, что бы они ни сделали, им все сходило с рук И вот они послали посольство в сенат. Увы! Они глубоко заблуждались. Как только Газдрубал объявил войну римлянам, в их сердце проснулся страх — знаменитый пунийский страх[46], о котором столько говорят современники. Проснулась и старинная ненависть, которая всегда тлела в их душе, как засыпанный пеплом костер. Они видели перед собой своих смертельных исконных врагов. Правда, те плакали и ползали у их ног. Но римляне придавали очень мало значения этим слезам. За сто лет знакомства они успели хорошо изучить карфагенян. Они прекрасно знали, что те «в несчастье умоляют, а когда добиваются своего, вновь преступают договоры» (Арр. Lib., 62). Сенаторы были убеждены, что сейчас карфагеняне просто хотят выиграть время. И когда пунийцы объявили, что приговорили к смерти виновника войны Газдрубала, сенаторы сухо спросили, почему же он приговорен не прежде, а после поражения, и выслали послов вон.

И тут Утика, финикийский город, соседствующий с Карфагеном, его надежнейший оплот, который прикрывал пунийцев при Сципионе, отправил послов в Рим и сдался на милость римлян. Эта измена окончательно сразила пунийцев. Они снова послали в Рим послов и спросили, что они должны сделать, чтобы загладить свою вину перед квиритами, и получили краткий и загадочный ответ: «Удовлетворить римлян».

Некоторое время карфагеняне ломали себе голову над тем, как же удовлетворить римский народ, и наконец отправили новое посольство, чтобы спросить, что же сенаторы имели в виду. Римляне отвечали, что карфагеняне сами это хорошо знают (App. Hb., 74; Diod., 32, 3). Долго думали карфагеняне. И наконец они решились «отдать себя на милость римлян». Это выражение означает, что народ передает себя в полное рабство римлян, так что те имеют право продать немедля их всех. Единственное, что римляне должны им сохранить, это жизнь. Итак, карфагеняне выбрали рабство, но жизнь. Впрочем, они знали, что квириты всегда милостивы к тем, кто передал себя им в руки, и надеялись на их снисходительность. Послам были даны неограниченные полномочия, чтобы они по возможности постарались избежать рокового шага, но если уж другого средства не будет, отдали бы город в рабство. «Послы карфагенян прибыли в Рим, когда консулы с войсками вышли из города, а потому за недостатком времени послы не рассуждали более и предоставили свое отечество римлянам на усмотрение» (Polyb., XXXVI, 3, 7–8). И тогда у римлян появился план, как сделать Карфаген абсолютно неопасным, в то же время не проливать римской крови и сохранить принцип гуманности. Увы! Ничему из этого не суждено было случиться.

Сенаторы выслушали карфагенян, похвалили их мудрое решение и объявили, что оставят карфагенянам свободу, самоуправление, все их имущество и всю территорию, но прежде они должны выполнить ряд требований консулов, которые уже отплыли в Африку. Карфагеняне были обрадованы ответом римлян, но в то же время их терзала мучительная тревога, ибо они заметили, что сенаторы, говоря о милостях пунийцам, не произнесли одного слова «город» (Polyb., XXXVI, 4,4—9). Но отступать было уже поздно.

Консулы Маний Манилий и Марций Цензорин высадились в Утике в 149 году. Прежде всего они потребовали у Карфагена 300 знатных заложников. Карфагеняне проводили их с воплями, они голосили и били себя в грудь (Арр. Lib., 77). Затем консулы приказали пунийцам выдать все оружие, флот и катапульты. Карфагеняне смутились и поспешно возразили, что никак не могут этого сделать: дело в том, что вождь демократов и патриотов Газдрубал собрал большую шайку и грабит окрестности. Консулы отвечали, чтобы они не волновались — это уже забота римлян.

И вот в римский лагерь повезли оружие. «Это было замечательное и странное зрелище, когда на огромной веренице повозок враги сами везли своим врагам оружие», — говорит Аппиан. Тогда обнаружилось, как велики были силы города: римлянам карфагеняне выдали больше двухсот тысяч вооружений и две тысячи катапульт»[47] (Polyb., XXXVI, 6, 7; ср.: App. Lib., 78–80). Римляне внутренне содрогнулись, как содрогнулся бы человек, бросивший камень в кусты и обнаруживший там убитую исполинскую ядовитую кобру. Ведь все это оружие готовилось против них!

И тогда послы карфагенян явились к консулам, чтобы выслушать их последнее требование. Они прошли весь римский лагерь. Они двигались через бесконечные ряды неподвижных легионеров, которые стояли по обеим сторонам в блестящем вооружении, с высоко поднятыми значками. Наконец они приблизились к возвышению, на котором сидели оба консула. Оно огорожено было протянутой веревкой. К изумлению и ужасу послов консулы молчали. Они взглянули на них и похолодели — лица их были грустны и мрачны, как на похоронах. Наконец консулы переглянулись и один из них, Цензорин, который считался красноречивее, «встал и печально произнес следующее:

— Выслушайте теперь мужественно последнее требование сената, карфагеняне. Удалитесь ради нас из Карфагена, вы можете поселиться в любом другом месте ваших владений в восьмидесяти стадиях[48] от моря: а ваш город решено разрушить».

Больше он уже ничего не смог сказать. Послы завыли, они, как безумные, вопили, катались по земле, бились об нее головой, разрывали одежду и терзали тело ногтями. Они проклинали римлян страшными проклятиями и обрушили на их головы поток площадной брани, столь неистовой и грубой, что те решили даже, что карфагеняне специально их оскорбляют, чтобы они в гневе убили послов и совершили тем самым страшное нечестие.

Потом они вдруг оцепенели и лежали на земле, как мертвые. «Римляне были поражены, и консулы решили все терпеливо переносить». Но тогда карфагеняне приподнялись и с воплями стали оплакивать себя, жен и детей, а жрецы, бывшие тут же, раскачиваясь, причитали. Они так жалобно плакали, что римляне заплакали вместе с ними.

Увидев слезы на их глазах, карфагеняне вскочили и, протягивая руки к консулам, принялись умолять их сжалиться. Они просили не проявлять нечестия к их алтарям и храмам, не осквернять могилы их предков. Но лица консулов были по-прежнему угрюмы и печальны. Цензорин заговорил снова:

— Нужно ли много говорить о том, что предписал сенат? Он предписал, и это должно быть исполнено. И мы не имеем права отсрочить того, что нам приказано выполнить… Это делается ради общей пользы, карфагеняне, для нашей, но еще даже больше для вашей… Море всегда напоминает вам о вашем былом могуществе и тем ввергает в беду. Из-за него вы старались захватить Сицилию и потеряли Сицилию. Переправились в Иберию и потеряли Иберию. Й после заключения мира вы грабили купцов, особенно наших, и, чтобы скрыть это, топили их, а когда вас уличили, вы откупились от нас Сардинией.

…Ибо, карфагеняне, самая спокойная жизнь это жизнь на суше, в тиши, среди сельских трудов. Правда, выгоды там, может быть, и меньше, но зато доход от земледелия надежнее и безопаснее, чем от морской торговли. Вообще город на море мне представляется скорее каким-то кораблем, чем частью земли: он испытывает словно бы непрерывную качку в делах и перемены, а город в глубине страны наслаждается безопасностью, ибо он на земле… И не притворяйтесь, что вы молите за святилища, алтари, площади и могилы. Могилы останутся на месте. Вы сможете, если угодно, являться сюда и приносить умилостивительные жертвы теням и совершать обряды в святилищах. Мы уничтожим другое. Ведь вы приносите жертвы не верфям, не стенам несете умилостивительные дары. И потом, переселившись, вы построите новые очаги, святилища и площади, и скоро они станут для вас родными, ведь вы так же покинули святыни Тира и создали в Ливии новые святыни и теперь считаете их родными. Коротко говоря, поймите, что постановили это не из ненависти, но для общего согласия и безопасности. Вспомните, что мы переселили некогда в Рим Альбу, вовсе не из вражды — она была нашей метрополией, и не из ненависти — мы, напротив, ее высоко чтили, но ради общей пользы, и это принесло благо обеим сторонам.

При этом мы позаботились о том, чтобы вам было удобно сообщаться с морем и вы легко могли бы ввозить и вывозить продукты; ведь мы велим вам отойти от моря не на большое расстояние, а только на восемьдесят стадиев. А сами мы, говорящие вам это, находимся на расстоянии сотни стадиев от моря. Мы даем вам выбрать место, какое вы хотите, и, переселившись, вы сможете там жить по своим законам. Об этом как раз мы и говорили раньше, обещая, что Карфаген останется автономным, если он будет нам повиноваться, ибо Карфагеном мы считаем вас, а не землю (Арр. Lib., 78–89; Diod., XXXII, 6).

Тогда послы поднялись и поплелись домой. Часть, правда, разбежалась по дороге, предвидя дальнейшие события. Карфагеняне ждали их возвращения в диком нетерпении. Одни носились по городу и рвали на себе волосы, другие забрались на стены, высматривая послов. Наконец те появились. Пунийцы ринулись на них всей толпой и едва не раздавили их и не разорвали. Но послы молчали. Они направились в Совет, только время от времени били себя кулаками по голове и издавали вопли (Diod., XXXII, 6,4). Взволнованный народ, еще ничего не зная, вопил вместе с ними. Послы вошли в Совет. Толпа понеслась за ними, окружила здание плотным кольцом и затихла, ловя каждый звук. И вдруг изнутри раздался душераздирающий вопль. Толпа кинулась вперед, вышибла двери и ворвалась в храм. Здесь им открылась страшная правда. «И тут начались несказанные и безумные стенания». Одни кинулись разрывать на части послов, которые принесли дурные вести, другие — терзать и мучить старейшин, посоветовавших выдать оружие, третьи носились по городу, хватали тех италийцев, которые случайно находились в Карфагене, и предавали их самым изощренным мучениям, крича, что они заплатят им за грехи римлян. Женщины, как фурии, носились по улицам, завывая и бросаясь на каждого (Арр. Lib., 91–93; Polyb., XXXVI, 7).

Но через несколько дней город преобразился. Вместо повального безумия их охватила лихорадочная решимость. Карфагеняне готовы были стерпеть все, даже рабство — сдались же они на милость римлян. Одного только они не могли стерпеть — потерю денег. А приказ римлян означал для них конец морской торговли, а значит, и богатств. Думать, что эти старые пираты и торгаши займутся земледелием, было просто смешно. Ради денег они завоевывали Сицилию, ради денег они сражались с римлянами, ради денег они выдали им Ганнибала и теперь скорее готовы были все умереть, чем уступить свои деньги. Они освободили рабов, вызвали назад Газдрубала с его шайкой и назначили главнокомандующим. Все мужчины и женщины день и ночь работали на оружейных фабриках, изготовляя новое оружие. Всех женщин остригли наголо и из их волос вили веревки для катапульт.

А консулы спокойно стояли близ Утики и ждали, когда бедные карфагеняне успокоятся и насытятся плачем. Когда же они наконец двинулись вперед, перед ними был вооруженный до зубов город, полный отчаянной решимости защищаться до конца.


Как было сказано, чуть ли не весь Рим мобилизован был на войну. Военным трибуном IV легиона был Публий Корнелий Сципион. Полибий едва успел возвратиться на родину и вникнуть в дела Ахейского союза, которые показались ему ужасными, как неожиданно получил письмо от консула Мания Манилия. Маний очень вежливо писал, что просит ахейцев оказать ему дружескую услугу и, если возможно, прислать Полибия. Я, рассказывает Полибий, конечно, немедленно отложил все дела, и отправился в лагерь римлян. Но по дороге он узнал, что карфагеняне уже выдали оружие и война закончена. Историк возвратился обратно. Но только он успел вернуться, как получил новое письмо, теперь уже, видимо, от своего воспитанника, который сообщал, что война не кончилась, а только началась. И Полибий, забыв обо всем на свете, помчался в Африку к Сципиону (Polyb., XXXVII, 3).

IV

Карфаген расположен был на полуострове: с севера его омывал морской залив, с юга — озеро, которое летом, по-видимому, превращалось в настоящее болото. Озеро отделено было от моря узкой, как лента, косой, не более 0,5 стадия шириной (ок. 92 м). С материком город соединял перешеек, шириной 25 стадиев (ок. 4,6 км). Этот перешеек изрезан был оврагами, порос непроходимым кустарником и изобиловал крутыми холмами. Словом, город надежно укреплен был самой природой. Карфаген опоясывали мощные стены. Со стороны моря была только одна стена, так как здесь город обрывался отвесными скалами. От материка же Карфаген отделяли три исполинские стены. «Из этих стен каждая была высотой 30 локтей (ок. 15 м), не считая зубцов и башен, которые отстояли друг от друга на расстоянии двух плетров (ок. 60 м)». Ширина стен была до 8,5 метра. Кроме того, город опоясывал громадный ров. Внутри Карфаген разделен был на три части: кремль Бирса, расположенный на высоком, крутом холме; площадь, лежавшая между этим холмом и гаванью; и пригород Мегара. Каждая часть была окружена внутренней стеной (Polyb., 73,4–5; App. Lib., 95)[49].

В полной растерянности стояли консулы перед исполинской крепостью. В конце концов, собравшись с духом, они пошли на штурм. Манилий двинулся со стороны материка, Цензорин — с болот и моря, омывавшего город с востока. Но они были отброшены. Они приступили снова и снова были отброшены. Наконец им удалось пробить брешь в стене. Римляне ринулись внутрь. Лишь один офицер не последовал за другими и удержал свой отряд. Вскоре римляне в полном смятении повалили из отверстия, а за ними неслись пунийцы. И тогда этот офицер, державший свой отряд в боевой готовности, ударил на врагов и прикрыл отступление римлян. Офицер этот был Публий Корнелий Сципион. Тогда он впервые спас римское войско (Арр. Lib., 97–98).

Этот случай отбил у консулов охоту штурмовать город. Они решили перейти к правильной осаде. Они отступили и расположились в двух укрепленных лагерях: Манилий — на перешейке, Цензорин — у озера. Настало лето. Взошел знойный Сириус. Безжалостное африканское солнце сжигало все вокруг. От болота потянуло зловонием, а огромные стены Карфагена загораживали доступ свежего морского воздуха. В лагере открылись болезни. Цензорин в конце концов вынужден был бросить это место и перейти ближе к заливу. А вскоре он вообще уехал в Рим. Командовать остался Маний Манилий. Консул был человек мягкий, добрый, честный, образованный, прекрасный юрист, но завоевание Карфагена оказалось задачей не по нему. В неожиданных ситуациях он неизменно терялся и не знал, что предпринять. В довершение всех бед он был абсолютно неспособен поддерживать дисциплину в армии. Молодые офицеры были с ним непростительно дерзки. К тому же война тянулась уже много месяцев и приобрела позиционный характер. Каждый офицер стал как бы независимым начальником. Они сами начинали боевые действия, заключали временные перемирия, а на консула смотрели с презрением (Арр. Lib., 102; 101; Diod., XXXII, 7).

Вот тут-то на римское войско обрушилась новая пагуба, а именно Гамилькар Фамея. То был, по словам Полибия, пуниец цветущего возраста, сильного, крепкого сложения, великолепный наездник и отчаянный смельчак (Polyb., XXXVI, 8). Он был начальником карфагенской конницы, но вел себя совершенно независимо и фактически стоял во главе партизанского отряда. Этот-то Фамея был для римлян хуже чумы. Он прятался в зарослях, лощинах, оврагах. Но стоило какому-нибудь легиону выйти на фуражировку — трибуны делали это по очереди, — как Фамея «вдруг налетал на них из своих тайных убежищ, как орел», причиняя страшный урон, и исчезал (Аппиан). Римляне стали бояться Фамеи как огня. Они шли на фуражировку, как на смерть, зная, скольким не суждено будет вернуться. Был только один отряд, который выходил из лагеря совершенно спокойно. То был отряд Сципиона. Ни разу страшный Фамея не решился на него напасть. Он даже близко не показывался, если на фуражировку шел Публий, хотя и не робкого был десятка, замечает Полибий (Арр. Lib., 101; Polyb., XXXVI, 8, 1–2).

Сципион был самым популярным человеком в римском лагере. Римлянам он внушал восторженную любовь, врагам — глубокое уважение. Отряд Сципиона резко отличался от остального войска, где послушание и дисциплина пошатнулись. Воины его всегда двигались в строгом порядке. Во время фуражировки он оцеплял поляну конниками и сам непрерывно объезжал ряды. Если кто-нибудь из пехотинцев хоть немного выходил из очерченного Сципионом круга, его строго наказывали (Арр. Lib., 100). Солдаты повиновались малейшему знаку своего трибуна. Быстрые, собранные, стремительные, они готовы были в любую минуту броситься на помощь тому, кто в ней сейчас нуждался.

И карфагеняне знали Сципиона. И никто из них не рисковал встретиться с ним в битве. Но он стал известен пунийцам не только этим. Как я уже говорила, в те дни часто случалось, что отдельные отряды заключали временное перемирие. И вот другие офицеры зачастую нарушали слово и нападали на отступающих врагов. Публий же не только свято блюл клятву, но, дав слово врагам, сам провожал их до лагеря, чтобы никто не мог на них напасть. В конце концов пунийцы стали заключать договоры только в присутствии Сципиона (Арр. Lib., 101; Diod., XXXII, 7). С пленными он обращался неизменно ласково и мягко. «Вследствие этого по всей Африке распространилась справедливая молва о нем» (Diod., XXXII, 7). Надо быть откровенными — славу ему прибавляло его имя. И в Риме оно звучало прекрасно, но только в Африке он осознал его почти магическую силу: оно, как некое «Сезам, откройся!», растворяло перед ним все двери.

Между тем консул решительно ничего не предпринимал. Газдрубал, видя его неуверенность, смелел не по дням, а по часам. Он задумал повторить подвиг Сципиона Великого, который ночью ворвался в лагерь карфагенян, сжег его и уничтожил все войско. И вот однажды ночью Газдрубал напал на римский лагерь. Все были в полном смятении, войско охватила паника, как всегда бывает при ночных нападениях. Консул совершенно потерял голову. Между тем Сципион вскочил, поднял свой отряд и они стремительно проскакали через весь лагерь, выехали в ворота, противоположные тем, возле которых находился Газдрубал, обогнули лагерь и ударили пунийцам в тыл. Не ожидавший такого отпора, Газдрубал в свою очередь смешался и отступил (Арр. Lib., 99). Так Сципион во второй раз спас римское войско.

Через несколько дней последовала новая ночная тревога. В темноте карфагеняне появились возле кораблей с явным намерением уничтожить римский флот. Врагов было много, римляне не готовы были к отпору. Манилий, как всегда, растерялся и приказал никому не выходить из лагеря. Но ничто в мире не могло удержать Сципиона. Никто не успел опомниться, а он уже вскочил на коня и только со своим маленьким отрядом выехал из лагеря и поскакал во весь опор прямо к гавани. У него было всего 640 всадников. По дороге он дал воинам строжайший приказ не вступать в бой — их всего несколько сотен против огромной армии — и повиноваться каждому его слову. По приказу Сципиона, римляне взяли зажженные факелы и, разделившись на маленькие отряды, стали быстро проезжать мимо гавани. Описав круг, каждый отряд возвращался и вновь проезжал мимо Газдрубала. Пуниец решил, что против него вышло огромное войско, и поспешно ретировался. Так Сципион в третий раз спас римлян. «Имя его было у всех на устах» (Арр. Lib., 101).

Чудесное спасение лагеря и флота, видимо, ободрило Манилия. Он задумал наконец сам нанести удар карфагенянам. Он решил взять Неферис. То был мощный город, расположенный в горных теснинах и окруженный бурной рекой, — оплот и защита Карфагена. Взять Карфаген, не захватив Нефериса, было невозможно. Поэтому сама по себе мысль пойти на Неферис была весьма здравой. Вопрос заключался лишь в том, мог ли это сделать Манилий.

Войско шло вперед. Местность была вся изрезана оврагами, покрыта густыми зарослями, то здесь, то там вздымались крутые холмы. Сципион осмотрелся и решительно заявил, что из предприятия не выйдет ничего хорошего. Но все-таки римляне пошли дальше. Они достигли быстрой реки. На другом берегу поднимались ущелья; среди скал и расселин на высотах были воины Газдрубала. Сципион остановился, внимательно оглядел противоположный берег и сказал, что надо немедленно поворачивать назад.

— Против Газдрубала нужны другое время и другие силы, — заметил он.

Но тогда три трибуна, которых раздражала его все возрастающая популярность, закричали, что это уже явная трусость, это несмываемый позор для римлян, увидя врага, бежать назад. Тогда Публий посоветовал построить у реки укрепленный лагерь, куда можно будет укрыться, если их разобьют в сражении. Но трибуны подняли шум, а один даже воскликнул, что бросит меч, если командовать будет не консул, а Сципион. И Манилий перешел реку.

Все случилось, как и предсказывал Сципион. Римляне были разбиты и обращены в бегство. Их прижали к бурной реке, Газдрубал наседал на них. И тут Сципион стремительно повел на врагов 300 всадников. Они должны были, чередуясь, бросать в пунийцев дротики и отскакивать назад. Наконец он достиг своей цели — войско Газдрубала оставило римлян и обратилось против него одного. Таким образом, он дал римлянам возможность перейти реку. И только тогда, когда все легионы благополучно перебрались на другой берег, Сципион и его воины сами бросились в реку, хотя их никто не прикрывал. Римляне с мучительным волнением смотрели, как их спаситель борется с течением и одновременно отбивается от пунийцев. Со всех сторон в него летели копья и дротики. Жизнь его висела на волоске. Но вот, наконец, он достиг берега. Он был цел и невредим, среди своих, хотя и измучен тяжелой переправой.

Войско уже собиралось повернуть к лагерю, но вдруг обнаружилось исчезновение трех[50] когорт. Оказалось, что они были отрезаны карфагенянами и остались на том берегу, в ущелье. Стали думать, что делать. Все были очень расстроены, что приходится бросать товарищей, но нечего было и думать возвращаться назад. Нельзя же, говорили трибуны, губить всех из-за нескольких человек. Но Сципион сказал, что считает совсем по-другому.

— Пока силы не тронуты… следует думать не столько о нанесении урона врагам, сколько о том, чтобы урона не испытать самим. Но, когда столько граждан и значков попадают в беду, необходимо действовать с безумной отвагой… Я приведу назад осажденных или с радостью погибну вместе с ними.

Все оцепенели от ужаса. Консул и войско стали умолять Публия не идти на верную смерть. Но все было тщетно. И вот, взяв три когорты и запасов на два дня, молодой офицер повернул и снова вошел в реку, из которой с таким трудом выбрался, и опять вступил в ущелье, чтобы сражаться со всем войском Газдрубала.

Римляне поплелись домой, грустные и унылые.

Они были разбиты, опозорены и, главное, они потеряли Сципиона. Никто даже и не надеялся, что он вернется. И вдруг он появился среди них живой, ведя с собой спасенных римлян. Войско издало такой дружный ликующий крик, словно мучительная война была окончена. Счастливый и пристыженный консул под дружные восторженные клики увенчал Сципиона венком за то, что он в четвертый раз спас войско[51] (Арр. Lib., 102–104; Polyb., XXXVI, 8,3–5; Liu, ер, 49; Plin. NM XXII, 13; Veil. Pat., 1,12; Vir. iUustr. Scipio Minor)[52].

В злосчастной битве при Неферисе погибло много римлян. Среди них и те три трибуна, которые так спорили со Сципионом и настаивали на переправе. Все в лагере считали величайшим позором, что тела их — тела римских офицеров — брошены в пустынном месте без погребения, в добычу зверям и птицам. Тогда Сципион попросил у консула разрешения лично написать Газдрубалу. «Я попрошу у него похоронить их», — говорил он. Маний, разумеется, разрешил. И вот, ко всеобщему изумлению, на другой день в римский лагерь принесли три урны с прахом трибунов. Газдрубал узнал их по золотым кольцам на пальце. Такие кольца носили римские офицеры, а центурионы и другие младшие чины — железные кольца. «Слава Сципиона возросла, так как он достиг великого почета у врагов» (Диодор) (Арр. Lib., 104; Diod., XXXII, 7).

В это время сенат отправил в Африку послов, которые должны были выяснить, что там происходит и почему римляне терпят поражение за поражением. Послы расспрашивали всех — консула, офицеров, воинов. Но они ничего не услыхали вразумительного о Манилии, зато все, перебивая друг друга и буквально захлебываясь от восторга, рассказывали им о Сципионе, с наслаждением вспоминая все новые и новые его подвиги. Послы были поражены необыкновенными талантами и мужеством этого человека и удивительной любовью к нему всего войска. Голоса завистников к тому времени умолкли. Вернувшись в Рим, послы рассказали о Сципионе не только сенату, но всем друзьям и знакомым. Впрочем, квириты и так знали о подвигах Сципиона во всех подробностях. Ведь чуть ли не половина римлян находилась в то время под стенами Карфагена. Поэтому каждая семья постоянно получала письма от милых ее сердцу людей. И в письмах этих события в Африке вставали, как живые[53]. Ни одно имя, кажется, не встречалось в них так часто, как имя Сципиона (Арр. Lib., 105, 109). «Все поражены были… его героическими действиями» (Plut. Praec. gerend. rei publ., 805Ä). Подвиги Сципиона были столь поразительны и блестящи, что старые воины начали поговаривать, уж не помогает ли ему Даймон, который всюду сопутствовал его знаменитому деду (Арр. Lib., 491). Однако слухи эти как-то очень быстро замолкли — уж очень не соответствовали они характеру Сципиона, в котором не было ничего потустороннего, ничего мистического.

Кроме того, всех поразили слова старика Катона. На вопрос, что он думает об этом молодом человеке, Цензор прочел строфу из «Одиссеи»:

— Он лишь с умом, все другие безумными реют тенями.

Поразительным в этих словах было то, что Порций за всю свою долгую, почти вековую жизнь, никого никогда не похвалил. И вот теперь, когда он произнес свою знаменательную фразу, римляне восприняли ее прямо как некое знамение. Тем более что вскоре Катон умер, так что слова его звучали, как пророчество умирающего. Была какая-то злая насмешка судьбы в том, что он, всю жизнь призывавший погубить Карфаген, так и не дожил до его гибели и последнее, что он слышал в жизни, были известия о непрерывных поражениях в Африке. Сам он не мог бы осуществить свой замысел даже в лучшие свои годы, несмотря на славу прекрасного полководца, славу, созданную скорее его языком, чем мечом. И вот, на краю могилы, он вынужден был в греческих стихах прославлять внука своего смертельного врага (Polyb., XXXVI, 8, 6; Diod., XXXII, 15; Liv. Ер., 49).

Римские послы не застали в лагере самого Сципиона. Дело в том, что Масинисса вдруг занемог. Почувствовав, что умирает, он спешно отправил гонца в римский лагерь с приказом отыскать там человека, которого зовут Публий Корнелий Сципион. Публий немедленно вскочил на коня и понесся во весь опор в Цирту, но он уже не застал старого царя в живых. Масинисса умер на руках своих многочисленных детей. Перед смертью он сказал, что завещает своих сыновей Сципиону, пусть он позаботится о них и разделит между ними наследство. Он просил детей во всем слушать молодого римлянина. «Я был другом его деду», — бормотал умирающий. Публий прибыл в столицу Ливии и был несколько смущен обилием отпрысков Масиниссы. У царя было трое законных и огромное количество незаконных детей, младшему из которых было 4 года! Но все-таки Сципион сумел их всех удовлетворить, раздав им деньги и богатые подарки. Через несколько дней он возвратился в лагерь (Арр. Lib., 105–1 Об; Polyb., XXXVII, 10).

Но приехал он не один. Ко всеобщему изумлению, он привез в римский лагерь Гулуссу с войском, то есть достиг того, чего год не могла добиться римская дипломатия. Сципион сразу понял, какие неоценимые услуги может оказать сын Масиниссы римлянам. Прекрасно знавший местность, привыкший к полудикому способу ведения войны, нумидиец рыскал теперь вокруг лагеря и выслеживал Фамею. Пунийцу все труднее стало нападать на римлян.

Настала зима. Подул пронзительный ветер с моря. Римляне стояли под Карфагеном уже почти год. Между тем консул снова задумал осаждать Неферис. Что заставило его опять идти к этой неприступной крепости, где он потерпел такое жестокое поражение, да еще теперь, в самое неподходящее время года? Довольно ясно. Новые консулы вступали в свои права 1 января. Конечно, нечего было и думать, чтобы Манилию продлили полномочия. За год пребывания в Африке они с Цензорином совершили следующие подвиги: дали карфагенянам вооружиться и укрепиться, потерпели массу жестоких поражений, а потом без конца попадали в беду и любезно предоставляли Сципиону возможность спасать их. А ведь не будь Сципиона, вся римская армия была бы давно уничтожена! Поэтому Манилий со дня на день ожидал прибытия преемника. Но ему нестерпимо стыдно было теперь возвращаться в Рим и показываться на глаза согражданам. Можно представить себе тот град ядовитых насмешек, которые они обрушат на голову незадачливого юриста. Поэтому он лихорадочно спешил сделать напоследок хоть что-то замечательное, что отчасти заставило бы забыть его прежние промахи.

Итак, римляне снова подошли к роковой реке. На сей раз консул сделал все, как говорил Сципион. Остановился там, где тот в прошлый раз остановился, и разбил укрепленный лагерь. Но там он и сидел, охваченный мучительной неуверенностью и тревогой, страшась двинуться вперед и стыдясь идти назад. Фамея скрывался где-то возле лагеря.

Однажды в бурный зимний день Сципион ехал со своим маленьким отрядом. Местность, как мы помним, была пересеченная, и Публий двигался медленно, постоянно осматриваясь. Впереди был глубокий, непроходимый овраг. На противоположном берегу Сципион заметил людей. Ему показалось, что он узнает отряд Фамеи. Неожиданно атаман отделился от остальных и подъехал к самому краю оврага. Он поманил к себе римлянина. Не долго думая Сципион сделал знак остальным оставаться на месте и тоже один подъехал к краю оврага. Теперь он мог разглядеть своего врага ясно. Да, он не ошибся: то был сам грозный Гамилькар.

Враги несколько минут молчали. Первым заговорил Сципион:

— Ну, Фамея, ты видишь, куда зашли дела карфагенян. Почему же ты не позаботишься о собственном спасении, раз ничего не можешь сделать для общего?

— А какое может быть мне спасение, — угрюмо отвечал пуниец, — когда у карфагенян так обстоят дела, а римляне претерпели от меня столько зла?

— Даю тебе честное слово, если только ты считаешь меня человеком надежным и достойным доверия, тебе будет и спасение, и прощение, и благодарность от римлян, — сказал Сципион.

Фамея в ответ воскликнул, что нет человека, которому он верил бы больше, чем Сципиону.

— Я подумаю и, когда сочту возможным, дам тебе знать, — сказав это, Фамея исчез.

Через несколько дней один нумидиец принес Сципиону подметное письмо. Публий взял его и, не распечатывая, отдал консулу. Тот с удивлением поглядел на Сципиона, потом на письмо и наконец сломал печать и прочел: «В такой-то день я займу такой-то холм. Приходи с кем хочешь и передовой страже скажи, чтобы они приняли того, кто придет ночью». Ни адреса, ни подписи, ни какого-нибудь опознавательного знака. Консул вертел в руках странное послание и ничего не мог понять. Наконец он с недоумением уставился на Сципиона. Публий сказал, что уверен — это письмо ему от Фамеи. Консула, однако, это ничуть не обрадовало. По его мнению, это была явная ловушка. Коварный пуниец хочет заманить лучшего римского офицера в западню, и он стал умолять Сципиона — приказывать ему он уже давно разучился — не рисковать собой понапрасну. Разумеется, его просьбы, как всегда, не возымели на Сципиона ни малейшего действия. Кончилось тем, что он ночью отправился на свидание. Вернулся он с Фамеей и двумя тысячами его всадников. Гамилькар даже не потребовал никаких гарантий своей безопасности и не спросил, какая ждет его награда. Он сказал, что вверяет свою жизнь Сципиону и уверен в своей судьбе (Арр. Lib., 107–108).

Когда Сципион вернулся в римский лагерь возле Нефериса с Фамеей, все войско вышло ему навстречу и устроило некое подобие триумфа. Пели песни и славили Публия как триумфатора. Консул был очень доволен. Он считал, что теперь может смело отступить от Нефериса, ибо уже совершил славный подвиг — переманил самого опасного врага Рима. И войско уже без приключений вернулось на прежнюю стоянку. В лагере Манилий узнал, что на смену ему присылают Кальпурния Пизона. Консулу надо было уезжать, но вперед себя он решил послать в Рим Сципиона с Фамеей. Конечно, он надеялся, что их блестящее появление хоть немного сгладит впечатление от его непрерывных позорных промахов и настроит квиритов в его пользу.

Итак, консул уезжал. Но его отъезд оставил римлян совершенно равнодушными. Горько было другое — уезжал Сципион. Все войско провожало Публия до самого корабля, а когда он уже поднялся на палубу, все дружно закричали:

— Возвращайся к нам консулом!

Они воздели руки к небу и стали горячо молить всех богов совершить это чудо. Они как заклинание повторяли это в каждом письме домой, ибо были убеждены, что только Сципион сможет покорить Карфаген (Арр. Lib., 109).

Увы! Это было совершенно невозможно. Закон требовал, чтобы человек был сначала эдилом, потом претором и только тогда он мог добиваться консулата. А Сципион еще не занимал ни одной магистратуры. С грустным чувством вернулись воины в лагерь, казавшийся опустевшим без Сципиона.

V

В Риме Сципион ввел Фамею в сенат. Отцы осыпали молодого офицера похвалами и словами самой горячей благодарности. Фамея же получил гораздо более ощутимую награду: ему подарили пурпурную одежду с золотой застежкой, коня с золотой сбруей, полное вооружение, мешок денег, палатку и пообещали дать еще столько же, если он будет теперь помогать римлянам против карфагенян. Фамея, как истый пуниец, рассудив, что родину ему уже не спасти, а деньги — вещь нужная, тут же согласился и, окрыленный надеждами, немедленно отбыл в Африку. Дальнейшая судьба этого замечательного человека нам не известна (Арр. Lib., 109). А Сципион вернулся к своим друзьям и книгам, в свой дом после года непрерывных опасностей, ночных тревог и суровой лагерной жизни.

Между тем события в Африке развивались следующим образом. На одном заседании Совета глава демократической партии Газдрубал и его сторонники набросились на оппонента и убили его скамейками. С этого дня Газдрубал стал фактически диктатором Карфагена (Арр. Lib.,77). Положение же римлян можно было назвать отчаянным. Уж не знаю, оттого ли, что Пизон был еще неспособнее Манилия, оттого ли, что в римском лагере больше не было Сципиона, только все пошло много хуже, чем в прошлом году. Пизон явно боялся Газдрубала, избегал столкновений с ним, вместо этого он безрезультатно осаждал мелкие окрестные города. Но ничего он не достиг, а карфагеняне сожгли все его машины. Видя это, пунийцы совсем осмелели. Они открыто издевались над бессилием Пизона. Сыновья Масиниссы перестали помогать римлянам и отделывались пустыми обещаниями. Из отряда Гулуссы к Газдрубалу перебежал нумидиец Бития с 800 всадниками. Газдрубал, по выражению Аппиана, уже не думал о чем-нибудь незначительном. Теперь он всерьез мечтал сокрушить Рим. Всю Ливию силой и угрозами он вновь объединил под властью карфагенян. «Он отправил послов… к независимым маврусиям, призывая их на помощь… Других послов он отправил в Македонию к тому, кто считался сыном Персея[54] и вел с римлянами войну, обещая, что у него не будет недостатка ни в кораблях, ни в деньгах из Карфагена» (Арр. Lib., 111). Словом, он создавал антиримскую коалицию.

Римлянами овладел гнетущий страх. Призрак Канн тяжелым кошмаром стоял перед ними. Вот каково было настроение квиритов, когда осенью они приступили к очередным выборам. На сей раз в них решил принять участие Сципион. Он выставил свою кандидатуру в эдилы. Но, едва он пришел на Марсово поле, народ немедленно выбрал его консулом. Консул этого года и сенаторы вышли к народу и стали объяснять, что так делать нельзя, что такое избрание невозможно: оно противоречит Виллиеву закону 180 года. Но народ кричал, что еще по закону Ромула они могут выбирать кого хотят. Наконец сенаторы смирились и сказали:

— Пусть сегодня спят законы.

Новые консулы собирались было, как всегда, определить жребием, кому следует ехать в Карфаген. Но народ опять вышел из себя и шумел до тех пор, пока Сципиону без жребия не назначили Африку. Так Сципион, не занимавший прежде никакой курульной магистратуры, в 37 лет был выбран в консулы. Назначив своими легатами Гая Лелия и Серрана, Публий отплыл в Утику. За ним из личной дружбы последовали греческие корабли из Памфилии, жители которой были чрезвычайно искусны в морском деле (Арр. Lib., 112; 123; Diod., XXXII, 9а; Liu, ер, L; Veil., 1,12,3; Val. Max., Ill, 15,4).

В Африке Сципиона ожидали удивительные известия. Пока консул Пизон находился внутри страны, его легат и командующий флотом Люций Гостилий Манцин заметил, как ему показалось, слабое место Карфагена. Это была стена у моря, выходящая на крутые утесы. Пунийцы оставили ее без присмотра. Он незаметно подплыл туда, и небольшой отряд влез на стену. Карфагеняне их обнаружили и, увидав, как их мало, открыли ворота и ударили на них. Но римляне проявили отчаянное мужество. Они разбили врагов, обратили в бегство и вслед за ними ворвались в город. Поднялся крик, как при победе. «Манцин, вне себя от радости, будучи и в остальном быстрым и легкомысленным, а с ним и все остальные, оставив корабли, с криками устремились к стене». При этом, видимо, вместе с воинами на приступ бросилась и команда, совершенно безоружная. Но это было чистейшее безумие. Крошечный, почти безоружный отряд остался один на один со всей карфагенской армией, вооруженной до зубов. Тем временем спустилась ночь. Манцин был в отчаянии. Он «был уже готов к тому, что с зарей будет выбит карфагенянами и сброшен на острые скалы». Он слал гонца за гонцом Пизону и в дружественную Утику, но ответа не было.

Сципион прибыл в Утику около полуночи и узнал обо всем. Он «тотчас же велел трубить поход». Освободив находившихся в городе пленных, он велел передать карфагенянам и Газдрубалу:

— Приехал Сципион.

Эти слова имели оттенок двусмыслицы: в Африке имя Сципион было равносильно слову победитель.

Была последняя стража ночи[55]. На Манцина напали со всех сторон. «Он вместе с пятьюстами воинами, которых одних имел вооруженными, окружил невооруженных, которых было три тысячи». Израненные, потерявшие всякую надежду, они стояли над бездной, отбиваясь из последних сил. И «вдруг появились корабли Сципиона, в стремительном беге подымая волны, полные стоявших на палубе легионеров… Для карфагенян, узнавших об этом от пленных, их прибытие не было неожиданностью, для римлян же… Сципион принес нежданное спасение». Публий без труда оттеснил карфагенян, снял римлян со скалы, Манцина посадил на корабль и велел немедленно отправляться в Рим, потому что здесь он ему не нужен. Вслед за ним он отправил и Пизона (Арр. Lib., 113–114).

Мечта воинов сбылась. То, о чем они так страстно молились много месяцев, исполнилось. Сципион снова вошел в их лагерь, но уже в палудаментуме, пурпурном плаще полководца. Можно себе представить, каким взрывом восторга его встретили. Однако первые его слова были совсем не ласковы, даже суровы. Дело в том, что у Сципиона как полководца были очень определенные и очень оригинальные принципы ведения военных действий. И первым его принципом была дисциплина, притом дисциплина строжайшая. Даже среди римлян, народа необыкновенно приверженного к дисциплине, он прославился совершенно особой преданностью этой идее. На войне он был суров и «неприступен, он не склонен был оказывать милости, особенно противозаконные. Он часто говорил:

— Суровые и справедливые полководцы полезны для своих, а уступчивые и милостивые — для врагов. У одних войско радуется жизни и их презирает, у других оно сурово, послушно и готово на все» (Арр. Hiber., 85).

При этом Публий не только требовал от солдат полного, абсолютного послушания, суровой верности долгу и воинской присяге. Нет. Он еще безжалостно боролся со всяким пороком, развратом, алчностью и роскошью. Дорогая одежда, роскошная пища, даже слишком изысканная посуда были запрещены в его лагере. Он был столь последователен и так неумолимо шел к своей цели, что у меня не остается никаких сомнений, что он поступал так не только ради нужд войны. Спору нет, управлять послушным войском много легче, чем непослушным. Но, с другой стороны, так ли уж необходимо для победы, чтобы солдаты пользовались самой дешевой посудой? Мы знаем, например, что Цезарь, тоже опытный полководец, разумеется, требовавший от солдат послушания, в то же время весьма снисходительно смотрел на их мелкие грешки. Их часто обвиняли в разврате и роскоши. В ответ Цезарь только смеялся. Он говорил: «Пусть душатся, лишь бы сражались». Но наш Сципион не мог бы произнести таких слов. Они казались бы ему почти кощунственными. О нем можно сказать то, что говорит Плутарх о его отце. На войне Эмилий Павел, по его словам, был «суровым стражем отеческих обычаев… Точно жрец каких-то страшных таинств, он… грозно карал ослушников и нарушителей порядка… считая победу над врагами лишь побочной целью рядом с главной — воспитанием сограждан» (курсив мой. — Т. Б.; Plut. Paul., 3).

Сейчас у Публия были особые и очень веские причины для недовольства. Дело в том, что солдаты, которые и при Манилии чувствовали себя довольно свободно, при Пизоне и вовсе распустились. Новый консул созвал их и, взойдя на высокий трибунал, в краткой и энергичной речи напомнил им о воинской дисциплине. Он сказал, что краснеет, видя, во что они превратились. Они больше похожи на торгашей на базаре, чем на воинов. Они разбойничают, а не воюют. Они хотят жить в роскоши, забывая, что они римские солдаты. «Если бы я думал, что виноваты вы, я бы немедленно вас наказал. Но я считаю, что виноват в этом другой, и поэтому прощаю вам то, что вы делали доселе». После этих слов он немедленно выгнал из лагеря всех лишних людей, запретил воинам готовить дорогие кушанья, велев есть простые солдатские, и напомнил, что будет считать дезертиром всякого, кто отойдет от лагеря дальше, чем слышен звук трубы (Арр. Lib., 115–117). Сам император[56] во всем подавал воинам пример: спал на голых досках, отказывал себе во всем и терпел все тяготы лагерной жизни. Он даже редко садился, чтобы пообедать: обычно он брал кусок хлеба и ел на ходу (Frontin., IV, 3,9).

У Сципиона был какой-то особый дар восстанавливать дисциплину. Уж кто-кто, а он умел заставить себя слушаться и, по выражению Аппиана, приучить войско «к уважению и страху перед собой» (Арр. Hiber., 85). Буйные и мятежные солдаты, надменные и наглые офицеры через несколько дней становились тихими и послушными, как овечки. Уж ему никто не посмел бы и заикнуться, что бросит меч, если он сделает так, а не иначе, как говорили несчастному Манилию.

И еще одна черта. Мы видели, что своей строгостью он напоминал своего отца, Эмилия Павла. Но того воины буквально ненавидели. Сципиона же, несмотря на всю его суровость, не просто любили — его обожали. Войско обожало его, когда он был простым воином в Македонии. Оно обожало его, когда он служил офицером в Испании и Африке. Оно обожало его и теперь, когда он стал консулом. Стоило ему улыбнуться или сказать ласковое слово, воины уже были на седьмом небе от счастья.

Второй принцип стратегии Публия был еще интереснее и оригинальнее. Он уподоблял полководца врачу. Как врач делает операцию только в крайнем случае и операция эта должна быть одна, так и полководец должен идти на битву в крайнем случае и стараться, чтобы битв было как можно меньше (Арр. Hiber., 87; Gell., XIII, 3, 6; Val. Max., VII, 2,2). «Того же, кто вступит в сражение, когда в этом нет необходимости, он считал полководцем никуда не годным» (Арр. Hiber., 87). Далее. Главное для него, как римского военачальника, — это не уничтожить побольше врагов, а сохранить своих.

— Я предпочитаю спасти одного гражданина, чем убить тысячу врагов, — говорил он (Hist. August. Ant. Pius, 9, 10).

И так как полководец ответственен за жизнь сотен людей, он должен обдумать все до последней детали. Малейшая его ошибка — это преступление, которое не простится ему ни божескими, ни человеческими законами. «Сципион Африканский утверждал, что в военном деле позорно говорить: «Я об этом не подумал», — ибо он считал, что можно действовать мечом только после того, как план тщательно, с величайшим расчетом продуман: ведь непоправима ошибка там, где в дело вступает жестокий Марс (Val. Max., VII, 2,2).

Стало быть, полководец должен навязать врагам такую тактику, при которой римляне по возможности несли бы меньше жертв. И он придумал такую тактику. Он два раза был консулом и оба раза использовал один и тот же совершенно необычный прием. И впервые применил он его под Карфагеном.

VI

В короткий срок он навел страх на Газдрубала, выбил его из укрепленного лагеря возле Карфагена, загнал в город, а лагерь сжег. После этого-то консул приступил к исполнению своего плана. Воины вооружились лопатами, кирками и ломами и приступили к строительным работам. Они трудились 20 суток, не прекращая работы ни днем, ни ночью, причем на них непрерывно нападали карфагеняне, так что они должны были и работать, и сражаться одновременно. Но они разделены были на отряды и по очереди строили, воевали или отдыхали. Через три недели работа была закончена. Как помнит читатель, Карфаген находился на полуострове и от материка его отделял перешеек около 4,6 километра шириной. И вот римляне прокопали весь этот перешеек и воздвигли могучую крепость, которая пересекала весь полуостров и тянулась от моря до моря. Высота стены достигала 4 метров, не считая зубцов и башен, толщина — 2 метра. Ее защищали, кроме того, частокол и ров. В середине стены Сципион соорудил мощную каменную башню, а над ней — еще четырехэтажную деревянную, откуда можно было наблюдать за всем, что происходило в Карфагене. Кончив работать, полководец ввел свое войско в этот импровизированный замок[57].

Теперь римляне жили в настоящей крепости. Набеги карфагенян их больше не страшили. «Наш лагерь был так укреплен, что можно было бы увести часть войска», — рассказывал впоследствии Сципион народу (ORF-2, Scipio Minor, 12). А главное, Сципион локализовал войну в одном городе и блокировал его, совершенно отрезав от суши. Ни воины, ни оружие, ни продовольствие не могли проникнуть через укрепление Сципиона. Но оставалось еще море. Оно связывало Карфаген с внешним миром, и, хотя корабли римлян стояли в гавани, мимо них постоянно проскакивали неприятельские суда. Сципион решил положить этому конец. Он начал возводить каменную дамбу, которая должна была закрыть вход в порт. Это было исполинское сооружение, у основания достигавшее 30 метров. Карфагеняне сначала только издевались над римлянами, которые трудились над этой циклопической постройкой. Но римляне, с тех пор как приехал Сципион, словно испытывали прилив новых сил. Вместо постоянного стыда и тоски, которые они ощущали при предыдущих консулах, их охватило какое-то восторженное возбуждение. Все их действия казались исполненными глубокого смысла, теперь они не сомневались в победе. И вот днем и ночью, не останавливаясь, они носили камни. Напрасно пунийцы бросали в них копья и дротики — страшная дамба поднималась все выше.

Видя, что ничто не может остановить римлян, пунийцы ухватились за новый план. Целые дни римляне слышали непрерывный стук, несущийся из гавани. Они ломали себе голову над тем, что это может значить. А карфагеняне пробили новое устье в сторону открытого моря и с торжеством вывели свой флот. Римляне были убеждены, что у неприятеля нет кораблей, и теперь просто глазам своим не верили. Если бы пунийцы тут же устремились на врагов, то застали бы их врасплох: у римлян ничего еще не было готово для морского боя. Но боги, по словам Аппиана, уже твердо решили погубить Карфаген. Поэтому пунийцы только гордо проехали мимо римлян и вернулись в гавань. И они потеряли время. Сципион явился на место действия и успел, как всегда, очень быстро приготовиться. Два дня длилась морская битва. Римлянам было нелегко: они не привыкли сражаться на море, а имели дело с искуснейшими флотоводцами мира. Но все-таки они победили, главным образом благодаря грекам, друзьям Сципиона. Греки предложили свою тактику боя. Римляне быстро ее переняли, и карфагеняне были разбиты (Арр. Lib., 120–124). Гавань была заперта.

VII

Газдрубал, всесильный диктатор Карфагена, два года наводил страх на римскую армию. Но вот приехал Сципион, и римляне с карфагенянами поменялись местами. Первое жестокое поражение, нанесенное ему Публием, ясно показало Газдрубалу, что время побед окончилось. Когда же он понял, что заперт в Карфагене, его охватила неистовая ярость. Проявил он ее следующим образом:

«Газдрубал вывел римских пленных на стену, откуда римлянам должно было быть видно то, что произойдет, и стал кривыми железными инструментами у одних вырывать глаза, языки, тянуть жилы и отрезать половые органы, у других подсекал подошвы, отрубал пальцы или сдирал кожу со всего тела и всех, еще живых, сбрасывал со стены или со скал» (Арр. Lib., 118).

Можно себе представить гнев и отчаяние римлян, которые прекрасно видели, как истязают их друзей, но бессильны были помочь. Однако в отчаяние пришли не только римляне, но многие члены карфагенского совета. И не потому, что они были очень чувствительными людьми. Они прекрасно поняли, что теперь мосты сожжены. Еще вчера они могли надеяться смягчить и разжалобить римлян и их полководца, который слыл у них очень добрым человеком. Сегодня это было уже невозможно.

Но сам Газдрубал, по-видимому, был другого мнения. Вскоре после своего подвига он дал знать гулуссе, который снова был в римском лагере, что желал бы с ним говорить. Их свидание Полибий описывает столь ярко, столь красочно и живо, что я совершенно уверена, что он собственными глазами видел все с четырехугольной башни Сципиона.

«Газдрубал явился для переговоров к нумидийскому царю гулуссе во всеоружии[58], в пурпурном плаще, застегнутом на груди, в сопровождении десяти оруженосцев; потом вышел вперед… и кивком головы подозвал к себе царя, хотя подходить-то следовало ему. Во всяком случае, гулусса подошел к нему один, в простой одежде по обычаю нумидийцев и… спросил, кого он так боится, что пришел сюда в полном вооружении. Когда тот ответил, что боится римлян, Гулусса продолжал:

— Оно и видно, иначе бы ты без всякой нужды не дал запереть себя в городе. Что же тебе угодно и о чем твоя просьба?

— Я прошу тебя, — отвечал Газдрубал, — принять на себя посольство к римскому военачальнику и от нашего имени дать обещание выполнить всякое его требование. Только пощадите наш злосчастный город.

— Друг любезнейший, — был ответ гулуссы, — просьба твоя была бы прилична ребенку. Каким образом ты желаешь получить милость, которой вы через послов не могли добиться еще до начала военных действий…

Газдрубал возразил, что гулусса сильно заблуждается, что он возлагает большие надежды на иноземных союзников… что сами карфагеняне не теряют веры в собственные силы, а главное, рассчитывают на богов и их содействие».

Газдрубал добавил, что карфагеняне скорее перережут друг друга, чем пожертвуют своим городом. На этом они расстались, и гулусса не очень охотно отправился к римскому военачальнику. Трудно было найти менее удачный момент для переговоров. В глазах Сципиона до сих пор стояли виденные недавно пытки. Его пробирала дрожь отвращения при одном имени Газдрубала. И все же он заставил себя терпеливо выслушать нумидийца, пока тот не дошел до богов. Тут «Публий, засмеявшись, сказал:

— Ты, верно, заготовлял эту просьбу, когда совершил такое ужасное нечестие над нашими пленными, и теперь неужели ты возлагаешь надежды на богов, когда преступил законы божеские и человеческие?»

Гулусса, однако, стал настойчиво убеждать Публия быть уступчивее: ведь приближаются консульские выборы, Сципиону могут прислать преемника, который, не обнажая меча, воспользуется его трудами, а кроме того, ведь следует помнить о непостоянстве судьбы. Публий задумался. Его вряд ли могла испугать угроза приезда нового консула — хотя бы потому, что теперь, после всего, что он сделал, ни народ, ни трибуны не допустили бы этого. Больше подействовало на него, несомненно, упоминание о судьбе: эта тема всегда его волновала. Но главным образом, вероятно, он боялся своей резкостью обидеть сына Масиниссы. Отвергнуть посредничество нумидийского царя казалось ему некрасивым.

Но о принятии предложения Газдрубала не могло быть и речи. Сципион прекрасно знал, что сенат — да и весь римский народ — считали теперь, что необходимо стереть ненавистный город с лица земли, ибо Рим и Карфаген не могут вместе жить под солнцем. Поэтому он велел передать Газдрубалу, что выпустит из города его самого, его семью и еще десять семей по его выбору и позволит взять 10 талантов денег. Такой ответ и понес Гулусса Газдрубалу. «Тот опять подходил к нему медленной поступью, в пышной багрянице и в полном вооружении, так что был гораздо торжественнее театральных тиранов. От природы человек плотного сложения, Газдрубал имел теперь огромный живот; цвет лица его был неестественно красный, так что, судя по виду, он вел жизнь не правителя государства, к тому же удрученного неописуемыми бедами, но откормленного быка, помещенного где-нибудь на рынке. Как бы то ни было, Газдрубал подошел к царю и, выслушав предложения римского военачальника, несколько раз ударил себя по бедру, потом, призвавши богов и судьбу в свидетели, объявил, что никогда не наступит тот день, когда бы Газдрубал смотрел на солнечный свет и вместе на пламя, пожирающее родной город, что для людей благомыслящих родной город в пламени — почетная могила.

Доверяя речам, можно было удивляться мужеству Газдрубала и его душевной доблести; но при виде поступков нельзя было не поражаться его подлостью и трусостью. Так, во-первых, когда прочие граждане умирали от голода, он устраивал для себя пиры с дорогостоящими лакомствами, и своею тучностью давал чувствовать сильнее общее бедствие… Потом издевательствами над одними, истязаниями и казнями других он держал народ в страхе и этими средствами властвовал над злосчастной родиной, как едва ли позволил бы себе тиран в государстве благоденствующем» (Polyb., XXXVIII, 1–2).

Прибавлю еще одно. Нам описывают Карфаген как сказочно богатый город. В стенах находились огромные склады с продовольствием для слонов, коней и, конечно, людей. Судя по всему, город мог выдержать много месяцев осады. И, если он так рано стал испытывать муки голода, виной тому Газдрубал, который захватил все склады с продовольствием и с удивительным бесстыдством распределял его только между своими близкими, не обращая внимания на трупы, которые уже валялись на улицах города (Арр. Lib., 120).

VIII

Чтобы взять Карфаген, оставалось сделать последнее — сокрушить Неферис, который тщетно осаждал Манилий. Была зима. На это время у римлян принято было прекращать военные действия. Но Сципион считал, что нельзя терять ни минуты. Он послал под Неферис Лелия и гулуссу. Но он не мог покинуть их в столь опасном месте, поэтому непрерывно курсировал между Карфагеном и Неферисом. Вскоре, однако, полководец убедился, что Лелий, несмотря на все старания, не может овладеть крепостью. Тогда Публий взялся за дело сам. Всего с четырьмя тысячами воинов он ворвался в город. Неферис пал. Вместе с ним пала и последняя надежда пунийцев (Арр. Lib., 126).

С наступлением весны Сципион повел войско на приступ Карфагена. По-видимому, он разделил армию на две части — половину отдал Лелию, половину взял сам. С двух сторон они двинулись к стенам. Полибий был в личном отряде главнокомандующего. Штурм начался со стороны открытого моря, там, где находилась гавань Котон. Ночью Газдрубал поджег часть гавани. Но, пока Сципион отвлекал врага на себя, Лелий спокойно перелез стену с другой стороны. Воины громко закричали, давая знать товарищам, что они уже внутри стен. Теперь «римляне, не обращая уже ни на что внимания, рвались со всех сторон на стены, набрасывая на промежутки (между машинами римлян и стеной карфагенян. — Т. Б.) балки, куски машин и доски» (Аппиан).

Сципион появился в городе почти одновременно со своим другом, но совсем необычным способом. Аммиан Марцеллин рассказывает: «Сципион Эмилиан с историком Полибием и тридцатью воинами с помощью подкопа овладел воротами Карфагена… Эмилиан подошел к воротам под прикрытием каменной «черепахи». Пока враги оттаскивали каменные глыбы от ворот, Эмилиан, никем не замеченный и в безопасности, проник в покинутый город» (Атт. Marc., XIV, 2, 14–17)[59] От неприятеля их отделял рукав залива. Полибий был человеком неколебимого мужества, но и он почувствовал невольный трепет, оказавшись в центре вражеского города с тремя десятками воинов. Он посоветовал Публию немедленно побросать в неглубокую воду, отделяющую их от карфагенян, доски с гвоздями, чтобы враги не смогли их атаковать. Но главнокомандующий с улыбкой отвечал:

— Смешно было бы, завладевши стенами и находясь внутри города, избегать всеми мерами сражения с неприятелем (Plut. Reg. et imp. apoph. Scipio Min., 5).

Страх Полибия был напрасен. Оба римских отряда соединились, и карфагеняне отступили, оставив эту часть города в руках врагов[60]. Римляне очутились на небольшой круглой площади, лежавшей между гаванью и подошвой цитадели Бирса. На этой площади некогда бушевали народные собрания, там народ носился, держа на копьях головы растерзанных вельмож, там распинали неугодных полководцев, там еще так недавно Газдрубал развешивал казненных (Diod., XX, 44, 3; Justin., XXII, 7, 8; Liu, XXX, 24, 10). Тем временем спустился вечер. Сципион и его воины провели ночь на площади, не выпуская из рук оружия.

С первыми лучами солнца они ринулись к Бирсе. Они оказались в лабиринте узких кривых улочек. Как утесы, высились тесно прижатые друг к другу огромные шестиэтажные небоскребы. Из окон и с крыш на римлян дождем сыпались камни, копья, дротики. Римляне стали залезать на крыши. Они перебрасывали доски между домами и сражались высоко на этих мостах. Тем временем бой кипел и внизу. То и дело с головокружительной высоты с воплем падали люди. Наконец вспыхнул пожар[61]. Все кругом превратилось в горящий ад. Улицы звенели от криков, дома с грохотом падали. Шум, грохот, звон, огонь, страшное напряжение и ужасные зрелища пожара делали людей безумными и равнодушными.

«В таких трудах прошло у них шесть дней и шесть ночей, причем отряды постоянно сменялись, чтобы не устать от бессонницы, трудов… и ужасных зрелищ. Один Сципион без сна непрерывно находился там, был повсюду, даже ел мимоходом, между делом, и лишь иногда, устав и выбрав удобный момент, садился на возвышении, наблюдая происходящее» (Аппиан).

На седьмой день карфагеняне сложили оружие. Только 900 перебежчиков, которым нечего было ожидать милости от Сципиона, и семья Газдрубала продолжали сопротивление. Они заперлись в огромном храме Эшмуна, находившемся в Бирсе, и дали друг другу страшную клятву сгореть, но не сдаваться римлянам. Легионы окружили храм. Вдруг оттуда показался Газдрубал и, несмотря на свое грузное сложение, легкой рысью подбежал к Сципиону и пал к его ногам. Это поразило римского военачальника. Он вспомнил слова вождя карфагенян, что для него пожар родного города — лучшая могила, и с изумлением глядел на него.

После явления Газдрубала перед римлянами мелькнуло несколько видений. На крыше храма появилась толпа перебежчиков. Они стали умолять римлянина на несколько минут прекратить бой. Тот решил, что они хотят сообщить ему что-то важное, и дал своим знак остановиться. Но они, подбежав к самому краю крыши, стали поносить последними словами Газдрубала. Они кричали, что он трус, мерзавец, клятвопреступник, а затем, продолжает Полибий, обрушили на него такой поток площадной брани, что его и повторить немыслимо. Излив душу, они скрылись. И тут же храм вспыхнул: они подожгли его изнутри.

И тогда на крыше среди языков пламени показалось второе видение. То была величественная женщина в пышной одежде. Она держала за руки двух мальчиков в коротких туниках, которые испуганно жались к матери. Это была жена Газдрубала. Она громко назвала мужа по имени. Но он только еще ниже склонился к земле, не покидая спасительного положения у ног Сципиона. Тогда она обернулась к Публию и сказала:

— Тебе, о римлянин, нет мщения от богов, ибо ты сражался против враждебной страны.

И она поблагодарила его за то, что он хотел спасти жизнь ей и ее детям. Затем она повернулась к мужу. Она напомнила ему, как он клялся, что никогда не будет глядеть живой на пламя родного города. Она осыпала его страшными проклятиями и язвительными упреками, призывая на его голову мщение всех богов Карфагена, и заклинала Сципиона воздать ему сторицей. После этого она зарезала детей, бросила их в пламя и кинулась туда сама. Здание с грохотом рухнуло, погребая под собой последних защитников. Газдрубал продолжал сидеть у ног Сципиона (Арр. Lib., 127–131; Polyb., XXXIX, 4).

Город превратился в море огня. Гигантские уродливые здания, узенькие улочки, сверкающие золотом храмы и огромные медные идолы, в которых столько лет сжигали заживо детей[62], чтобы отвратить неминуемую гибель от Карфагена, — все это потонуло в пламени. Полибий и Сципион стояли на холме и смотрели на пожар. Полибий был упоен победой. Он обернулся к другу, чтобы поделиться с ним своими чувствами, и вдруг увидел, что Сципион плачет. Полибий был в первую минуту совершенно поражен и не мог понять, что с ним. «Сципион при виде окончательной гибели города заплакал и громко выразил жалость к неприятелю. Долго стоял он в раздумье о том, что города, народы, целые царства, подобно отдельным людям, неизбежно испытывают превратности судьбы, что жертвой ее пали Илион, славный некогда город, царства ассирийское, мидийское и еще более могущественное персидское, наконец, так недавно ярко блиставшее македонское царство» (Аппиан). И слезы текли по его лицу. И он произнес строки из Гомера:

Будет некогда день и погибнет священная Троя.

С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама.

Затем, «обернувшись ко мне и сжав мою руку, он сказал:

— Это великий час, Полибий. Но я терзаюсь страхом при мысли, что некогда другой кто-нибудь принесет такую же весть о моем отечестве» (Полибий)[63].

Вся эта сцена произвела на Полибия неизгладимое впечатление. «Трудно сказать что-нибудь более… мудрое. На вершине собственных удач и бедствий врага памятовать о своей доле со всеми ее превратностями и вообще ясно представлять себе непостоянство Судьбы — на это способен только человек великий и совершенный, словом, достойный памяти истории» (Polyb., XXXIX, 5; App. Lib., 132–135).


Шестнадцать дней горел Карфаген. На семнадцатый день Публий Сципион провел плугом по еще тлеющим развалинам и произнес страшное древнее заклятие, обрекающее это место подземным богам и демонам. Никто из людей не должен был здесь селиться. А на территории бывшей карфагенской державы была организована римская провинция Африка. Римский военачальник не исполнил заветов жены Газдрубала. Бывший диктатор Карфагена, виновник войны «был обласкан Сципионом» (Полибий). Ему предложили на выбор жить в Африке или Италии. Пуниец выбрал Италию. Там он, изменник нумидиец Битий и заложники мирно дожили свой век (Polyb., XXXIX, 4,11–12; Zon., IX, 30).

Прошло около ста лет, и римляне сами восстановили Карфаген, только уже на новом месте — это ведь отдано было злым духам. Карфаген вновь разбогател, а так как населен он был пунийцами, то они вернулись к исконным обычаям. Они даже тайком продолжали сжигать детей Баалу, несмотря на самые строгие запреты римлян. Но Карфагену не суждены были жизнь и благоденствие. В VII веке он окончательно был разрушен арабами.

По злой иронии судьбы единственным человеком, который плакал о судьбе Карфагена, был его великий победитель. Греки отнеслись к гибели города равнодушно. Сицилийцы откровенно обрадовались. Очень символично, что лучший эллин того времени, Полибий, брал Карфаген бок о бок с римлянами. Его изумление при виде слез Сципиона ясно показывает, как сам он далек был от жалости к пунийцам. Противник Сципиона Старшего оказался прав, говоря, что «все обрадуются, если карфагеняне будут наказаны». Что же касается римлян, то они узнали о случившемся поздним вечером. Вдали, в море, они увидали корабль, украшенный пунийской добычей, и поняли, что Карфаген перестал существовать.

В эту ночь никто не спал. «Всю ночь провели они вместе, радуясь и обнимаясь, как будто только теперь стали они свободными от страха, только теперь почувствовали, что могут безопасно властвовать над Другими, только теперь уверились в твердости своего государства и одержали такую победу, какую раньше никогда не одерживали. Они, конечно, сознавали, что много совершили блестящих дел, много совершено было и их отцами в войнах против македонян, иберов и недавно еще Антиоха Великого… но они не знали ни одной другой войны столь близкой, у самых своих ворот, и такой страшной… Они напоминали друг другу, что перенесли от карфагенян в Сицилии, Иберии и самой Италии в течение шестнадцати лет, когда Ганнибал сжег у них четыреста городов, в одних битвах погубил триста тысяч человек и часто подступал к самому Риму… Думая об этом, они так поражены были победой, что не верили в нее и вновь спрашивали друг друга, действительно ли разрушен Карфаген. Всю ночь они разговаривали о том, как у карфагенян было отнято оружие и как они тотчас же неожиданно сделали другое; как были отняты корабли и они вновь выстроили флот из старого дерева; как у них было закрыто устье гавани и как они через несколько дней вырыли новое устье. У всех на устах были рассказы о высоте стен, величине камней и о том огне, который враги не раз бросали на машины. Словом, они передавали друг другу события этой войны, как будто только что видели их своими глазами, помогая себе жестами. И им казалось, что они видят Сципиона, быстро появляющегося повсюду — на лестницах, у кораблей, у ворот, в битвах. Так провели римляне эту ночь» (Арр. Lib., 134).

Загрузка...