ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ «…НИ ТО МОСКОВСКАЯ КУЗИНА»

Знавали ль вы Москву былую,

Когда росла в ней трын-трава?

Я вам старушку нарисую…

В. С. Филимонов

Смех — быстро изнашиваемое платье. Эпохи меняются, и то, что смешило дедушек, может показаться внукам странным и даже неприятным. Сразу же после появления списков комедии А. С. Грибоедова современники начали обсуждать ее непривычную структуру. Многим казалось, что замысел неясен, любовная интрига вытесняется социальной. Пушкин дважды обращался к этому вопросу. «Не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова, — писал он в январе 1825 года А. А. Бестужеву. — Цель его характеры и резкая картина нравов… Недоверчивость Чацкого в любви Софьи к Молчалину прелестна! — и как натурально! Вот на чем должна была вертеться вся комедия, но Грибоедов, видно, не захотел — его воля!»[181] В письме П. А. Вяземскому сказано откровеннее: «Много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины»[182].

Ругал пьесу и П. А. Катенин, которого Грибоедов признавал не только своим старшим другом, но до известной степени и ментором. Так постепенно сложилось представление о двух интригах в пьесе — любовной и социальной, причем вторая как бы забивает первую, оттесняет на задний план. Начавшись как комедия марьяжных нравов, пьеса быстро превращается в сатиру на общественное устройство. Социальное звучание монологов Чацкого кажется более значимым, чем метания влюбленного героя.

Но уместно вспомнить, что сам автор смотрел на дело иначе. Ему интрига представлялась единой. Грибоедов назвал критику друга «жестокой и вовсе несправедливой» и пустился в объяснения: «Ты находишь главную погрешность в плане: мне кажется, он прост и ясен по цели и исполнению; девушка сама не глупая предпочитает дурака умному человеку… и этот человек, разумеется, в противоречии с обществом его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих… Кто-то со злости выдумал об нем, что он сумасшедший, никто не поверил и все повторяют, голос общего недоброхотства и до него доходит, притом и нелюбовь к нему той девушки, для которой единственно он явился в Москву, ему совершенно объясняется, он ей и всем наплевал в глаза и был таков»[183].

Заметим: Грибоедов начал свое пояснение с Софьи. По его мнению, именно отношения с ней — стержень комедии, на который наматывается и «общее недоброжелательство», и ответное умение Чацкого всем «наплевать в глаза». По замыслу автора, интрига не должна дробиться на две, а любовная линия — отступать на второй план. Напротив, именно из нее вытекало неприятие московского мирка. Желание жениться на предмете страсти, встретив преграды не только личного, но и социального плана, становится катализатором разрушения.

Собственно любовный — марьяжный, если хотите, — пласт комедии ничуть не менее важен, чем обличения. Социальные притязания главного героя, болезненное, обостренное восприятие им пороков окружающего мира вырастают из невозможности реализовать себя как полноценного члена общества — в частности, жениться, обрести семью и прочное положение. Если нельзя утвердиться в уже сложившейся социальной системе, ее следует разрушить.

Глава первая «Девушка сама не глупая…»

Обратим внимание на возрастной состав действующих лиц. Из двадцати пяти человек — шестнадцать молодые люди, находящиеся в «цветущих, брачных летах», как тогда говорили. Плюс еще двое упомянуты за глаза — брат Скалозуба и племянник Хлестовой — как лица, которых следует спасать: один «в деревне книжки стал читать», другой занялся науками и бегает от женщин. Итого почти два десятка человек.

Уже такой подбор героев показывает, что комедия Грибоедова — во многом история о молодых и для молодых. В ней обсуждаются насущные проблемы нового поколения, вступившего в активную жизнь после эпохи Наполеоновских войн. Молодежь остро волновали вопросы: служить — не служить, а следом за ним: жениться — не жениться, и если жениться, то на какие деньги. Дворянская переписка тех лет показывает, что темы службы и брака обсуждались наиболее часто. Причем одно зависело от другого, сопрягалось и взаимно обусловливалось. Как сопряжены и взаимно обусловлены в пьесе Грибоедовым пресловутые «две интриги».

Если из списка молодых персонажей исключить слуг (Лизу и Петрушку, о которых речь впереди), а также супружескую пару Горичей и женатого Репетилова, останутся: Софья, Молчалин, Чацкий, Скалозуб, шесть княжон Тугоуховских и графиня-внучка Хрюмина. Одиннадцать более или менее активно действующих персонажей.

Зададимся вопросом: кто из них имеет реальную возможность вступить в брак? Держа в памяти, что для этого от мужчины требуется «с именьем быть и в чине», «душ тысячки две родовых», а от девицы — приличное приданое. Только двое из перечисленных кандидатов — Софья и Скалозуб — отвечают требованиям. Остальным девяти придется довольствоваться созерцанием чужого благополучия. Картина неутешительная.

Пласт молодых, здоровых людей брачного возраста, не имевших достаточных средств для того, чтобы обзавестись семьей, решить насущные половые проблемы и занять достойное общественное положение, опасно велик. Эта среда, хоть и развивалась в рамках традиционной религиозной нравственности, тем не менее постепенно создавала свою, скрытую и циничную (при отсутствии надежд на будущее) мораль.

Вспомним, как начинается комедия. Служанка Лиза караулит у дверей спальни барышни, где ее молодая хозяйка провела ночь в обществе Молчалина. Через минуту выясняется, что «влюбленные» всего лишь играли на музыкальных инструментах. Но и самого намека достаточно. Недаром многие, ознакомившись с пьесой, посчитали эту сцену неприличной, а цензура настаивала, чтобы Софья и Молчалин ни в коем случае не выходили из спальни вместе, только по очереди — так, по мнению чиновников, выглядело пристойнее[184].

Между тем все происходящее вполне невинно. Софья сама описывает Лизе поведение Молчалина:

Возьмет он руку, к сердцу жмет,

Из глубины души вздохнет,

Ни слова вольного, и так вся ночь проходит…

Однако дело не в подробностях личного поведения Софьи и ее кавалера, а в самой возможности незаметно посещать спальню девицы и не быть пойманным. А ведь Москва — ярмарка невест. Автор словно говорит: посмотрите на эти нравы! Сюда вы ездите выбирать жен? Кто гарантировал их невинность?

Шарль Массон на рубеже XIX века писал, что не стоит ожидать от русских дворянок ни благонравия, ни скромности. Пока их отцы и мужья служат, они предаются самому разнузданному разврату с собственными рабами, то есть с крепостными[185]. Рисуя картинки, достойные Римской империи, политический памфлетист перегибал палку, но настолько, насколько карикатура отражает оригинал, — дыма без огня не было.

Простота, с которой служанка реагирует на поведение госпожи: «Грех не беда, молва не хороша», — тоже о многом говорит. Характерен и ответ Софьи: «Бывает хуже, с рук сойдет!» Значит, такие сценки привычны. И даже не вызывают осуждения в маленьком московском мирке, лишь бы избежать толков.

Любопытна реакция Фамусова: он явно заподозрил дочь и Молчалина, дал им нагоняй, напустил страху, но докапываться до корней произошедшего, тем более карать Софью не стал. Только когда в конце пьесы позор семейства открыт публично, следует приказ сослать барышню: «В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов». При этом хозяин дома убежден или делает вид, будто виновник переполоха Чацкий — во-первых, тот, в отличие от Молчалина, ровня; во-вторых, только что приехал, стало быть, роман не мог оказаться долгим; в-третьих, Александр Андреевич объявлен сумасшедшим, с него взятки гладки: помешался и подкарауливал девушку. Скандал скандалом, но при такой постановке вопроса отец и дочь — невинно пострадавшая сторона, им будут сочувствовать.

Фамусову не откажешь в житейском здравом смысле: попав в безвыходную ситуацию, он выворачивает ее выгоднейшим для семьи образом. Опыт позволяет ему вовремя сориентироваться. Ведь он и сам — не эталон «монашеского поведения». «Не надобно иного образца, / Когда в глазах пример отца», — самодовольно говорит Павел Афанасьевич дочери. Хозяин льнет к горничной Лизе, которая, надо отдать ей должное, отшивает барина весьма решительно, да еще стыдит: «Пустите, ветреники сами, / Опомнитесь, вы старики». На что хозяин с достоинством соглашается: «Почти». От этого «почти» один шаг до знаменитой пометы в календаре:

Я должен у вдовы, у докторши, крестить,

Она не родила, но по расчету

По моему: должна родить.

Зрителю ясно, откуда у вдовы ребенок и почему расчеты делает Фамусов. Прибавим к этому, что и бессловесный Петрушка, буфетчик, о котором вздыхает горничная Лиза, браним хозяином уж как-то слишком по-отечески. Дома московской знати были полны побочными отпрысками хозяев, и совсем не случайно в некоторых постановках «Горя от ума» Петрушку гримируют под Фамусова, показывая семейную связь. Возможно, этот намек был прозрачен и для современников.

Позволительно спросить: какими «правилами» должна руководствоваться девица, выросшая в подобном доме? Не зря Пушкин весьма откровенно заметил, что Софья «ни то… ни то московская кузина». «Неясность» ее образа принято объяснять неразработанностью и ставить в вину Грибоедову. Ну а если предположить, что автор добивался именно такого эффекта?

«Пора, пора мне со двора»

При заявленной морали «для внутреннего употребления» замужество оставалось желанной целью девушек, но воспринималось ими без романтического флера. «Я сама вижу, что мне пора замуж, — писала в дневнике в 1828 году А. А. Оленина, — я много стою родителям, да и немного надоела им: пора, пора мне со двора». И далее: «Как часто придется мне вздыхать об том, кто перед престолом Всевышнего получил мою клятву… Как часто, увлекаемый пылкими страстями молодости, будет он забывать свои обязанности! Как часто будет любить других, а не меня»[186]. Безрадостная и весьма прозаическая картина. Но она возникала в головах девушек именно как результат впитывания семейных нравов.

Обратим внимание: в пьесе внешне ситуация выглядит куда хуже, чем есть на самом деле. Ведь и Фамусов — не старый селадон, а просто вдовец, втихомолку решающий свои проблемы со вдовой же, причем не оставляя побочных детей на произвол судьбы. Его приставания к Лизе — типичное поведение барина. Он мог бы быть и понастойчивее, но позволяет горничной поставить себя на место. Однако главное — Софья вовсе не развратна, ей нравятся именно скромность и робость Молчалина, она проводит ночи в идеальной, книжной грусти с «идеальным», по ее мнению, возлюбленным, играя на фортепьяно. А милый друг, «сахар медович», по выражению Грибоедова, аккомпанирует ей на флейте.

Развращенность нравов в доме Фамусова, скорее, симулирована его обитателями. Причем симулирована, в соответствии с принятым в обществе поведением, теми самыми французскими книжками, которые так ругает Павел Афанасьевич. Девушки с младых ногтей привыкали именовать свои вполне невинные перемигивания в свете «страстями», писали в дневниках о некоем «опыте» сердца, который на поверку состоял в бальной болтовне, загадывании: посватается или не посватается «предмет», и если не посватается, то прощай первая свежесть любви и чистота чувства.

Уже упомянутая Аннет Оленина начала записные книжки знаменитым четверостишием Е. А. Баратынского:

Как много ты в немного дней

Прожить, прочувствовать успела!

В мятежном пламени страстей

Как страшно ты перегорела… —

примеряя эти слова к себе.

Между тем они были обращены к настоящей львице Аграфене Закревской, дерзко перешагивавшей через светские условности. Сама Аннет могла отнести подобную характеристику лишь к скрытой жизни сердца. Но вот после «прочувствованного» опыта ее мысли о браке: «Буду ли счастлива, Бог весть. Но сомневаюсь. Перейдя пределы отцовского дома, я оставлю большую часть счастья за собой. Муж, будь он ангел, не заменит мне все, что я оставлю… Никогда не будет во мне девственной любви и, ежели выйду замуж, то будет супружественная. И так как супружество есть вещь прозаическая, без всякого идеализма, то и заменит рассудок и повиновение несносной власти ту пылкость воображения и то презрение, которым плачу я теперь за всю гордость мужчин»[187].

«Ежели выйду замуж» — этот вопрос терзал каждое девичье сердце. Хорошо, если родители позаботились о женихе. Но их старания далеко не всегда приводили к желанному результату. Один из самых влиятельных министров александровского времени В. П. Кочубей в 1818 году попытался сговорить свою дочь Наталью Викторовну за молодого графа М. С. Воронцова, однако помолвка не состоялась. В письме бойкой барышне Виктор Павлович выговаривал: «Женихов не так-то легко отыскать можно»[188]. Если министерской дочери трудно найти хорошую партию, то что же думать об остальных?

Зато богатое приданое позволяло рассчитывать на пристойный союз даже без посредничества родных. Вспомним язвительный ответ приятельницы Пушкина фрейлины А. О. Смирновой (Россет) на вопрос одного из придворных, кто выдал замуж Софи Самойлову за графа А. А. Бобринского (девушка была сиротой). «Мужики, восемь тысяч душ»[189].

Но большинству молодых дворянок такое состояние только снилось. Заметное уменьшение приданого московских девиц даже стало темой для острот. Рассказывали анекдот про молодого офицера, приехавшего в Первопрестольную и пристававшего к другу: «Сыщи мне невесту. Смерть хочется жениться». Тот согласился, де «есть на примете». Последовал вопрос: «Что за ней приданого?» — «Две тысячи стерлядей, которые на воле ходят в Волге»[190], — был ответ.

Даже если родители княжон Тутоуховских обладали искомыми двумя тысячами родовых, приданое пришлось бы делить на шесть девок, и в результате каждой досталось бы очень немного. Еще в 1780-х годах путешественник Франсиско де Миранда отмечал, что в московском Благородном собрании из двух тысяч членов 1600 женщин[191]. К 1820-м годам дамский контингент только возрос. Недаром князь П. А. Вяземский называл московскую знать не просто «многодетной», а «многодевичьей»[192]. Московские княжны вошли в поговорку и присутствуют на страницах пьесы как неотъемлемая, узнаваемая и давно надоевшая черта Первопрестольной. Дай Бог, чтобы в брачных играх повезло хоть одной из десяти.

«А при звездах не все богаты…»

В условиях, когда женщины пассивно ждут, что их выберут, положение мужчин — тех, кто выбирает, — кажется более выигрышным. Но это только на первый взгляд.

К 1820-м годам дворянские состояния серьезно поистощились. Сыграли роль и многодетность, и тяжелая война. Будущее также не обещало приятных сюрпризов: падали цены на сельскохозяйственные продукты, крестьяне нищали. Помещики отчаивались получить с них денежный оброк. Например, Н. М. Карамзин, располагая прежде неплохими нижегородскими имениями второй жены в тысячу душ, к середине 1820-х годов бросил и ждать от них дохода. «Наши крестьяне, подобно другим, худо платят оброк»[193], — сетовал он в письме молодому императору Николаю I.

Женитьба — дорогое удовольствие. Бывший профессор Московского университета, эмигрант и один из первых русских «невозвращенцев» В. С. Печерин вспоминал о своей первой любви, встреченной в 1823 году. Наследник двух деревенек, которые худо-бедно кормили его родителей, он в 16 лет влюбился в тринадцатилетнюю соседку, дочь управляющего одним из имений П. Д. Киселева, и, конечно, помышлял о браке: «План жизни моей был готов. Я еду в университет, оканчиваю курс, получаю диплом, возвращаюсь в Хмельник и женюсь на ней. Каков план для сына русского майора, у которого за душой было около 60 душ в сельце Навольном, Позняки тож!»[194] Но, пообтесавшись в Москве, Печерин вынужден был отказаться от мысли о семье. Через несколько лет, когда девушку вывезли в свет, на одном из званых вечеров он даже спрятался от нее. Ни о какой семье при его доходах думать не приходилось. Уделом студента стали молодые простолюдинки, недорого бравшие за любовь.

Прежде вполне «достаточные», как тогда говорили, семейства теперь надеялись на сочетание жалованья и доходов с имений. Без помощи казны, личных пожалований государя трудно было выучить детей, определить их на хорошее место, а подчас и свести концы с концами.

При этом война выдвинула на первые места в военной администрации немало толковых командиров — со звездами и блестящими перспективами, но без гроша. Недаром острая на язык горничная Лиза замечает барышне:

Как все московские, ваш батюшка таков:

Желал бы зятя он с звездами да с чинами,

А при звездах не все богаты, между нами.

В прежние — екатерининские — времена к ордену часто прилагалось существенное денежное или земельное пожалование. Прося для Ф. Ф. Ушакова, за которым числилось всего 30 душ в Пошехонье, «душ 500 хорошенькую деревеньку», Г. А. Потемкин писал императрице: «Тогда он будет кавалер с хлебом»[195]. Сразу вспоминается шутка Н. Н. Раевского об одном из сослуживцев, уволенном в отставку «с мундиром, но без штанов»[196]. Уволить с правом ношения формы считалось весьма почетно, но что толку во внешних знаках отличия, когда не на что жить?

При Александре I практика раздачи земель и денег почти прекратилась, что объясняли и скуповатостью государя, и дефицитом казны. А служить, как тогда говорили, «из чести» могли немногие. Ведь и амуницию, и пропитание офицер даже в военное время должен был приобретать сам. Не имея возможности рассчитывать на щедроты из августейших рук, некоторые поправляли дело удачной женитьбой. Ведь чин кое-чего стоил: обеспечивал возможность являться при дворе, определял место по отношению к государю на официальных церемониях, длину шлейфа у жены, право ехать на почтовых лошадях без очереди, есть на серебре, а не на фарфоре и т. д. Как уже говорилось, для дворянства со времен Петра I и особенно в екатерининскую эпоху был разработан и утвердился целый список поощрений, заставлявший считать службу почетным и престижным делом. Поэтому представители состоятельных семей, чьи отпрыски не отличились на полях сражений, случалось, выдавали дочерей за выдвиженцев «горячего времени».

Так, Арсений Андреевич Закревский, небогатый помещик из захолустья, быстро поднялся в годы Наполеоновских войн исключительно благодаря собственным дарованиям. В январе 1812 года он был назначен директором Особенной канцелярии при военном министре — главной военной разведки, а в 1815 году занял место дежурного генерала Главного штаба (фактически заместителя начальника этого учреждения), в формировании которого сыграл важную роль[197]. В 1818 году Закревский, тогда еще обласканный милостью царя, женился на Аграфене Толстой, взяв за нее в приданое 12 тысяч душ. Представители старинной знати Толстые уступили только потому, что сватом выступил сам Александр I.

В романе «Война и мир» воспитанник Ростовых Борис Друбецкой, представитель древнего, но обедневшего рода, сделав штабную, адъютантскую карьеру, женится на богатой невесте Жюли Карагиной. Приданое тяготело к чину, а чин искал приданого.

Однако не всем везло. Алексей Петрович Ермолов, например, уже став командующим Кавказским корпусом, не получил от государя никаких пожалований и оставался беден. Поэтому ему пришлось отказаться от перспективы создать семью с женщиной своего круга — ее следовало содержать подобающим образом — и ограничиться походными женами из местных горских племен. В письме Закревскому он с грустью рассуждал о любви своей молодости: «Было время… весьма был близок от женитьбы, но скудное состояние с моей стороны и ее бедность не допустили меня затмиться страстью… Я, как и ты, имею правило ничего не просить, а дать мне, быть может, не догадались бы»[198].

Если мужчина-дворянин рассчитывал содержать семью, ему следовало не просто служить, а служить успешно, нацелясь на высокий чин и хорошее приданое невесты. Отказ Чацкого от службы автоматически выбивал его из числа кандидатов на брак, что, без сомнения, становилось дополнительной причиной для раздражения, щедро изливаемого на окружающих — не в последнюю очередь на женщин.

«Бедные твари»

Аннет Оленина недаром жаловалась на «гордость мужчин» и говорила о своем «презрении» к этому чувству. Позволим себе в третий раз процитировать дневник, который она собиралась передать в назидание собственным дочерям. Демонстрация мужского «превосходства» уже тогда очень обижала женщин.

«Бедные твари, как вы ослеплены! Вы воображаете, что управляете нами, а мы… не говоря ни слова, водим вас по своей власти: наша ткань, которою вы следуете, тонка и для гордых глаз ваших неприметна, но она существует и окружает вас. Коль оборвете с одной стороны, что мешает окружить вас с другой. Презирая нас, вы презираете самих себя, потому что презираете тех, кому повинуетесь. И как сравнить скромное наше управление вами с вашим гордым надменным уверением, что вы одни повелеваете нами?»[199]

Окружающая реальность давала образованной и думающей даме много причин чувствовать себя задетой. Комедия «Горе от ума» полна высказываний «шовинистического», как сейчас сказали бы, толка. Они сделаны так естественно, что не возникает тени сомнения: ни автор, ни большинство читателей просто не замечают их, считают в порядке вещей.

Нас не удивит тот факт, что Софья, тайно встречаясь с Молчалиным, подвергается осуждению. А Чацкий — молодой человек, влюбленный и ищущий брака, — напротив, в своей остающейся за рамками сценического действия жизни встречается с дамами, так сказать, по естественной надобности. Когда Молчалин советует ему посетить ради покровительства влиятельную московскую барыню Татьяну Юрьевну, герой отвечает: «Я езжу к женщинам, да только не за этим», — одной фразой очерчивая значение слабого пола.

Читая через 200 лет пьесу, мы легко делаем скидку на эпоху: то, что порицаемо в женщине, естественно для мужчины. Но есть другая странность, которая царапает сейчас и, видимо, оставляла равнодушными тогда. Софье 17 лет, она едва вошла в брачный возраст. Чацкий расстался с ней три года назад, когда девушке исполнилось четырнадцать. С тех пор он ни разу не сообщал о себе ни ей, ни Фамусову. Тем не менее Чацкий считает себя в праве искать в Софье оставленную возлюбленную, едва ли не невесту. Удивляется ее холодности, подозревает в измене, засыпает догадками.

И Софья с Лизой наперегонки пускаются в оправдания. Сначала за барышню заступается горничная: «Ей-богу, нет пяти минут, / Как поминали вас мы тут». Потом в себя приходит и хозяйка:

Всегда, не только что теперь. —

Не можете мне сделать вы упрека.

Кто промелькнет, отворит дверь,

Проездом, случаем, исчужа, из далека —

С вопросом я, хоть бы моряк:

Не повстречал ли где в почтовой вас карете?

И слышит недоверчивый ответ: «Положимте, что так». Странно, но притязания Чацкого почему-то никого не удивляли. В том числе и саму Софью. Хотя из ее разговора с Лизой видно, что она была обижена на прежнего поклонника за отъезд: «Ах! если любит кто кого, / Зачем ума искать и ездить так далеко?»

Многие ситуации в комедии зеркальны. Чацкий обвиняет окружающих в том, в чем легко может быть обвинен сам, но это не смущает героя. Вот во время беседы с Софьей, уже несколько огорченный ее равнодушным приемом, Александр Андреевич перебирает старых московских знакомых и, конечно, задевает каждого. На память приходит учитель танцев:

А Гильоме, француз, подбитый ветерком?

Он не женат еще?

Софья:

На ком?

Чацкий:

Хоть на какой-нибудь княгине,

Пульхерии Андревне, например?

Софья:

Танцмейстер! можно ли!

Чацкий:

Что ж? Он и кавалер.

От нас потребуют с именьем быть и в чине,

А Гильоме…

Дальше герой не продолжает свою мысль, переходя к «смешенью языков» «французского с нижегородским». Но и без пояснений понятно, что молодой дворянин возмущен не просто снисходительным отношением и даже восхищением, которое в русском обществе возбуждают учителя-иностранцы. Эти «подбитые ветерком» бродяги низкого происхождения, которых «под великим штрафом» велят признать педагогами и которые обосновываются в домах у знати, могут составить порядочному человеку марьяжную конкуренцию, подслужившись к какой-нибудь княгине не первой молодости.

Далее, в разговоре с графиней-внучкой Хрюминой снова возникает тема засилья иностранцев, и снова в связи с брачными делами. Теперь на острый язык попались мужчины. Хрюмина задает Чацкому вопрос, не женился ли он в чужих краях. И удивленный герой слово в слово повторяет вопрос Софьи: «На ком?»

О! наших тьма без дальних справок

Там женятся, и нас дарят родством

С искусницами модных лавок! —

отвечает Хрюмина.

Впору смутиться, но не на того напала. Герой тут же парирует:

Несчастные! должны ль упреки несть

От подражательниц модисткам?

За то, что смели предпочесть

Оригиналы спискам?

В сущности, проблема, которая беспокоит Чацкого в случае Гильоме и Хрюмину в случае модисток, одна — предпочтение на брачном поприще, которое может быть отдано иностранцам низкого происхождения. Русские — мужчины и дамы — оскорбляются такой возможностью в равной степени. Вопрос больной. Но какая разная реакция! Софья шокирована самим предположением: «Танцмейстер! можно ли!» Чацкий, напротив, горячо и в обидной для собеседницы форме встает на защиту права кавалеров предпочитать французские «оригиналы» бледным отечественным копиям.

Абсурд такого высказывания очевиден. Браки высшего сословия — не та сфера, куда могут затесаться танцмейстеры и модистки. На самом деле их положение куда скромнее — это любовники и любовницы состоятельных покровителей. Марта Вильмот, небогатая ирландская девушка, гостившая в начале XIX века в Москве у княгини Е. Р. Дашковой, писала домой о знаках внимания, которые оказывают ей состоятельные старички-вельможи[200]. Она даже оттягивала отъезд в надежде, что один из наиболее усердных кавалеров сделает ей предложение. Но никто не заговаривал о браке, намекая на положение содержанки.

Связанные с любовниками-иностранцами происшествия были пищей для насмешек, недаром Лиза вспомнила тетушку своей госпожи:

Как молодой француз сбежал у ней из дому,

Голубушка! хотела сохранить

Свою досаду, не сумела:

Забыла волосы чернить

И через три дни поседела.

Однако сам факт марьяжной угрозы от неровни-иностранца дважды зафиксирован в комедии, стало быть, он остро ощущался в тогдашнем обществе. Особенно теми, кому пока не повезло в брачной гонке — Чацкому и Хрюминой.

«И кто жениться нас неволит?»

Но и желанная цель представлена в комедии так, что способна отпугнуть самые бестрепетные сердца. В первую очередь, конечно, мужские. Брак по расчету несчастлив уже в самом себе. Репетилов, женившись на министерской дочери и угробив большие деньги на приличный дом в Петербурге, не получил от тестя ничего. С досады ударился во все тяжкие, оставлял жену, детей, а одумавшись, вступил в тайное общество, целей которого понять не способен.

Однако еще хуже так называемый счастливый брак Счастливый, по московским меркам, естественно. Чтобы показать всю его безрадостность, на сцену выведена пара молодоженов — Горичи. Автор не скрывает, что Наталья Дмитриевна и Платон Михайлович любят друг друга, но тем пошлее и даже трагичнее их отношения.

Старинная знакомая Чацкого Наталья Дмитриевна, выйдя замуж, расцвела: «Моложе вы, свежее стали; / Огонь, румянец, смех во всех чертах». А вот умученный от ее балов и нарядов муж, также старый приятель главного героя, прямо-таки зачах. «Теперь, брат, я не тот», — повторяет он. «Брат, женишься, тогда меня вспомянешь! / От скуки будешь ты свистеть одно и то же». При словах о прежнем полковом житье и «борзом жеребце» Платон Михайлович с горечью обрывает друга: «Эх! братец! славное тогда житье-то было». И, наконец, при разъезде: «Бал вещь хорошая, неволя-то горька; / И кто жениться нас неволит…»

Фамилия Горич дана персонажу не случайно: бедняга в горе, поскольку в неволе — хоть и добрая жена, а заездила мужа своими светскими развлечениями, пустыми и суетными. Как не вспомнить известный отзыв Пушкина в письме П. А. Вяземскому мая 1826 года. «Законная… — род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит»[201].

Того же мнения придерживался и Грибоедов. В образах Горичей много от четы Бегичевых, в имении которых под Москвой — «в моем саду, в беседке» — были дописаны последние акты комедии. Старинный полковой друг автора — С. Н. Бегичев — женился весной 1823 года. Грибоедов был у него на свадьбе шафером. Когда начался обряд, Бегичев заметил, что рука Грибоедова, державшая венец, трясется, сам он «бледен и со слезами на глазах». На вопрос, что случилось, шафер отвечал: «Мне вообразилось, что тебя отпевают и хоронят»[202].

Семья — могила. В ней невозможны полезная деятельность, развитие, высокие стремления. Одно угождение бабьим прихотям.

Наташа-матушка, дремлю на балах я,

До них смертельный неохотник,

А не противлюсь, твой работник,

Дежурю заполночь, подчас

Тебе в угодность, как ни грустно,

Пускаюсь по команде в пляс, —

говорит Горич жене.

Такое отношение к семье, как к концу духовной и деловой жизни, тем более любопытно, если учесть громадные усилия, которые предпринимались в брачной гонке. Везло единицам, но и они в конечном счете вытягивали вместо счастливого билета черную метку. Запретный для большинства плод оказывался с гнилой сердцевиной.

Это характерное для эпохи мнение точно уловил Лев Толстой, передавая в самом начале романа «Война и мир» разговор несчастливо женатого Андрея Болконского с Пьером:

«— Никогда, никогда не женись, мой друг… до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, которую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно; а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда не годным… А то пропадет все, что в тебе есть хорошего и высокого. Все истратится по мелочам… Ежели ты ждешь от себя чего-нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя все кончено, все закрыто, кроме гостиной, где ты будешь стоять на одной доске с придворным лакеем и идиотом… Боже мой, чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым… Бонапарте, когда он работал, шаг за шагом шел к цели, он был свободен, у него ничего не было, кроме его цели, — и он достиг ее. Но свяжи себя с женщиной — и как скованный колодник, теряешь всякую свободу… Гостиные, сплетни, балы, тщеславие, ничтожество — вот заколдованный круг, из которого я не могу выйти… Эгоизм, тщеславие, тупоумие, ничтожество во всем — вот женщины, когда показываются все так, как они есть. Посмотришь на них в свете, кажется, что что-то есть, а ничего, ничего, ничего! Да, не женись, душа моя, не женись».

Пушкин выразился короче: «Брак холостит душу». Таково же было мнение молодых людей, которым, из-за сложного финансового и служебного положения, брак в обозримом будущем не грозил. Под ситуацию выстраивалась мораль, приподнимавшая повесу и унижавшая эдаких Платонов Михайловичей. «Муж мальчик, муж слуга, из жениных пажей, / Вот идеал московских всех мужей».

Однако что же ставится в вину Наталье Дмитриевне, кроме любви поскакать на балах и атласного «тюрлюрлю»? Она перекутывает мужа! «Платон Михайлоч мой здоровьем очень слаб»; «Все рюмотизм и головные боли»; «Здесь так свежо, что мочи нет, / Ты распахнулся весь и расстегнул жилет»; «Мой милый, застегнись скорее»; «Да отойди подальше от дверей, / Сквозной там ветер дует сзади!» Чацкий осуждает и такую навязчивую заботу, и покорность, с которой муж ее переносит:

Ну, Бог тебя суди;

Уж, точно, стал не тот в короткое ты время;

Не в прошлом ли году, в конце,

В полку тебя я знал? лишь утро: ногу в стремя

И носишься на борзом жеребце;

Осенний ветер дуй, хоть спереди, хоть с тыла.

И, конечно, сам Горич с грустью вздыхает о прежнем житье-бытье. А в сущности — о молодости. И здесь уж Наташа-матушка никак не виновата. Ревматизм и головные боли под пером Грибоедова выглядят надуманным предлогом для того, чтобы оставаться в городе, а в деревне, на свежем воздухе излечились бы мгновенно. Между тем картина совсем не так проста. Болезнями костей и суставов, а также мигренями вследствие контузий страдало множество по возрасту еще далеко не старых офицеров, прошедших войну и заграничные походы. Ведь спать приходилось на земле, и в дождь, и в снег. Яловые сапоги не снимать с ног по несколько месяцев, так что потом они стягивались только вместе с кожей, или под ними открывались цинготные язвы. Переправы через реки наводить вместе с рядовыми, по пояс в воде…[203] Понятно, что здоровья это не прибавляло.

Вот как генерал Н. Н. Муравьев описывал отступление от Смоленска: «Брат Михайла сказывал мне, что, возвратившись однажды очень поздно на ночлег и чувствуя лихорадку, он залез в шалаш… и подогретый от озноба скоро уснул». Потом явился хозяин шалаша генерал Д. Д. Курута и выгнал незваного гостя. «Михайла лег больной на дожде, предпочитая умереть, чем проситься на ночлег к человеку, который счел бы сие за величайшую милость»[204].

А вот жалоба Ермолова на здоровье. «С тех пор как ты женат, — писал он А. А. Закревскому в 1819 году, — нападаешь на меня, чтобы и я женился также. Между нами в сем случае есть некоторая разница. Мне уже перешло за сорок, ты молод… Жаль мне, что я старею… Ты говоришь о потомстве. До такой степени не простираю я моего самолюбия… Дай Бог свой век прожить порядочно… Было время, что не помышляя о потомстве, имел бы я его… Что бы из меня теперь вышло?.. Итак, друг любезный, прости, что не будет у меня сына»[205].

Судьба оказалась милостива, в недалеком будущем у «проконсула» Кавказа появилось четверо сыновей от местных горских женщин. Но сами по себе жалобы и опасения героя показательны. Его корреспонденту Закревскому едва перевалило за тридцать, но после контузии он страдал приступами сильнейших мигреней, и медики не гарантировали долголетия. Они обманулись, Арсений Андреевич умер стариком, занимал высокие должности, но в строй не годился и излечению не подлежал. Великая война пережевывала и выплевывала калеками тех счастливцев, которых не убивала. В их числе и Платон Михайлович. Пока он носился в полку на жеребце — держался молодцом. Но стоило выйти в отставку, и глубоко загнанные болезни дали о себе знать. На этом фоне навязчивая забота московской жены о своем калечном муже вовсе не так уж смешна.

Но зачем тогда мучить благоверного танцами, таская с собой с бала на маскарад? Из текста комедии следует вывод: Наталье Дмитриевне самой нравится городская суетная жизнь, в деревне ей будет скучно, и она изо всех сил уверяет Чацкого в любви мужа к Москве: «За что в глуши он дни свои погубит!» Александр Андреевич возмущен этим. Ведь если Горич скучает, ему нужно дело: «А кто, любезный друг, велит тебе быть праздным? / В полк, эскадрон дадут. Ты обер или штаб?» Если болеет — свежий воздух: «Движенья более. В деревню, в теплый край. / Будь чаще на коне».

Ни полк, ни деревня не могут устроить госпожу Горич. И не только потому, что сама она хочет остаться в Москве и расхаживать в «тюрлюрлю» по гостям. Есть несколько оговорок, которые позволяют понять ситуацию глубже. Легкомысленная на первый взгляд супруга отставного вояки прекрасно понимает, что ему скучно. Она уже нацелилась на хороший и доходный пост для мужа:

И утверждают все, кто только прежде знал,

Что с храбростью его, с талантом,

Когда бы службу продолжал,

Конечно, был бы он московским комендантом.

Такой должности не добиться, сидя в деревне. Связи, покровительство, нужные знакомства — всё в Москве. И чтобы получить искомое место, надо вращаться. В том числе бывать на балах и принуждать мужа танцевать у нужных людей. Разъезжая по Москве и заставляя бедного Горича дремать за полночь на чьих-нибудь вечеринках, Наталья Дмитриевна одним дамам известным образом ткет полотно, о котором писала Аннет Оленина, и устраивает карьеру мужа. У Толстого «маленькая княгиня», жена Андрея, тоже старается продвинуть мужа-адъютанта во флигель-адъютанты, используя чисто дамские методы — разговоры с Анной Павловной Шерер и поиск покровительства. Все это претит герою, который рвется за славой на войну, в то время как супруга стремится удержать его в Петербурге и выгоднейшим образом пристроить к должности.

Выдвижение мужей и любовников посредством женских связей, особенно придворных, ведших к самой влиятельной даме России — вдовствующей императрице Марии Федоровне, — воспринималось мужским сообществом весьма болезненно. Как унижение. В донесении управляющего Третьим отделением М. Я. Фон Фока, чиновника умного, образованного и весьма чувствительного к колебаниям общественного мнения, сказано, что «возвышением Грибоедова на степень посланника» «раскрыта важная истина, что человек с дарованиями может всего надеяться от престола, без покровительства баб»[206].

Нет никаких оснований полагать, что Грибоедов хотел намекнуть на усилия госпожи Горич. Напротив, ему противно, как обабился боевой офицер под каблуком у вертихвостки. Лишь благодаря тому, что слепок сделан с натуры, проявляется скрытое звучание некоторых образов и ситуаций.

«И в воздух чепчики бросали»

Создавая карьеру супругов, женщины удовлетворяли в первую очередь собственное тщеславие. Честолюбие обоих полов — одно из самых развитых чувств в описываемую эпоху. В черновике «Романа в письмах» Пушкин заметил: «Мужчины почти не знают любви: они развлечены честолюбием». И далее: «…Многие приняли сторону дам большого света, утверждали, что любовь питается блеском и тщеславием»[207].

Отзыв Фамусова о московских барышнях: «К военным людям так и льнут, / А потому что патриотки» — получает неожиданное развитие в обличительной тираде Чацкого про мундир:

Но кто б тогда за всеми не повлекся?

Когда из гвардии, иные от двора

Сюда на время приезжали, —

Кричали женщины: ура!

И в воздух чепчики бросали!

Нередко представляют себе толпу дам, в прямом смысле срывающих с голов чепцы и подбрасывающих их в воздух при виде марширующей гвардии или очередного «эскадрона гусар летучих» на улицах уездного городка. На самом деле имелась в виду куда менее невинная забава. Грибоедов поместил в текст комедии кальку с французского выражения: «зашвырнуть чепец». Что может быть переведено как «пуститься во все тяжкие». Jeter son bonnet par dessue les moulins — значит: «закинуть чепец за мельницу», и именно в этом смысле употреблено Толстым в романе «Анна Каренина».

Дамы, бросающие в воздух чепчики, когда в старую столицу прибывают гвардейцы и придворные, — это «жены и дочери», кидающиеся на шею военным самого высокого уровня. Какой именно момент общего восторга и любовного возбуждения имелся в виду, не трудно догадаться. Бурные послевоенные торжества. Внимание прекрасной половины направлено было мимо героя — и это одна из глубоких причин неудовлетворенности Чацкого.

И не только его. Из всей обличительной тирады Александра Андреевича, адресованной Москве, полковник Скалозуб понял только те слова, которые относились к честолюбию красавиц. И немедленно отозвался на них. Стало быть, и у самого наболело:

Мне нравится, при этой смете

Искусно как коснулись вы

Предубеждения Москвы

К любимцам, к гвардии, к гвардейским, к гвардионцам;

Их золоту, шитью дивятся будто солнцам!

А в Первой армии когда отстали? в чем?

«Патриотизм» женщин подстегивался тщеславием. Гвардейский любовник казался предпочтительнее армейского, независимо от узкой талии и умения говорить по-французски.

Чувству, питающемуся честолюбием, должна бы противостоять сердечная склонность, основанная на любви. Но два примера таких отношений: чета Горичей и влечение Софьи к Молчалину — не оставляют иллюзий. Кругом пошлость или обман.

«Мне отдохнуть дадут»

Из разговора Софьи с Лизой видно, что девушка была обижена причиной отъезда жениха из Москвы.

Остер, умен, красноречив,

В друзьях особенно счастлив.

Вот об себе задумал он высоко…

Охота странствовать напала на него.

Здесь что-то недоговорено. Человек преисполнился тщеславием и уехал от любимой… путешествовать. Не покорять народы, не завоевывать Олимп. Пропущено звено между отъездом из Москвы и лечением «на кислых водах», «не от болезни, чай, от скуки». Это звено в разговоре с Чацким невольно обнаруживает Молчалин, говоря, что дома слышали «с министрами про вашу связь, / Потом разрыв». Чем вызывает каскад желчных замечаний собеседника в стиле: «А ей какое дело?»

Любопытно, как счастье «в друзьях» может заставить думать о себе «высоко»? Зависит от положения «друзей». Какое-то время Чацкий был «в делах» и, видимо, имел сильных покровителей, но потом произошел «разрыв», причин которого автор не оговаривает, разве только: «служить бы рад, прислуживаться тошно». Возможны и гордый независимый нрав героя, и уход прежних покровителей со сцены, а с новыми Александр Андреевич не поладил, ведь они не были «друзьями». «Вам не дались чины, по службе неуспех?» — спрашивает Молчалин. И тут же получает бритвой по языку: «Чины людьми даются, / А люди могут обмануться». В отношении Чацкого податели чинов и орденов явно «обманулись».

Итак, покинуть Москву и любимую девушку Александра Андреевича заставили честолюбивые мечты. Они не оправдались. Героя ждало карьерное фиаско, пережив которое, он не захотел более служить и отправился в заграничное путешествие, чтобы развеяться. После краха иллюзий молодой человек возвращается к оставленной возлюбленной. Она не забыла, что ею пренебрегли ради карьеры. Стоит ли удивляться ее холодности?

Нет ни малейшего сомнения в любви героя. Достаточно вспомнить, как он кидается приводить Софью в чувство после падения Молчалина с лошади. Его поведение — страх за девушку, опрыскивания, растирание висков уксусом — резко контрастирует с равнодушием Скалозуба, который отправляется «взглянуть, как треснулся он, грудью или в бок?». На мгновение с Чацкого слетает весь показной скептицизм. Его обидные остроты, его обличения, нападения на всех и вся — лишь форма самозащиты. Как молодой Пушкин периода южной ссылки, он стремится ударить первым, пока не ударили его.

В любви подруги детства Чацкому видятся спасение и опора. Недаром он просит разрешения хоть на минуту зайти к ней в комнату:

Там стены, воздух, все приятно!

Согреют, оживят, мне отдохнуть дадут

Воспоминания об том, что невозвратно.

Но Софья ему не верит. Когда-то поклонник покинул ее, «задумав о себе высоко». Что он ищет теперь? Женитьбы? Способа совладать с растравленным самолюбием?

Эпоха еще только познавала дары и анафемы вольного состояния дворянства. Герои проходили испытание ненужностью. Выбирая отставку, даже наиболее интеллектуальные из них полагали, что семейный круг может стать заменой государственному поприщу, а любовь — делу. Они жестоко обманулись. И обманули доверившихся им женщин. Если слабая половина человечества реализует себя через семейные отношения, то сильная — через дело. Никак иначе.

Чацкий пока не понял этого на личном опыте, а опыт культуры только приобретался. Ему, как и многим в тот момент, казалось, что семья — спасение от несправедливого и жестокого мира. Но закономерно, что тот, кто потерпел неудачу по службе, терпит ее и в вопросе о браке. Хуже того — в любви.

«Кого люблю я, не таков»

Главное препятствие на пути Чацкого — сама возлюбленная. Она не любит его. Причем ясно показывает, почему. Это не тот случай, когда «сердцу девы нет закона». Напротив, семнадцатилетняя мадемуазель Фамусова обнаруживает целую программу, свой взгляд на вопрос о достоинствах и недостатках «идеального» жениха. И этот взгляд трагически не совпадает с любовным эталоном эпохи. Как бы выламывается из времени.

В воображении Софья рисует себе вовсе не Чайльд Гарольда. Если бы было так, ее отношения с Чацким восстановились бы. Но Софья ищет другого. «Кого люблю я, не таков, — говорит она Лизе. — Молчалин за других себя отдать готов, / Враг дерзости, всегда застенчиво, несмело…»

Софью не смущает низкое происхождение любимого. Она несколько раз высказывает в разговоре с Лизой презрение к обществу и его мнению: «Что мне молва? Кто хочет, так и судит»; «А кем из них я дорожу? Хочу люблю, хочу скажу»; «Откуда скрытность почерпнуть!»; «Да что мне до кого? До них? До всей вселенны?».

Действительно, откуда ей почерпнуть скрытность? Она выросла госпожой в богатом доме, без матери, при не слишком строгом отце. Молода, красива, знатна. В ней нет робости и есть свобода в проявлении чувств. Ради чего же Софья готова перенести остракизм света, покинуть привычный круг и обрести рай в шалаше? Попытаемся увидеть Молчалина ее глазами.

Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел;

При батюшке три года служит,

Тот часто без толку сердит,

А он безмолвием его обезоружит,

От доброты души простит…

…Он наконец: уступчив, скромен, тих,

В лице ни тени беспокойства

И на душе проступков никаких,

Чужих и вкривь и вкось не рубит, —

Вот я за что его люблю.

Итак, человек кроткий, мирный, прощающий ближним брань и несправедливость. Сам незлобивый и вокруг себя устанавливающий атмосферу тишины. Что напоминает этот идеал? По сути, он христианский. Но к 1820-м годам поведение, при котором человек «молчит, когда его бранят», и терпит чужие прихоти, — смешно. Эти черты описаны Грибоедовым как подличанье, и даже в устах влюбленной Софьи выглядят неприятно, хотя сама девушка не отдает себе в этом отчета.

Недаром Чацкий реагирует на рассказ: «Она его не уважает»; «Она не ставит в грош его». Для него, как и вообще для молодых людей его круга, перечисленные свойства отталкивающи. Он не понимает, что Софья может находить их притягательными.

Конечно, нет в нем этого ума,

Что гений для иных, а для иных чума,

Который скор, блестящ и скоро опротивит,

Который свет ругает наповал,

Чтоб свет об нем хоть что-нибудь сказал;

Да эдакий ли ум семейство осчастливит.

Кто же осчастливит? Тихий, кроткий человек. Тот, кто стяжал дух мирен. Кто никому не сделал зла и на которого можно положиться. Пересмешник сам не уверен в себе, раз набрасывается на других. По мнению Софьи, тот, кто «чужих и вкривь и вкось не рубит», — сильнее. Беда девушки в том, что ее «сахар медович» не таков, каким она его вообразила.

Но уничтожало ли это сам идеал? Для Грибоедова — да. Для его читателей — в зависимости от убеждений. Чацкий принадлежит быстро меняющейся современности с ее байронической модой на обличения. Софья выбрала вневременной идеал, уходящий корнями в традицию. И этот идеал, по воле автора, оказался обманкой.

Давно отмечено, что и само название комедии сейчас воспринимается не так, как слышали его современники. В XIX веке была в ходу поговорка: «Горе от ума, от ума строптивого, самовластного»[208]. И даже если Грибоедов отсек вторую половину, мысленно ее все равно проговаривали. Имелась в виду гордыня, осуждаемая Церковью и — по привычке — многими светскими людьми того времени. Но более молодое — переломное — поколение уже было достаточно секулярным. Оно видело горе в уме как таковом. Гордость перестала считаться пороком. Напротив, провозглашалась качеством, единственно достойным уважающего себя человека. А ее отсутствие — подлостью, изъяном души.

Сегодня старая поговорка забыта и мы даже мысленно недоговариваем названия пьесы. А в комедии единственный персонаж, противостоящий Чацкому с действительно нравственных позиций, наказан так же сильно, как и сам Александр Андреевич. Идеала нет. Оба героя совершают падение. Оба предают себя. Софья — когда именно с ее обмолвки начинается сплетня о сумасшествии Чацкого. Он — когда подслушивает разговор возлюбленной с Молчалиным и устраивает разоблачение, не щадя чести девушки. Оба оказываются недостойными счастья. А их несчастье в финале — закономерно.

Глава вторая «Кто умное действующее лицо?»

Любопытна история, произошедшая в начале XX века, когда знаменитый русский философ В. В. Розанов повел дочь на комедию Грибоедова «Горе от ума». Посреди действия девочка разрыдалась, спросив у отца: «Почему дядя всех обижает?»

Устами младенца… Тем же вопросом втихомолку задавались поколения и поколения школьников, узнавая от преподавателей и вычитывая в учебниках, как они должны понимать комедию. Вытверженные, но не понятые и не принятые душой знания только обостряли затаенное противоречие.

Люди, живущие столетия спустя, не могут ощутить художественное произведение так же, как современники. Или даже как позднейшие критики. Из жизни уходят предметы, над которыми потешались авторы; истины, казавшиеся непреложными, мельчают; убеждения дают трещины; человеческие типы, вызывавшие восхищение, встречаются с улыбкой…

Не случайно критики, говоря о даре Грибоедова, называют убийственный сарказм, едкую иронию, колкую сатиру[209] и… никогда юмор в современном понимании слова. Такой желанный, такой привычный для нас, такой отточенный за XX столетие. Юмор как единственную форму защиты личности, которую знала культура тоталитарных обществ.

О том, в каком мире жили наши предки, говорит отсутствие у них живой потребности в юморе. В то время как потребность в смехе есть всегда. Но сам смех очень различен. Пищей критических умов в начале XIX века стала сатира, срывавшая покровы со всех и вся. Юмор, через улыбку примиряющий с недостатками грешника, был мало свойствен тому времени. Сколько дуэлей произошло из-за невинных, на современный взгляд, шуток! Известен, например, хлесткий ответ Грибоедова забытому ныне драматургу В. М. Федорову: «Над собой-то вы можете смеяться, сколько вам угодно, а я над собой — никому не позволю»[210]. Острословы — Пушкин, Грибоедов, Бестужев, Кюхельбекер — готовы были осыпать ближнего эпиграммами, но лишь только слышали насмешливое слово в ответ, посылали за секундантами.

А ведь их собственные шутки редко бывали безобидны. Достаточно вспомнить, что молодые члены литературного общества «Арзамас» потешались над дипломами рогоносцев, посланными опозоренным мужьям светских красавиц[211]. Когда же, много лет спустя, подобный документ получил сам Пушкин, эта злая затея обернулась трагедией. Щепетильное отношение к собственной чести и пренебрежение чужой — характерная черта русских байронистов.

Умение же посмотреть на себя со стороны, напротив, не было заметным качеством эпохи. Отстраниться, увидеть смешное или некрасивое в своем поведении — достояние других, более поздних времен. Самоирония — также малораспространенное свойство тогдашней культуры. Безжалостное высмеивание пороков и неспособность выдержать удар, когда острие смеха направлено против тебя самого, — черты целого поколения, которые (по воле автора или без оной) ярко проявились в комедии.

«Вам не дались чины?»

Восприятие художественного произведения — суть игра в зеркала, при которой одним стеклышком является культура времени создания, а другим — наша собственная. Мы ловим солнечный зайчик, пущенный нам в глаза несколько столетий назад. При этом потомки могут увидеть в тексте нечто, не проявившееся ранее. В идеале утрата понимания сиюминутной реальности прошлого уравновешивается открытием новых пластов.

В описываемое время служба продолжала восприниматься большей частью общества как единственная достойная дворянина стезя. Неслужащий мужчина выглядел как бы и вовсе не мужчиной. Недаром возник анекдот, что слово «мужчина» имеет два корня: «муж» — супруг, отец семейства; и «чин» — место на служебной лестнице. Неуспех в данном вопросе грозил тотальным жизненным неуспехом. Неудачник по службе — неудачник во всем.

Грибоедов испытал подобную мораль на себе. Его карьера исключительно долго не складывалась. Он родился в старинной и состоятельной барской семье, первоначально имел те самые «тысячки две родовых», но позднее наследство сильно уменьшилось. Получил блестящее образование сначала дома, потом в Московском университете, прекрасно музицировал, знал пять европейских языков. В 1812 году записался в дворянское ополчение — в Московский гусарский полк. Участвовать в боях ему не пришлось: полк стоял в тылу — и это обстоятельство во многом определило дальнейший «по службе неуспех». Молодой человек получил чин корнета, оставался на военной службе до 1815 года, а потом, понимая, что продвижения ему, не воевавшему, не будет — все места заняты «героями» с орденами и наградным оружием, — вышел в отставку.

Если принять за дату рождения драматурга 1790 год, зафиксированный самим Грибоедовым в ответах на вопросные пункты Следственного комитета по делу декабристов, то герою в ту пору было уже 25 лет. Если ориентироваться на дату, указанную на надгробном памятнике вдовой поэта, — 1795 год, — то 20 лет. Нам первый вариант кажется предпочтительнее, так как он лучше согласуется с достоверно известным временем обучения в университете, куда Грибоедов поступил в 1806 году (16 лет) и окончил в 1808 году (в 18 лет). Принимая дату рождения по сведениям Нины Чавчавадзе, получим поступление в 11 лет и окончание в 13. Такое изредка могло случиться, но куда естественнее объяснить разнобой в датировках простительным желанием сорокалетнего мужчины, женясь на пятнадцатилетней девушке, скинуть себе пять лет.

Этот вопрос для нашего рассказа вовсе не посторонний. У Чацкого при ближайшем рассмотрении тоже окажется неопределенный возраст, чего мы коснемся ниже. Годы и соответствующее им социальное положение были в то время теснейшим образом связаны. В беседе с Молчалиным Чацкий настаивает на своем праве говорить, что думает по поводу любого текста: «Я глупостей не чтец, / А пуще образцовых». И то же — по поводу любого лица. Так, Фома Фомич, который «при трех министрах был начальник отделенья», удостаивается характеристики: «Пустейший человек, из самых бестолковых». А когда Молчалин, извиняясь тем, что «не сочинитель», отказывается судить о слоге Фомы Фомича, который в Москве «ставят в образец», поднимается вопрос о праве высказывать собственное мнение. И обнаруживается прямая связь чинов и возраста.

Молчалин:

В мои лета не должно сметь

Свое суждение иметь.

Чацкий:

Помилуйте, мы с вами не ребяты;

Зачем же мнения чужие только святы?

Молчалин:

Ведь надобно ж зависеть от других.

Чацкий:

Зачем же надобно?

Молчалин:

В чинах мы небольших.

В приведенном примере возраст и чин взаимозаменяемы. Молчалин вполне мог бы сказать: «В моих чинах не должно сметь…» Однако случалось, что годы шли, а чины не подрастали. Интеллектуально человек был способен судить о самых серьезных вещах, а получал в качестве возражения: «Не должно сметь… В чинах мы небольших».

Летом 1826 года П. А. Вяземский писал жене в Москву из-под Ревеля, куда вывез семью покойного Карамзина. Он подозревал, что его переписку вскрывают, и одно из посланий княгине Вере Федоровне завершил издевательским обращением к невидимым соглядатаям: «Я знаю, что вы не очень грамотны и довольно тупы по своей природе и что легко не разбираете вы ни руки моей, ни смысла моего… С глубочайшим высокопочтением имею честь пребыть вашим… (Что, бишь, вы? — превосходительство, или выше, или еще выше? Право, не знаю; но сами вставьте титла…)…всепокорнейшим слугою, князь Петр Андреевич сын Вяземский, отставной камер-юнкер и более ничего»[212].

«Более ничего». Превосходительства или «выше» тупы и неграмотны, а человек, чьего почерка и смысла они не в силах понять, — ничто. В культуре первой четверти XIX века личность перестала быть соразмерна чину, не вмещалась в него.

Так и у Грибоедова. Он уже не ребенок, и чин корнета раздражал, если учесть, что некоторые сверстники, успевшие отличиться на войне, добрались до генеральства. Сделали карьеру буквально за два года. Например, Михаил Орлов, принимавший капитуляцию Парижа, или Сергей Волконский, расхаживавший по светским гостиным, закрывая плащом грудь, увешанную орденами, и шутя: «Солнце светит сквозь тучи».

Ни статьи на литературные темы, ни первые пробы пера в театре не затмевали вопиющего положения. Через год Александр Сергеевич поступил на службу в Министерство иностранных дел, приняв присягу одновременно с Пушкиным, Кюхельбекером и Горчаковым, только что закончившими Царскосельский лицей. Семнадцатилетние мальчики оказались на одной чиновной доске с человеком сильно старше их, и это тоже не могло считаться приличным.

Медленное продвижение карьеры — феномен известный и прежде. А. В. Суворов долго терпел безвестность, Г. Р. Державин много лет не мог выслужить первый офицерский чин. Никто из окружающих не подозревал, что один станет фельдмаршалом, генералиссимусом, а другой сенатором. Годы унижения не прошли даром и проявились в нестандартном поведении: Александр Васильевич подчас играл роль юродивого, а Гавриил Романович был известен крайней неуживчивостью. Но ни один не закончил жизнь трагически. Постепенный карьерный рост, законное первенство тех, кто «старее» по службе, до известной степени сглаживали углы в екатерининскую эпоху.

Начало XIX века — время быстрых, стремительных карьер. «Фортун», как называл их П. И. Пестель. В разговоре с К. Ф. Рылеевым представитель южан хвалил Бонапарта: «Вот истинно великий человек!.. Как он возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! Он отличал не знатность, а дарования… При нем и мы все остались бы не в проигрыше»[213]. Мирное время, рутинная служба «фортун» не обещали. И люди, не успевшие к раздаче чинов, страдали приступами жестокого честолюбия.

От тоски они пускались в разгул. Столичная жизнь Грибоедова изобиловала кутежами и безрассудными выходками. Одна из них завершилась трагически. Два приятеля Александра Сергеевича — Шереметев и Завадовский — соперничали из-за балерины Истоминой, которую Грибоедов увез от одного и привез к другому в дом. Дуэль была неизбежна. Шереметев стрелялся с Завадовским, а Грибоедов с Якубовичем, завзятым драчуном, который и раздул дело. В результате Шереметев был убит. Якубовича как зачинщика сослали на Кавказ. А Грибоедов вскоре был вынужден отправиться служить туда по доброй воле. Его отложенная дуэль с «храбрым и буйным животным» состоялась уже в Тифлисе, будущий драматург был ранен в руку[214].

Страшные события дуэли, без сомнения, повлияли на взгляды Грибоедова и заставили его сильно страдать душой. Но отъезд был связан не только с внутренним переворотом. Служба в столице после столь громкого скандала стала крайне затруднительной — рассчитывать на следующий чин не приходилось. Поэтому предложение отправиться на Восток было принято. В Персии, в «дипломатическом монастыре», как выражался сам Грибоедов, он провел два года, выучил персидский и арабский языки, а затем перешел «чиновником по дипломатической части» в штат главноуправляющего Грузией — Ермолова. Только тогда писатель получил желанный чин коллежского асессора (8-й класс по Табели о рангах), который в пьесе присвоен Молчалину.

Позднее Александр Сергеевич будет высоко отзываться об Алексее Петровиче: «Один из умнейших людей в России». Но назвать его службу при «проконсуле» Кавказа удачной тоже трудно. Ермолов был ревнив, делил окружающих на два сорта: «моя собственность» (порученцы) и «моя личная безопасность» (удальцы, лихие наездники), относя к первым Грибоедова, а ко вторым его старого неприятеля Якубовича. Он сам прекрасно писал и широко мыслил, ему почти не нужен был талант молодого дипломата. «Сардарь-Ермул… как камень, — жаловался Грибоедов одному из сослуживцев, — ему невозможно вложить какую-нибудь идею. Он хочет, чтобы все происходило от него и чтобы окружающие его повиновались ему безусловно». «Старик» часто беседовал с драматургом, но практически не поручал дел: «При Алексее Петровиче у меня много досуга было, и если я немного наслужил, так вдоволь начитался»[215].

Удача стала улыбаться Грибоедову уже при И. Ф. Паскевиче, женатом на двоюродной сестре писателя. Иван Федорович поручил ему «в заведование все наши заграничные сношения с Турциею и Персиею», а в письме министру иностранных дел К. В. Нессельроде жаловался: «Я нашел, что его здесь мало поощряли к ревностному продолжению службы, два раза он получил чин за отличие, когда уже выслужил срочные годы, других награждений ему никаких не было»[216]. Александр Сергеевич находился при новом командующем во время войны с Персией 1826–1828 годов и на переговорах в Туркманчае. Ему же было поручено написать окончательный вариант мирного трактата, очень выгодного для России. Только к 1828 году Грибоедов достиг по-настоящему высокого положения — был назначен полномочным посланником, из надворного советника (7-й класс) сразу стал статским (5-й класс). И тут же, по дороге, в Тифлисе, женился на княжне Нине Чавчавадзе.

Этот брак был не только проявлением внезапно вспыхнувшей страсти. Он соединял Грибоедова узами родства с грузинской аристократией, что было важно в виду поданного на высочайшее имя проекта по созданию в Грузии Закавказской коммерческой компании наподобие Российско-Американской или Ост-Индской. Богатые семейства края вместе с крупными чиновниками и военными властями должны были выступать пайщиками, а для работы на чайных плантациях в Грузию, по мысли Грибоедова, правительство должно было переселить «несколько десятков тысяч» крестьян из России, поскольку местные жители не годились: «тут-то работа; но народ рабочий, издревле не учившийся работать». В данном случае правительство повело себя как «единственный европеец», и проект в дело не пошел[217]. Возможно, Александр Сергеевич еще поборолся бы за него, но был убит в Тегеране 30 января 1829 года мусульманскими фанатиками.

Если рассмотреть жизнь драматурга как процесс карьерного роста — а именно так было принято смотреть на жизнь любого человека в описываемое время, — то она предстанет цепью неудач. И в финале, когда, казалось бы, заслуги оценены, высокий пост достигнут и семейное счастье улыбнулось, совершилась страшная катастрофа.

«Пылкий, благородный и добрый малый»

Перед нами карьера талантливого неудачника. Таким человеком ощущал себя автор и в 1816 году, когда задумал комедию, и в 1824-м, когда спешно дописывал ее в саду у Бегичевых. Ничего не зная о своем будущем взлете, именно таким — раздраженным на весь свет — он сделал главного героя. Успех образа Чацкого объяснялся узнаваемостью. Множество молодых людей, уже отчаявшихся преуспеть на служебном и брачном поприще, точно видели на сцене себя. Это был первый в полном смысле слова «герой нашего времени».

Присмотримся к нему. Принято считать Чацкого alter ego Грибоедова. Даже актеров, исполняющих эту роль, обычно гримируют под Александра Сергеевича. В «Путешествии в Арзрум» Пушкин отметил у своего старинного приятеля две черты, роднящие его с Чацким: озлобленный ум и мягкое, чувствительное сердце. «Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, — все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан… Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ними может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в „Московском телеграфе“»[218].

Здесь и сходство, и глубокое различие автора с героем. Чацкий — не просто Наполеон, не выигравший ни одного сражения. Не просто Декарт, не написавший философских трудов. Он думает, будто — Наполеон и Декарт, и раздражен тем, что другие этого не замечают. В тот момент многие, начитавшись о чужих подвигах, воображали себя исполинами. «Мы все глядим в Наполеоны…» Дело за малым — подтвердить претензии. Грибоедову это долго не удавалось. Чацкому не удалось вовсе. А по мысли Пушкина, и не могло удаться. Ведь честолюбие Грибоедова было равно его дарованиям. В то время как честолюбие Чацкого — не более чем кипящее в пустоте чувство горячего молодого человека.

Оно не равно даже его уму, заявленному в названии пьесы. «В комедии „Горе от ума“ кто умное действующее лицо? — писал поэт А. А. Бестужеву. — Ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Всё, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На балу московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми»[219].

Отзыв Пушкина многим показался обидным. Отталкиваясь от ответа Н. П. Огарева на эти слова, построена целая концепция, что для декабриста (а по А. Н. Герцену, Чацкий, без сомнения, декабрист) такая линия поведения — метать бисер везде, где только случится, — была характерна и служила формой агитации[220]. Напрасно возражать, что сам автор комедии к декабристам относился скептически, а допросы Одоевского, Рылеева, Трубецкого, Бестужева, Муравьева-Апостола, Волконского, Пестеля и других показывают: Грибоедову делались предложения присоединиться к обществу, но он от них уклонялся[221]. Напрасно намекать, что автор скорее высмеял несерьезность намерений заговорщиков образом Репетилова, чем поддержал образом Чацкого.

Уже для следующего поколения читателей, а Огарев относился именно к нему, Чацкий и декабристы были едины не только по мироощущению, но и по предполагаемому политическому выбору. Стало быть, Пушкин был не прав. «Зачем Чацкий, умный человек, говорит всякую задушевную мысль при Фамусовых и Скалозубах?.. Для нас лично оно кажется, оно было бы неестественным; но, вспоминая, как в то время члены тайного общества и люди одинакового с ними убеждения говорили свои мысли вслух везде и при всех, дело становится более чем возможным — оно исторически верно… Чацкий чувствует себя самостоятельным врагом порядка вещей своего времени, он высказывает свои убеждения Фамусову, потому что они оскорбляют Фамусова, а ему надо оскорблять Фамусовых, и тогда дело становится не только исторически верным, но и лично для Чацкого естественным»[222].

Зададимся вопросом: зачем Чацкому «надо оскорблять» Фамусова, в доме у которого он вырос? Каким бы ретроградом ни был Павел Афанасьевич, но по отношению к сыну друга он поступил по-человечески: взял к себе и воспитывал. Более того: сохранил к юноше добрые чувства — несмотря на трехлетнюю разлуку, когда Чацкий не писал ему ни строки, он всем рекомендует его как своего друга. Так зачем же обязательно «надо оскорблять»?

Когда осенью 1818 года Карамзин повздорил по вопросу отмены крепостного права с молодым Вяземским, супруга историографа и сестра князя Петра писала последнему: «Нужно думать одинаково с вами, без этого не только вы не можете любить человека, но даже его видеть». А ведь Николай Михайлович вовсе не отстаивал крепостничества, просто спрашивал: «Желаю знать, каким образом намерены вы через десять лет или в 10 лет сделать ваших крестьян свободными; научите меня: я готов следовать хорошему примеру, если овцы будут целы и волки сыты»[223]. То есть без кровавого переворота.

Видимо, Карамзин по отношению к своему кузену и воспитаннику Вяземскому порой оказывался в роли Фамусова, которого «надо оскорблять» и нельзя любить, раз он держится иных политических взглядов. «Гасильник», ретроград, «невежда» в политическом смысле слова. Развенчивать, бичевать, пригвождать к позорному столбу или, как еще говорили в XIX веке, казнить порок — вот чего заслуживают люди иных воззрений, будь они недалекими чинушами, как Фамусов, или просвещенными консерваторами, как Карамзин.

И вот Чацкий казнит порок, не замечая, что при этом разрушает дом, где вырос, и ранит людей, когда-то ему близких. Картина, полная предвидения. Не на одно, на несколько поколений вперед. Разве достойны жалости такие подлые, такие уродливо-смешные существа?

Принимая во внимание общую культурную тенденцию, максимализм героя понятен. Сколько же ему лет? Грибоедову при написании комедии было 29 или 34 года, смотря какой дате рождения доверять. В обоих случаях для первой четверти XIX века немало. А бодрое стремление «всем наплевать в глаза» у автора не исчезло. Юность в ее не лучших проявлениях затянулась. То же произошло и с героем. Возраст Чацкого неуловим. Из текста следует, что он рос вместе с Софьей, играл с ней «по стульям и столам», занимался у одних учителей. Но Софье 17 лет. Чацкому же семнадцать быть никак не может. Сначала он воспитывался у Фамусовых, потом съехал, чтобы зажить самостоятельно. Для такого шага требуется совершеннолетие. Затем герой отправился в столицу, где служил, подал в отставку, не ужившись с министрами, путешествовал за границей. Расставание длилось три года. Вряд ли возможно, чтобы Чацкий покинул Москву в 14 лет и находился в «связи» с министрами в столь юном возрасте.

По ощущениям, Чацкому около тридцати лет. Он принадлежал к невероятно растянутому поколению тех, кто не попал на великую войну или не получил от нее чаемого продвижения по службе, наград и высоких чинов. Верхняя граница этого поколения захватывала тридцатилетних «неудачников», а нижняя касалась семнадцатилетних мальчиков, которым объясняли, что ни подвигов, ни наград, ни поцелуев прекрасных дам им уже не хватило.

Упоминание Молчалина о том, что в Москве все слышали «с министрами про вашу связь, потом разрыв», дает богатую пищу для размышлений. Современники прекрасно понимали этот намек. Три года назад — это 1821 год — время заметного похолодания в политике Александра I. В сущности, оно началось раньше, но особенно остро дало о себе знать после Испанской революции и восстания Семеновского полка. Годы после войны — эпоха больших надежд. В 1818 году государь даровал Польше конституцию, пообещав России распространить на нее полезный опыт, как только страна будет готова. Составлением русского проекта — «Уставной грамоты», а вернее ее переводом на русский язык занимался Вяземский. Вдруг работу остановили, а молодой князь прослыл опасным либералом, хотя выполнял волю Александра I. Он разразился градом язвительных писем друзьям и подал в отставку.

Много шуму в обществе наделала и отставка П. Я. Чаадаева. Он служил адъютантом при командире Гвардейского корпуса И. В. Васильчикове. Государь ему покровительствовал. Говорили, что в скором времени молодого человека ждут флигель-адъютантские эполеты. После «семеновской истории» Петр Яковлевич взялся отвезти Александру I на конгресс в Троппау донесение о случившемся. Считается, что он надеялся в личном разговоре повлиять на позицию царя, но обнаружил, что мысли Александра I заметно переменились под впечатлением новой волны европейских революций. После беседы с императором Чаадаев демонстративно подал в отставку[224].

Чем не Чацкий? «Служить бы рад, прислуживаться тошно». Вот где и связь, и разрыв с министрами.

«Горек чужой хлеб»

Образ главного героя станет более понятным, если мы определим его положение по отношению к семье Фамусовых. Единственное, что нам известно из самого текста, — Александр Андреевич был сыном старинного друга сенатора и воспитывался в московском доме последнего. Для современного человека сам собой напрашивается вывод, что отец Чацкого, вероятно, умер и Фамусов взял сироту к себе. Но это необязательно должно было случиться именно так. Поскольку Чацкий — сам хозяин своего имения, резонно предположить, что его родители, по крайней мере отец, уже отошли в мир иной. Однако когда Александр Андреевич стал воспитанником, они могли быть еще живы.

В те времена было принято, чтобы небогатая, провинциальная родня, земляки, старые сослуживцы отправляли кого-то из своих многочисленных детей воспитываться в семьи столичных благодетелей. В Москву и Петербург. Там проще было найти педагогов, там имелись высшие учебные заведения, молодые люди обзаводились нужными знакомствами, приискивали место будущей службы, а девушки могли кому-нибудь приглянуться.

Именно так в «Войне и мире» у Ростовых воспитывались Соня и Борис Друбецкой. Так, еще в 1740-х годах в доме президента Камер-коллегии Г. М. Кисловского оказался его двоюродный племянник Г. А. Потемкин. Так, отец П. В. Нащокина, богатый барин и генерал, воспитывал дочерей своих бывших полковых товарищей, содержа для них «мадаму» и гувернанток. Этих девушек дворня называли «взятушками» от слова «взять»[225].

Москва — хлебосольный город — была наполнена такими воспитанниками. Часто случалось, что между ними и детьми хозяев завязывались романтические отношения (Соня и Николай Ростов, Наташа и Борис Друбецкой). Отголоском подобной детской влюбленности явился и роман Чацкого с Софьей. Однако в большинстве случаев представители небогатой провинциальной родни не могли считаться хорошей партией, ровней своим столичным благодетелям. Их положение в новой семье было приниженным, даже если милостивцы ничем не отличали воспитанников от собственных детей. Молодые люди «с благородными чувствами» тяжело переносили зависимость.

Пушкин дважды обратился к такому типу. Осенью 1829 года в отрывке «Роман в письмах» он вывел героиню Лизу: «Ты, конечно, милая Сашинька, удивилась нечаянному моему отъезду в деревню. Спешу объясниться во всем откровенно. Зависимость моего положения была всегда мне тягостна. Конечно, Авдотья Андреевна воспитывала меня на ровне с своею племянницею. Но в ее доме я все же была воспитанница, а ты не можешь вообразить, как много мелочных горестей неразлучны с этим званием. Многое должна была я сносить, во многом уступать, многого не видеть, между тем как мое самолюбие прилежно замечало малейший оттенок небрежения. Самое равенство мое с княжною было мне в тягость. Когда являлись мы на бале, одетые одинаково, я досадовала, не видя на ее шее жемчугов. Я чувствовала, что она не носила их для того только, чтоб не отличаться от меня, и эта внимательность уж оскорбляла меня. Неужто предполагают во мне, думала я, зависть или что-нибудь похожее на такое детское малодушие? Поведение со мною мужчин, как бы оно ни было учтиво, поминутно задевало мое самолюбие. Холодность их или приветливость, все казалось мне неуважением. Словом, я была создание пренесчастное и сердце мое, от природы нежное, час от часу более ожесточалось. Заметила ли ты, что все девушки, состоящие на правах воспитанниц, дальних родственниц, demoiselles de compagnie (компаньонок — О. Е.) и тому подобное, обыкновенно бывают или низкие служанки, или несносные причудницы? Последних я уважаю и извиняю от всего сердца».

Любопытно, что Лиза отрицала в себе как раз те качества: «зависть» и «детское малодушие», — которые обнаруживает все письмо. Даже состоятельные девушки, попав на воспитание к родным, могли чувствовать себя уязвленными. Так, Е. Р. Дашкова, потеряв мать, жила вместе с сестрами в доме дяди, елизаветинского канцлера М. И. Воронцова, поскольку их родной отец «был молод, любил жизнь», то есть детьми не занимался. Маленькой Екатерине казалось, что родные на самом деле равнодушны к ней, несмотря на внешние проявления заботы, что искренней любви в них нет. Беспрерывное ночное чтение стало прибежищем для развивавшегося честолюбия. Девушку осаждали вопросами, не происходит ли ее болезненный вид от сердечной тайны: «Я не дала на них искреннего ответа, тем более что мне пришлось бы признаться в своей гордости, уязвленном самолюбии и раскрыть принятое мною самонадеянное решение собственными силами добиться всего, что было мне доступно, — может быть, то, что я сказала бы, было бы принято за упрек»[226].

С неподдельной досадой, как Лиза жемчуг, будущая княгиня упоминала «платья из одного куска материи», которые шились для нее и кузины Анны, дочери хозяина дома, и которые должны были сделать их одинаковыми. Не тут-то было: «трудно отыскать натуры более разные». Не походить на Анну Михайловну, вероятно, значило для Екатерины Романовны утвердить собственную личность. Детство в чужом доме наложило на Дашкову неизгладимый отпечаток, и она в течение всей жизни проявляла много черт «несносной причудницы».

Корреспондентка Лизы из «Романа в письмах» была удивлена и выговорила подруге за «раздражительность»: «Как можешь ты сравнивать себя с воспитанницами и demoiselles de compagnie? Все знают, что Ольгин отец был всем обязан твоему и что дружба их была столь же священна, как самое близкое родство». Но прошлые заслуги с течением лет переставали приниматься в расчет обеими сторонами скрытого конфликта: воспитанниками и их благодетелями.

Такую ситуацию Толстой нарисовал в «Войне и мире» применительно к Борису Друбецкому. «Пожилая дама носила имя княгини Друбецкой, одной из лучших фамилий России, но она была бедна, давно вышла из света и утратила прежние связи. Она приехала теперь, чтобы выхлопотать определение в гвардию своему единственному сыну..

— Послушайте, князь, — сказала она, — я… никогда не напоминала вам о дружбе моего отца к вам. Но теперь, я Богом заклинаю вас, сделайте это для моего сына…

Но влияние в свете есть капитал, который надо беречь, чтобы он не исчез. Князь Василий знал это, и, раз сообразив, что ежели бы он стал просить за всех, кто его просит, то вскоре ему нельзя было бы просить за себя, он редко употреблял свое влияние. В деле княгини Друбецкой он почувствовал, однако… что-то вроде укора совести. Она напомнила ему правду: первыми шагами своими в службе он был обязан ее отцу… Это последнее соображение поколебало его».

С точки зрения старинной морали патриархальных барских семейств, где не считали своих и чужих детей — лишь бы хватило места за столом, — Лизе из «Романа в письмах» стоило сказать «спасибо» и жить спокойно в теплом мирке родства и свойства. Но новая эпоха внесла в него ощущение неуюта. Чувство благодарности стало тяжелым, почти непереносимым для гордых сердец. И им казалось легче не видеться с благодетелями, чем отвечать новым добром на старое. Так, Друбецкой, поднявшись до положения адъютанта Беннигсена, отказал Николаю Ростову, специально приехавшему к нему в Тильзит просить за капитана Денисова. Хуже того — сама встреча с сыном вчерашних покровителей вызвала досаду Бориса.

Характер Лизы из «Романа в письмах» Пушкин в 1833 году передал Лизавете Ивановне в «Пиковой даме», даже некоторые обороты речи при их описании похожи. «Лизавета Ивановна была пренесчастное создание. Горек чужой хлеб, говорит Данте, и тяжелы ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь зависимости, как не бедной воспитаннице знатной старухи?.. Лизавета Ивановна была домашней мученицею. Она разливала чай, и получала выговоры за лишний расход сахара; она вслух читала романы, и виновата была во всех ошибках автора; она сопровождала графиню в ее прогулках, и отвечала за погоду и за мостовую. Ей было назначено жалованье, которое никогда не доплачивали; а между тем требовали от нее, чтоб она одета была, как и все, то есть как очень немногие. В свете играла она самую жалкую роль. Все ее знали, и никто не замечал; на балах она танцовала только тогда, как не доставало vis-a-vis, и дамы брали ее под руку всякой раз, как им нужно было идти в уборную поправить что-нибудь в своем наряде. Она была самолюбива, живо чувствовала свое положение, и глядела кругом себя, — с нетерпением ожидая избавителя; но молодые люди, расчетливые в ветреном своем тщеславии, не удостаивали ее внимания, хотя Лизавета Ивановна была сто раз милее наглых и холодных невест, около которых они увивались».

Заметим, оба раза Пушкин сделал своими героинями женщин-воспитанниц. Им автор как бы прощал зависимость, ведь женщина зависима уже от рождения. Изобразить в таком положении мужчину значило погубить его в качестве истинного героя. Но сами переданные чувства были одинаковы для обоих полов.

Недаром Толстой оставляет Бориса без описания движений души. Взгляд других персонажей скользит по нему, как по отполированной поверхности, и замечает только внешние проявления неприятных качеств. Сам же молодой человек закрыт, не пропуская внутрь себя посторонних. Автор даже упоминает об «очках с синими стеклами», которые точно надеты на глаза Друбецкого. Он в полном смысле не-герой. И таким его сделал не только характер, но и уязвленное самолюбие воспитанника.

В отличие от этого холодного персонажа Чацкий горяч. Но они оба прошли одно и то же испытание зависимостью, и оба не готовы на благодарность. Последнее качество явно было среди воспитанников в дефиците. Памфлетисты упрекали Г. А. Потемкина в неблагодарности к старому дяде-покровителю. Что спорно, поскольку в настоящий момент нельзя определить, где воспитывался будущий светлейший князь: у облагодетельствованных им впоследствии Загряжских или у «забытых» Кисловских[227]. Но сам феномен честолюбивого и неблагодарного воспитанника уже был хорошо знаком культуре Просвещения в середине XVIII века.

Другой дядя-благодетель, канцлер М. И. Воронцов, после переворота 1762 года в письмах племянникам не раз сетовал на неблагодарность воспитанницы. «О сестре вашей княгине Дашковой уведомить имею, — писал он в Лондон Александру Воронцову, — что мы… только под именем ближнего свойства слывем, а никакой искренности, ни откровенности и еще менее какого-либо вспомоществования… не имеем; и она, сколько мне кажется, имеет нрав развращенный и тщеславный». Сама Екатерина Романовна с раздражением написала брату, что «ничем не обязана» родне. И получила гневную отповедь молодого дипломата: «Вы благоразумно поступаете, желая уменьшить достоинство благодарности… Всем известны заботы дяди и тетки о вашем воспитании и об устройстве вашей судьбы»[228].

Прежняя зависимость унижала молодых людей и часто служила катализатором сильного честолюбия, которое ярко проявилось у Чацкого. Отсюда по-человечески понятно желание Александра Андреевича задевать Фамусова, ругать его век «без пощады», не соглашаться ни с одним мнением Павла Афанасьевича. По сути, это преодоление юношей прошлого авторитета. Он может отстоять себя, только ломая прежний образец. Так в 14–16 лет спорят с родителями. Но в возрасте Чацкого подобное поведение — уже ребячество. Если оно характерно и для тридцатилетних, то придется признать, что целое поколение запаздывало к ответственному возрасту.

«Чужих имений мне не знать!»

Та же инфантильность проявлялась Чацким и в отношении хозяйства. Не принимая опеки над собой, он не оказывал ее и «малым сим» — собственным крепостным, чье благосостояние напрямую зависело от рачительности барина. Как выпавшее звено прежде прочной цепи — он ни с кем не соединен и никого ни с кем не соединяет. Свободен в абсолютном смысле слова.

Позволительно спросить: на какие средства герой жил в Петербурге, а затем путешествовал за границу? В споре с Хлестовой Фамусов настаивает, что у его воспитанника 400 душ, ссылаясь на «календарь». Свояченица горячо возражает: «Все врут календари… Уж чужих имений мне не знать!» — и называет цифру 300. Закономерно предположить, что несколько лет назад, когда Чацкий еще жил в доме покровителя, его состояние было на 100 душ больше. Но потом он съехал, начал самостоятельно вести хозяйство (Фамусов сетует: «Отъявлен мотом, сорванцом») и промотал деревеньку. Чтобы жить в свете, герой вынужден был расстаться с четвертой частью наследства. Это дурно характеризует потенциального жениха.

В то время средняя цена крепостного — около 100 рублей за душу. За сотню душ Чацкий мог получить примерно десять тысяч рублей. Упомянутая сумма требовалась для зачисления в полк и на начальные расходы на мундир и экипировку. Если бы Александр Андреевич попытался заложить имение в Опекунском совете, то получил бы больше, но для этого были необходимы время и опыт. Чацкий же, вероятно, торопился, а воспользоваться связями Фамусова ему, только что вышедшему из-под опеки, казалось ниже достоинства.

На какие же средства герой существует ныне? Средний оброк составлял примерно пять рублей. То есть Чацкий получал две тысячи в год, если владел 400 крепостными, и 1500, если обеднел до трех сотен. Официальное жалованье командира полка, без побочных доходов от полкового хозяйства. Не роскошно, но вовсе не дурно. Еще за поколение до Чацкого, в екатерининское время, 300 душ — вполне приличное состояние. Но после эпохи Наполеоновских войн оно уже начинает выглядеть маленьким. Тем более если учесть, что крестьяне плохо платили оброк и было выгоднее заложить имение. Что, вероятно, и сделал Чацкий. Недаром Фамусов говорит ему: «Именьем, брат, не управляй оплошно». Стало быть, воспитанник, известный как мот и сорванец, деревнями практически не занимался.

Почему? Кажется естественным для хозяина привести в порядок имущество. Но такие многотрудные хлопоты воспринимались как очередная форма несвободы — род службы, на которую дворянин попадает, даже выйдя в отставку. Другой герой Пушкина из «Романа в письмах», Владимир, рассуждает на сходную тему: «Звание помещика есть та же служба. Заниматься управлением 3-х тысяч душ, коих все благосостояние зависит совершенно от нас, важнее, чем командовать взводом или переписывать дипломатические депеши… Небрежение, в котором оставляем мы наших крестьян, непростительно. Чем более имеем мы над ним<и> прав, тем более имеем и обязанностей в их отношении. Мы [оставляем] их на произвол плута приказчика, который их притесняет, а нас обкрадывает. Мы проживаем в долг свои будущие доходы, разоряемся, старость нас застает в нужде и в хлопотах. Вот причина быстрого упадка нашего дворянства: дед был богат, сын нуждается, внук идет по миру. Древние фамилии приходят в ничтожество… Аристокрация чин<овная> не заменит аристокрации родовой».

Последняя фраза как нельзя более подходит к Молчалину. С точки зрения представителей старинного дворянства, тот, даже если поднимется и разбогатеет, — все равно им не замена. Первая причина чему в раболепии духа, нравственной несвободе. Чацкий же осознает себя свободным как от службы, так и от долга по отношению к крепостным.

В. С. Печерин вспоминал историю, произошедшую с ним в Москве: «Когда-то под вечер… я возвращался домой: вижу, у меня на крыльце сидит старуха нищая с костылем и вся в ужасных лохмотьях. Я хотел было ее прогнать. Она взмолилась: „Помилуй! отец ты мой родной! Не погуби меня бедную! Ведь я твоя же крестьянка из села Навольново… Староста-то наш хочет дать дочь мою Акулину за немилого парня, а у меня есть другой жених на примете, да и сама девка его жалует. Так ты сделай божескую милость да напиши им приказ, чтоб они дали дочь мою Акулину за парня такого-то“.

Не входя ни в какие дальнейшие расспросы — с какою-то жестокою ирониею — я взял листок бумаги и написал высочайший приказ: „С получением сего имеете выдать замуж девку Акулину за парня такого-то (имя рек). Быть по сему. Владимир Печерин“. В первый и последний раз в моей жизни я совершил самовластный акт помещика и послал старуху к черту. Это меня взбесило и окончательно ожесточило против России»[229].

Понять негодование молодого образованного человека против крепостного права легко. Но его брезгливость к людям — плод «ума гордого, строптивого». Крестьянка из-под Херсона, ради дочери, добиралась до Москвы не одну тысячу верст. Она была грязна, оборвана и воняла, как все нищие. Барин не дал ей куска хлеба и не положил ночевать даже на полу в передней. А ведь поступавший из Навольнова жидкий оброк позволял Печерину существовать в Москве. Остается признать: его бесило не только существование крепостных, но и тот факт, что они напоминали о себе, требовали участия в их кромешной жизни. Пачкать же о них руки не хотелось.

Чацкий заметно беднее Владимира из «Романа в письмах» и богаче Печерина. Его доход в полторы-две тысячи рублей был бы достаточен для человека вроде Молчалина. Однако для дворянина с барскими привычками эти деньги малы. Александр Андреевич приехал в дом к богатой невесте. Его нельзя заподозрить в корысти, он действительно любит Софью. Но женитьба на ней, помимо прочего, позволила бы ему вести привычное существование. Не отправляться в деревню, не превращаться в управляющего собственными имениями, не перестраивать образ бытия. А это дорогого стоит. Призывая весь свет отказаться от отжившего, Чацкий в наименьшей степени способен меняться сам. Брак с Софьей для него — спасение.

«Трех сажень удалец»

Иное дело Скалозуб. Он противопоставлен в комедии Чацкому именно как завидный жених. И вообще — человек правильный, с точки зрения Фамусовых. По возрасту они примерно ровесники. Тем заметнее разница. Туповатый Сергей Сергеевич — один из тех персонажей, на которых принято оттачивать остроумие. Везучий солдафон. Кресты, чины, должности, богатство — редкое сочетание. «И золотой мешок, и метит в генералы». Без невесты он явно не останется. И это само по себе раздражающий фактор для таких «неудачников», как Чацкий. Перед ними Фамусов не вьется. Не закидывает удочек наперед: «…дай Бог здоровья вам / И генеральский чин; а… дальше / Речь завести об генеральше».

Между тем сам Скалозуб никуда не спешит. Семейная перспектива увлекает его лишь как приложение к генеральству, которого ждать еще пару-тройку лет, если повезет. Недаром Фамусов старается доказать гостю, что они — дальняя родня. Павлу Афанасьевичу выгодно в течение некоторого времени удержать Скалозуба в качестве «своего человека» в доме, чтобы, когда приспеет час, устроить судьбу Софьи. Привязать выгодного жениха к своему семейству можно было, как тогда говорили, «считаясь родством». В те времена было принято поддерживать самые широкие связи с родней, покровительствовать, ездить в гости, служить под началом у выдвинувшихся родственников…

Скалозуб не имеет ничего против такого развития событий: «Жениться? Я ничуть не прочь». Но сейчас он еще не готов. Ибо обстоятельства службы, какими бы благоприятными ни казались Фамусову со стороны, имеют для Сергея Сергеевича свои огорчения. «Не жалуюсь, не обходили, / Однако за полком два года поводили». По-своему Скалозуб тоже исповедует точку зрения Чацкого: «Служить бы рад, прислуживаться тошно» — но в сниженном, карикатурном смысле.

Да, чтоб чины добыть, есть многие каналы;

Об них как истинный философ я сужу:

Мне только бы досталось в генералы.

Он так умилительно глуп, что и обижаться на него бессмысленно. После войны подобные типы во множестве топтались на светских паркетах и служили предметом издевательства людей поостроумнее. Одни, чувствуя это и не питая пристрастия к жизни в обществе, избегали званых вечеров и танцев. В неоконченной зарисовке Пушкина «Скажи, какой судьбой друг другу мы попались?» сестра упрекает брата за нежелание появляться в свете:

…Ну, я прощаю тем,

Которые, пустясь в пятнадцать лет на волю,

Привыкли — как же быть? — лишь к пороху да к полю.

Казармы нравятся им больше наших зал.

Другие, более толстокожие, как Скалозуб, появлялись в знакомых домах, имея на примете возможность брачной партии. Кстати, Скалозуба московское общество в лице старой законодательницы сплетен Хлестовой тоже встречает весьма неприветливо. Тетушка выговаривает Софье:

Ведь полоумный твой отец:

Дался ему трех сажень удалец, —

Знакомит, не спросясь, приятно ли нам, нет ли?

Однако Сергей Сергеевич непрошибаем. Вряд ли он даже заметил, что сердитая старушка ему не рада, хуже того: взялся учить ее различать «в мундирах выпушки, погончики, петлички». А чего ему смущаться? Герой вовсе не обязан блистать умом, главное — храбр и надежен. В мирное время Скалозубы претендовали на невест (вспомним многочисленные эпиграммы Пушкина на знакомых ему генералов-женихов — «обритых рекрутов Гименея»). А пуще — на чины.

Довольно счастлив я в товарищах моих,

Вакансии как раз открыты;

То старших выключат иных,

Другие, смотришь, перебиты.

По поводу производства в новые звания множества Скалозубов Ермолов, человек огромного чувства юмора (вот чьи шутки смешны до сих пор), издевался в письме Закревскому: «Истолкуй мне, почтенный Арсений, какой злой дух понуждает вас производить подобных генералов? Не изобрел ли кто системы, доказующей, что генералы суть твари, совсем для войск ненадобные, и что они могут быть болванами для удобнейшей просушки с золотым шитьем мундиров? Это было бы преполезное открытие, которое бы многим простакам доказало, как грубо доселе они ошибались. Сообщи мне о сем для моего успокоения, если то не тайна государственная»[230].

Еще хуже было отношение к Скалозубам за пределами армейской среды. Так сказать, снизу и сбоку напирали «младшие братья» — статские, не служащие, хорошо образованные, но не нашедшие себе дела или себя в деле. Словом, Чацкие. У них Скалозубы перебивали всё, на что те рассчитывали, — и женщин, и должности. Единственным оружием против «болванов для… просушки… мундиров» был смех. Отсюда проистекало беспощадное издевательство над «героями», ставшее заметной чертой культурной жизни тех лет. Чему богатую дань отдал Пушкин;

В сраженьи смелым быть похвально,

Но кто не смел в наш храбрый век —

Все дерзко бьется, лжет нахально,

Герой, будь прежде человек

Это не просто раздраженная филиппика, вызванная личными взаимоотношениями поэта с одним из героев — М. С. Воронцовым, которому Александр Сергеевич вообще отказывал в праве на героизм. Частный случай — лишь маркер общей тенденции. Ощущение, будто живые, думающие люди, как стеной, окружены вчерашними «героями» и теснимы ими по всем фронтам, показательно. Оно порождало ответное желание объявить последних не настоящими, ложными. Не зря у Пушкина: «лжет нахально».

Храбрецы-то вы храбрецы, но если разобраться… В конце 1820-х годов был популярен анекдот о супруге генерал-адъютанта, позднее военного министра А. И. Чернышева. Достойная дама так восхищалась подвигами супруга, с таким жаром рассказывала о них в гостях, что перегибала палку. У нее благоверный чуть не в одиночестве занимал французские города и громил целые армии. Однажды она забыла название населенного пункта, куда Чернышев действительно ворвался во главе отряда. Обратившись к окружающим, госпожа Чернышева воскликнула: «Подскажите! Ну какой же город взял Александр?» Кто-то, слушавший ее вполуха, ответил: «Вавилон!»[231]

«Засели мы в траншею»

Эта история как нельзя лучше иллюстрирует общественное настроение: блиставших орденами военных подозревали в ложном героизме. Поэтому широко известное предположение советского историка М. В. Нечкиной, будто Скалозуб не мог участвовать 3 августа 1813 года в боях, хорошо ложится в анекдотическую традицию тех лет. Суть концепции состояла в том, что 3 августа действовало перемирие, русские войска стояли в Богемии, а офицерство веселилось в Праге на балах, где состоялось свидание Александра I с австрийским императором Францем II. Таким образом, согласно Нечкиной, подвиг Скалозуба с братом состоял только в том, что они просто «засели в траншею»[232].

Мнение, будто имелся в виду не 1813-й, а 1812 год, когда во время отступления русской армии 3 августа действительно происходили горячие бои, вряд ли справедливо, так как Скалозуб сам назвал дату:

В тринадцатом году мы отличились с братом

В тридцатом егерском, а после в сорок пятом

За третье августа, засели мы в траншею;

Ему дан с бантом, мне на шею.

Однако если вспомнить, что именно говорит о своей службе Сергей Сергеевич, то картина приобретет новые детали. Он состоял в егерском полку. Траншеи времен Наполеоновских войн функционально отличались от траншей Первой и Второй мировых. Они представляли собой длинные, прорытые в земле ходы к осажденной крепости, по которым минеры подбирались к стенам, а затем сооружали подкопы и закладывали порох. Минеров прикрывали егеря. Фактически смертники, поскольку со стен в них стреляли почти в упор. Каждые полгода офицеры траншейных команд (те, кто выжил) получали автоматическое повышение в чине или награду. Не зря Скалозуб «счастлив в товарищах своих» — «другие, смотришь, перебиты». В 1813 году он был таким траншей-майором. На время перемирия осада не снималась, а траншеи нужно было охранять. Так что комичным в ситуации с 3 августа было не реальное отсутствие подвига, а тот факт, что бедняга торчал в траншее даже тогда, когда другие офицеры развлекались в Праге.

Проследить боевой путь Скалозуба не слишком трудно. Ведь он назвал подразделения, в которых служил. По сведениям на июнь 1812 года, 30-й егерский полк, где Сергей Сергеевич встретил войну, входил в 3-ю бригаду полковника Я. А. Потемкина 17-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта З. Д. Олсуфьева 2-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта К. Ф. Багговута 1-й Западной армии под командованием генерала от инфантерии М. Б. Барклая де Толли. То есть Скалозуб честно протопал всё отступление и действительно принимал участие в жарких августовских боях 1812 года, а после, естественно, — в Бородинском сражении.

45-й егерский полк, в который Сергей Сергеевич перешел позднее, входил в 3-ю бригаду полковника И. Н. Дурново 22-й пехотной дивизии генерал-майора С. А. Тучкова 1-го корпуса генерала от инфантерии А. Ф. Ланжерона Дунайской армии адмирала П. В. Чичагова[233]. Это значит, что Скалозубу довелось принять участие в провалившейся попытке войск под руководством Чичагова разгромить остатки наполеоновской армии при переправе через Березину.

Что касается осады крепостей, то после удачного Дрезденского маневра в апреле 1813 года, позволившего Кутузову не пустить Наполеона в Саксонию, в тылу у союзников остались крупные гарнизоны врага: в Данциге, Ченстохове, Торне, Модлине, Шпандау и Штеттине. Они притягивали к себе заметную часть армии. 26 января генерал-майор И. Ф. Паскевич (прототип Скалозуба) занял с 7-м пехотным корпусом местечко Закрочим и выставил казачьи посты для наблюдения за Модлином, где под самой крепостью были захвачены 30 пленных.

Чуть позже, 16 февраля, корпус Паскевича блокировал Модлин, гарнизон которого состоял из 4500 польских пехотинцев и трех артиллерийских рот. С этого времени началось рытье траншей к стенам крепости, и егерские команды стали прикрывать работу минеров. 3 марта противник предпринял вылазку из Модлина, но после недолгой перестрелки отступил. Новая вылазка для сбора дров и провианта была совершена 15 апреля и также отбита.

23 мая было заключено перемирие между российскими, прусскими и французскими войсками. По нему осажденные союзниками крепости Данциг, Модлин, Замостье, Штеттин и Кюстрин должны были снабжаться провиантом на время прекращения военных действий. 23 июля (4 августа) корпус генерал-лейтенанта А. А. Клейнмихеля из Резервной армии сменил корпус генерала от инфантерии Д. С. Дохтурова при блокаде Модлина. За день до этого — 3 августа по новому стилю — могла произойти вылазка неприятеля, когда Скалозуб с братом «засели в траншею» и за которую получили ордена Святой Анны. Старший — 2-го класса, «на шею», а младший — 3-го класса, «с бантом».

29 октября гарнизон Модлина капитулировал. 13 декабря крепость заняли русские войска, взявшие 143 орудия, более пяти тысяч ружей и много снарядов[234].

Скалозуб говорит Хлестовой, что служил не в гренадерском полку, а в «Его высочества… Новоземлянском мушкетерском». В детстве меня всегда забавляла мысль о том, что туповатый полковник — на самом деле мушкетер, эдакий Портос: и силы немерено, и умом не боек. Мушкетеры же представлялись воплощением дерзкой отваги. В реальности Скалозуб — та самая черная, неблестящая сила армии, которая если вроется в землю, то будет стоять и ничем ее не сдвинуть. Он просидел в «траншее» с февраля по август, а может, и дольше. Это не героическое взятие бастиона Сен-Жерве, видное для всех осаждавших и вознагражденное уже одним восхищением товарищей. Новоземлянского полка в реальности не существовало, был Новоингерманландский пехотный[235], который, возможно, и имел в виду Грибоедов.

Таким образом, как ни глуп Скалозуб, но в ложные герои он не годится.

В высшей степени интересно его происхождение. Он явно чужой в Москве. Когда Фамусов начинает «считаться» с ним «родством», полковник откровенно не понимает, о чем его спрашивают. А Павел Афанасьевич изо всех сил старается притянуть хоть кого-нибудь из известных фамилий, чтобы потом, когда дочь выйдет за «золотой мешок», было не так стыдно перед коренной московской знатью: «Кем вам доводится Настасья Николавна?» Скалозуб отвечает с простодушной глупостью: «Не знаю-с, виноват; / Мы с нею вместе не служили». Его фамильные корни заменены выслугой, а родство — служебными связями. Для москвичей, которые одни «еще и дорожат дворянством», он пока не свой.

В старое, довоенное время Скалозуба бы не «включили» «в семью». Тем более в семью сенатора. А теперь Фамусов откровенно заискивает перед «трех сажень удальцом» из медвежьего угла: «Принять его, позвать, просить, сказать, что дома. / Что очень рад»; «Прозябли вы, согреем вас; / Отдушничек отвернем поскорее»; «Кладите шляпу, сденьте шпагу; / Вот вам софа, раскиньтесь на покой». После нашествия 1812 года москвичи понесли огромные убытки: сгоревшие дома, разграбленные усадьбы в Центральной России. Теперь Фамусову приходится жить «не по министерски». Хотя он все еще способен дать за дочерью приличное приданое, но хотел бы и богатого жениха.

Скалозуб — малороссийская фамилия, что роднит полковника с Паскевичем. В XVII веке даже среди гетманов затесался один Скалозуб. Вполне позволительно предположить, что полковник происходил из украинского дворянства, где семейства казацкой старшины были причислены к благородному сословию сравнительно недавно: при Елизавете и Екатерине. У трехсаженного удальца весьма хилая родословная. Однако именно украинские имения практически не пострадали в годы войны, что объясняет многочисленные послевоенные браки коренного русского с южным дворянством и польскими родами. Какой бы ни была наследственная деревенька Скалозуба, она за ним и осталась.

Но еще важнее — командование полком, которое можно воспринимать как позднюю форму «кормления» и которая позволяла многим разорившимся или несостоятельным дворянам поправить свою «экономию». Полк представлял не просто военную единицу, но и серьезное хозяйство, на его содержание отпускались солидные средства. Полковой командир, помимо чисто военных функций, являлся администратором. Пускаясь в сравнительно «невинные» аферы, связанные с провиантом, амуницией, покупкой и продажей лошадей, он мог заработать приличные средства[236].

Так, П. И. Пестель, став командиром Вятского полка, смог переписать на себя громадные долги отца и постепенно выплачивать их, освободив разоренных родителей от преследования кредиторов[237]. Кроме того, он умудрился получить обмундирование и содержание для полка сразу в двух комиссариатах: в Москве и Кременчуге, что открывало богатое поле для махинаций. Например, на краги рядовым из казны было положено выдавать 2 рубля 55 копеек, а выдавалось в Вятском полку всего 30–40 копеек. Благодаря чему полковой командир получил 3585 рублей 80 копеек. Это лишь единичный пример «позволительной економии», как называл ее сам Павел Иванович. При аресте за ним числилось 60 тысяч долга при годовом жалованье в четыре тысячи рублей[238].

«Золотой мешок» Скалозуба набивался теми же «безгрешными доходами», на которые общество смотрело в высшей степени спокойно — как на единственное средство поправить дворянское хозяйство — и не только не осуждало, но и, напротив, приветствовало. Выдав Софью за командира полка, Фамусов мог не беспокоиться о ее благосостоянии. Но сам факт, что дочь сенатора из старинного московского рода вынуждена «браниться» с представителем провинциального дворянства не бог весть каких кровей, многое говорит о послевоенной Москве. Разные слои прежде обособленного благородного общества перемешались в старой столице.

При всей толстокожести и нечувствительности у Сергея Сергеевича имелся один сантимент — брат, который благодаря покровительству кузена «выгод тьму по службе получил». Правда, он «…крепко набрался каких-то новых правил. / Чин следовал ему: он службу вдруг оставил, / В деревне книги стал читать». Между тем и брат любит Скалозуба, и он горячо рекомендовал его Фамусову.

Эта человеческая нотка в Скалозубе — его уязвимое место. Автор комедии не знал, как именно развернутся события в скором времени, хотя, вероятно, угадывал, что без мятежа не обойдется. Но его позднейшие читатели сравнительно легко могли дорисовать дальнейшую судьбу некоторых персонажей. Скалозубу чуть-чуть подрасти по чинам, проявить себя на нужной стороне 14 декабря, и ему прямая дорога в Следственный комитет. А брату — по другую сторону стола… Такие печальные истории в 1825 году имели место. Достаточно вспомнить судьбы Алексея и Михаила Орловых.

«Три награжденья получил»

Другой возможный претендент на роль жениха — Молчалин. Его таковым видит Софья, боится увидеть Чацкий и наотрез отказывается рассматривать саму возможность Фамусов. Алексей Степанович — главный мужской антипод героя, полная его противоположность. Благородный дворянин — и карьерист низкого происхождения. Обедневший родовитый аристократ — и парвеню, приказной, двигающийся из безвестности к чинам, высокому положению и связанному с ними богатству. Человек, мыслящий независимо, — и чиновник, склонный признавать интеллектуальное первенство за тем, кто стоит выше по службе. Наконец, критическая личность, чьи таланты не находят применения, — и делец, без которого бюрократическая машина не будет вращаться.

Перед нами два типа характеров, которые, несмотря на внешнюю уклончивость и уступчивость Молчалиных, не на жизнь, а на смерть противостояли друг другу в реальности первой четверти XIX века. Благородный не только в нравственном, но и в социальном смысле, Чацкий при всем презрении к подобным существам, при всей своей наступательности тесним с подмостков жизни тихим бумажным червячком, единственные таланты которого — «умеренность и аккуратность».

Приглядимся повнимательнее к этому социальному типу. Молчалин представлял собой, вероятно, уже второе или третье поколение чиновников — мелких служащих, вряд ли достигших классных чинов по Табели о рангах или в лучшем случае добравшихся до первого чина и получивших личное дворянство. Карьера становилась для таких людей делом наследственным. За одну жизнь подняться из ничтожества, безвестности — «подлости», как тогда говорили, — редко удавалось. Требовались три-четыре поколения «умеренных и аккуратных», чтобы сын или внук Акакия Акакиевича Башмачкина сделался коллежским асессором и приобрел уже не личное, а потомственное дворянство.

В отношении чиновников государство цедило льготы по чайной ложке. Личное дворянство не передавалось по наследству, однако дети личных дворян, как и дети канцелярских служащих, пользовались правом преимущественного поступления на службу. Если дед и отец беспорочно служили в классных чинах по 20 лет каждый и имели личное дворянство, то внук мог ходатайствовать о предоставлении потомственного[239].

Жалованье чиновников было низким, и в большинстве случаев, чтобы прокормиться, им приходилось рассчитывать только на мзду просителей. Потомственные служащие обладали своей развитой социальной психологией. От отца к сыну, как святыня, передавался нерушимый кодекс поведения. Его Молчалин озвучил в разговоре с Лизой:

Мне завещал отец:

Во-первых, угождать всем людям без изъятья;

Хозяину, где доведется жить,

Начальнику, с кем буду я служить,

Слуге его, который чистит платья,

Швейцару, дворнику, для избежанья зла,

Собаке дворника, чтоб ласкова была.

Только угодливость и работоспособность позволяли чиновнику вырваться из крута жизни Башмачкиных и Макаров Девушкиных. Однако и у них имелись свои принципы. Уже в эпоху Великих реформ А. Н. Островский в пьесе «Доходное место» описал любопытную сценку: главный герой слышит в трактире, как за соседним столом компания чиновников возмущается одним из сослуживцев. Последний берет взятки и не исполняет обещанного. Остальные оскорблены в лучших чувствах: «Ты возьми, возьми, но сделай!»

Молчалин вовсе не мелкий чиновник, как его часто воспринимают наши современники. Три награждения, чин асессора, секретарство у истинного туза — начальника Архива Министерства иностранных дел в Москве. За спиной Алексея Степановича тяжелая и грязная дорога, на которую вступили еще его предки.

В первой половине XIX века в Тверской губернии, откуда родом и Молчалин, среди чиновничества была популярна песня «Как во новой во конторе сидел писарь молодой»[240]. В ней рассказывалось, как юный канцелярист, увидев пригожую девушку-просительницу, бросил перья и чернила на пол и ушел за милой, как из тюрьмы на волю. Какова будет его дальнейшая судьба — неизвестно, но уже ни он, ни его дети не достигнут «степеней известных». Предки Молчалина даже ради милой не совершали подобных оплошностей.

Мемуарист С. Н. Глинка заметил, что для «служивцев» из канцелярий «фортуна была мачехою». Однако на фоне «матушкиных сынков» из благородных семейств у них был шанс добиться успеха собственным трудом: «В разгуле тогдашнего быта дворянского молодые дворяне бегали от чернил и перьев, как от пугалищ. Зато люди деловые, по праву способностей своих и по знанию русского языка, не заталкивая дворян, из которых одни гонялись за зайцами, а другие офранцуживались в Париже, но выслуживаясь, занимали значительную череду в службе гражданской. А от этого-то нередко князьям и боярам доводилось обивать пороги и стоять в передних новых чиновников, вышедших, как говорится, в люди не по грамотам предков, но по личным достоинствам»[241].

По мере того как дворяне, используя право не служить, покидали полки и министерства, государственный аппарат все более нуждался в квалифицированных чиновниках низшего и среднего звена. Наиболее работоспособные и талантливые из них, используя благосклонность высокопоставленных покровителей (вплоть до царя), пробивались наверх. При этом они вовсе не обязательно оказывались ретроградами, но всегда обнаруживали приспособленчество. Им приходилось преодолевать неприязнь, даже брезгливость благородного окружения.

Так, М. Н. Сперанский, гонимый аристократическим обществом за либерализм суждений, на самом деле лишь выполнял волю Александра I. Уже после возвращения из десятилетней ссылки он писал императору в 1822 году: «Святоши запишут меня в безбожники; противники их будут обо мне сожалеть и причислять к своей стаде, а я равно гнушаюсь теми и другими, принадлежу и желаю принадлежать единственно и исключительно Вам. В Вас, Всемилостивейший Государь, в Вашем образе мыслей… надеюсь всегда найти твердую защиту»[242].

Обладали ли подобные люди складом ума реформаторов, исповедовали ли охранительные ценности или вообще по практицизму не задумывались о высоких материях — их главной чертой оставалась сервильность. Они подстраивались под власть имущего, в случае со Сперанским — под государя. Сперанский доказал это во время суда над декабристами, всю юридическую сторону которого подготовил, и последующего николаевского царствования, когда совершил громадный труд кодификации русского законодательства, но больше не претендовал ни на какие преобразования.

Эту-то сервильность не могли простить Сперанским осколки былой, гордой, но уже безвластной аристократии. В мемуарах поэт и переводчик М. А. Дмитриев (племянник И. И. Дмитриева) описал представление сановников новому императору после коронации 1826 года: «Кочубей, потомок знаменитого гетмана и посланник еще времен Екатерины, шел прямо, смело и гордо; а Сперанский, по натуре своего поповского происхождения, еще от дверей вытянул шею. Я подумал, глядя на него: кажется, можно бы было привыкнуть ему к придворному паркету; а натура все-таки взяла свое!»[243]

Положение Молчалина в доме Фамусова — отправная точка карьеры таких людей, как Сперанский. Переходя от покровителя к покровителю и непрерывно работая, они могли добиться успеха, но жизнь отнюдь не улыбалась им. Напротив, иногда бывала очень суровой. Отсюда их умение подладиться подо всех и завязать как можно более широкие контакты.

В разговоре о влиятельной московской даме Татьяне Юрьевне (за которой легко угадывается Анна Алексеевна Орлова-Чесменская) видно, что Молчалин мыслит категориями покровительства, преклоняясь перед сильными мира сего, вне зависимости от их пола: «Чиновные и должностные / Все ей друзья и все родные»; «Частенько там мы покровительство находим, где не метим». И это в эпоху, когда в кругу Чацких сама мысль о покровительстве уже считалась оскорбительной. Вспомним пушкинское: «покровительства позор». В 1824 году после конфликта в Одессе с Воронцовым поэт писал начальнику канцелярии графа А. И. Казначееву: «Вы говорите мне о покровительстве и о дружбе. Это две вещи несовместимые… по-моему, ничто так не бесчестит, как покровительство… Единственное, чего я жажду, это — независимости»[244]. Так мог бы сказать Чацкий: покровительство оскорбляет душу.

Молчалин же не стесняет себя подобными мыслями. Они в его положении — нравственная роскошь. Напротив, у него свои ключи к людям. «Там моську вовремя погладит, / Тут впору карточку вотрет». Чацкий вспоминает: «Бывало, песенок где новеньких тетрадь / Увидит, пристает: пожалуйте списать». Для себя? Вряд ли. Ему петь некогда. Но тетрадь свежих куплетов — прекрасный повод для разговора, заведения знакомства и т. д.

Этого не может принять Чацкий. Но Чацкий родился свободным, состоятельным и благородным. Его право говорить, что хочется, — сословная привилегия. Ему представляется, что, не служа, он все равно сохраняет ее как неотъемлемую. Но окружающие думают иначе: покинув службу, отказавшись от достижения «степеней», он теряет в их глазах половину дворянских прав.

Молчалин из другого теста. Когда Алексей Степанович говорит Чацкому: «А что бы вам в Москве у нас служить / И награжденья брать, и весело пожить», — он ни в коей мере не объединяет себя с собеседником. Для человека круга Чацкого служба могла выглядеть именно так. Но на свой счет секретарь Фамусова не заблуждается: он стоит выше слуг, но далеко не ровня господам. И ему, чтобы удержать занятое положение, нужно быть незаменимым.

Когда Фамусов застает его утром с Софьей («Шел в комнату, попал в другую». — «Попал, или хотел попасть?»), секретарь оправдывается: «С бумагами-с». И поясняет:

Я только нес их для докладу,

Что в ход нельзя пустить без справок, без иных,

Противуречья есть, и многое не дельно.

Стало быть, значительную часть бумаг, которые не требуют справок, Молчалин мог подготовить и отослать сам. А при отношении Фамусова к делу («Боюсь, сударь, я одного смертельно, / Чтоб множество не накоплялось их»; «Подписано, так с плеч долой») имел возможность многое вершить своей властью. Его положение внутри «казенного места», которым управляет покровитель, очень любопытно.

Фамусов любит «порадеть родному человечку», что воспринималось в тогдашнем обществе едва ли не как добродетель — забота о семье. Он сам признается Скалозубу:

При мне служащие чужие очень редки;

Все больше сестрины, свояченицы детки;

Один Молчалин мне не свой,

И то затем, что деловой.

Родственники Фамусова как раз из тех, кто может в Москве «и награжденья брать, и весело пожить». Не они тянут бумажный воз. А вот секретаря Павел Афанасьевич выписал из Твери, поселил у себя в доме, добился для него чина асессора, именно потому что тот «деловой», то есть способен работать.

Зададимся вопросом: какое образование получил Молчалин? Розанов без опоры на текст назвал его «семинаристом»[245], имея в виду, вероятно, тот факт, что множество мелких и средних чиновников вышли из поповских детей. Между тем Фамусов дал своему секретарю чин коллежского асессора (8-й класс по Табели о рангах), равный чину майора на военной службе. С него начиналось потомственное дворянство, и обладатель имел право купить деревню с крепостными. С 1809 года для получения асессорского чина следовало предъявить диплом об окончании университета (исключение делалось только для служащих на Кавказе, куда ехали неохотно и где предоставлялись весомые льготы)[246]. Диплом, конечно, можно было купить, дав взятку экзаменаторам. Но Молчалин беден, и ему пришлось действительно закончить курс, одновременно работая в присутственном месте.

Согласно черновику комедии, Фамусов — сенатор, управляющий Московским архивом Министерства иностранных дел. Молчалин служит под его началом три года и за это время уже отмечен: «С тех пор, как числюсь по архивам, три награжденья получил». То есть в год по награде. Что показывает весьма быстрое продвижение. Стоит помнить, что «архивных юношей» вовсе не осыпали повышениями и крестами. В «архив» шли отпрыски знатных фамилий, по здоровью или из-за отсутствия храбрости не годившиеся служить в армии. Случалось, что государь вычеркивал их из поданных ему списков награжденных, считая бездельниками.

Такой случай в 1826 году отметил М. А. Дмитриев, который служил надворным судьей, хотя, по его убеждению, давно должен был получить «место советника». Генерал-губернатор Москвы князь Голицын представил его «к Анне на шею с бриллиантами», но встретил отказ. Тогда Дмитриева внесли в список награждений Анной 2-й степени, однако и тут император посчитал заслуги молодого чиновника несущественными: «Мне вместо этого дали Владимира в петлицу» 4-й степени. «Николаю Павловичу попало в голову, что у князя много лишних людей, которые ничего не делают и даром получают награды»[247], — вспоминал раздосадованный мемуарист.

В 1820-х годах в Архиве Министерства иностранных дел велась весьма интенсивная работа по подбору документов для историографа Карамзина. Сам Николай Михайлович далеко не всегда рылся в груде пыльных рукописей, ему доставляли уже отобранный материал. Чиновники Архива, занимавшиеся этой работой, как раз награждались, не в пример другим. А позднее двое из учеников Карамзина, помогавших ему в подборе документов, — князь Дашков и Блудов — были рекомендованы историографом молодому царю Николаю I для занятия двух министерских должностей — юстиции и внутренних дел[248]. Конечно, Молчалин — не Дашков с Блудовым — для него такой взлет слишком высок. Но три награждения на обычном «безрыбье» намекают на серьезную работу — возможно, на подбор рукописей.

«Любовника я принимаю вид»

Зная сказанное, перечитаем диалог Молчалина с Чацким. Современному зрителю представляется, что Чацкий выше не только морально, но культурно и социально. Он поучает собеседника, и мы чувствуем за ним право на менторский тон. Между тем сам Чацкий получил пусть и хорошее, но домашнее образование. Чин его неизвестен, но он явно ниже майорского. Только происхождение дает герою повод для демонстрации превосходства. Само построение диалога показывало современникам, что в единственно значимой для Молчалина системе чинов он выше Чацкого. Его вопрос: «Вам не дались чины, по службе неуспех?» — уже был невозможен от нижестоящего к вышестоящему. Секретарь доброжелательно нисходит до разговора. Во время поучений Чацкого он, по обыкновению, молчит или даже извиняется в своем невежестве относительно литературных стилей, поскольку не сочинитель. Но тон собеседника не мог его не задеть. Финальная фраза Молчалина, где он объединяет себя и Чацкого: «В чинах мы небольших», — прямое издевательство над гордым гостем. Ее подтекст ясен: уж если я признаю себя в небольших чинах, то вам, сударь, сам Бог велел.

Горничная Лиза называет положение секретаря завидным, ведь хозяин его «кормит и поит, / А иногда и чином подарит». Однако во многих отношениях место Алексея Степановича близ семьи покровителя — гиблое. На нем нужно «угождать всем людям без изъятья». Сидеть ли со стариками, играя в карты, «рад не рад», успокаивать ли сердитых старушек вроде Хлестовой: «Ваш шпиц, прелестный шпиц; не более наперстка, / Я гладил все его; как шелковая шерстка!» Или, наконец, разыгрывать возлюбленного Софьи из страха быть выгнанным со службы.

Вопреки надеждам барышни, Молчалин вовсе не стремится в женихи. Для него брак с дочерью хозяина — карьерная катастрофа.

И при одной я мысли трушу,

Что Павел Афанасьич раз

Когда-нибудь поймает нас.

Разгонит, проклянет! Да что? Открыть ли душу?

Я в Софье Павловне не вижу ничего

Завидного…

Он не любит Софью и не хочет пожертвовать честолюбием ради счастья. Да и по складу характера это другой человек. Молчалин надеется: «Без свадьбы время проволочим»; «Любила Чацкого когда-то, / Меня разлюбит, как его». Это единственный способ выскользнуть из трудного положения. А пока: «…любовника я принимаю вид / В угодность дочери такого человека». К чести Молчалина (явный оксюморон), он не воспользовался возможностями ночных свиданий.

Секретарь сознает, что барышня и вообще законный брак пока не для него. Его удел — горничные. Не зря Алексей Степанович старательно обхаживает Лизу, чье положение в доме Фамусова опасно. По убеждению патриархальных дворянских семейств — достойных папаш, матерей, заботящихся о взрослении сыновей, и самих молодых повес, — горничные существовали именно для этого. Бедняжке Лизе рано или поздно придется уступить, просто чтобы не быть отправленной в деревню. Либо хозяину, либо его секретарю, а вероятнее — обоим. После чего ее счастье с Петрушей вполне возможно.

Какова будет ее дальнейшая судьба? Если девица забеременеет, то побочного ребенка Фамусов может пристроить в Воспитательный дом, горничной подписать вольную, небольшое приданое и выдать за мелкого чиновника в том же Архиве Министерства иностранных дел. (Но уже, конечно, не за Молчалина — тот вырос по чинам и в мужья бывшей дворовой не годится.) Так произошло, например, с Ольгой Калашниковой, крестьянкой Пушкиных, родившей от Александра Сергеевича. Дитя, отданное через посредничество П. А. Вяземского в Воспитательный дом, вскоре скончалось. А девушка получила вольную и вышла замуж за бедного канцеляриста, и оба они еще долго тянули с поэта денежное вспомоществование.

Любезничая с горничной, Молчалин обнаруживает не робость, как с Софьей, а прыть, настойчивость и даже кое-какие человеческие чувства. Перед ней он не скрытничает, а с тоской объясняет, что именно его привлекло: «Веселое созданье ты, живое». В его существовании мало веселья и живости. Принуждение в работе, отдыхе со стариками и любви с барышней: «Готовлюсь нежным быть, а свижусь и простыну».

Интересно задаться вопросом: почему Молчалин упал с лошади? Не в свои сани не садись? Верховая езда в таком случае становится синонимом любви, а секретарь Фамусова — «жалкий же ездок». И приговор ему произносит не смертельно испуганная Софья, а Скалозуб — сам ездок хоть куда.

В таком случае признание мадемуазель Фамусовой, что сама она не труслива (следует понимать: ни в езде, ни в любви): «Карета свалится, подымут: я опять / Готова сызнова скакать» — дает надежду на добрый исход. Софья не бросит искать истинную любовь, она смела и в конце концов доедет, куда надо.

Но любопытен в данном случае и чисто житейский пласт, связанный с Молчалиным. А куда он, собственно, отправился верхом? Не умеешь гарцевать, не влезай на лошадь. Или вся сцена понадобилась Грибоедову только для того, чтобы показать барышню в обмороке и раскрыть Чацкому глаза на ее истинные чувства?

Мы помним, что утром, когда Фамусов застает влюбленных, секретарь отговаривается: «С бумагами-с». Начальник уводит его к себе, и какое-то время они разбирают документы, где «противуречья есть и многое не дельно». После чего Молчалин должен отвезти решения в Архив, то есть отправиться из центра города на Пироговку (нынешний Архивный городок выстроен там же, где располагался некогда Архив Министерства иностранных дел).

Чтобы добраться туда, Молчалин садится верхом, ведь он беден, и у него нет кареты, как у Чацкого. А ездить в начальничьем экипаже ему не по чину. Другое дело взять лошадь из конюшни Фамусова. Более или менее справиться с тихой кобылкой секретарь, вероятно, мог. Ведь посещал же он Архив каждый день. Но совладать с вставшей на дыбы лошадью не сумел, поскольку никогда не занимался в манеже, как военные или, например, лицеисты. Он попал в столицу из провинциального города — Твери, сын небогатых родителей, и ему негде было брать уроки верховой езды.

Падая с лошади, соперник Чацкого должен был выронить документы. Он не только рухнул в грязь, но еще и осыпался бумагами. Что может быть комичнее для дворянина? А мы вправе ли смеяться? Ведь в этой сцене показано все барское презрение автора к деловому человеку, не имевшему счастья появиться на свет в благородной семье и имевшему наглость выслужить себе положение.

Итак, падение с лошади в начале пьесы предвещает финальный провал хитрого парвеню. Но вот гроза разразилась. Что дальше? Софья сослана «к тетке, в глушь, в Саратов». Молчалин лишится места и будет изгнан. Можно предположить, что при его деловитости рано или поздно он найдет нового покровителя. Но есть и другой путь, подсказываемый логикой времени. Закончив комедию в 1824 году, Грибоедов о нем не знал. А мы можем позволить себе игру ума. После коронации Николая I летом 1826 года в Москве, изнывавшей от «неправосудия», взяточничества и злоупотреблений, прошло несколько разоблачительных арестов нечистоплотных чиновников высшего разряда. Кто лучше Молчалина знал делишки Фамусова? Бывший секретарь мог отомстить, подведя шефа под монастырь. А мог просто пригрозить, и не только вернуть прежнее положение, а добиться куда более высокого, даже жениться на Софье. Трудно вообразить для «девушки самой неглупой» что-нибудь более оскорбительное, чем брак с человеком, всю неискренность которого она уже узнала…

Чацкий в Тегеране

Когда в 1824 году первые читатели ознакомились с комедией в списках, приближение грозных событий 14 декабря уже ощущалось в воздухе. Однако трудно было представить, как именно повернется дело. Недаром отмечено, что за поэму «Андрей Шенье» Пушкин пострадал бы при любой власти — монархической или новой республиканской[249]. А генералы вроде Ермолова, Киселева, Михаила Орлова и Воронцова оказались бы нужны всем: «без них не обойдутся». Опасное время, когда весы застыли между двумя реальностями.

Кем стал бы Чацкий, победи восстание в Петербурге? Нашел бы место среди республиканцев? В. С. Печерин вспоминал о политических взглядах своей юности: «Был у меня какой-то пошленький либерализм, желание пошуметь немножко и потом, со временем, попасть в будущую палату депутатов конституционной России»[250]. Или, ужаснувшись гильотин на улицах, Чацкий продолжил бы обличения? Что-то вроде пушкинского: «Над нами единый властвует топор». И сам взошел бы на эшафот?

Но история повернулась так, как повернулась. Критическая точка была пройдена — мятеж подавлен. Будущее перестало дразнить расплывчатостью и обрело очертания, которые далеко не всем понравились. Мы постарались показать, что у важных персонажей пьесы Грибоедова «завтра» сравнительно легко угадывается.

Любопытно, что герои «Горя от ума», помимо личного, отдельного «завтра», обладали и общим. Если Фамусовы, Хрюмины, Хлестовы и Тугоуховские уходили в прошлое, то молодому поколению предстояло жить в наступавшем царствовании. Согласимся, что Грибоедов подарил Чацкому некоторые свои черты. В образе Скалозуба многие, возможно задним числом, видели карикатуру на Паскевича. А Молчалины — всегда найдутся.

Итак, пофантазируем. Вместо того чтобы жениться на опозоренной Софье, Скалозуб выбрал кузину Чацкого, которая не присутствует в тексте. Через некоторое время Александр Андреевич решил вновь поступить на службу, теперь статскую в Министерстве иностранных дел. Он так остепенился, что даже подал проект о переселении государственных крестьян из России на чайные плантации в Грузию. Строки про «амуров и зефиров», распроданных «поодиночке», и верных слуг, на которых выменяли «борзые три собаки», — оказались юношеской горячкой. Зато способности — «прекрасно пишет, переводит» — пришлись новому командующему на Кавказе кстати. Сам-то он писать не мастер, зато по старой московской традиции «радел родному человечку». Карьера Чацкого пошла вверх. Он женился на грузинской аристократке, почти девочке, страстно влюбленной в него, и забыл амурные неудачи прежних лет.

Наконец, героя направили полномочным послом в Тегеран — пик карьеры. Только что закончилась Русско-персидская война. Он представлял победившую сторону, старался всеми силами получить контрибуцию и заставить персов выполнять условия договора, но… Идет Русско-турецкая война, за ней последует возмущение в Польше. Западные державы, особенно Англия, чьи интересы скрестились с интересами России на Востоке, давят на Петербург и устраивают дипломатические провокации. Надо быть крайне осторожным…

Представим себе, что послом в «горячую точку» направлен человек с характером Чацкого, не умеющий поладить даже с московской родней. Что это? Глупость или преступление, как говорил П. Н. Милюков? Ни то ни другое. Уступка общественному мнению. Голосу тех самых людей, которые знали блестящие задатки Грибоедова и говорили о его способностях, не смущаясь недоверчивых улыбок.

«Все молодое, новое поколение в восторге, — доносил Фон-Фок. — Грибоедовым куплено тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые способные чиновники и все умные люди торжествуют. Это победа над предрассудками и рутиной. „Так Петр Великий, так Екатерина создавали людей для себя и отечества“, — говорят в обществах. Возвышение Дашкова и Грибоедова (при сем вспоминают о… других способных людях, заброшенных в прежнее время) почитают залогом награды дарованиям, уму и усердию к службе… Он имеет толпы обожателей, везде, где только жил… Приобретение сего человека для правительства весьма важно в политическом отношении… Везде кричат: „Времена Петра!“»[251].

Однако общественное мнение — не оракул. При всех блестящих способностях Грибоедова ему не хватало самой малости: умения щадить самолюбие окружающих: «Он был скромен, снисходителен в кругу друзей, но сильно вспыльчив, заносчив и раздражителен, когда встречал людей не по душе… Тут он готов был придраться к ним из пустяков, и горе тому, кто попадался к нему на зубок… Тогда соперник бывал разбит в пух и прах, потому что сарказмы его были неотразимы!»[252]

Между тем вспыльчивость и заносчивость — не лучшие помощники дипломата. Еще до войны, в 1819 году, Грибоедов вел с наследником иранского престола Аббас-Мирзой переговоры о возвращении русских дезертиров, поступивших на персидскую службу и составивших особую часть в регулярной армии противника — Багадеран — полк богатырей. Переговоры шли трудно, Аббас-Мирза юлил, не хотел отдавать людей, даже заковал согласившихся в колодки. Но, наконец, дело сладилось, наследнику пришлось уступить. Он со слезой в голосе простился, «поручил солдатам служить вперед верою и правдою их государю, так же, как они ему служили». А потом позвал бывшего командира беглецов — первого перешедшего на персидскую сторону, вахмистра Самсона Макинцова, или Самсон-хана. И тут чаша терпения Грибоедова переполнилась. Он «не вытерпел и объявил, что не только стыдно должно бы быть иметь этого шельму между своими окружающими, но еще стыднее показывать его благородному русскому офицеру». Аббас-Мирза возразил: «Он мой ньюкер». Но Грибоедов не сдавался: «Хоть будь он вашим генералом, для меня он подлец, каналья, и я не должен его видеть»[253].

Слова «пылкого, благородного, доброго малого», согласно Пушкину. Так сказал бы Чацкий. Но не дипломат, из-за одной неловкости которого могли сорваться договоренности по щепетильному вопросу. А Грибоедов с гордостью привел их в донесении.

Не изменил он поведения и в качестве «вазир-мухтара». В последнем письме Александр Сергеевич сообщал: «Взимаю контрибуцию довольно успешно. Друзей не имею никого и не хочу. Должно прежде всего заставить бояться России… и уверяю вас, что в этом я поступаю лучше, чем те, которые бы желали действовать мягко и втираться в персидскую бездушную дружбу. Всем я грозен кажусь, и меня прозвали Сахтгир, то есть твердое сердце»[254]. В этих словах много ермоловских ноток: с азиатами нужно действовать жестко, иначе они перестанут уважать. Но еще больше «ума строптивого, самовластного». Как дипломату обходиться без «дружбы» местных чиновников — фальшивой и покупаемой за деньги?

Всего за поколение до описываемых событий, в годы второй Русско-турецкой войны (1787–1791) — то есть во «времена очаковские и покоренья Крыма», — посол Яков Иванович Булгаков (отец грибоедовских знакомых, московского и петербургского почт-директоров Александра и Константина Булгаковых) просидел около двух лет в стамбульском Семибашенном замке. Используя турецкую «дружбу» и щедрый подкуп, он, не выходя из земляной ямы, отправлял в Петербург донесения обо всем, что делалось при враждебном дворе, и знал, какие решения приняты на дипломатических конференциях с английским, французским и прусским министрами[255]. При этом посла никто не назвал бы ни храбрецом, ни «твердым сердцем». Им вообще мало интересовались как современники, так и потомки.

В первой четверти XIX века в культуре произошло трагическое раздвоение. Ожидание громких дел и выдающихся государственных заслуг, признание авансом, стало важнее самих дел. Грубая реальность девальвировалась, теряла цену по сравнению с потенциально возможным. Репутации перестали напрямую зависеть от поступков. На первый план вышла вербализация персонального мифа, вставшая между человеком и представлениями о нем.

Люди того времени много говорили и писали о себе, заставляя других тоже много говорить и писать о них. Тот, кто не умел сделать этого мастерски, как бы переставал существовать вовсе — исчезал из поля, пронизанного тысячами эпистолярных нитей. Если бы Ермолов не был наделен острым пером и не оставил блестящих мемуаров, возможно, общество не захотело бы колоть глаза правительству его талантами, пропадавшими после отставки втуне. Что до косноязычного Паскевича, то в его способности, несмотря на громкие победы, как-то не верилось, потому что он не умел их как следует описать. Покупные славильщики в расчет не принимались.

Показателен случай с А. X. Бенкендорфом, который после войны 1812 года первым опубликовал свои мемуары в «Военном журнале» — сухие и по-немецки точные. Они прошли почти незамеченными[256]. Публика отдала предпочтение ярким «Запискам» поэта-партизана Дениса Давыдова, где, мягко говоря, далеко не все верно. Умение приукрасить подвиг становилось важнее самого подвига. Учитывая эту тенденцию, трагическая гибель Грибоедова значила для его славы дипломата куда больше заключенного договора и выплаченной контрибуции. Алмаз «Шах» вырезал на стеклянных сердцах современников: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской…»

Но все могло сложиться иначе, не поведи себя «вазир-мухтар», как Чацкий. В качестве «громоотвода» к полномочному посланнику приставили секретаря посольства И. С. Мальцова — эдакого Молчалина на дипломатической службе. Он был единственным, кто уцелел во время разгрома посольства. А до этого всячески предупреждал посланника о том, что его поведение вызывающе. С точки зрения русской стороны, оказывавшей покровительство уроженцам Армении, персы должны были выдать тех армян, которые хотели возвратиться на родину. Уже восемь тысяч человек перешло границу и обосновалось в Российской империи.

Миссия собиралась в обратный путь, но после прощальной аудиенции у Фехт-Али-шаха к посланнику обратился с просьбой об убежище евнух мирза Якуб Маркарьян, 20 лет назад вывезенный из Еревана, оскопленный, обращенный в ислам и сделавший карьеру казначея. Вскоре к нему присоединились две армянские девушки, жившие в гареме. Согласно букве договора, им следовало дать защиту.

Однако с точки зрения местных жителей, такой поступок был прямым оскорблением шаха. К тому же в руки победителей попадал персидский чиновник, знавший финансовые секреты казны. Живым мирзу Якуба из Тегерана бы не выпустили. Обобранное контрибуцией простонародье оказалось легко подбить на расправу с гяурами, распространяя слухи, что русские посягают не только на деньги, но и на домашнюю жизнь правоверных. При усиленном подстрекательстве англичан погром стал неизбежен.

Неудачу миссии Грибоедова объясняет множество факторов, среди которых дикость «персиян» и иностранный подкуп — не последние. Но личные качества посла не могут быть сброшены со счетов. Решение о предоставлении убежища принимал он. Именно так поступил бы Чацкий. Между тем на главе миссии лежала ответственность не только за трех беглецов, но и за 40 служащих посольства — почти все они погибли.

Что касается Мальцова — Молчалина, то у него, в отличие от посла, нашлись «друзья» с персидской стороны, которые его укрыли. Вопрос о вине Мальцова дискутируется, но, судя по тому, что Николай I, несмотря на горячие мольбы уцелевшего, вторично отправил его с миссией в Персию, царь не поверил в историю чудесного спасения. Вновь выжив, Мальцов ушел в отставку, получил большое наследство и безбедно дожил до старости, владея стекольными и хрустальными фабриками[257].

Так сложились судьбы реальных людей. Для нас важно, что каждый из них действовал в соответствии с логикой характеров, заявленных в пьесе. Молчалин вышел сухим из воды. Скалозуб «целый век служил», выслужил все возможные награды, но воспринимался как человек скорее везучий, чем способный. А Чацкий погиб, убитый теми, кого презирал. Персидская чернь оказалась более темпераментной и склонной к расправе, чем «московские бабушки».

Загрузка...