Дьявольский талант.
Чтобы понимать Лермонтова, нужно быть подростком. А чтобы любить — тем более. Независимо от того, сколько подростку лет — пятнадцать или пятьдесят пять. Восприятие должно оставаться не просто свежим, а беззащитно-болезненным. Ведь герои — будь то Арбенин или Печорин — не рождались из текущей реальности, а опускались в нее страшно искалеченными от соприкосновения с миром. Какая уж тут повседневность? Какие серые будни? Все краски преувеличенно ярки, контрасты резки. А чувства настолько обнажены, что взрослый порой не поверит в их искренность.
Взрослым бывает невыносимо трудно в лермонтовской вселенной. Порой они испытывают едва сдерживаемое раздражение, объясняющееся полной растерянностью. Как себя вести в заявленных координатах? Почему герои такие странные?
Одна из самых жестких характеристик книги принадлежит А. И. Солженицыну. «Что оно вообще такое? — спрашивает писатель о „Герое нашего времени“. — Какая-то странная сплотка из совершенно разнородных и разнородно написанных кусков в обрамлении довольно обширной и довольно скучной „Княжны Мери“. Композиционной целостности — и не спрашивай. Рядом — Кавказский хребет, и линия фронта совсем нелегкой кавказской войны. Главный персонаж — как будто боевой офицер, но почти до последней страницы (уже в „Фаталисте“) мы не только не видим его в подобной роли, — а и ни в чем, нигде не отягчает его ни служебное сознание, долг, ни ощущение боевого товарищества, он проходит перед нами какой-то независимой тенью, в презрении ко всем окружающим и лишь в забаве экспериментов над ними… Даже через добродушного штабс-капитана (и единственного в живой плоти изо всего, всего цикла) не доносится до нас горя и боли ни от плена печальной девушки, ни от гибели ее. Рассказ вялый, да с натяжками в сюжетных поворотах (да и весь выдуманный… Кавказ и кавказская война скорей для экзотики)».
Этот отзыв редко цитируют из-за нелицеприятности. Между тем, с точки зрения видавшего виды человека XX столетия, в нем нет ничего несправедливого. Изменился мир. Культура повзрослела. Хлебнула бед. И задала свои вопросы. Те самые, которые не приходили в голову ни отцам, ни дедам. Но оказались крайне болезненными для тех, кто эмоционально перешагнул рубеж 1917 года. «После российского XX века весь сюжет кажется таким легковесным, надуманным… В простоте повидавшему жизнь в неизысканных обликах и в довольно разных ее явлениях мне слишком многое видится иначе»[519].
Что ж, взрослым пора воспринимать национальную классику «иначе». А подросткам? Их жизненный опыт не аккумулирует в себе пока ни страшных картин, ни низких истин. Как не аккумулировал он у современников Лермонтова. Отзывы критиков в момент появления книги — взрыв восторга. Даже политически ангажированный Ф. В. Булгарин не удержался: «Скажите, ради Бога, где созрело, где развилось это необыкновенное дарование? Каким волшебством этот юный ум проник в тайники природы, в глубину души человеческой? Какая непостижимая сила сорвала перед нами личину общества и объяснила болезнь, которою оно страждет в наше время, в XIX веке?! Все это чудеса для меня!»
Неужели никто не почувствовал опасности от самого разъедавшего душу мировосприятия «героя»? Почувствовали. На Печорина ополчился даже В. К. Кюхельбекер. Но читая Солженицына, ясно слышишь другой голос.
«Я работал и читал всего „Героя“, который хорошо написан», — сообщал император Николай I супруге Александре Федоровне в Италию 13 июня 1840 года. Весь следующий день он продолжал делать пометы и, наконец, около семи вечера вынес вердикт: «Я нахожу вторую часть отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это то же самое изображение презренных и невероятных характеров, какие встречаются в нынешних иностранных романах. Такими романами портят нравы и ожесточают характер. И хотя эти кошачьи вздохи читаешь с отвращением, все-таки они производят болезненное действие, потому что в конце концов привыкаешь верить, что весь мир состоит только из подобных личностей, у которых даже хорошие с виду поступки совершаются не иначе как по гнусным и грязным побуждениям».
Ведро холодной воды. Прежде, в советское время, от мнения императора принято было отмахиваться. Коронованный солдафон, что он понимал в литературе?! Однако теперь признано: и образование Николая I позволяло судить о книгах, и художественный вкус был весьма развитым. Ясности формулировок впору позавидовать. Вот только писал он, что называется, для дома, для семьи, не претендуя на открытое, публичное высказывание своего мнения. И потому затрагивал моменты отнюдь не литературоведческие, но важные для духовной жизни в целом.
«Какой же это может дать результат? Презрение или ненависть к человечеству! Но это ли цель нашего существования на земле? Люди и так слишком склонны становиться ипохондриками или мизантропами, так зачем же подобными писаниями возбуждать или развивать подобные наклонности!»
Тома современных психологических трудов посвящены способам борьбы с «ипохондрией» — иначе не выжить. И, как оказывается, не только в мире бешеных скоростей, в дне сегодняшнем, а и в тихоходном XIX веке, который, кстати, современникам не казался ни медленным, ни защищенным.
«Итак, я повторяю, — продолжал император, — по-моему, это жалкое дарование, оно указывает на извращенный ум автора».
Повторяю? Значит, разговор о Лермонтове стал уже не первым? Не стоит сразу предполагать, будто Александра Федоровна была «давним и преданным поклонником таланта» молодого поэта и уговорила мужа взглянуть на книгу[520]. Письмо написано по-французски. Дома в императорской семье говорили на этом языке. Сама императрица признавалась, что хотя Жуковский учил ее русскому, но преподаватель из добрейшего Василия Андреевича был слабый, и она долго не отваживалась произносить целые фразы — только отдельные слова. Неизвестно, как царица могла стать поклонницей, не читая стихов?
Причина письма иная — сугубо личная. Государь сильно зависел от близких людей, привыкал к ним и не любил с ними надолго разлучаться. Это касалось не только семьи, но и старых сотрудников, например А. X. Бенкендорфа, А. И. Чернышева, А. Ф. Орлова, а также кучеров, лакеев, даже лошадей. Отъезды супруги в Италию для лечения Николай I воспринимал тяжело и скучал. Частые письма — все равно что разговор — возвращали ощущение уюта. Среди прочего, в них говорилось и о книгах. Повесть Лермонтова нашумела, кроме того, автор стал участником дуэли с сыном французского посла Проспера Баранта и был вторично сослан на Кавказ — веский повод ознакомиться.
Действительным заступником за Лермонтова выступала А. О. Смирнова-Россет, которой поэт посвятил стихи «В простосердечии невежды…». Некогда она входила в очень близкий домашний круг августейшей семьи. А. С. Пушкин называл ее «ц. н.» — «царская наложница». Думаем, Александра Осиповна не прочь была пококетничать в этой роли. Ее познакомил с поэтом В. А. Жуковский, тоже принимавший в молодом даровании участие и тоже свой человек в «чертогах»[521]. Именно они и могли обратить внимание августейшей четы на повесть. А кроме того, имелись стихотворение «1-го января» и связанные с ним толки, о которых ниже…
Итак, два взрослых ответственных человека из разных эпох говорили почти одно и то же. Художественно текст слаб, Печорин как герой выглядит отталкивающе. Для обоих подростковый духовный кризис — «кошачьи слезы». А вот штабс-капитан — и живой, и трогательный, и настоящий. Стоит ли объяснять подобный подход только идеологической близостью рецензентов?
Совсем далекий от них в этом смысле В. В. Набоков замечал: «Молодому Лермонтову удалось создать вымышленный образ, чей романтический порыв и цинизм… остаются неизменно привлекательными для… молодежи; восхищение „героем нашего времени“ со стороны критиков старшего поколения, по-видимому, есть не что иное, как окружаемые ореолом воспоминания о собственном отрочестве, когда они зачитывались романом… с жаром отождествляя себя с героем»[522].
Каждый из названных авторов в своем времени пожил, повидал, созрел или состарился. Им понятнее Максим Максимыч.
«Характер капитана набросан удачно, — рассуждал император. — Приступая к повести, я надеялся и радовался тому, что он-то и будет героем наших дней, потому что в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которых так неразборчиво награждают этими эпитетами… но редко кто умеет их разглядеть. Однако капитан появляется в этом сочинении, как надежда так и не осуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером».
В приведенных словах слышится что-то личное. И недаром. Государь так полюбил Максима Максимыча, что незаметно для себя в письме жене даже произвел его в следующий чин. «Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер капитана, если вообще он способен его постичь и обрисовать»[523].
Со школьной скамьи мы слышали, что царю понравился образ штабс-капитана. И стеснялись признаться: нам тоже. Хорошо с таким человеком оказаться «в деле». На него можно положиться при любом, даже самом неблагоприятном развитии событий. Тянет лямку да покряхтывает. Как тянул, вне зависимости от настроения, сам государь. Уже и устал, и тошно, но надо.
«Папа́ стоял, как часовой на своем посту, — писала великая княжна Ольга Николаевна. — Господь поставил его туда, один Господь был в состоянии отозвать… Позднее, когда он узнал, что существуют границы даже для самодержавного монарха и что результаты тридцатилетних трудов и жертвенных усилий принесли только очень посредственные плоды, его восторг и рвение уступили место безграничной грусти. Но мужество никогда не оставляло его, он был слишком верующим, чтобы предаться унынию; но он понял, как ничтожен человек». И в другом месте: «Он был убежденным христианином и глубоко верующим человеком, что так часто встречается у людей сильной воли… То, что казалось в нем суровым или строгим, было заложено в характере его безупречной личности, по существу очень несложной и добродушной».
Если бы каждый вел себя, как Максим Максимыч, дела в империи шли бы наилучшим образом! — мог сказать государь. «Он не переносил тунеядцев и лентяев, — продолжала Ольга Николаевна. — Сплетни и скандалы вызывали в нем отвращение. Когда он узнавал, что какой-нибудь сановник злоупотребил его доверием, у него разливалась желчь и ему приходилось лежать»[524].
И образование, и положение у императора со штабс-капитаном были разные. А подход к миру — один. Честно служить. Николай не любил деланости, фальши. Хотя по должности жил среди них. Поэтому позы загадочного Печорина производили на него «болезненное действие», а штабс-капитан воспринимался как «более настоящий». В письме он даже ворчит, что публика «неразборчиво награждает» этим эпитетом личности, «которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и остались в неизвестности».
Это конфликт отцов и детей. В наихудшем варианте. Обе стороны не принимают друг друга. Впрочем, кто, будучи подростком, готов был на компромисс с родителями? Желание пусть худого, но мира приходит со зрелостью. Да и родитель еще явно полон сил, способен подавить нравственное сопротивление нерадивого чада, вздумавшего искать свой духовный путь.
«Герой нашего времени» — повесть взросления. Очень трагическая, поскольку персонаж погиб. Кстати, подростки часто считают, что не перейдут некий заветный рубеж: жизнь слишком жестока и беспощадна к ним. Максим Максимыч, как начальник крепости, играет в тексте роль главы семейства, с которым следует расстаться, чтобы обрести «самостояние». Недаром штабс-капитан показан без собственного домашнего очага: он по-отечески привязывается к Печорину и даже готов принять пленную черкешенку Бэлу за «дочку». Когда она умирает, его простодушное горе трогает больше, чем закрытость главного героя.
«Еще, признаться, меня вот что печалит, — рассказывает попутчику штабс-капитан, — она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну да бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?»
Как мы помним, Печорин, вместо слез, смеется. Но это смех нервический, как должен догадаться читатель. Вот она и выскочила — деланость, неестественность, которые так не любил император. Однако замысел автора состоял как раз в обрисовке людей своего поколения. А у них иные реакции — возможно, крайне неприятные окружающим.
Из внутренней потребности разрыва и рождается сцена прощания-обиды. Сначала герой не желает встречаться со стариком. Потом говорит нечто формальное. И, наконец, оскорбленный штабс-капитан, ясно понимая, что больше не нужен близкому человеку, готов отдать дневник Печорина солдатам на «пыжи».
«Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою… Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи… Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали… он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку. Штабс-капитан на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить».
Щемящая сцена. И дальнейший диалог между Печориным и Максимом Максимычем только добавляет ей горечи. Даже благодарность героя за то, что отец-командир не забыл его, кажется неискренней. «Старик нахмурил брови… он был печален и сердит, хотя старался скрыть это.
— Забыть! — проворчал он. — Я-то не забыл ничего… Ну, да бог с вами!.. Не так я думал с вами встретиться».
Можно оправдывать Печорина, как часто делают наши педагоги. Можно расстраиваться за Максима Максимыча, как поступил император. Но суть описанного конфликта не изменится: дети уходят от родителей, часто раня их и даже оскорбляя в самых лучших побуждениях.
Почему? Лермонтов попытался объяснить. Полное непонимание. Глухая стена. Кажется, представители разных поколений говорят об одном и том же. А слышат разное. Красноречива зарисовка в конце «Фаталиста»: «Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу все, что случилось со мною и чему был я свидетель, и пожелал узнать его мнение насчет предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как мог, и тогда он сказал, значительно покачав головою:
— Да-с! конечно-с! Это штука довольно мудреная!.. Впрочем, эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепко прижмешь пальцем; признаюсь, не люблю я также винтовок черкесских; они как-то нашему брату неприличны: приклад маленький, того и гляди, нос обожжет… Зато уж шашки у них — просто мое почтение!
Потом он примолвил, несколько подумав:
— Да, жаль беднягу… Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано…
Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любит метафизических прений».
Очевидно, что даже язык, на котором говорят герои, разный. По-своему штабс-капитан очень неглуп. Но в рамках иного, не печоринского мировосприятия. Мало того что герой получил лучшее образование, он еще и мыслит шире, задается теми вопросами, до которых его отцу-командиру и дела нет.
Что же сказать об императоре? То, что Печорины лучше образованны, — во многом его заслуга. Число университетов и высших учебных заведений за николаевское царствование возросло почти вдвое. Но то, что окончившие их люди чувствовали себя стесненно, также было во многом на совести государя.
Фрейлина А. Ф. Тютчева, дочь поэта и дипломата Ф. И. Тютчева, писала о Николае I: «Он не хотел и даже не мог допустить ничего, что стояло бы вне особого строя понятий, из которых он сделал себе культ. Повсюду вокруг него в Европе под веянием новых идей зарождался новый мир, но этот мир индивидуальной свободы и свободной индивидуальности представлялся ему во всех своих проявлениях лишь преступной и чудовищной ересью, которую он был призван побороть… без угрызений совести, но со спокойным и пламенным сознанием исполненного долга»[525].
Дело не только в том, что Николай I не менялся сообразно времени. Его ценности оставались вневременными — почерпнутыми из Библии. Отшумели страсти середины XIX века, обветшали идеи, близкие Тютчевой. Кто-то шел вперед вместе со всем человечеством. Кто-то предупреждал: там яма. Лермонтов словно разорвался надвое: его Печорин уезжает от штабс-капитана, обидев старика, но героя ждет смерть. В неоконченной повести «Вадим» 1833–1834 годов, сравнивая XVIII и XIX столетия, Лермонтов писал: «…каждая жизнь была роман; теперь жизнь молодых людей более мысль, чем действие; героев нет, а наблюдателей чересчур много, и они похожи на сладострастного старика, который… хочет пробудить погаснувшие силы». Но старик ли Печорин?
Герой-рассказчик постарался описать внешность Печорина, построив свою зарисовку на контрастах: «тонкий стан» и «широкие плечи», «пыльный бархатный сюртучок» и «ослепительно чистое белье», «маленькая аристократическая рука» и необыкновенная сила, «прямой стан», который сгибается так, «словно в спине его не было ни одной косточки», глаза, которые не смеялись, когда сам персонаж смеялся…
Получился, как учили, первый психологический портрет в русской литературе. Сразу ясно, что перед нами человек молодой, но усталый и крайне издерганный. С внутренним надломом. Если в «Герое…» Печорин — списан с красавца Нарышкина или, на худой конец, с бретера из числа «кружка шестнадцати» Столыпина-Монго, то еще в «Княгине Лиговской», незаконченном романе-предыстории, возникшем в 1836 году, персонаж на лицо — вылитый автор. А потому попытка откреститься от себя самого в предисловии — детское кокетство.
Лермонтов много своих черт передал герою. Например, демонстративное чувство превосходства и стремление изводить окружающих насмешками. Близко знавший поэта и на Кавказе, и по петербургской жизни князь А. В. Мещерский писал: «Лермонтов, к сожалению, имел непреодолимую страсть дразнить и насмехаться… Сблизившись с Лермонтовым, я убедился, что изощрять свой ум в насмешках и остротах постоянно над намеченной им в обществе жертвой составляло одну из резких особенностей его характера. Я помню, что раз я застал у него одного гвардейского толстого кирасирского полковника З., служившего в то время жертвой всех его сарказмов, и хотя я не мог не смеяться от души остроумию и неистощимому запасу юмора нашего поэта, но не мог также в душе не сострадать его жертве»[526].
Узнаваемо? «Желчь моя взволновалась, я начал шутя, а кончил искренней злостью», «мне хотелось его побесить», «мои насмешки были злы до неистовства», «неизъяснимое бешенство», «мое единственное назначение на земле — разрушать чужие надежды», «судьба заботится о том, чтобы мне не было скучно», «необыкновенные импровизации в разговорах» — все это Печорин о себе. Любование через отрицание. Обаяние в несносности.
Дерзость как форма преодоления застенчивости свойственна подросткам. Принято говорить о молодости Лермонтова. Де, в столь ранние годы он создал такую зрелую повесть. Очень характерен отзыв Булгарина: «„Герой нашего времени“ — первый опыт в прозе юного автора, первый — понимаете ли!.. Виктор Гюго написал множество плохих романов и повестей, пока создал „Notre Dame de Paris“. Бальзак долго влачился по земле, пока возвысился до „Евгении Гранде“, „Отца Горио“, „Истории тринадцати“ и „Шагреневой кожи“. Вальтер Скотт начал писать свои романы уже в зрелых летах… Автор „Героя нашего времени“ в первом опыте стал на ту ступень, которой достигали другие долговременною опытностью, наукою, трудом и после многих попыток и неудач»[527].
Белинский, по крайней мере, признавал, что «молодо-зелено», хотя и очень талантливо.
Мы же считаем нужным поговорить о подростковой составляющей текста. Описывая Печорина, Лермонтов обозначил возрастные границы: «С первого взгляда на лицо его, я бы не дал ему более двадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать». В «Княгине Лиговской» упомянуто, что Жорж уже офицером принимал участие в войне с поляками в 1830–1831 годах. При этом герой мыслит как юноша. А с ним и писатель, ибо дистанции между автором и персонажем практически нет. Так случается, когда возрастная разница невелика.
Печоринские «беспощадные» самохарактеристики отличает подростковый максимализм. Когда княжна Мери замечает, что он, с его острым языком, хуже «убийцы», герой произносит целый монолог падшего ангела: «Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных чувств, которых не было, — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве; я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли; я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не ПОНЯЛ: и я выучился ненавидеть… Лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили; я начал обманывать… И тогда в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой».
Непонятый, обиженный на весь свет ребенок. Такие особенно нравятся женщинам: можно утешать, заботиться, спасать, воскрешать погибшую под бременем сомнения душу. «Если моя выходка вам кажется смешна — пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало». И какая барышня устоит после таких слов?
Высказывания Печорина можно собрать в книжку, похожую на «Максимы» Франсуа де Ларошфуко. Или использовать в качестве эпиграфов, как случается с репликами Оскара Уайльда. Но вот беда: когда писатель дорастает (в прямом, физическом смысле) до эпиграфов, замечания Печорина перестают пленять его с прежней силой.
Перед нами феномен не только раннего дарования автора, но и запоздалого взросления героя. Тридцать — очень поздно для подобных монологов.
Отчасти дело объясняется юностью самой культуры. В ней, затаив дыхание, слушали подобные речи. И верили им. Недаром восторженный Белинский увидел героя теми же глазами, что и автор:
«Какой страшный человек этот Печорин! Потому что его беспокойный дух требует движения, деятельность ищет пищи, сердце жаждет интересов жизни… Не подходите слишком близко к этому человеку, не нападайте на него с такою запальчивою храбростью: он на вас взглянет, улыбнется, и вы будете осуждены… В этом человеке есть силы духа и могущество воли… В самых пороках его проблескивает что-то великое… Его заблуждения, как ни страшны они, острые болезни в молодом теле, укрепляющие его на долгую и здоровую жизнь… Душа Печорина — не каменистая почва, но засохшая от зноя пламенной жизни земля: пусть взрыхлит ее страдание и оросит благодатный дождь, — и она произрастит из себя пышные, роскошные цветы небесной любви»[528].
Не произрастит. Здесь Лермонтов куда дальновиднее критика, потому что пишет о целом поколении, не обещавшем чудес: «под бременем познанья и сомненья в бездействии состарится оно».
В предыдущем поколении, как сказано выше, взрослели рано. М. С. Воронцов в 24 года вел переговоры по присоединению Имеретии к России, М. Ф. Орлов в 26 лет принимал капитуляцию Парижа… Возможно, дело в самом деле. В его наличии.
Обычно много говорят о «затхлом воздухе николаевского царствования», о притеснении свободомыслия, о самодержавной реальности. А нам стоит в который раз вспомнить «старших братьев», теперь «отцов», которые и стянули к себе все значимые дела. Отшумели Наполеоновские войны. После Эпохи героев пришла Эпоха победителей. А победители имеют привычку заедаться, чваниться, выступать всезнающими арбитрами, поучать — судить и каждого мерить по своей мерке. Им кажется, что молодые ни на что не годятся. Что тем ничего нельзя доверить.
Привыкнув от всего ограждать близких, «отцы» и не заметили, как сами развили в «детях» инфантилизм, апатию: все равно любое дело вырвут из рук и долго будут показывать, как надо. Нежелание брать на себя хоть малую толику ответственности — отличительная черта людей 1840-х, 1850-х годов. Через прозрачную границу они глядели на революционные бури в Европе и не действовали, а оценивали происходящее. Наконец, пришло время сказать свое слово в Крымской войне, и слово это было…
«Зачем я жил? Для какой цели родился? А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение великое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных. Из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо. Но утратил навек пыл благородных стремлений — лучший цвет жизни!.. Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил».
Еще один самонаговор. Печорин очень даже способен любить: его сердце не мертво. Но вот взять на себя ответственность за свои поступки — этого герой пока не может.
Если Максим Максимыч — родитель, то герой — настоящий ребенок, не умеющий себе ни в чем отказать. Ему любопытно — он следит за контрабандистами. Хочется красивую черкешенку — подстраивает похищение Бэлы. Весело позлить Грушницкого — влюбляет в себя девушку, у которой мог состояться роман не с ним. Страшно терять свободу — говорит ей, опозоренной его поведением и дуэлью, что не станет жениться. Неприятно встречаться со старым сослуживцем — изо всех сил увиливает.
Ну и к каким годам правильно было бы отнести подобное поведение? Даже не к двадцати трем. А ведь перед нами вроде бы взрослый человек, которому пора думать о последствиях своих поступков. Современный читатель не всегда о них догадывается. Контрабандисты в известной степени были полезны, и не только населению, которое покупало товары без таможенной наценки. Из писем служившего на Кавказе А. А. Бестужева-Марлинского видно, что «дикий край» не мог удовлетворять потребности армейских офицеров в европейских товарах. Если речь шла об одеколоне, часах, шубах, хороших сапогах, оружии не местного происхождения, бумаге, книгах — все приходилось посылать из Москвы и Петербурга. Форму шили в Одессе, на худой конец, в Керчи. А дальше — «в Тифлисе одни стены европейские, все прочее неотмываемая Азия»[529]. Поэтому городские власти Тамани и не трогали «честных контрабандистов». Те обеспечивали необходимые поставки. После ночного плавания с «ундиной», когда Печорина чуть не утопили, обитатели бегут из хижины на берегу. Бросают слепого мальчика и старуху. Помимо жалости к людям, которые кое-как жили до приезда гостя, нарушен еще и общий баланс товарообмена в городке. А его поправить не так-то просто.
Впрочем, «какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности!».
Еще красноречивее история Бэлы. Печорин не смог отказать себе в удовольствии завладеть дочерью «мирного князя». Ну какой же романтический герой без пленной дикарки? Он к ней и правда привязался, но, как и положено испорченному цивилизацией человеку, вскоре заскучал. В результате: Бэла убита разбойником Казбичем. Убит и ее отец — «мирной князь», что куда важнее со стратегической точки зрения. Сын князька Азамат, который должен был занять его место, бежал. В повести описаны душевные страдания Максима Максимыча и героя. А вот положение, которое создалось в результате действий офицера, ускользает от нас.
Между тем из-за смерти одного замиренного кавказского владетеля происходит напряжение по всему участку границы — образовалась брешь. Как уж ее заткнул Максим Максимыч — его дело. Ведь не о нем речь в повести. Вот такого рода эпизоды и раздражали императора. Ему бы, наверное, было интереснее узнать: а как выкрутился бывалый служака? Почему «злые чечены» с наточенными кинжалами не поползли на берег? Сознаемся, и нам интересно.
Еще меньше ответственности в истории княжны Мери. Из «Княгини Лиговской» мы знаем, что в Петербурге кавалергард Жорж Печорин развлекал себя тем, что расстраивал чужие свадьбы: видел в свете девушку, у которой вот-вот должна была сладиться партия, начинал за ней ухаживать, отбивал от нее кавалеров и в последний момент не женился сам.
Теперь то же происходит на водах. Самые заметные гости сезона — княгиня с дочерью. Вокруг княжны увиваются обожатели. Но хуже всех Грушницкий, который принимает романтические позы и потому небезразличен девушке. Она бы и сама разобралась в юнкере, но Печорин ускорил развязку: привлек к себе неопытное, но дерзкое сердце Мери. После дуэли, в которой ее имя слишком замешано, единственный порядочный поступок — жениться. Но нет, Печорин произносит несколько красивых фраз и покидает место действия. Мать и дочь опозорены.
Итак, в повести есть родитель, есть ребенок, но нет взрослого. Печорин никак не может переступить грань и превратиться в ответственного человека. Это наблюдение Лермонтова в высшей степени символично для всего поколения. Подростковая психология ярко выразилась в поведении русского общества и русской прессы после Крымской войны. Найти одного виноватого, благо царь уже мертв, а от себя отвести всякий намек на ответственность. Как с Бэлой, как с Мери, как с дуэлью, как с контрабандистами…
Взросление чаще всего происходит через женщину. Категорический отказ героя вступать в брак имеет мистический оттенок: «…над мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть; как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости любовь! мое сердце превращается в камень… Я готов на все жертвы… но свободы своей не продам… Это какой-то врожденный страх». Оказывается, в детстве гадалка предсказала Печорину, что он умрет от «злой жены». И герой верит, «что ее предсказание сбудется».
Как не сбыться? Почти все рано или поздно делают роковой шаг. Но пока именно страх удерживает Печорина в состоянии вечного юноши. Не дает переступить порог взрослой жизни. Ведь женитьба, помимо прочего, — это очень много ответственности, в том числе и материальной.
Еще в «Княгине Лиговской» автор здраво судил на сей предмет. Родители бранили Лизавету Николаевну Негурову, бальную знакомую Жоржа: «Вот, матушка, целый год пропустила даром, отказала жениху с двадцатью тысячами дохода, правда, что он стар и в параличе, да что нынешние молодые люди! Хорош твой Печорин, мы заранее знали, что он на тебе не женится… что ж вышло? он же над тобой и насмехается».
Видимо, серьезность, бесповоротность шага пугали героя. Этим он близок читателям-подросткам, страшащимся подпасть под власть непонятного и явно враждебного существа: «Ведь есть люди, которые безотчетно боятся пауков, тараканов, мышей…»
Рассуждения Печорина очень показательны: «Я никогда не делался рабом любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь. Отчего это? — оттого ли, что я никогда и ни чем не дорожу и что они ежеминутно боялись выпустить меня из рук… или мне просто не удавалось встретить женщину с упорным характером?»
Рисовка? Поглаживание себя по самолюбию? «Надо признаться, что я точно не люблю женщин с характером: их ли это дело!.. Один раз, один только раз я встретил женщину с твердою волей, которую никогда не мог победить… Мы расстались врагами, — и то, может быть, если б я ее встретил пятью годами позже, мы расстались бы иначе…»
О ком это? О Сушковой? О Лопухиной? О княгине Щербатовой? О бедняжке Бахерахт? Не утруждайтесь. Во всей России в это время «твердую волю» приписывали только одной даме — княжне, вернее, великой княжне Марии Николаевне. Близкие называли ее «Мэри». Именно с ней поэт расстался «врагами», хотя, конечно, ни о каком романе речи не шло…
Не шло, но, возможно, подразумевалось. А в тексте повести и намекалось. Некая записка. Некое кольцо… Если державный родитель только заподозрил, что дочь хоть отчасти послужила прототипом обманутой Мери, то его отзывы становятся по-человечески понятны. К моменту выхода «Героя…» Лермонтов был более чем известен царской семье, и не только благодаря стихам на смерть Пушкина.
В мемуарах князя Мещерского есть зарисовка, как будто не относящаяся к Лермонтову. Князь дружил с поэтом, чтил его память и в тексте называл полную фамилию. Но в неприятном рассказе упомянул некоего «поручика Л***», да к тому же добавил, что тот служил в Преображенском, а не в лейб-гвардии гусарском полку. Но поведение очень узнаваемо. «Балов было в обществе в то время очень много… Но самые изысканные, и к тому же для немногих избранных, были придворные балы в Аничковом дворце. Быть приглашенным на эти балы считалось между гвардейскими офицерами большим почетом».
«После больших стараний, исканий и забот» поручик «Л***» несколько раз побывал в Аничковом и «стал часто забываться». Чему способствовала и обстановка: «на Аничковых балах было как бы менее сдержанности, менее этикета, более свободы, чем на больших балах в Зимнем дворце». Император «бывал особенно общителен», ходил по залу и «удостаивал разговора» некоторых гостей. Однажды он обратился к недавно произведенному в следующий офицерский чин князю Александру Голицыну с парой похвальных слов. Тот поклонился.
«В этот момент, когда государь уже собирался идти далее, сосед мой поручик Л***… неожиданно вмешался в разговор и сказал государю с некоторою ужимкою: „Вот и я, ваше величество, нахожусь шестой год в чине поручика“. Государь приостановился, не поворачиваясь к нему, молча окинул его через плечо несколько раз с ног до головы своими грозными очами и, не говоря ни слова, пошел дальше. Я никогда не мог забыть этой минуты. Мне кажется, что, если б я был на месте поручика Л***, я бы провалился сквозь землю!»[530]
Кажется, что мемуарист полностью зашифровал текст. Ведь Лермонтов не носил чин поручика «шесть лет». Но так ли важно, с какими именно словами малоизвестный гость обратился к императору? Достаточно одной развязности, которую подчеркивали все петербургские знакомые Лермонтова того времени. Не является ли приведенная сцена разгадкой запрета производить Лермонтова в следующий чин, который был дан Николаем I? Кавказское начальство могло лишь докладывать о геройствах поручика на высочайшее имя…
Впрочем, столичное общество само воспитывало те качества, которые за глаза осуждало. После возвращения поэта из первой ссылки его наперебой стали приглашать в лучшие дома — ведь он сделался известен. И гоним. Одно это превращало вчерашнего опального писателя в интересный салонный трофей. Свои ощущения Лермонтов передал Жоржу Печорину из «Княгини Лиговской».
«На балах Печорин… был или печален, или слишком зол, потому что самолюбие его страдало… У него прежде было занятие — сатира, — стоя вне круга мазурки, он разбирал танцующих, и его колкие замечания очень скоро расходились по зале и потом по городу; но раз как-то он подслушал в мазурке разговор одного длинного дипломата с какою-то княжною. Дипломат под своим именем так и печатал все его остроты, а княжна из одного приличия не хохотала во все горло; Печорин вспомнил, что когда он говорил то же самое и гораздо лучше… она только пожала плечами».
Герой, как и сам Лермонтов, был в праве обижаться на равнодушие. Но остроты далеко не всем нравятся. Особенно если они задевают тех, кто привык чувствовать себя огражденным от «крупного града светской соли». В 1839 году великая княгиня Мария Николаевна заказала В. А. Соллогубу роман о мелком армейском офицере, которому удалось, благодаря знакомствам, пробиться в большой свет. Соллогуб и сам не выносил поэта за слишком пристальные, неприличные взгляды, которые тот бросал на его жену «магнетическими глазами»[531]. Бедной даме даже пришлось выговаривать: «Вы же знаете, Лермонтов, что мой муж не любит вашу привычку… Почему вы мне причиняете эту неприятность?»
В «Герое…» эта черта передана Печорину. Грушницкий передает слова княжны: «Кто этот господин, у которого такой неприятный, тяжелый взгляд?» И добавляет: «Я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании».
В марте 1840 года в «Отечественных записках» появилась «Повесть в двух танцах» («Большой свет»), в которой Лермонтов был выведен под именем Леонин и которую Соллогуб читал императрице и великой княгине.
Чтобы сделать подобный заказ, Мария Николаевна должна была очень обидеться. На что именно? Мы можем судить только по аналогии. В первой книге «Отечественных записок» за 1840 год появилось стихотворение «1-го января», которое вызвало в обществе много толков и вокруг которого споры не утихают до сих пор. Говорили, будто на маскараде в Дворянском собрании, где скучал поэт, прогуливались две дамы — одна в розовом, другая в голубом домино. Все делали вид, что не узнают их, и вели себя с внешней свободой, однако не пересекая границ приличия. Дамы подошли к Лермонтову и сказали ему несколько слов. Далее следовало поклониться и остаться там, где стоишь. Однако поэт пошел рядом с августейшими масками, продолжая бальную болтовню из колкостей и намеков. Его поведение сочли настолько дерзким, что августейшие особы «смущенно поспешили искать убежища».
Считается, что под домино скрывались императрица Александра Федоровна и либо одна из ее придворных дам, либо старшая дочь — великая княжна Мария Николаевна. Супруга австрийского посла Долли Фикельмон описала один из таких праздников 1835 года: «В пятницу на масленой неделе я сопровождала с большой таинственностью и инкогнито императрицу в маскарад… Мы оберегали ее на бале до 3 часов утра. Она интриговала (кокетничала под маской. — О. Е.), очень забавлялась и веселилась, как юная девица, вырвавшаяся из-под отцовской опеки, но невинно и чисто, пугаясь каждого чуть более ласкового или фривольного слова, адресованного к ее маске, и все же смеялась и приходила в восторг от всех этих новых для нее словечек»[532].
Границу приличия в маскараде переступить было очень легко, ведь нарочно делался вид, будто публика не знает, кто под домино. Однажды у Энгельгардтов Ж. Дантес назвал императрицу «дорогуша». Этот случай вызвал первый серьезный выговор в его адрес со стороны государя. Тот сам прекрасно понимал, как зыбко положение на подобных балах. «Много объяснений адресуется ему под прикрытием черного домино, за которым скрывается и светская дама, и танцовщица, и служанка», — продолжала Фикельмон.
Была ли колкость Лермонтова более утонченной, чем «дорогуша» Дантеса? В «Княгине Лиговской» поэт объяснил, почему дерзит на балах: «В коротком обществе, где умный разнообразный разговор заменяет танцы… он мог бы блистать и даже нравиться… Но таких обществ у нас в России мало, а в Петербурге еще меньше… Хороший тон царствует только там, где вы не услышите ничего лишнего, но увы! друзья мои! зато как мало вы там и услышите!» Продолжая ту же тему в «Герое нашего времени», автор добавил уже о княжне: «Она смутилась, — но отчего?.. Оттого, что мой ответ ей показался дерзким? Я желал бы, чтоб последнее мое предположение было справедливо». Итак, дерзость заставляет заметить говорящего. А слушающих — на мгновение сбросить «приличьем стянутые маски».
Вскоре после бала в Дворянском собрании появилось стихотворение «1-го января» или «Как часто, пестрою толпою окружен…». Где были такие строки:
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки…
……………………………………
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!
Свет в очередной раз всполошился. Напрягся даже А. X. Бенкендорф, до того благосклонно относившийся к Лермонтову и даже, ради бабушки поэта, добившийся его возвращения из первой ссылки.
Обратим внимание: княжна Мери описана в повести так, точно Печорин не видит ее лица: две дамы под руку, одна из них «молоденькая, стройная», и судить о ней можно только по башмачкам, которые «стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления». Шляпки с полями в данном случае исполняют роль масок, скрывая женщин. «Они одеты были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего. На второй было закрытое платье gris de perles (серо-жемчужного цвета. — О. Е.)[533], легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи… Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит иногда записка милой женщины».
Намеки, намеки, намеки… Но великая княжна Мария вовсе не нуждалась в защите. Это была не рассудительная Ольга Николаевна, не нежная «Адини — лучик света» — Александра Николаевна, и даже не мать — порой робкая и застенчивая Александра Федоровна. Любимица отца Мэри часто вызывала в семье споры: может, лучше с таким характером было родиться мальчиком?
Ее сестра Ольга писала о ней: «Ее сходство с Папа́ сказывалось теперь особенно, профиль к профилю она казалась его миниатюрой. И она стала его любимицей, веселая, жизнерадостная, обаятельная в своей любезности. Очень естественная, она не выносила никакой позы и никакого насилия. Ее ярко выраженная своеобразность позволяла ей всюду пренебрегать этикетом, но делала она это с такой женской обаятельностью, что ей все прощалось. Переменчивая в своих чувствах, жесткая, но сейчас же могущая стать необыкновенно мягкой, безрассудно следуя порыву, она могла флиртовать до потери сознания и часто доставляла своим поведением страх и заботы Мама́. Сама еще молодая, та радовалась успеху дочери, испытывая в то же время страх перед будущностью Мэри»[534].
Мэри добилась от отца разрешения не уезжать из России после замужества, а выйти за того принца, который согласится остаться с ней. К 1839 году такой кандидат нашелся: это был герцог Максимилиан Евгений Иосиф Август Лейхтенбергский, сын Эжена Богарне, пасынка Наполеона, отправившегося с Бонапартом на Святую Елену. Положение Максимилиана среди коронованных особ Европы было незавидным — ему не прощали «низкого» происхождения отца. На званых обедах он не мог сидеть в присутствии старой знати на стуле и ему подставляли табурет в конце стола. Все это бесило Мэри, и царевна сама предложила юноше уехать в Россию.
«Очень скорая в своих решениях и очень целеустремленная, она добивалась своего, какой угодно ценой, — продолжала Ольга Николаевна, — и рассыпала при этом такой фейерверк взглядов, улыбок, слов, что я просто терялась… ее поведение пугало».
Макс принял в России православие, чем несказанно огорчил мать герцогиню Августу Баварскую. Женился на Марии Николаевне и вскоре оказался очень полезен в руководстве строительством железных дорог.
Зная все это, стоит внимательно вчитаться в описание романа Мери и Грушницкого. Возможно, легкомысленная царевна мимоходом и пококетничала с поэтом. Но тут же обратила внимание на другой предмет. «Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу, — рассуждал Печорин, — это чувство было — зависть… и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого… вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно».
А потому Грушницкий удостаивается убийственного описания личности своей избранницы, очень схожего со словами Ольги Николаевны, но сделанного обиженным человеком: «Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтобы их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно… Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а… выйдет замуж за урода».
Бедняга Грушницкий получил все колкости, на которые был способен Печорин. Он — романтический пошляк. С «низком», не августейшим происхождением в повести соотносится юнкерство, толстая солдатская шинель, вызвавшая поначалу интерес Мери. А с переходом к более высокому статусу — пожалование первого офицерского чина. «За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий в полном сиянии армейского пехотного мундира… эполеты неимоверной величины были загнуты кверху в виде крылышек амура… Самодовольствие и вместе некоторая неуверенность изображались на лице его».
Описание его внешности — карикатура на Максимилиана. «Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно дать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает голову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой». Любопытно и кольцо Грушницкого: «Мелкими буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом — число того дня, когда она подняла знаменитый стакан». Такие надписи обычно гравировались на обручальных кольцах, с указанием числа свадебной церемонии.
Убежденный в том, что интерес дам достигается колкостями, Лермонтов, возможно, дразнил Мэри выходками вроде «1-го января». Печорин описал эту тактику: «А-га! — подумал я, — вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!.. Княжна меня решительно ненавидит… хочет проповедовать против меня ополчение; я даже заметил, что уже два адъютанта при ней со мной очень сухо кланяются».
На фоне истории Мэри и Макса новые краски добавляются к рассказу об известной дуэли Лермонтова с Эрнестом Барантом. Герцог Лейхтенбергский — сын Богарне, и вопрос об отношении поэта к французам, из-за которого разгорелась ссора, вовсе не был посторонним для посольства, куда Лермонтова пригласили на бал. Плох ли один Дантес или все его соотечественники? Возникал намек на Богарне, ставшего членом царской семьи.
Причина дуэли очень темна. Де, молодой Барант и Лермонтов ухаживали за одной дамой — княгиней Щербатовой. Де, Баранту дурно говорила о Лермонтове немецкая писательница Тереза фон Бахерахт… Однако в обществе циркулировали слухи, что противники дрались не из-за тех дам, чьи имена называли.
В «Герое…» Лермонтов и сам показал, как имя одной женщины оказалось закрыто именем другой. А отзыв Грушницкого после неудачной попытки поймать Печорина под окном Мери: «Какова княжна? А?» — следует считать за очередной выпад.
Однако литература не была бы литературой, если бы позволяла себе полные соответствия с реальностью. В повести Мери — лишь игрушка для отвода глаз публики. Точно так же, как Леонин в тексте Соллогуба — не полная калька Лермонтова. Мимолетные отношения поэта с «княжной» заставили их расстаться «врагами». Но встреться они через пять лет, когда муж надоест, и кто знает… На это намекал Печорин.
Сколько перьев было сломано, чтобы доказать, что Печорин вырос именно из русской почвы! Пройдут годы, и придется признать: герой — часть общеевропейской литературной традиции, всерьез затронувшей и Россию, однако не ею зачатой. «Этот скучающий чудак, — писал Владимир Набоков, — продукт нескольких поколений, в том числе нерусских; очередное порождение вымысла, восходящего к целой галерее вымышленных героев, склонных к рефлексии». Далее названы имена персонажей Руссо, Гёте, Шатобриана, Констана, Байрона, Пушкина, Нодье и Бальзака. «Соотнесенность Печорина с конкретным временем и конкретным местом придает, конечно, своеобразие плоду, взращенному на другой почве, однако сомнительно, чтобы рассуждения о притеснении свободомыслия… помогли нам его распробовать»[535].
Примерно это же говорит доктор Вернер, в чьи уста Лермонтов вкладывал стороннюю характеристику персонажа: «Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания. Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе».
«Роман в новом вкусе», что это для времен Печорина? Не те ли «иностранные» тексты, которые, по словам императора, «портят нравы»? Сам герой назвал книгу, не попавшую в набоковский список. После рассказа о невинном поцелуе в щеку княжны Мери, которой сделалось дурно при переезде через горную речку, Печорин записал: «В ее движениях было что-то лихорадочное… Все заметили эту необыкновенную веселость. И княгиня внутренно радовалась, глядя на свою дочку; а у дочки просто нервический припадок она проведет ночь без сна и будет плакать. Эта мысль мне доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаю Вампира».
Вампир — герой одноименного романа Джона Полидори, врача лорда Байрона. Он был написан в 1816 году на вилле Диодати на берегу Женевского озера, где путешественники — Мери и Перси Биши Шелли, Байрон и его врач — провели две недели взаперти из-за сильного ливня. Они читали вслух готические рассказы о призраках из книги «Фантасмагория» и договорились, что каждый попытается написать собственный. Перси создал «Убийство», Байрон — наброски к «Погребению», Мери — «Франкенштейна», а Полидори — «Вампира», который позднее послужил своего рода «мостиком» к роману Брема Стокера «Дракула»[536].
Герой Полидори — романтический аристократ Рутвен соблазнял девиц и пил их кровь, поддерживая в себе жизнь «цветом чужой невинности». У Лермонтова полстраницы в рассуждениях Печорина посвящены этой теме: «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки?.. Есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути, я смотрю на страдания и радости других только… как на пищу».
Роман Полидори стал очень популярен, хотя сам автор, как и подобает романтику, пустил себе пулю в лоб. Очень быстро европейская мода на вампиров проникла в Россию. Недаром Пушкин знакомит Ларину с подобной литературой:
Британской моды небылицы
Тревожат сон отроковицы,
И стал теперь ее кумир…
…задумчивый Вампир.
Соблазнился темой и Проспер Мериме: в его «Песнях западных славян» есть несколько стихов о «кровососах». Переводя их, Пушкин оставил без внимания предисловие. Однако тот, кто знакомился с текстом по-французски (а Лермонтов из их числа), узнавал рассказ «далматинской девушки», к которой ночью в окно влез вампир и укусил ее[537]. Эта сцена пародируется в «Герое нашего времени» любовным путешествием Печорина к Вере.
Заметна и перекличка с «Франкенштейном». Герой Мери Шелли Виктор винит себя в смерти людей, погибших от рук его чудовища: «Я убийца этих невинных жертв, они погибли из-за моих козней». А сам монстр задается вопросом: «Кто я? Откуда? Каково мое назначение?» — так часто повторяющимся в журнале Печорина. Критики порой находят в образе чудовища отзвуки трагедии «нежеланного ребенка» и «отвратительного потомства», каким чувствовала себя сама Мери[538]. Та же беда была и у Лермонтова. Ею, как мы видели, он щедро наделил своего героя. По отношению к «отцам-победителям» Печорины — потомство нежеланное.
Итак, типичный представитель «нашего времени» — романтический герой с головы до ног. Но Печорин действует в мире, заявленном как реальный. К концу 1830-х годов силы романтизма почти иссякли. Все «Гяуры» и «Корсары», все вампиры и призраки уже порядком надоели публике. Она хотела чего-то плоть от плоти текущего дня. И тут в России, с привычным опозданием, появился великий романтик, которого притягивала поэтика зла.
Его герой — «невероятный» и «испорченный», но страдающий. «Княжне начинает нравиться мой разговор, — замечает Печорин в дневнике. — Я рассказал ей некоторые из странных случаев моей жизни, и она начинает видеть во мне человека необыкновенного. Я смеюсь над всем на свете и особенно над чувствами: это начинает ее пугать». А уже говоря о Вере, которая его «поняла совершенно», удивляется: «Неужели зло так привлекательно?»
Не зло, а озлобленность, за которой можно угадывать тоску по пониманию. «Ей было жаль меня! — запишет герой о Мери. — Сострадание — чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее неопытное сердце». Дальше с бедняжкой можно делать, что угодно. «Первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха… Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, — не самая ли это сладкая пища… Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого».
Если хоть на мгновение поверить тому, что герой сам говорит о себе, он окажется существом инфернальным. Печорин точно дразнит недогадливых читателей: «Смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…»
Ему приятно выставлять себя едва ли не Вампиром. Он уверен, что человеческая душа, оброненная ангелом на землю, извращается, пережив падение. Вспомним, что говорил Печорин Мери: «Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины».
Желание мучиться и мучить, издеваться, дразнить, поглощать чужие чувства, а с ними и жизненную силу свойственно злым духам. Эти качества так заметны в Печорине именно потому, что он заявлен как герой реалистический. Но по сути им не является. Перед нами романтический образ, погруженный в неромантическую обыденность.
Как выглядела бы повесть, если бы была написана в сказочном ключе? «Бэла» стала бы рассказом о случайной жертве. «Тамань», где герой встречает духа вод — ундину, которая едва не топит, а потом обворовывает его, — историей о временной потере способностей. «Княжна Мери» — о неудачной попытке восстановить силы за счет молоденькой барышни; и о том, как враги, узнав тайну героя, хотят умертвить его, но он выходит победителем. «Фаталист» — история о поимке другого волшебного существа, в роли которого выступает пьяный казак, зарубивший Вулича. Пленив его, Печорин как бы забирает чужие способности. Он снова прежний.
Кто такая Вера и почему, несмотря на случаи близости, герой не обретает силы через нее? В контексте волшебной сказки — это женщина, которая когда-то обратила Печорина. Он любит ее, но знает, что им предстоит расстаться. Вера прикована к старику и вскоре должна умереть. А герою даже нечем с ней поделиться! Мери остается недопитой, благодаря требованию брака со стороны матери. Жениться — значит войти под своды церкви, чего герой сделать не может. В перспективе, на персидских дорогах он все-таки совершит роковой шаг и погибнет.
Такое повествование было бы в духе стихотворных переводов Жуковского из немецких романтиков. Реализм Лермонтова «приписной», как крестьяне к заводу. Истинная красота его сочинения остается внятной только очень юным людям. Тем, кто в свободное от занятий время читает мистику. Интуитивно они ощущают родство текстов, но не всегда понимают, в чем дело. «Герой нашего времени», помимо прочего, может трактоваться и как первый в отечественной литературе неразгаданный роман о вампире. Пусть и о духовном вампире — сделаем эту уступку учебникам.