Пусть лучше ломают головы на войне, чем бьют баклуши в резиденциях и делаются ни к чему не годными
Тема моего рассказа немного провокативна. Никакого «дневника» Дубровского в природе не существовало, но он мог бы существовать, будь пушкинский персонаж реальным лицом и живи в конкретное историческое время, когда процветал дневниковый жанр.
Поводом для моих размышлений послужил забавный случай. Сын принес на зимние каникулы не совсем стандартное задание по литературе. Написать от имени Владимира Дубровского дневник, в котором фиксировались бы события повести с точки зрения главного героя. Согласитесь, работа весьма творческая, к которой, надо признать, ребенок отнесся со свойственным возрасту легкомыслием. На вопрос, как подступиться к делу, мальчик ответил: «Да очень просто. Понедельник: купил керосину. Вторник: заставил своих разбойников собирать ветки. Среда: обошел имение Троекурова и наметил, где поджигать…» Так или иначе текст был написан, хотя я и побоялась в него заглядывать…
Однако дальше мои мысли вновь обратились к этому сюжету. Ведь само понятие «дневник» очень тесно связано со временем. Недостаточно сказать: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница… Нужно сделать помету: «1 апреля 18… такого-то года. Суббота». И здесь применительно к повести Пушкина возникает закономерный вопрос: а когда, собственно, разворачиваются действия? В какой исторический момент?
Если мы спросим об этом знакомых, то практически каждый затруднится ответить, хотя в школе повесть читали все. Максимум это туманные размышления о XIX веке и уточнения: «Ну, когда жил Пушкин». Более узких, локальных ассоциаций у читателей чаще всего не возникает. И это вовсе не показатель невнимательности или плохого образования.
Александр Сергеевич не дал ни малейшей отсылки на время действия. Его произведение располагается в некоем русском «всегда», русском Постоянном. Пушкин как будто говорит читателю: где-то параллельно с нами, примерно в наши дни.
Но что такое эти «наши дни» для Пушкина? Как бы ни была коротка жизнь гения, он увидел три царствования, на его глазах сменилось несколько эпох, и у каждой было свое лицо. Маленьким Пушкин застал Павла I. Юность поэта пришлась на Наполеоновские войны. В молодости он был связан с декабристами и болезненно пережил события 1825 года. И, наконец, на пике николаевского царствования, в 1837-м, Пушкин погиб. Так к какому периоду относится «Дубровский»?
У литературоведов утвердилось мнение, что события повести относятся к 1810-м годам. Оно основано на рассказе друга Пушкина — Павла Воиновича Нащокина, который описал поэту судьбу белорусского дворянина Островского. (Повесть первоначально и называлась «Островский», и только потом автор изменил фамилию главного героя.) Прототип Дубровского, как и персонаж книги, по неправедному суду был лишен имения, сколотил шайку из бывших крепостных и начал разорять соседей. Нащокин видел этого человека уже после ареста в остроге[258].
Между тем, что такое 1810-е годы? Подобная ремарка так же курьезна, как, например, 1940-е. В первую половину 40-х шла война, а во вторую — восстановление разрушенной страны. Согласитесь, автомат и мастерок — не одно и то же. Перед нами возникают разные картинки исторической реальности. Так было и в начале позапрошлого столетия.
Эпоха Наполеоновских войн, первая половина десятилетия — исключительно напряженное время для России. Мир после четвертьвековой борьбы, начатой Французской революцией, успокаивался медленно. Даже конгрессы стран-победителей не породили чувства стабильности. Обстановка оставалась смутной, офицеры-дворяне не сразу начали выходить в отставку, ждали новой грозы…
Так не курьезна ли отсылка к 1810-м годам? Пушкин описывает сугубо мирное время, в котором нет и намека на тревогу, на некую военную угрозу, ощущаемую даже в провинции. Вокруг имений Троекурова и Дубровского простирается тишь да гладь. Уездное общество коснеет в самом себе, из-за кордона не доносится трубных гласов. Да и есть ли этот кордон? Перед нами мирок, из которого, по удачному выражению Гоголя, «три года скачи, ни до какой границы не доскачешь».
Мне захотелось примерить к тексту Пушкина 1820-е или, на худой конец, начало 1830-х годов, когда повесть, собственно, и создавалась. Сизифов труд! Книга не сочеталась ни с одним предложенным промежутком исторического времени. Она отказывалась лезть в прокрустово ложе реальных событий, которые должны были развиваться параллельно с ее действием и, казалось бы, отбрасывать на страницы длинные тени.
Эпоха, наступившая вслед за Наполеоновскими войнами, воспринималась русскими дворянами как исключительно радостная. Пьянило ощущение победы. Большое число нестарых еще офицеров выходило в отставку и обзаводилось семьями. С 1815-го начинается полоса дворянских свадеб. Случилось так, что в предыдущие два десятилетия многие воздерживались от этого шага. Мужчины служили, а барышни увядали и становились старыми девами.
Окончание войны подарило возможность устроить свои дела. И поседелые ветераны за пятьдесят, и совсем молодые офицеры пустились в марьяжные игры, разобрав наличный дамский контингент. Женились и на только что вышедших в свет крошках, и на вдовах, хлебнувших горя. Словом, все русское дворянское общество от столиц до губерний на протяжении нескольких лет отплясывало на свадьбах. Волна еле-еле начала спадать к 1822 году.
Характерно высказывание Сергея Волконского в письме брату своей невесты Николаю Раевскому накануне венчания: «Дальнейшая жизнь представляется мне цепью бесконечных солнечных дней»[259]. У нас слова эти вызывают грустную усмешку. Но тогда такое чувствование было преобладающим.
В подобных условиях почтенные отцы дочек на выданье вели себя весьма разборчиво. Требовался заслуженный жених в чинах и с орденами. Желторотые юнцы, не попавшие на великую войну, не котировались. Среди последних был и Пушкин. Вспомним, каким количеством эпиграмм в адрес лысеющих женихов знакомых барышень разражался молодой поэт.
Убор супружеский пристало
Герою с лаврами носить,
Но по несчастью так их мало,
Что нечем даже плешь прикрыть.
Это о генерал-адъютанте Николае Сипягине, имевшем наглость в 1818 году жениться на сестре лицейского товарища Пушкина, члена общества «Зеленая лампа» Николая Всеволожского[260]. А следующие строки посвящены Михаилу Орлову, к которому поэт питал самые теплые чувства, но все равно не мог удержаться, узнав о намеченной на 1821 год свадьбе с Екатериной Раевской:
Меж тем как генерал Орлов —
Обритый рекрут Гименея —
Священной страстью пламенея,
Под мерку подойти готов…
Барышни выходили за генералов. Такова примета времени. Их отцы искали выгодных партий. А как ведет себя Кирила Троекуров? Он сам предлагает небогатому соседу: «Слушай, брат, Андрей Гаврилович: коли в твоем Володьке будет путь, так отдам за него Машу; даром, что он гол, как сокол». Стало быть, никаких вернувшихся с войны гусарских полковников Бурминых «с Георгием в петлице и с интересной бледностью» поблизости не было. Стояла обычная для русской провинции пора, когда мужчины служили в отдаленных краях и кавалеры ценились на вес золота.
После войны в свои имения хотя бы на время отправилось значительное число дворян. Кто-то испросив отпуск. Кто-то совсем выйдя в отставку. Требовалось глянуть хозяйским глазом на запущенные деревни, прищучить вора-управляющего, поладить с мужиками… Тогда-то на короткий срок сельская глубинка возликовала, о чем Пушкин прекрасно написал в «Метели»: «Обе столицы праздновали возвращение войск. Но в уездах и в деревне общий восторг, может быть, был еще сильнее. Появление в сих местах офицера было для него настоящим торжеством, и любовнику во фраке плохо было в его соседстве».
Возвращение мужчин заметно оживило уездную жизнь. У барышень появился выбор. Совсем иная картина дана на страницах «Дубровского». На празднике у Троекурова в селе Покровском во время танцев мнимому учителю-французу Дефоржу приходится отдуваться за всех, поскольку партнеров для дам катастрофически не хватает: «Кавалеров, как и везде, где не квартирует какой-нибудь уланской бригады, было менее, нежели дам, все мужчины, годные на то, были завербованы. Учитель, между тем, отличался, он танцевал более всех, все барышни выбирали его и находили, что с ним очень ловко вальсировать. Несколько раз кружился он с Марьей Кириловною, и барышни насмешливо за ними примечали».
После того как описанная в «Метели» эпоха ушла в прошлое, то есть примерно с начала 1820-х годов, русская провинция снова оскудела мужским контингентом. Дворяне постепенно возвратились в столицу, рассчитывая получить чин или занять вакантное место в полку. И тут нас поджидает новое откровение.
Вспомним, как описана служба главного героя в Петербурге: «Владимир Дубровский воспитывался в Кадетском корпусе и выпущен был корнетом в гвардию; отец не щадил ничего для приличного его содержания, и молодой человек получал из дому более, нежели должен был ожидать. Будучи расточителен и честолюбив, он позволял себе роскошные прихоти; играл в карты и входил в долги, не заботясь о будущем и предвидя себе рано или поздно богатую невесту, мечту бедной молодости».
Положим, что дело происходит в первой половине 1820-х. Быт гвардейца всегда примерно одинаков: помимо служебных обязанностей (которых Пушкин не знал и потому не описал) — карты, поездки в театр, кутежи, балы и иные «роскошные прихоти». Но чего-то в приведенной зарисовке не хватает. Чего-то, что одушевило бы картину и позволило читателю, внутренне симпатизируя, простить Дубровскому пошлую мечту о богатой невесте.
Нет целого пласта ощущений, характерных для гвардейской молодежи декабристского периода. Конец 1810-х — первая половина 1820-х в русском обществе были окрашены в тона надежд и ожиданий. Предполагалось, что император Александр I продолжит реформы, отложенные из-за войны, даст стране конституцию, изменит к лучшему участь крестьянства, а благородное сословие допустит до выборов в некое подобие парламента… Эти надежды будоражили умы, и чем долее государь медлил, тем радикальнее становились предложения по их реализации уже помимо монарха.
Именно молодое офицерство стало средой, в которой зарождались самые смелые планы и вербовали сторонников тайные общества. Горячие головы из патриотических соображений готовы были на решительные шаги. И молодой Пушкин разделял их устремления.
Именно «души прекрасные порывы» и окрашивали для него в романтические тона рутинную полковую жизнь. С юности вращаясь в кругу гвардейских друзей, Александр Сергеевич долгое время привычно вносил в описание их быта некую яркую, благородную струю, которая одухотворяла и плац, и казарму.
Конечно, ни один автор не писал о тайных обществах прямо. Но в произведениях первой половины 1820-х заметна нота нетерпеливого ожидания. Есть она и в «Горе от ума» А. С. Грибоедова, и на страницах «Евгения Онегина», начатых в 1823-м. Это всего лишь смутное ощущение, ясное для писателя и читателя, но неуловимое для цензора. Как запретить настроение?
Ничего подобного в «Дубровском» нет. Описание жизни Владимира после выхода из Кадетского корпуса намеренно деромантизировано. Оно больно ударяет читателя своей обыденной пошлостью. Кутежи, дуэли, поездки к актрисам были приложением к чему-то более высокому. И потому светились отраженным блеском, тоже становясь притягательны. Сами по себе, без главного, они ничего не стоят. Пустота. Прожигание жизни.
Главное же исчезло после 14 декабря 1825 года. Не только разгром восстания изменил чувства Пушкина к гвардейской среде. В один день, на Сенатской площади, в прах рассыпалось «гвардейское братство», столь дорогое сердцу поэта. Одни «братья» стреляли в других. Зеркало романтических иллюзий разбилось вдребезги, его осколки были в крови.
Всё, что потом происходило в гвардии, да и в обществе, не несло на себе светлой, одухотворяющей печати благородных мечтаний. Надвинулись пошлость и обыденность. Именно они и отражены в краткой зарисовке петербургской жизни молодого корнета Дубровского.
Это позволяет с известной долей осторожности предположить, что пушкинское «всегда» в «Дубровском» относится скорее к последекабристским временам. Герой вышел в гвардию из Кадетского корпуса, когда всё важное уже кончилось. Он не успел. И волей-неволей вынужден был погружаться в беспросветную пошлость военного бытия.
Есть еще один аргумент, заставляющий нас соотносить действие повести с началом николаевского царствования. Дело в том, что прототип имелся не только у Владимира Дубровского, но и у его врага Кирилы Троекурова. Причем прототип настолько колоритный, что обойти его вниманием никак нельзя.
Богатый рязанский и тульский помещик генерал Лев Дмитриевич Измайлов родился в 1764 году и куролесил на своих землях четыре царствования подряд. Выйдя в отставку, он не без подкупа стал рязанским предводителем дворянства, благодаря чему завязал самые тесные отношения со всей местной администрацией. Покровительство высших по чину и страх низших долго позволяли ему оставаться безнаказанным.
Его бесшабашная удаль, широкое барство и крутой нрав вызывали смешанное чувство трепета и восхищения. Одаривая и карая, Измайлов не делал различия между собственными холопами, местными чиновниками, соседями-дворянами, купцами — на всех простиралась его власть. Однажды он пожаловал исправнику тройку с экипажем и тут же заставил самого выпрячь лошадей и на себе под свист арапника отволочь карету в сарай. Мелкого стряпчего могли высечь на конюшне и посадить на хлеб и воду в подвал. Одного соседа-помещика по его приказу привязали к крылу ветряной мельницы. Другого вымазали дегтем, обваляли в пуху и с барабанным боем водили по деревне. Иной раз под горячую руку Измайлов травил гостей волками и медведями. Напоив мертвецки человек пятнадцать небогатых соседей, он приказывал посадить их в большую лодку на колесах, привязав к обоим концам по медведю, и спустить с горы в реку.
Редко встречая сопротивление, самодур, как и пушкинский Троекуров, высоко ставил людей, умевших постоять за себя. Однажды высеченный им чиновник позвал генерала крестить первенца, а после купели велел своим крепостным выпороть крестного отца. Смелость чиновника так потрясла Измайлова, что он, вернувшись домой, сразу отписал крестнику деревню в подарок[261].
В самом начале царствования Александра I, в 1802-м, император отдал негласное распоряжение тульскому губернатору «разведать справедливость слухов о распутной жизни Л. Д. Измайлова», но тем дело и кончилось. Во время войны с Наполеоном отставной генерал, потратив миллион рублей, сформировал рязанское ополчение, возглавил его, сражался с французами и даже участвовал в Заграничном походе. Его кипучая натура жаждала событий и крайностей. Повздорив с военным генерал-губернатором Рязанской, Тульской, Тамбовской, Орловской и Воронежской губерний А. Д. Балашовым (прежде министром полиции), Измайлов в 1818 году согнал за одну ночь на земли врага сотни крепостных, которые вырубили у того весь строевой лес и сплавили его по реке в измайловские вотчины. В это время Балашов был членом Государственного совета и весьма влиятельным лицом, однако возбужденное им дело тянулось восемь лет[262].
В 1826 году «дворовые женки» подали на Измайлова жалобу в Сенат, а для верности и самому государю. Знаменательно, что сенатский экземпляр не сохранился, а вот послание Николаю Павловичу осталось для истории: «Мы не осмеливаемся донести Вашему величеству подробно о всех жестокостях господина нашего, от коих и теперь не менее сорока человек находятся, после претерпенного ими телесного наказания, в тяжких земляных работах, и большая часть из них заклепаны в железные рогатки, препятствующие несчастным иметь покой и в самый полуночный час… Он жениться дворовым людям не позволяет, допуская девок до беспутства, и сам содержит в запертых замками комнатах девок до тридцати, нарушив девство их силою… Четырех человек дворовых, служивших ему по тридцати лет, променял помещику Шебякину на четырех борзых собак»[263].
Сразу вспоминаются строки Грибоедова про «Нестора», то есть учителя, наставника «негодяев знатных»:
…Толпою окруженный слуг,
Усердствуя, они в часы вина и драки
И честь и жизнь его не раз спасали: вдруг
На них он выменял борзые три собаки!!!
Незадолго до получения жалобы «дворовых женок», в марте 1826 года, молодой император издал запрет помещикам применять «железные вещи» для наказания крепостных. Имелись в виду кандалы, цепи, рогатки, надевавшиеся на шею. Николай I приказал произвести проверку доноса и предать Измайлова суду. Но следствие затянулось на два года и, если бы не настойчивость высочайшей инстанции, никогда не было бы доведено до конца. Из губернского правления, покрывавшего Льва Дмитриевича уже не первый десяток лет, был прислан советник Трофимов, который доложил, что обнаруженные им в подвале рогатки якобы покрыты ржавчиной, а значит, уже давно не употребляются.
Однако легковерием новый император не отличался. Одновременно с советником губернского правления на месте инкогнито побывал жандармский полковник Шамин, нашедший рогатки и цепи в полном порядке на шее и на руках несчастных. Он же узнал, что Измайлов «дал взаймы» Трофимову 15 тысяч рублей. Тульский губернатор Трейбут получил высочайшее повеление произвести расследование. Однако сопротивление местного аппарата было таково, что Измайлов, даже преданный суду, оказался оправдан, а его дворовые биты кнутом и заключены в острог[264].
Переупрямить самодержца не удалось. Он приказал заново произвести суд, теперь уже в Рязани. Рязанский губернский суд снова оправдал генерала и добавил к уже сидевшим в тюрьме еще несколько человек. Сопротивление чиновников по делу Измайлова поражает глухим упорством. Речь шла о прямом неповиновении государю. Видимо, местные власти надеялись, что заботы отвлекут высочайшее внимание и расследование удастся замотать, как уже случалось не раз.
Однако этого не произошло. В феврале 1828 года по именному повелению имения Измайлова были переданы в опеку. На него самого наложен штраф и взысканы судебные издержки в тройном размере. Дворовых самодура выпустили из тюрьмы, а над местными чиновниками учинили суд. Кому-то благодаря столичному покровительству удалось выкрутиться. Кто-то, памятуя о старых заслугах времен войны, отделался строгим выговором. Но в целом был произведен «превеликий шум».
Пушкин очень интересовался делом Измайлова, тем более что оно живо обсуждалось в свете — в салоне княгини З. А. Волконской, у князя П. А. Вяземского, в доме бывшего министра И. И. Дмитриева и губернского прокурора С. П. Жихарева (некогда члена литературного общества «Арзамас»), где автор «Дубровского» часто бывал.
Зададимся вопросом: только ли благодаря сопротивлению местных чиновников стало возможно затягивание дела Измайлова? Время, последовавшее за восстанием декабристов, также стало исключительно тревожным. В 1828 году началась очередная война с Турцией, а двумя годами раньше персы, уверенные, что в России обязательно начнется соперничество между двумя «шахзаде» — Константином и Николаем, перешли реку Аракс и вторглись в пределы империи.
Победное окончание двух войн не принесло передышки: в 1830-м на фоне известий о революции во Франции вспыхнуло восстание в Польше. Под началом старшего брата императора Константина Павловича воспитывалась прекрасно обученная и вооруженная польская армия, обратившая в роковой момент свои штыки и сабли против империи. По поводу старого спора «славян между собою» Пушкин написал знаменитые стихи «Клеветникам России», а взятие И. Ф. Паскевичем Варшавы в сентябре 1831 года стало поводом для не менее жесткой «Бородинской годовщины».
Одновременно с возмущением шляхты началась эпидемия холеры, охватившая Центральную и Восточную Европу. Холерные бунты вспыхнули во многих регионах России. Именно этой эпидемии русская литература обязана Болдинской осенью Пушкина, когда карантины, расставленные на дорогах, не позволили поэту выбраться из деревни. И он вынужден был писать, чтобы не умереть со скуки.
В сущности лишь к 1832 году страна начинает помаленьку успокаиваться. В предшествующие пять — семь лет власти едва успевали поворачиваться под давлением внешних обстоятельств. Только недюжинным упрямством и памятливостью императора можно объяснить, что дело Измайлова все-таки было доследовано.
«Дубровский» писался в 1832-м, и поставленная в начале повести фраза: «Несколько лет тому назад», на наш взгляд, более всего соответствует второй половине 1820-х. Тогда шло разбирательство по делу Измайлова. Тогда служба в гвардии утратила свою романтику. Тогда еще не грянули новые войны, мятежи и эпидемии, мешавшие офицеру свободно уйти в отставку. Пушкин уловил кратчайший исторический миг, когда и в столице, и в провинции дела обстояли относительно спокойно, и превратил его в некое вневременное русское всегда.
Любопытно посмотреть, как развивались бы события «Дубровского», если бы повесть не была произведением чистого романтизма. Если бы автор допустил в нее сквозняк истории — реальное время. Тогда картина изменилась бы радикально. Приобрела бы иные краски и звучание.
То, что предлагается сделать, — не более чем невинное интеллектуальное упражнение. Но оно уместно, коль скоро мы воспринимаем тексты Пушкина как живой феномен, продолжающий влиять на развитие русской культуры.
Прежде всего нестандартно поведение Дубровского после получения письма от крепостной няньки Егоровны. В нем старуха сообщала воспитаннику о несчастье: сосед Троекуров отсудил у отца героя имение Кистеневку, после чего барин слег с нервной болезнью и ведет себя «как дитя глупое». Добрая няня советует: «Ты бы мог, живя в Петербурге, доложить о том царю-батюшке, а он бы не дал нас в обиду».
Не закавычивая мыслей Владимира, Пушкин как бы от его имени называет письмо няни «довольно бестолковыми строками». Мол, что глупая крепостная баба может посоветовать? И современный читатель тоже пожимает плечами: есть ли императору какое-нибудь дело до имения бедного безвестного дворянина?
Между тем совет Егоровны не так уж глуп. А сама по себе тяжба по имению — ситуация тривиальная. Сенат в то время был завален жалобами подобного рода. Недавно прогрохотала война. Документы на владение у многих не сохранились. Частые пожары также способствовали утрате владельческих записей. А некоторые помещики и сами бывали настолько дики, безграмотны и темны, что не придавали бумагам значения, пока кто-нибудь из состоятельных соседей не предъявлял претензий. Местные суды часто решали дела в пользу более влиятельного из спорщиков. Так, в 1832 году чиновник Опекунского совета Воспитательного дома в Москве Д. В. Короткий предоставил Пушкину писарскую копию процесса богатого помещика подполковника Крюкова против бедного соседа поручика Муратова. Спор был решен Козловским уездным судом Тамбовской губернии в пользу Крюкова и пересматривался в Сенате[265].
Что давало обращение в Сенат? Прежде всего отсрочку. Пока дело по второму кругу расследуется, пока не вынесено окончательное решение, господа могут спокойно жить в своих деревнях. Тяжбы шли годами, и в Сенате значение имели уже не взятки, а помощь столичного покровителя. Никто не гарантировал, что у Дубровского таковой окажется слабее, чем у Троекурова. Тут уж кто с кем знаком.
Не последнюю роль играло и личное обращение к царю. Каковое было возможно и даже не особенно затруднительно. Не всякий решался хлопотать о высочайшей аудиенции во дворце. Зато сравнительно просто было подойти к государю во время его ежедневной прогулки в Летнем саду или на набережной Невы и подать прошение[266]. Император был не просто чиновником первого ранга. Дворянство смотрело на него еще и как на главу огромного семейства, включавшего все благородное сословие. Монарх был обязан решать подобные вопросы. Если бы он отказался принимать в них участие, его бы просто не поняли.
И тут мы видим первую черту истинного романтического героя — молодой Дубровский ни за что не пойдет просить за себя кого бы то ни было. Даже императора. Он сам способен устроить свои дела и наказать обидчиков. Эта модель поведения диктовалась новыми представлениями о чести независимого человека. И новой литературной моралью байронизма.
Владимир решает ехать на помощь батюшке и даже подать в отставку, о чем начинает хлопотать в тот же день. Дело улаживается непозволительно быстро. И это второе допущение, не связанное с реальностью, но необходимое для дальнейшего развития сюжета.
В обыденной жизни молодого офицера, тем более недавно закончившего Кадетский корпус, в отставку так просто не отпустили бы. Особенно накануне или даже с началом Русско-персидской войны. Возникли бы многочисленные вопросы со стороны отцов-командиров и товарищей по полку, неизбежные прагматические советы подать жалобу в Сенат и на высочайшее имя. Нашлись бы и покровители. Обучение в Кадетском корпусе бок о бок с сыновьями влиятельных сановников и родовитой знати позволяло завести полезные знакомства. А мы помним, что Дубровский рассчитывал на богатую невесту и позволял себе «роскошные привычки», стало быть, не чурался бывать в богатых домах у товарищей.
Кроме того, полк — это настоящая корпорация, связанная множеством нитей, и важной обязанностью командира всегда являлась забота о подчиненных ему офицерах вплоть до участия в их семейных делах. Даже если бы Владимир захотел, он не смог бы остаться со своей крупной неприятностью один на один.
Еще одно важное допущение — молодой Дубровский изображен почти сиротой. Его мать рано умерла. Отец живет далеко в деревне. Пушкину важно вычленить героя из общества. Оборвать связи. Сделать одиночкой. Между тем подобная ситуация в описываемый момент крайне редка. У дворянина чаще всего большая семья. Даже если он единственный сын, то имеются двоюродные, троюродные, четвероюродные кузены, дядья, тетки, крестные, наконец, богатые земляки, что тоже ценилось. В их семьях человек того времени обязан был постоянно вращаться, если не хотел прослыть опасным оригиналом. С подобной же ситуацией искусственной свободы героя от докучных родственников читатель встретится в «Онегине», где Евгений — «наследник всех своих родных», то есть они уже умерли, и в другом пушкинском произведении — «Русском Пеламе», где легкомысленный отец отослал сына «в один из немецких университетов», то есть подальше от дома.
Показательна традиция, по которой дворяне в те годы, приезжая в другой город, никогда не останавливались в гостиницах. Считалось неприлично квартировать «стена о стену бог знает с кем». Следовало отправиться в дом к родственнику, знакомому, бывшему сослуживцу или просто к другому благородному человеку. Только такой поступок выглядел достойно.
Дворянин тех лет почти не оставался один. «Радение родному человечку» было развито до чрезвычайности. Поэтому, сложись описанная в повести ситуация реально, молодой Дубровский нашел бы более или менее влиятельного покровителя среди дальних родственников или друзей.
Однако Пушкину важна именно атомизация героя. Его выпадение из круга себе подобных. Своего рода изгойство. Романтический герой обязан быть один. И сам решать свои проблемы.
Пока Владимир находится на службе, пока кто-то может ему приказывать, им распорядиться, он еще не стал для автора истинным героем. Только в тот момент, когда Дубровский подает в отставку, он обретает романтичность. Не тогда, когда заводит банду, а именно тогда, когда решает никто ему больше не указ. Разрыв с прежней средой — необходимое условие дальнейшего повествования.
А как сложилась бы судьба молодого офицера, если бы он не пошел на поводу у автора? Если бы не были выполнены перечисленные «допущения»?
Обыденно и по́шло. Обращение с жалобой в Сенат дало бы искомую отсрочку. Надвинулась война с Турцией, в которой гвардия принимала участие. Пушкин описывает Дубровского как человека честолюбивого, храброго и хладнокровного. У такого офицера в условиях боевых действий не возникло бы недостатка в случаях проявить себя. Уйдя из столицы корнетом, наш герой вернулся бы с чинами и искомым Георгием в петлице. Если бы, конечно, не пуля-дура, лихорадка, шальное ядро… да мало ли неожиданностей может прервать офицерскую жизнь в самом расцвете?
Далее почти без паузы следуют польские события. И снова гвардия в походе. И снова ею затыкают самые гиблые места. И снова наш герой геройствует, а чины растут. А там холерные бунты, мятежи в военных поселениях… Словом, возвращается в столицу и оттуда берет отпуск в родные места уже повзрослевший, уставший, возможно, раненый и наверняка награжденный орденами гвардейский офицер в чине, ну скажем, капитана.
Что же его ждет на родине? В Кистеневке? Отец, вероятно, умер. Он и в начале-то повести был плох. Если вспомнить судьбу генерала Измайлова, то нетрудно догадаться, что Троекуров попал под суд. Его имения отобраны в опеку, он уплатил громадный штраф и, возможно, тоже уже не жилец. Осталась его дочь Маша — барышня в трудном положении. По совершеннолетии имущество отца должно вернуться из опеки к ней. Однако чтобы показать себя заслуживающей доверия, девице лучше всего выйти замуж, и тогда дело о передаче деревень наследнице пойдет быстрее.
Наши герои обречены друг на друга самой жизненной ситуацией. Вспомним, ведь это старик Дубровский не желал для сына богатой жены. «Нет, мой Володька не жених Марии Кириловне, — говорил он соседу. — Бедному дворянину, каков он, лучше жениться на бедной дворяночке, да быть главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки». Сам же Владимир проводил время в мечтах о богатой невесте, и протянуть руку Марии Кириловне для него естественно. Тем более что мадемуазель Троекурова менее всего напоминает «избалованную бабенку».
Складывается парадоксальная ситуация. Реальность предоставляет героям возможность быть счастливыми, а романтическое произведение отнимает ее. Это происходит в силу заранее заданной посылки: освободить персонажа от давления исторических событий, от службы, от власти, которая, нависая над ним, диктует некие шаги и решения. От всего, что не он сам. В данном случае разбойничья шайка — лишь атрибут образа атамана. Дубровский не становится ее частью. От беглых мужиков он так же далек, как от соседей-помещиков, объезжающих стороной Кистеневский лес.
Автор создает ситуацию, когда не события властвуют героем, а он событиями. Владимир сам творит окружающий мир — тот мир, в котором будет жить весь уезд, едва там заведутся разбойники. Собрав шайку, Дубровский образует новую реальность, с которой другим придется согласиться.
Необходимо обратить внимание на одну красноречивую деталь, которая много объяснит нам в пушкинском восприятии героев повести. Прототипы обоих главных персонажей — и Островский, и генерал Измайлов — оказались наказаны властью. Один за то, что разбойничал. Другой за то, что притеснял своих крестьян. Оба пострадали. Государство бестрепетной рукой выдернуло их из привычной жизни и каждому воздало в соответствии с законом.
Ни с Троекуровым, ни с Дубровским такого не происходит. На страницах повести они оба избегают кары. Владимир расстается с разбойниками, после того как награбил достаточно для безбедной жизни, и уезжает за границу. С разбитым сердцем, но полным кошельком. А Кирила Петрович, благодаря любви атамана к Маше, избавлен от каких бы то ни было посягательств. Почему?
Да потому, что и главного положительного, и главного отрицательного персонажа Пушкин любит, каждого по-своему. Горячо и сильно. Он не готов отдать их на съедение безличной государственной власти. Ведь и Троекуров не менее романтичен, чем Дубровский. Только его романтика и удаль со знаком минус.
Пушкина интересовали такие характеры. Это богатый, яркий, самобытный образ. Пусть и самодур, зато широкая натура, по-настоящему русская. Он и медведей спустит, и наградит по-царски. Вспомним, ведь Кирила Петрович готов помириться со старым Дубровским, он едет к нему, но несчастного разбивает удар. Он и Дефоржа полюбил за храбрость. В сущности, Владимир был бы прекрасным зятем Троекурову — оба они масштабные личности.
Если внимательно вчитаться в текст, то противостояние этих персонажей внешнее и обусловлено оно обстоятельствами, а не характерами. Не Дубровский противопоставлен Троекурову, а оба они противолежат третьему лицу — некой тени, злому гению, скользкому и холодному князю Верейскому. Это дворянин новой формации — воспитанный, долго живший и состарившийся за границей. Хищник, налагающий руку на то, что дорого нашим антиподам, — на Машу, которую отец, как подчеркивает Пушкин, несмотря на грубость, очень любил.
В Верейском нет ничего широкого, яркого, русского. Подспудно читатель ощущает, что, случись новая гроза, вроде 1812 года, и Дубровский с Троекуровым окажутся по одну сторону. Недаром генерал Измайлов довел свое ополчение до Монмартра. А где будет Верейский? Бог весть. Может, сбежит. Может, подастся к французам. Во всяком случае, его место — на противоположной стороне.
Так вот, обоих своих любимых персонажей Пушкин выводит из-под тяжкого удара государства. Они оба неподсудны той довлеющей силе, которая обезличивает и уравнивает всех, пусть и перед законом.
В отличие от обыденной жизни, веером выкидывающей разные, в том числе и благие, исходы, в тексте, подобном «Дубровскому», хорошего конца быть не может. Грустное развитие событий заложено изначально. Оно неизбежно, именно благодаря уходу автора в некое «русское постоянное» — отвлеченное «всегда», куда реальная история на самом деле не допускается…
Когда автор впервые выступал с докладом о «Дневнике Дубровского» в Институте всемирной истории Российской академии наук, при обсуждении прозвучала любопытная реплика. Действия Дубровского, собравшего шайку и перепугавшего всю округу, очень похожи на традиционные польские «наезды» — регулярные вылазки шляхты с вооруженными холопами друг против друга.
Это и правда так. Недаром прототип Владимира — белорусский дворянин. Да и фамилия на «-ский» в XIX веке ассоциировалась больше с польскими землями, чем с коренными русскими.
В России возможности наезда со времен Московского государства противопоставлялся суд — обращение к царю по местническим и земельным вопросам. Романтическому праву силы противолежала весьма прозаическая, но действенная практика решения спора законным путем. Которая, впрочем, не исключала ни бытового самодурства, ни нравственной потребности дать отпор. И в XVIII, и в XIX веках длительные разбирательства по делам мелких помещиков, обиженных богатыми соседями, шли чередой. Один из биографов Льва Измайлова — С. Т. Славутенко, кстати тоже выходец с бывшей польской «украины», — вспоминал о своей собственной родне: «История моего деда, отца матери, несколько похожа на повесть Пушкина „Дубровский“… богатый помещик разорил бедного (такие случаи бывали повсеместно)»[267].
Современниками Пушкина поведение Троекурова воспринималось не просто как домашняя тирания, а как тирания доморощенная. В. Г. Белинский писал: «Старинный быт русского дворянства в лице Троекурова изображен с ужасающей верностью»[268]. Между тем в 30-е годы XIX века о нравах русской старины судили скорее по наитию, серьезные исследования еще не были написаны. Нравы же, как писал князь М. М. Щербатов, подверглись сильной порче — «повреждению» — в том числе и от воздействия соседей, чьи земли молодая империя присоединяла к своим и чья повседневная жизнь казалась такой соблазнительной.
Среди рассказов о знаменитом владельце резиденции Несвиж Кароле Станиславе Радзивилле, одном из последних отпрысков некоронованных королей Литвы, встречается сюжет, очень близкий к «Дубровскому». Радзивилл, прозванный «Пане Коханку»[269], за то что именно с этими словами обращался к любому собеседнику, как-то заврался во время пирушки. Его добрый приятель, бедный шляхтич, живший по соседству, усомнился, получил оплеуху и кинулся на хозяина с ножом. Гостя оттащили и выгнали. Честь бедняги осталась запятнанной, он обратился в суд, но чиновники в угоду богатому ответчику разорили истца. С горя тот явился к Пане Коханку на поклон и заявил: на свете есть только два дурака. Князь, потому что осмелился равнять себя с Екатериной Великой (Радзивилл как раз переживал очередную неудачу из-за участия в очередном польском заговоре). И он, грешный, потому что решился на тяжбу с князем. Пане Коханку расчувствовался, всё простил и вернул земли[270].
П. И. Мельников-Печерский привел эту историю в «Княжне Таракановой». Так зародился «польский след» «Дубровского». Забавные истории о «Пане Коханку» пересказывались в России и издавались во Франции, а среди знакомых поэта были поляки, способные поделиться красками своей истории.
Однако обратим внимание на знаковую разницу в поведении героев. Если бедный шляхтич, перешагнув через свою гордость, сам является к оскорбителю, пусть и давнему приятелю, просить милости, то старик Дубровский тверд до конца. От широты душевной к нему приезжает сам Троекуров, он готов повиниться, потому что действовал не по совести. Этот поступок сразу переносит читателя на родную почву, где и Кудеяр-атаман может раскаяться. И где, по мысли романтика, менее всего нужна третейская сила государства для разрешения конфликта.