Во французской провинции встречались городки, где при постройке и перестройке любого дома надо было прилагать изрядные усилия, чтобы не выйти за тесные рамки крепостной стены. Такие жилища, прижатые друг к другу вдоль улиц и переулков, ширина которых была рассчитана лишь на то, чтобы по ним можно было пройти, дома, хозяевам которых приходилось идти на взаимные уступки, возводились на скупо отмеренных клочках земли и кое-как удовлетворяли потребности обитателей только за счет умелого использования всех углов и закоулков. Жители такого городка жили скученно, и за безопасность, которую давали им крепостные стены, они платили отказом от простора и удобства. Следствием этого были особенности архитектуры, решавшей проблему оптимального расселения жителей на самой ограниченной площади.
В Париже городская стена не так порабощала жителей, как в других местах. Городские укрепления не были спроектированы заранее, образуя некие рамки, внутри которых каждому пришлось бы искать возможность так или иначе устраиваться. Скорее, они были выстроены позже, для защиты уже возникшего поселения, и их строители должны были воспринимать его в целом как данность. Вот почему стена Филиппа Августа не стала обручем, который бы превратил городские дома в набор плотных и тесных связок. Между жилищами виднелись просветы, огороды, сады, порой немалой протяженности. Даже на левом берегу Сены, где люди поселились очень давно и в результате застройка была очень тесной, оставались сравнительно многочисленные и обширные возделанные земли, принадлежавшие, например, монастырям кордельеров, якобинцев и викторинцев, а также немало менее значительных участков: в 1269 г. Людовик IX еще имел возможность передать кордельерам принадлежавший ему виноградник в приходе Сент-Андре-дез-Ар. Виноградарство в самом Париже было обычным делом, и виноград рос повсюду — значит, земля имелась в некотором избытке; и надо прежде всего отметить, что в городе не было такого количества молочных лавок, как можно было бы предполагать: коль скоро коров разводили в самом городе не меньше, чем в Сен-Жерменском или Сен-Марсельском предместьях, деятельность посредников была уже не нужна. В общем, Париж во многих отношениях еще сохранял деревенский облик, и обязан этим он был некоторым особенностям своего развития, сделавшим возможным сохранение полей между каменными постройками.
Но хотя между некоторыми домами или группами домов, особенно в восточном и северо-восточном районах города, и оставались обширные пространства и незанятые территории, из этого не следует, что все жители чувствовали себя свободно и могли селиться как им заблагорассудится. Дело обстояло совсем наоборот. Любопытно отметить, что в те (кстати, не столь давние) времена, в века беспросветного рабства, когда вся собственность находилась в руках знати и духовенства, для новых собственников, бюргеров, были характерны сильное чувство «моего» и гарантированное законом уважение к имуществу каждого. Бывало, что на прекрасной улице, построенной в общих интересах, дом какого-то мелкого бюргера выпирал за красную линию: улица из-за него сужается, движение затруднено, экипажам целый день приходится исхитряться как-нибудь разъехаться, чтобы не зацепить друг друга в этом ущелье, но никому не приходит в голову воспрепятствовать мешающему всем собственнику использовать свое право до крайнего предела. Вот почему не приходится ожидать, чтобы в городе, где владельцы земли занимали столь прочные позиции, новым пришельцам было бы легко устроиться. В то время как одни могут жить просторно, в красивых домах с фруктовыми садами, другие, гораздо более многочисленные, вынуждены довольствоваться тесными жилищами, где места для них будет в обрез.
Отсюда — дома с узкими фасадами, где все было устроено так, чтобы использовать всю возможную площадь, где лестницы поднимаются вдоль внешнего угла стыка двух стен, где туалеты, если они есть, выступают из стены, где крошечную клетушку втискивают в малейшую полость, над которой только можно навести крышу, окно которой по типу слухового выходит на скат кровли, где сходятся две неиспользуемых части стены.
Отсюда вместе с тем — как раз потому, что люди жили скученно и их жилища были тесно прижаты друг к другу, — старание четко отметить пределы каждого: маленькие садики старательно отделялись друг от друга стенами, а колодец, даже срединный, выходящий одновременно на два участка, в верхней части разделяли вертикальной стенкой, позволявшей каждому из соседей набирать воду незаметно для другого и не видя другого. Ведь если тебя видно в твоем доме, это ограничивает твою свободу, и при устройстве бань строитель всегда старается оградить их от любопытных взоров жителей соседнего дома.
Впрочем, дома, имевшие разное предназначение, выглядели по-разному. Если дом строился для жилья, то на улицу выходила только его дверь. Если его строили для торговли, он имел окна, служившие витриной. Глухие ставни на шарнирах, сочлененные по горизонтали, открывались одна — вниз, в полуоткрытом состоянии образуя лоток, прилавок, другая — вверх, образуя навес. Окно открыто — значит, лавка открыта; отсюда пошло выражение «продавать в открытое окно», когда речь шла о купце, чей магазин торговал открыто, в соответствии с законом и регламентами.
По мере того как земля в XIII в. дорожала, в Париже, естественно, появлялось все больше многоэтажных домов. Но от этого отдельные жилища не обязательно становились просторней. В большинстве домов кухня и столовая поначалу совмещались. Только у богатых бюргеров ели в особом зале, не объединенном с кухней, и только в замках и монастырях кухня составляла как бы отдельную зону, обычно расположенную в подвале.
Кухня как обычного дома, так и самых крупных домов имела обширный камин, занимавший немалое место вдоль одной из стен. Под колпаком камина на двух подставках лежали дрова, пламя от которых лизало стенки котелка, подвешенного в одном из вырезов зубчатого крюка. На выступающие вперед стойки, в железные корзины в их верхней части, ставили готовые блюда, чтобы те не остывали, и там же на крюки, торчащие из штанги, вешали часто используемую утварь: шумовку, разливную ложку, большую двузубую вилку, вертела для жаренья, лопатку, каминные щипцы и кочергу. Таганы на земле позволяли ставить горшки на угли или в огонь. Кроме того, внутри просторного колпака, в его верхней части, могли подвешивать мясо, чтобы вялить его или коптить. Именно там, под этой своеобразной крышей, было место кухаря или кухарки. Там же, по обеим сторонам очага, на поставленные к его боковым стенкам две скамейки в холодные дни после еды садились сотрапезники, чтобы согреться и побеседовать в тепле.
На столе, стоявшем недалеко от камина, у стенки, лежала разнообразная утварь: решетки для жаренья, сковороды, вафельницы, сита, в том числе мучные, дуршлаги и терки. На этажерку ставили ступку с пестом, банку с солью и банку с пряностями. Близ «шолье» (cholier), через который сливали грязную воду, располагались плошки, кувшины и черпаки. Дальше стояла квашня (если хлеб пекли в доме), а еще дальше — хлебный ларь, где хранили хлеб, испеченный или купленный на несколько дней. С потолка свисали окорока, сало и головки сыра, убранные подальше от кошачьих когтей.
В столовой или в той части кухни, что служила столовой, стоял более или менее длинный прямоугольный стол, к которому крепилась скамья, иногда разделенная на отдельные места. Если скамьи не было, вместо нее ставили табуретки или деревянные скамеечки — сиденья для непритязательных. У богатых людей скамья могла иметь резную спинку и навес, и на нее клали квадратные подушки (carreaux).
Другой мебелью, обычной для столовой, был буфет: именно в нем расставляли посуду, оловянную и керамическую, в которой блюда подавали на стол. Но в богатых домах к нему добавлялся и поставец — мебель для людей с претензиями, имевшая сверху навес и состоявшая из ряда полок, прикрепленных одна над другой и выложенных тканью, на которых выставлялась напоказ демонстрировавшая богатство владельца драгоценная утварь, сверкавшая золотом и серебром.
Пышности ради его переносили в такое место, где бы он вернее ослеплял взгляды гостей или соседей, — например, в спальню молодой матери, когда та принимала поздравления подруг, а иногда даже, по некоторым большим праздникам, его выносили на улицу и ставили перед стеной, завешенной коврами, — разумеется, с уместными предосторожностями.
На этом о столовой закончим, разве что можно упомянуть еще небольшой закрытый шкафчик, ставившийся около стола, — креденцу, куда клали предметы, используемые для снятия пробы блюд.
Спальни тоже отражали богатство хозяина. В каком-нибудь дворце или очень богатом доме спальня могла быть обита богатой тканью, роскошно расшитой и украшенной фигурками или узорами; а обширное ложе, шириной до четырех метров, могло возвышаться на помосте с одной или двумя ступеньками, под балдахином, который держался на колоннах или был вставлен в резную вертикальную панель и выглядящую как глухая дверь. Дело в том, что кровати порой были рассчитаны на несколько человек, и благородный рыцарь, хозяин дома, побуждаемый братскими чувствами, вполне мог пригласить гостя разделить с ним ложе, а его собственная жена ложилась по другую сторону от него. Если обычай класть больных в больницах по несколько человек в одну постель, сохранившийся до XIX в., уже тогда, в XIII в., на взгляд некоторых наблюдателей представлялся проявлением грубой скаредности, то изначально он вовсе не выражал какого-то неуважения к больному.
Кровать, будь она большой или маленькой, ложем или кушеткой, обычно всегда имела тюфяк, оболочка которого могла быть набита как сеном, так и соломой. Поверх него лежали шерстяной или ватный матрац и, наконец, перина из перьев. Простыни делали из белой материи, но у людей небольшого или среднего состояния они обычно были цветными; точно так же, если бедняки довольствовались одеялами из тиртена (сорт дешевой шерстяной ткани), богачи укрывались одеялами из сукна и меха, поверх которых стелили еще стеганое одеяло, выкроенное по размеру постели и набитое ватой или пухом, равно как валик и подушка.
Рядом с кроватью была прикреплена горизонтальная перекладина, куда, ложась в постель, вешали одежду; в то же время штаны и рубаха оставались на человеке до последнего момента, и их засовывали под валик, служивший подушкой. Предметы туалета, все эти инструменты, притирания, пудры и мази, которыми пользовались дамы, раскладывались по коробкам и шкатулкам; нарядные одежды и запасы ценных тканей хранили в сундуках, в саквояжах, и в одном из них женщина часто держала вещи из узла, который принесла в приданое.
На верхних этажах деревянный пол защищал от холода, становясь, увы, прибежищем для насекомых-паразитов. На первом этаже земля была просто утрамбована или, в домах определенного ранга, вымощена плиткой; но если гостиные и парадные комнаты иногда обвешивали занавесями, широкими коврами, украшавшими их и делавшими стены не столь холодными, то никаких половиков обычно не было и землю покрывали, в зависимости от времени года, только свежей зеленью или сухой травой. Подобным образом комнаты устилали не только в Отель-Дье: так же делали в частных апартаментах, в тавернах, в церквах, в королевских покоях.
Кухня, столовая, спальни — все это, разумеется, во многих домах сводилось к одной-двух комнатам; например, в деревне, где при жилом доме обычно были подсобные постройки (borde и buiron) для хранения зерна, сена, сельскохозяйственных орудий и для содержания скота, само жилище едва ли было разделено на комнаты, и все жили в нем вместе среди самой различной мебели и предметов обихода, размещенных как придется. Помимо кухонной утвари и посуды, чаш, мисок и блюд, помимо стола и скамьи, в одной и той же комнате могли находиться кровать родителей и колыбель детей, выстланная хлебной мякиной, лохань для стирки белья, корыто, где купали мальчиков (где они могли бы вытянуться во весь рост), и ушат, где купали девочек (которым приходилось сидеть на корточках). Здесь же можно было увидеть предметы своеобразные: кольчугу, железную шляпу, палицу, заржавленный меч, старый щит, лук — оружие сельского жителя, используемое для защиты своей земли.
В большинстве домов одно и то же или почти одно и то же оборудование служило и для стряпни, и для обогрева. Если не говорить о замках или домах с достатком выше среднего, где кухни были отделены от остального жилища, то один и тот же камин с широким колпаком служил в домах одновременно кухонным очагом и убежищем от холода: к этому огню, на котором готовили еду, после обеда приходили погреться, сыграть при случае в шахматы или побеседовать. Когда кухню устраивали в отдельном помещении, тепло очага дарил хозяевам дома высокий и широкий камин, находящийся в большом зале, где принимали пищу; в нем всегда горели толстые и массивные поленья, и пламя его было аристократичным, поскольку сверкало забавы ради, не нагревая боков котелка или чайника. В комнатах камины были редкостью. Иногда, ложась, жгли срезанные молодые побеги. Днем как в больших домах, так и в церквах довольствовались передвижной жаровней, в которую насыпали раскаленный древесный уголь. Чтобы согревать руки при сидячих занятиях, использовали ручную грелку, представляющую собой наполненный углями шар, подвешенный к руке на цепочке.
В погожие солнечные дни в домах было светло. Окна держали открытыми, и свет свободно проникал в комнаты. Но когда погода прекращала быть милосердной и окна приходилось закрывать, положение дел менялось: стекол не было, витражи оставались редкостью и имелись лишь в церквях, и поэтому даже в богатых домах, за редкими исключениями, свет, очень слабый, проникал только сквозь листы легкого пергамента или еще хуже пропускавшего свет промасленного холста. Если прибегали к искусственному освещению, то, как и во всем остальном, его обилие или скудость зависели от состояния людей. Крестьянин, потревоженный ночью нападением лисицы на курятник или вынужденный встать с постели по любой другой причине, бросал, чтобы лучше видеть окружающее, пучок соломы в тлевший под золой огонь камина. Если он был сравнительно зажиточным, он зажигал сальную свечу: ведь свеча — вещь удобная. Для освещения годились и лампы, состоящие из плошки с одним или несколькими фитилями, в которые наливали масло, имевшие поддон для собирания вытекающих капель и набор цепочек или боковой крючок для подвешивания к потолку или к стене. Такие лампы, глиняные, стеклянные или металлические, использовались в домах; церкви освещали большие плоские люстры со множеством рожков, дававшие довольно много света, но встречались здесь и простые лампы, подвешенные специально для освещения того или иного угла помещения. Недостаток такого способа освещения — выделение черного дыма, от которого окружающие предметы покрывались копотью и было трудно дышать. Поэтому ему часто предпочитали сальные и восковые свечи. Сальные свечи делались из жира. В Париже их производили многие «свечники», ремесло которых предполагало не только торговлю в лавках, но и визиты к частным лицам, чтобы изготавливать свечи на дому из жира, запасы которого хозяйки собирали постепенно, пользуясь удобными случаями. Именно сальные свечи использовали бюргеры, а также учащиеся, которые проводили вечера, склонившись над книгой, освещенной узким кругом света от пляшущего огонька пламени.
Воск был предметом роскоши. В домах сеньоров, особенно по праздникам, большие расходы на освещение были одним из признаков богатства и щедрости хозяина. Необходимо было дать жонглерам возможность сказать с восхищением, в характерном для них восторженном стиле, что замок был залит светом, который через открытые окна лился во все стороны. Рассказывают об одном проявлении щедрости, которое в XII в. принесло большую честь виконту Эблю де Вентадорну. Виконт внезапно узнал о грядущем приезде графа де Пуатье, своего сюзерена, неожиданно попросившего принять его вместе со свитой более чем из ста рыцарей. Надо было оказаться на высоте, приняв и обиходив всех. Виконт велел собрать у всех окрестных крестьян все продукты питания, какие мог, и вскоре в замок прибыли подводы с курами, утками и всевозможной птицей. Был устроен пир, достойный королевской свадьбы. Но настал вечер, и все увидели самое удивительное зрелище. Выехала тяжелая повозка, запряженная быками, и крестьянин, управлявший ею, воскликнул: «Приблизьтесь, рыцари графа де Пуатье, и смотрите, как поставляют воск ко двору виконта, моего господина». Поднявшись на повозку с большим плотницким топором, он начал вскрывать бочку, откуда в изобилии посыпались свечи из чистого воска[229].
В городе продавались самые разные вещи и самые разнообразные товары, привозимые из других мест. Рынок был переполнен. Это невиданное половодье товаров напоминало мощный прилив соков в растении, вбирающем силы из земли со всех концов страны. Съестные продукты водились в изобилии. Рыбники продавали речную, прудовую и морскую рыбу: усачей из Сены, угрей из Марны, пимпернелей из Эры, ельцов из Уазы, лососей из Луары, налимов из Сен-Флорантена, раков из Бар-сюр-Об, форелей из Дез-Андели, алоз из Бордо, миног из Нанта, сазанов из Бонди, селедок и мерланов из Фекана, осетров из Блея, морских угрей из Ла-Рошели, каракатиц из Кутанса. На улицах с лотков торговали горячими пирогами и пирожными, вафлями и лепешками, слоеными пирожками, сладкими пирогами из Дуллана, семинелями[231] из Бланжи, фланом[232] из Шартра, рубцами из Сен-Дени. Продавали здесь и овощи: горох, бобы, лук-порей, латук, кресс-салат из Орлеана, лук-шалот из Этампа, чеснок из Ганделю, лук из Бургея. Продавали фрукты и ягоды, от самых непритязательных до самых роскошных: рябину, рябину-арию, лесные орехи, терн, мушмулу, а также персики, груши из Кайо и Сен-Риюля, красные яблоки и бландюрели из Оверни (яблоки сорта белый кальвиль), свежие грецкие орехи, каштаны из Ломбардии, инжир с Мальты, изюм из Дамаска. Продавали растительное и сливочное масло, кислый виноградный сок для приготовления соусов. Продавали яйца из Боса, сыр из Бри и Шампани, гусят, голубей, зайцев из Везле, куропаток из Невера, каплунов из Лудена, всевозможное свежее мясо и солонину. Продавали вина всех сортов, стоившие от восьми до тридцати двух денье: малоценные поступали из Этам-па, Ле-Мана, Ренна, Тура; более хорошие — из Оксуа (если их не скупали немцы), из Ониса и Ла-Рошели (если их не перехватили англичане и фламандцы); вина привозили также из Прованса и Лангедока, из Безье и Муассака, из Монпелье и Сент-Эмильона; их везли из Анжу, Орлеанской области и Бургундии; наконец, самые изысканные поступали из Аржантёя, Овийе, Эперне, Бона, Осера — не считая итальянских вин, а также кипрского, «архиепископа всех вин»[233].
Но как распределялись эти блага? На чьи столы они попадали?
Лучшее, естественно, шло на стол богачей, где по случаю больших событий расточительность сеньоров выражалась как в роскошной сервировке, так и в изысканности блюд.
Трапезу, которую хозяин жилища в обычные дни устраивал у себя дома, накрывали в такой день в большом зале. Вот как, согласно краткому описанию одного современника, все происходило: «Вносят сиденья, столы и поставцы, украшают их прямо в зале, как положено. После этого гостей сажают во главе стола, вместе с хозяином особняка, но они не усаживаются, прежде чем не вымоют рук. Затем усаживают хозяйку и девиц, и семью, всех в соответствии с их положением. Сначала на стол ставят солонки, кладут ножи и ложки, а потом хлеб. Далее вносят мясо (блюда) различных видов, и слуги подают их с великим проворством. При этом те, кто сидит за столом, беседуют, изо всех сил стараясь развеселить друг друга. Потом приходят менестрели со своими инструментами, чтобы развлечь общество. Затем снова подают вина и блюда, а под конец приносят фрукты. Когда же обед окончен, уносят скатерти и остатки еды и валят на пол столы, после того как все вымыли руки. Потом все благодарят Бога и своего хозяина»[234].
Но рассмотрим подробности. О начале трапезы возвещали слуги, начиная «трубить воду», то есть предупреждая звуком рога, что идут «давать воду» для мытья рук. Сотрапезникам подносили тазики, часто серебряные и с красивой отделкой, в которые из кувшинов, украшенных и имеющих любую форму, какую только могла измыслить фантазия золотых дел мастеров, им наливали воду, благоухающую лепестками роз и ароматическими веществами, шалфеем, майораном, розмарином или лавровым листом. Далее все вытирали руки белыми салфетками, поданными теми же слугами. После этого садились за стол.
Стол имел продолговатую форму; его более высокий конец был предназначен для особо знатных лиц, а следом за ними садились и прочие по мере понижения ранга. Если было нужно, высокий стол ставили в одном из концов большого зала, а с обеих сторон, вдоль смежных стен, его продолжали еще два стола. Но все садились только вдоль одной стороны, а середина зала оставалась свободной для движения слуг.
Столы были покрыты большими белыми скатертями, на которых красовалась узорчатая драгоценная посуда, главным предметом которой был неф («корабль»), ставившийся перед хозяином и содержавший в себе прибор для него: нож, ложку, соль и пряности. Рядом со столом стояла креденца — маленький шкафчик, тщательно закрывавшийся, куда ставились предметы, используемые для проверки вина: кубки, рог единорога, оправленный в золото и прикованный золотой цепочкой, а также «лангье» (languier) — нечто вроде стойки из драгоценного металла, куда подвешивали змеиные языки. С помощью всего этого слуги проверяли подаваемые кушанья. Достаточно было бы того, что они пробовали блюда сами. Но эффективным средством считался также рог единорога, якобы столь чувствительный к любому загрязнению, что при малейшем контакте с ядом начинал кровоточить. Аналогичные свойства приписывали жабному камню, змеевику, агату и тому, что называли змеиными языками. Прежде чем пробовать блюда, дворецкий касался их этими разными предметами. Немногие из окружающих догадывались, что единорог — животное сказочное и торговцы его рогом могут потягаться в изобретательности с иными продавцами реликвий: так, в одном роге единорога, находившемся в сокровищнице Сен-Дени и обследованном в 1795 г., опознали бивень нарвала[235]; что же до змеиных языков, то это были зубы акулы.
После молитвы перед едой («Benedicite»), которую читал священнослужитель или ребенок, а сотрапезники в конце произносили «аминь», все садились. Блюда приносили закрытыми — как для того, чтобы сохранить тепло, так и для того, чтобы оберегать их от загрязнений и яда. Миски из резного дерева или серебра, с двумя ручками, сотрапезникам служили для жидких блюд: такая миска была одна на двоих, обычно на мужчину и женщину[236], и выражение «есть из одной миски с кем-то» значило «быть его соседом за столом». Что касается твердых блюд, особенно мяса, то порцию каждого укладывали ему на «тайюар», то есть ломоть хлеба, который брали пальцами или резали своим ножом; впоследствии эти импровизированные «тарелки», пропитанные соусом, раздавали бедным. Ложками пользовались мало: судя по описи имущества Клеменции Венгерской, жены Людовика Сварливого, сделанной в 1328 г., в ее посуде насчитывалось всего сорок две ложки. Важным инструментом был нож, благодаря искусству изготовителей черенков ставший предметом роскоши; они, например, додумались делать для ножей, используемых на Пасху, черенки из слоновой кости, для ножей, используемых в пост, — из эбенового дерева, а для периода Пятидесятницы — из перемежающихся слоновой кости и эбена. Чаши для питья также делались из редкостных материалов, из хрусталя, резного золота или серебра и украшались драгоценными камнями.
Принимаясь за еду, гости получали возможность оценить щедрость экономов и искусство поваров.
Один романист[237], рассказывая о злоключениях молодой графини, оклеветанной и из-за этого вынужденной скитаться по дорогам, заставляет ее долго высказывать сожаление о жизни, которую она некогда вела в отцовском замке. Она вспоминает все, что бывало на ее столе, и перечисление, которое она делает, внося довольно скромный вклад в раскрытие ее характера, представляет собой некий вставной эпизод, отражающий прежде всего интерес самого поэта к гастрономической теме и показывающий, как он представлял себе изобилие при дворе сеньора.
«Ах, — говорит графиня, — у меня [на столе] тогда было ценное и изысканное мясо, жареные каплуны, гусята, лебеди, павлины, куропатки, фазаны, зайцы, выпи и всевозможная дичь: мясо оленя, лани, кроликов, вепря. У меня тогда была лучшая рыба: осетры, лососи, камбала, морские угри, барабульки, треска, усачи, макрели, сельди, личинки миноги, султанки, морские языки, лещи. И была у меня также рыба прудовая и речная, каждую из которых готовили в соусе, подходившем именно для нее, перечном, уксусном. У меня были заливные щуки и миноги, синеротые окуни, карпы, плотва, по-разному приготовленные; запеченная форель; жареные ельцы, смоченные в кислом виноградном соке; кулебяки с угрями или угри на вертеле, большие щуки (жареные и затем помещенные, в зависимости от вида кухни, в винный, шафрановый или хлебный бульон); кроме того, лини «откинутые», поджаренные на решетке живыми. У меня были вафли, вафельные трубочки, сладкие пироги с сыром, фланы, жареные сладкие пирожки с сыром и с бычьим костным мозгом, яблочные цукаты, дариолы[238] (вид пирожных), блинчики, оладьи, слоеные пирожки. И пила я дорогие вина: пимент[239], кларет[240], куда для аромата добавляли куркуму и ароматические вещества, гре-наш, вина из Гаскони, из Монпелье, из Ла-Рошели, из Кастилии, из Боны, из Сен-Пурсена, вина из Осера, Анжу, Орлеанской области, Гатине, Ланской области, области Бове, Сен-Жан-д'Анжели».
Но обильными бывали пиршества и у бюргеров. В одном фаблио[241] выведен сельский священник, который при помощи племянницы и служанки-любовницы готовит, чтобы принять рыцаря, достойную своего гостя трапезу. Они толкут чеснок, тмин и перец; ставят вариться рыбу, кроликов, гусят, четырех каплунов и двух кур; к этому добавляются два пирога с мясом и один сладкий пирог. Служанка раскладывает фрукты, сам священник толчет миндаль. И все это рассчитано на пять человек, которые сядут за стол, на скамьи и табуретки. Настает вечер; подают тазики и воду для мытья рук; умывают также рот и глаза; зажигают два канделябра, в каждый из которых вставлена большая восковая свеча. На стол ставят сначала хлеб и вино, потом свинину и кроликов, потом гусят, потом сладкий пирог, потом каплунов, потом рыбу в соусе с большим количеством перца и наконец пироги с мясом. После этого появляются «фрукты», которые запивают вином с грецкими орехами, корицей, имбирем, лакрицей и другими пряностями. Далее все садятся к огню и играют в шахматы.
Духовенство имело репутацию сословия, не брезгующего гастрономическими удовольствиями. Монастыри не забывали как следует запасаться разными продуктами. Поэты-сатирики, сформированные церковью, охотно упрекали прелатов, помимо прочих пороков, в пристрастии к хорошему столу. Они писали, играя латинскими словами: «Plus sapiunt in salmone quam in Salomone»[242]. Подхватывая их насмешки, поэты, писавшие по-французски, стараясь уязвить клириков, переводили это так: «Жирный luz (щука) им больше по душе, чем святой Лука (Luc)»[243].
Но если хочешь познакомиться с исповедью гурмана, надо прочесть «Рассуждения чревоугодника»[244], в которых некий откровенный эпикуреец описывает, как ему сладостно с наступлением зимы найти очаг, где горят «колотые дрова, где трещит уголь, где вспыхивают головешки», чтобы вечером согреться у ярко пылающей вязанки хвороста, которая обугливается, не дымя, а потом скользнуть в постель из хорошо выбеленных простыней, еще пахнущих выстиранным бельем, под одеяло на меху. Утром, когда снаружи все обледенело, его первая забота — велеть поджарить свинину на решетке и подать к ней жареный сыр, чтобы запить их добрым вином. И тут у гурмана есть повод сделать обзор всех блюд, радующих его сердце. По его словам, он не очень жалует «облачка»[245] (тонкие, как кружево), вафельные трубочки, слоеные пирожки, вафли, а также куропаток, ржанок, вяхирей, фазанов, тетеревов, а любит соленых угрей и гораздо меньше — жареные рубцы. В полдень он не откажется от рагу из потрохов с каштанами; тут как раз к месту хороший соус, приправленный гарингалом (душистым изюмом из Индии) и ситоалем (куркумой) с добавлением большого количества перца и горчицы. На Рождество он наслаждается, выбирая себе мясо из птичника или из леса: утки и гагары, жареные каплуны и куры, журавли, цапли, лебеди, павлины, фаршированная свинина, шпигованный олений язык, косуля, лань, гусенок с перцем, свежепосоленная ветчина. В пост ему на стол попадает рыба: окуни, форели и лини, приготовленные на решетке, камбалы, свежие и соленые речные угри, щуки, лососи, морские угри, осетры, алозы, лещи, плотва, ельцы, макрели, раки — а также всевозможные пироги и хорошая печенка, положенная на охлажденные гренки. На Пасху ему достаются фланы и пироги с мясом, традиционный баран «с жирной почкой», бык с пореем и цыплята.
Другой поэт из бюргеров придумал[246], в аллегорическом вкусе своего времени, битву между Масленицей и Постом, то есть разновидность «диспута» между скоромным и постным режимами питания, и эта его фантазия (в которую мы углубляться не будем, поскольку подробное описание его аллегорических фигур и их символической экипировки выглядит не слишком понятным) дала ему повод для исключительно точного перечисления целого ряда блюд и кушаний. Вот каталог, который можно составить на основе всего им упомянутого.
Со стороны Масленицы, то есть скоромных блюд, выступают домашняя птица, каплуны, цыплята — жареные или в виде похлебки, жареные и запеченные голуби, маленькие гусята, жареные павлины, ржанки, кулики, выпи, селезни и хохлатые чернети, гагары и лебеди (у которых знатоки особо ценят шею), цапли, журавли, дрофы, дикие гуси, куропатки и перепела, не считая жаворонков и мелких птиц с перцем; мясо из птичника и добытое охотой — шпигованная оленина с черным перцем, кабаньи головы, жаркое из свинины и баранины на углях, свинина в зеленом соусе, свинина на вертеле, соленые шейки и окорока, жирные быки и ягнята; потроха и пироги с мясом, сосиски с перцем и колбасы с горчицей, свиная и баранья требуха; все выпечные изделия — горячие сладкие пироги и фланы, круглые пироги из печи, слоеные пирожки, жареные пирожки, «фриолеты», крендели; все, что делается из молока, — сливочное масло, сливки, сыворотка, творог, молодые сыры и твердые сыры; и овощи — порей, крупные и мелкие луковицы в жирной подливке, грецкие орехи в растительном масле, овсяная каша.
На стороне Поста находится вся рыба: лососи, осетры, камбалы, несоленые селедки в чесночном соусе, султанки, похлебка из угрей, копченая пикша, мерланы, барабульки, макрели, жареные белые палтусы с укропом, рагу из мидий с перцем, морские угри, усачи и все, что дают реки: миноги, щуки, жареные угри, гольяны и лещи. Не говоря уже о фруктах, яблоках, грецких орехах, инжире, финиках, к которым добавляются миндальное молоко и мед.
Эти сведения, которые можно было бы назвать любительскими, дополняются данными из медицинских и гигиенических трактатов или приложений, которые с XIII в. делались к таким трактатам[247]. Именно там можно почерпнуть больше всего, так сказать, технических подробностей. При их чтении особо поражает способ применения вкусовых добавок и приправ. Использовали большое количество лука и чеснока с местных огородов; один византийский автор отмечает, что, когда в 1202 г. к ним пришли крестоносцы, его соотечественников, как и его самого, неприятно поразил дурной запах изо рта у пришельцев, в котором ощущался душок этих нескромных растений.
Чеснок был главной составной частью «айи» — соуса, куда также входили кислый виноградный сок и хлебный мякиш; крестьяне смешивали толченый чеснок с молоком и мягким сыром, чтобы сдабривать мясо и яйца, и те же крестьяне добавляли тертый чеснок в соус для фарширования гусей и молочных поросят. В списке приправ встречаются также все виды трав, растений и фруктов. Прежде всего петрушка и тимьян для всех сезонов. Далее, летом — кислый виноградный сок, эгрет из молодых побегов винограда, лимоны, гранаты, розовая вода, тимьян; зимой — горчица, сурепка, мята. Но использовали также соленое вино, которое для богачей заменяло горчицу и кислый виноградный сок, когда тех не было. И прежде всего широко применялись все пряности, в большинстве своем привозные.
Соусы и гарниры составлялись в зависимости от сезона. Барана, теленка или козленка летом ели с уксусом, с эгретом, с петрушкой, с имбирем, с гренками, но без чеснока и с небольшим количеством пряностей; зимой добавляли немного чеснока, горчицы, сурепки и немного больше специй.
К вареной говядине полагался соус с перцем, гренками, мясным соком, смешанный с небольшим количеством эгрета. Точно так лее ели свинину, но только зимой: летом ее ели с уксусом и петрушкой, в начале трапезы.
Пироги с говядиной или свининой летом подавались с кислым виноградным соком и маленькими луковицами, зимой — с большими луковицами, добавив немного порошка из сладких пряностей. Легкие пироги с мясом летом ели с миндальным молоком, с кислым виноградным соком, со щепоткой порошка из сладких пряностей и сырым яйцом, смешанным с эгретом; зимой — с вином, заменяющим эгрет, и чуть большим количеством пряностей.
Фазанов, голубей и горлиц, подаваемых жареными, ели с солью, цыплят и крольчат — с корицей и хлебным мякишем, смоченным в эгрете, который зимой заменяло вино. Вареных кур и каплунов ставили на стол вместе с водой, в которой они варились, сдобренной побегами винограда; но зимой к ней добавляли порошок из сладких пряностей, шалфей, иссоп и петрушку; а если пекли пирог с курятиной, его приправляли только небольшим количеством порошка из сладких пряностей и эгрета либо, зимой, очень хорошего вина.
Такова теория соусов к мясу. Что касается овощей, то и их сдабривали разными соусами. К свежим овощам подавали похлебку из мясного сока или кашу из миндального молока и шафрана. К сухим добавляли чеснок, корицу, шафран, немного вина. Салат ели в начале трапезы, для возбуждения аппетита. В конце же ели хрен и редис.
Из пряностей шире всего применяли перец горошком, даже крестьяне, делавшие «черный соус», для чего они толкли перец с бобами, или горохом, или гренками и потом вымачивали в пиве или вине. Его применяли с давних времен, задолго до того, как вследствие крестовых походов восточные товары хлынули на Запад. Рассказывали[248], что в XI в. одному виконту Лиможа, принимавшему своего сюзерена, графа Гильома IX, не хватило перца; он послал за пряностью к одному соседнему сеньору, и тот ввел посланца в зал, где перец лежал грудами на полу и его набирали совком. Этот продукт был настолько популярен, что Ростан де Нов, архиепископ Экса, в 1283 г. наложил на каждого еврея города ежегодную дань в два фунта перца.
Свое место на кухне начинает тогда занимать и сахар. Фармацевты использовали его в некоторых составах: толченый сахар с лепестками свежих роз прописывали от болей в желудке и в животе; с фиалками им лечили заболевания легких. В качестве тонизирующих средств давали соус из сахара, лимонного сока и отвара пряностей и другой соус, в котором сахар был смешан с рубленым жареным мясом, гранадским вином, уксусом и кислым виноградным соком. Но кондитеры применяли сахар еще и для того, чтобы варить в нем анис, кориандр, грецкие орехи, фисташки, имбирь и семена пинии. В кулинарных соусах сахар входил в состав порошка из пряностей вместе с имбирем, кардамоном и шафраном. Альберт Ахенский[249] рассказывает, что в 1099 г. крестоносцы обнаружили на равнинах под Триполи в Азии плантации тростника, который местные жители толкли и получали из него сок, и этот сок, кристаллизуясь, образовывал белое вещество, более сладкое, чем мед: это был сахар. Но, похоже, до XV в. импорт сахара на Запад был не очень значительным; до тех пор широкий приоритет сохранял мед — разведение пчел, которым иногда занимались частные лица, в лесах было поручено особой категории лесников — биграм[250], искавшим рои, ухаживавшим за ними и собиравшим для сеньора мед и воск.
Это изобилие разных и по-разному приготовлявшихся продуктов появилось на столе не у всех: для этого нужны были деньги. Знать и богатые бюргеры могли их приобретать, но простой народ жил более скудно. Трактирщики могли сколько угодно призывать: «Здесь есть доброе вино, свежее и новое, суассонское и осерское, хлеб, рыба, мясо. Тут можно потратить свои деньги. Здесь гостеприимно примут всех»[251]. Всех — это значило всех, кому есть чем платить. В домах обычный стол часто бывал бедным. Один английский автор, писавший по-французски и не любивший французов, потешался над скаредностью этого народа и скудостью его повседневного пайка[252]. Он изображает сцену, как в Париже группа людей, каждый из которых держит ломоть ржаного хлеба (какое им дело, что булочники пекут хлеб всех сортов, фламиши[253], мучные лепешки, пышки!), отделяет корку от мякиша и вымачивает ее в тазу, чтобы приготовить суп. Каждый, чтобы вернуть свою корку, заранее привязал ее к веревочке, которую держит в руке; а если, по несчастью, кусок выскальзывает, начинается страшное побоище, потому что захватить потерянный кусок пытаются все. А когда они ставят котелок на огонь, — продолжает остряк-автор, — они приставляют к нему стража, которому не до смеха, потому что его задача — при помощи ложки не позволить бульону перелиться через край и не дать выпасть мясу, которое в нем варится: ведь этот кусок так мал, что его быстро унес бы кот или цыпленок. При разделе кушанья начинают черпать воду из котелка, и каждый молится, чтобы обнаружилось мясо; когда его находят, все бурно радуются, и наконец, после того как его разрезали, каждому достается кусок размером в игральную кость. Можно полагать, стол остается пустым: собаки жалуются, что им не досталось костей, чтобы погрызть их.
Это, конечно, издевка, однако, надо думать, в ее основе лежали кое-какие факты, и в народе обильные трапезы не были обычным делом. Автор метил прежде всего в парижан. Едва ли лучше жил и крестьянин в деревне, в сельской местности. В изображении моралистов он питался плохим хлебом и молочными продуктами, не имея ни мяса, ни хорошего хлеба. Завтрак на траве у пастушков, которых описывают буколические авторы, состоит из хлеба, сыра и плодов. В крестьянском доме радовались, когда наступал сезон гороха и можно было его сварить с салом.
Как бы ни питались в разных слоях общества, и пусть, несомненно, многие довольствовались лишь куском скверного хлеба, бесспорно, что чревоугодие и поиск гастрономических удовольствий были распространены настолько широко, насколько позволяли средства дома. В XII в. святой Бернар[254] яростно ополчался на это неумеренное пристрастие к кулинарным изыскам. Повара, — пишет он, — вкладывают в свою стряпню искусство, которое заставляет поглощать четыре-пять блюд подряд при том, что ни одно не кажется хуже другого и сытость так и не убивает аппетит. Продуктами простыми, предложенными самой природой, пренебрегают, составляя мудреные и причудливые смеси, провоцирующие чревоугодие… Поговорим только о яйцах: сколько существует способов их преобразования! с каким мастерством извращают их природу, разжижают, делают твердыми, уваривают! Их жарят в малом и большом количестве масла, фаршируют, измельчают. А чтобы ласкать глаз в той же мере, что и язык, всему, что подается на стол, исхитряются придать привлекательный вид.
Это был глас вопиющего в пустыне. Хорошая еда была удовольствием, о котором мечтали; и в стране Кокань, в этом раю, несказанные наслаждения которого описал один трувер XIII в.[255], гастрономическим радостям отведено обширное место. Мало того, что суконщики здесь бесплатно раздают коричневые, алые или фиолетовые платья, котты из буйволовой кожи или шелка, полосатые простыни и камлен, с ними в щедрости состязаются сапожники, а дамы с неисчерпаемым великодушием удовлетворяют сердечные прихоти. К тому же этот мир устроен так, что пировать здесь можно в несколько раз чаще, — в календаре каждого года числится четыре Пасхи, четыре Иванова дня, четыре Успения Богородицы, четыре праздника Всех Святых, четыре Рождества, четыре Сретения и четыре Масленицы, тогда как пост встречается лишь раз в двадцать лет. И вокруг одни отрады: дома окружены изгородями из синеротых окуней, лососей и алоз, их стропила — из осетров, кровли — из соленого сала, решетины — из сосисок; по улицам на вертелах вращаются жирные гуси, а на всех перекрестках стоят накрытые столы под белыми скатертями. В реках здесь, разумеется, текут сплошь добрые вина.
Ведь вино было важным продуктом. Оно было составной частью трапезы, как и хлеб; но пили его также помимо трапез, и потреблялось оно в больших количествах. Вино было объектом широкой торговли. Его вывозили за рубеж, однако французы, располагая множеством сортов вин — одни лучше других, много оставляли и для себя. Французские короли, владея превосходными виноградниками, извлекали из них немалые доходы. В Париже купцов, живших виноторговлей, и всевозможных ремесел, связанных с вином, было, возможно, больше всех. Мелкий бюргер, простолюдин, все, у кого не было заполненного подвала, за вином для своего стола шли к трактирщику. Но пили и в самих трактирах — за едой и без еды.
С другой стороны, заметно, что иные пили сидр или ячменное пиво. В Париже имелся цех пивоваров, которые производили свой напиток из воды, ячменя, суржи и мешанки, представлявшей собой смесь вики, чечевицы и овса. Однако добрые питухи, знавшие толк в стихоплетстве, выражают для нас свое презрение к этим продуктам. Оставим сидр нормандцам[256], а англичанам их пиво. Французы пьют вино.
В богатых домах его пили не только в оригинальном виде, но и причудливым образом обработанное, в составе продуктов, которые подавали в конце обеда или после обеда, к столу или по выходе из-за стола, когда все направлялись «откушать плода». Под плодом имеются в виду сезонные фрукты, сырые или вареные: виноград, груши, персики, грецкие орехи, миндаль, каштаны, а также привозные фрукты — гранаты, финики, сухой инжир, и пряности — мускатный орех, имбирь, гвоздика, корица и солодка. Те же пряности отчасти входили в состав смесей на основе вина: «вин на травах», «кларетов», «пиментов», настоянных на ароматических растениях, на меду или на пряностях горячим или холодным способом. Если какой-то устав запрещал монахам употреблять такие напитки, этому удивляться не приходится[257].
Вопрос одежды для людей средневековья был очень важен. Они чрезвычайно много рассуждали на эту тему, потому что переводили ее в моральную плоскость. Если модники и модницы предавались щегольству в одежде и украшениям без раздумий, следуя инстинкту, при этом они все-таки знали: вызывая восхищение света, они в то же время обрекают себя на критику строгих судей.
Церковь, естественно, порицала изыски легкомыслия и вкус к украшениям — и как признак предосудительной привязанности к мирскому, и как симптом склонности к греху. Этому предмету часто посвящали трактаты моралисты, и здесь же обильный материал для поучений находили проповедники.
Всякому, кто заботился о своей душе, было здесь о чем подумать; эту тему обсуждали даже при королевских дворах. Этот вопрос беспокоил Людовика IX, и позже он разработал для себя теорию, в которой попытался худо-бедно примирить потребности жизни и светские предубеждения с требованиями религии.
Однажды на Троицу в Корбее, выйдя из-за стола, он спустился на луг и перед дверьми одной часовни стал беседовать с графом Бретонским. Вблизи прогуливался Жуанвиль, сенешаль, а также несколько десятков рыцарей; мэтр Робер де Сорбон схватил Жуанвиля за плащ и подвел к королю, а за ними из любопытства направилось еще несколько рыцарей. Мэтр Робер входил в число ближайших советников монарха, и тот очень доверял его суждениям. Он сказал сенешалю: «Я спрошу вас: если король усядется на этом лугу и вы присоединитесь к нему, сев на его скамью на более высоком месте, чем он, не будете ли вы достойны порицания?» — «Бесспорно», — ответил сенешаль. И мэтр Робер подхватил: «Тогда вы весьма достойны порицания, ибо оделись в более благородные одежды, чем король: на вас красивый мех и яркие ткани, а на короле — нет». — «Мэтр Робер, — ответил сенешаль, — с вашего позволения, я не достоин порицания: ведь моя одежда досталась мне от отца и матери. А вот вы достойны порицания: ведь вы сын виллана и вилланки, а между тем оставили одежды своих отца и матери и носите платье из камлена, более богатое, чем у короля». Король поначалу живо вступился за мэтра Робера. Но через несколько мгновений он призвал своего сына, будущего Филиппа Смелого, и графа Тибо Шампанского. Он уселся у дверей своей молельни и, показав на землю у своих ног, сказал: «Садитесь здесь, поближе ко мне, чтобы нас не услышали». Они воскликнули: «Ах, государь, мы не осмелимся садиться так близко к вам!» Тогда он сказал: «Сенешаль, садитесь здесь вы». И сенешаль уселся, так что его платье почти касалось королевского. Тогда король усадил двоих других за сенешалем и сказал им: «Вы поступили весьма дурно — вы, мои сыновья (Тибо был его зятем), — что не подчинились моему приказу сразу же: больше так не делайте». Потом он объяснил, что позвал их, чтобы сознаться сенешалю, что был неправ, защищая мэтра Робера. «Он нуждался в этом, — сказал король, — он был так смущен! Но сенешаль был прав: вам следует одеваться хорошо и сообразно; за это ваши жены будут вас больше любить, а ваши люди — больше вас уважать. Ибо, как говорил мудрец, платье и оружие следует подбирать так, чтобы ни почтенные люди не находили, что это излишество, ни молодые — что это бедновато». Сенешаль запомнил этот урок и однажды напомнил его королю Филиппу, когда тот сознался, что такой-то костюм, богато расшитый, стоил ему восемьсот парижских ливров[259].
Только что пересказанный анекдот автор относит к периоду после 1254 г., когда король вернулся из крестового похода в Египет и его благочестие и щепетильность в делах религии резко возросли. Рассказывают, что с тех пор он носил только платья синего или черного цветов, будь они из камлена, крепа или шелка. Он отказался от ценных мехов, от серого и белого беличьего, и заказывал себе плащи только из меха рыжей белки, а еще чаще из кроличьего меха или из каракуля, черного или белого. К тому же он удалил со своей одежды и сбруи своих коней все золотые и серебряные украшения и ездил на простом седле и с железными шпорами[260]. На собраниях, где он объявлял решения, он сидел в простой камлотовой котте и тиртеновом сюрко без рукавов, поверх которых был наброшен черный шелковый плащ. На свою тщательно причесанную голову он надевал шапочку с перьями белого павлина, не поддевая под нее чепца[261].
Эта крайняя простота короля, похоже, нравилась не всем. От нее была не в восторге королева Маргарита, падкая до изящества и роскоши и по этой причине не всегда соглашавшаяся с супругом. Она чрезвычайно заботилась о собственном туалете и хотела видеть мужа тоже лучше одетым. Однажды она стала настаивать на этом с некоторой горячностью. Король, твердый в своих принципах, сумел воспользоваться случаем, чтобы остроумно отстоять их. Он ответил: «Сударыня, итак, вам хотелось бы, чтобы я одевался богаче. Пусть так!
Я хочу быть вам приятен: ведь закон супружества повелевает, чтобы муж угождал жене. Но он предписывает и взаимность — чтобы жена угождала мужу. Итак, я буду одеваться лучше; но вы станете одеваться проще — я буду носить ваши одежды, а вы мои»[262].
Кого добродетельная экономия меньше всего устраивала, так это поставщиков. С другой стороны, тем, кто носил поношенные одежды, полученные от высокопоставленных лиц, теперь было почти не на что надеяться. Платья и плащи стоили дорого. Когда жонглерам и менестрелям по праздничным дням доставались такие подарки, те рассматривали это как большую удачу. Но к тому времени, о котором мы рассказываем, традиционные получатели подобных даров начали сетовать на скупость князей. Они плакались, что былые щедроты сменил дух расчетливости, лишивший их некоего подобия привилегий. Богачи вместо того, чтобы раздавать вещи из великодушия и щедрости, начинают превращать свои тряпки в средство платы за услуги каменщиков, плотников, цирюльников и всевозможных слуг[263]. И чего ждать от этого падения нравов, если король Франции, сокращая свой гардероб, дарует одежды лишь «добрым монахиням» и священникам?
Впрочем, в точности никогда не известно, насколько можно принимать на веру слова прихлебателей и насколько обоснованны их жалобы. Конечно, в XIII в. вряд ли можно было увидеть сцены, подобные зрелищу большого двора, созванного в 1174 г. в Бокере королем Генрихом II Английским по случаю примирения герцога Раймунда Нарбоннского и короля Альфонса Арагонского. Раймунд д'Агу, получив в тот день от своего сюзерена сто тысяч золотых экю, тут же распределил их между ста рыцарями; Бертран Рамбо велел вспахать поле на двенадцати парах быков и посеять на нем тридцать тысяч экю, чтобы его перекопали крестьяне; Гильом Гро де Мартелл, приведший с собой триста рыцарей, пожелал, чтобы его обед готовили при свете восковых факелов; графиня Уржельская отправила корону, оцененную в сорок тысяч су, для коронации короля жонглеров, а Рамну де Вену устроил иллюминацию при помощи тридцати дорогих лошадей. Эти безумства (добрый приор Вижуа[264], рассказывая о них как о бесспорных фактах, все-таки был слегка ослеплен щедростью магнатов и, возможно, дал себя обмануть) носят характер романический и отдают жонглерским вымыслом.
Но даже во Франции и даже в XIII в., ради того чтобы пустить пыль в глаза, тратили много — и при королевском дворе, и в окрестностях. Хотя собор в Ле-Мане в 1188 г. постановил, что отныне все должны довольствоваться двумя переменами блюд за трапезу, а что касается костюма, то больше никто не должен носить ни тканей с зубчатым краем, ни шарлаха, ни белого, ни серого беличьего меха, ни соболя, интересно отметить, что тем не менее в счетах Филиппа Августа за 1202–1203 гг. среди прочих расходов на одежду в пределах трех месяцев упоминаются изготовленные для него лично платье и две накидки, все из камлена, отороченного белой белкой, а также оплечье, отороченное тем же мехом, — для его старшего сына[265].
Когда в феврале 1241 г. Людовик IX собрал в Сомюре двор, туда съехалось тысячи три рыцарей, из которых никто не жалел денег, чтобы блеснуть. В городских палатах, выстроенных на манер монастыря, были накрыты столы для пира. В одном крыле здания находились кухни, винные погреба, хлебохранилища и кладовые; напротив входа были поставлены три стола — один для короля Франции, его брата графа Альфонса де Пуатье, Тибо — графа Шампанского и короля Наваррского и магнатов, второй для двадцати архиепископов и епископов, третий для королевы Бланки; а в остальных флигелях, как и в центральном внутреннем дворе, во множестве сидели рыцари. И говорили, что «никогда еще не было видано столько сюрко и прочих нарядов из золотой ткани, как на оном празднестве». Король явился в котте из фиолетовой парчи, в сюрко и плаще из алой парчи, подбитом горностаем, и шапочке из хлопка. На графе Тибо были парчовые котта и плащ с золотыми поясом, пряжкой и шапочкой. Эмбер де Божё, Ангерран де Куси и Аршамбо де Бурбон, которым было поручено охранять порядок на празднике, имели под своим началом тридцать рыцарей в шелковых коттах и большое количество сержантов в одеждах с гербами графа де Пуатье, «набитыми на сендале»[266].
Еще 6 апреля 1255 г., когда король Людовик, вернувшись из крестового похода, уже стал так заботиться о простоте собственного костюма, на свадьбу его дочери Елизаветы с королем Наваррским было потрачено немало денег. Расходные книги упоминают шерстяные ткани для королевы Франции и ее дочерей; меха и золотую парчу для отделки означенных тканей; сендаль, золотую отделку и прочие материи для пошива платьев и головных уборов; золотую корону для королевы; еще одну корону, украшенную каменьями; различные драгоценности, перстни с вставленными в них драгоценными камнями; золотые ремешки для шапок, украшенные геммами; золотой потир, канделябры, тазы и другие сосуды для капеллы; лотарингские сундуки, лиможское полотно; двадцать семь парадных коней, одну повозку, ковры, белье. Всего более чем на пять тысяч девятьсот шестьдесят два ливра[267].
Что могли поделать с такой расточительностью ордонансы против роскоши? Тот же король Филипп Смелый, который ввел в моду дорогостоящие «налатники» (cottes à armer), надевавшиеся поверх кольчуг и украшенные великолепными гербами, шитыми золотом и шелком, в 1279 г. провел через парламент постановление, чтобы отныне никто не ел в обед более одной порции протертого супа и более двух блюд с одним десертом и чтобы бюргерам запрещалось носить богатые меха и золотые короны. В 1294 г. Филипп Красивый уточнил и расширил этот эдикт. Ни один бюргер, — декретировал он, — не должен иметь повозки; пусть ни горожанин, ни горожанка не носят ни белого, ни серого беличьего меха, ни горностая (те же, кто имеет таковые, пусть избавятся от них в течение года); пусть ни горожанин, ни горожанка не носят ни золота, ни драгоценных камней, ни золотых или серебряных корон; пусть ни один клирик, если только он не прелат или не имеет сана, не носит ни белого, ни серого беличьего меха, ни горностая, разве что на шапероне; прелаты могут приобретать только два платья в год, людям же из своего окружения они вправе давать лишь одно платье и две шапки в год; герцоги, графы и бароны, имеющие доход с земли шесть тысяч ливров или более, могут заказывать для себя четыре платья в год, равно как и их жены, но не более; рыцари, имеющие доход с земли три тысячи ливров или более, могут приобретать три платья в год и не более, из которых одно — летнее; прочие рыцари могут приобретать лишь два платья в год, покупают ли они их или получают в дар; ни один рыцарь не вправе давать кому-либо из своей свиты более двух платьев в год; ни один оруженосец не может получить или купить более двух платьев в год; паж — не более одного; ни одна девица, ежели она не владеет замком или не имеет дохода с земли не менее двух тысяч ливров, не должна приобретать более одного платья; ни горожанин, ни горожанка, ни оруженосец, ни клирик (кроме прелатов или каноников, имеющих персоннат[268]) не может использовать восковых факелов; за «большой трапезой» никто не вправе съедать более двух блюд и одной порции протертого супа с салом, а за «малой трапезой» — не более одного блюда и одного десерта; во время поста в день можно подавать две порции протертого супа с селедкой и два блюда либо три блюда и одну порцию супа; ни в одной миске не должно быть более одного куска мяса или рыбы, причем любой крупный кусок мяса считается как блюдо, однако к сыру это не относится, если только он не входит в состав пирога или не сварен в воде. Кроме того, ордонанс фиксировал максимальную цену, на которую каждый мог выбирать ткани[269].
Цель этих ограничений вполне понятна: обуздать увлечения, пагубные для знати, сохранить различия между сословиями. Ведь действительно стремление к красивым туалетам проникало в низшие классы общества, и очевидцы отмечали это уже во второй половине XII в.[270]; но прежде всего начинает бросаться в глаза роскошь бюргеров — их сыновей, как и дворянских, уже называют словом «дамуазо», и их костюмы обращают на себя общее внимание. В той части «Романа о Розе», которая написана около 1220 г. Гильомом де Лоррисом, бог Любви адресует свои повеления не только молодым сеньорам, но и всем куртуазным любовникам; и претендовать на куртуазность вправе не одна только знать. Ведь бог Любви велит тем, кто верен ему, изысканно обуваться; тщательно ухаживать за своими руками и ногтями; носить очень узкие рукава; искусно расчесывать волосы; не жалеть денег на шелковый кошель, расшитый пояс, шапку с резными украшениями в виде цветов или же, на Троицу, на один из венков из натуральных роз, что так эффектно смотрятся; стараться блистать различными талантами — скакать галопом на коне, упражняться с кинтеной, петь, играть на виоле, на флейте, танцевать. И, видимо, эти проявления тщеславия распространились довольно широко, коль скоро моралисты жалуются, что даже клирики поддались новым модам и тоже носят узкие рукава, обтянутые башмаки, короткие платья, подобно оруженосцам или лучникам, и головные уборы «под селезня»[271].
Изысканность этих щеголей может доходить до смешного, до скандала. Бог Любви очень заботливо предостерегает барчука от крайностей: пусть он не надевает обувь, узкую настолько, чтобы стать посмешищем для виллана, который, проходя мимо, задаст обидный вопрос — как он смог влезть в свои башмаки и как выберется из них; пусть оставит женщинам пользование отбеливающим молочком, и им же пусть оставит притирания и манеру строить глазки. Но если Амур отговаривает от этого, значит было от чего отговаривать. Один писавший на латыни поэт, современник Гильома де Лорриса, оставил нам словесный портрет такого истинного парижанина, не знающего меры: эти франты щипцами завивают волосы над ушами, а тщательно выбритые затылки трут пемзой, красят лицо, выщипывают брови, жуют ароматические пастилки и стреляют глазами во все стороны, вымачивают руки в молоке, отчего те становятся белее нового пергамента, при разговоре вовсю сюсюкают, произнося вместо «ш» — «с», а вместо «ж» — «з», и, облачившись в короткие туники и поверх них в свободные плащи с плотно зашнурованными на предплечье рукавами, идут расслабленно и балансируя: пятки у них земли не касаются, они осторожно ступают на носок, стянутый башмаком с изящно обозначенными складками[272].
Но королевские ордонансы и накладываемые ими разные ограничения не покончили с подобной дурного тона вычурностью. В начале XIV в. тип щеголя, не знающего меры, возник вновь. Он почти не изменился, разве что в деталях костюма. Теперь спереди и сзади на одежде у него были вырезы, шаперон сдвинут на затылок, на лбу волосы зачесаны «à dorenlot» (с большим коком), сюрко на груди вздуто, рукава с прорезями, на шнурках и пуговицах от плеча до запястья, пояс очень низко на талии, поперек живота кинжал, и держал себя этот фат весьма вызывающе[273].
Что касается женщин, то достаточно прочесть поэму Пьера Жансьяна, о которой мы уже говорили и которая посвящена парижским горожанкам, чтобы понять, насколько роскошными стали их одежды благодаря изысканным тканям, богатой отделке, изобилию шитья и узоров. Не зря Париж уже считался столицей моды. Текстов, описывающих детали женских костюмов и чудеса ювелирного искусства, добавлявшие им эффектности, очень много. Но, наверно, чтобы составить общее впечатление, достаточно будет привести один из них.
В той части «Романа о Розе», которая написана Жаном де Мёном около 1285 г., одна старуха долго дает молодому человеку советы, как вести себя с женщинами. Это мерзкая особа, которая, хорошо помня собственную бурную молодость и опираясь на богатый опыт страстей, пожиравших ее, теперь удовлетворяет сохранившуюся у нее в глубине души потребность осквернять, исполняя роль сводни, на которую ее обрек возраст. Ее философия проникнута цинизмом, который демонстративно противопоставлен куртуазным советам бога Любви. Она упоенно сеет вокруг себя разврат. Мужчин она учит, что они должны завоевывать женщин как эгоисты, и одобряет женщин, падких на легкие удовольствия, избегающих губительной верности и изобретательно укрощающих любовников. Послушаем эти рассуждения: ее мораль отвратительна, но описывать предмет она умеет не так уж плохо.
Роль женщины, — заявляет старуха, — состоит в том, чтобы соблазнять, добиваться тех, кто ей сопротивляется, и жестко верховодить над теми, кого она завоевала. Она должна нравиться, а чтобы нравиться, ей следует проявлять свои чары, вновь и вновь пускать в ход свои прелести либо искусственным путем приобретать то, в чем природа ей отказала. Если ее красивые светлые волосы выпали или ей пришлось их обрезать из-за болезни, пусть наденет фальшивые, если надо — шелковые, прикрепив их как круглый валик вокруг головы. Пусть с обеих сторон ее лба будут модные рога, хитроумным образом сооруженные из ее волос. Пусть красится, и пусть в ее комнате всегда будут баночки (только не следует их показывать), с помощью которых она в любой момент сможет освежить краски.
Если у нее белая грудь, пусть использует этот козырь: ее платье должно быть открыто на добрых полфута на груди и на спине. Если плечи слишком толстые, надо прикрыть их тонкой тканью, чтобы замаскировать. Если на руках черные угри, следует выдавить их иглой и скрыть свои изъяны перчатками. Если грудь слишком тяжелая, надо прижать ее холщовой повязкой, завязанной или зашитой на спине. Если ступня недостаточно изящна, дама должна быть постоянно обута, а на толстоватую щиколотку следует надевать тонкий чулок. Если женщина опасается, что у нее неприятный запах изо рта, пусть примет предосторожности. Если она смеется, было бы крайне неосторожно показывать недостаточно чистые зубы, к тому же ей известно, что по правилам приличия женщина не должна смеяться во все горло: пусть губы у нее остаются сомкнуты, образовав лишь две небольших ямочки в углах рта. Если она плачет, это искусство ей знакомо: слезами можно добиться многого, если только они не капают без толку и не текут ручьями.
Как хозяйка дома, женщина, принимая гостей и угощая их обедом, покажет широкому обществу, что умеет делать дело, хлопоча в своем доме. За стол она сядет последней, выждав некоторое время; потом она продемонстрирует готовность служить гостям — пройдет перед каждым сотрапезником, чтобы «нарезать» его порцию; она раздаст хлеб по кругу; соседу, с которым она делит миску, она подаст крылышко или ножку курицы, кусок говядины или свинины, нарезав этот кусок перед ним. За едой она постарается не оставлять на губах мокрые пятна от супа или жир от мяса, не класть в рот слишком больших кусков и не пачкаться каким бы то ни было образом: куски она станет брать лишь кончиками пальцев, чтобы макать в соус, и класть в рот осторожно, чтобы не оставить пятен на лифе платья. Она никогда не станет пить залпом: она пьет маленькими глотками, медленно, касаясь края чаши лишь кончиками губ, а перед тем озаботится вытереть край верхней губы, чтобы не оставить в налитом в кубок вине глазки жира; и, что важно отметить, она сумеет не захмелеть — ибо когда женщина засыпает за столом, это постыдно.
Пусть она избегает слишком много времени проводить дома, не то ее будут реже видеть, и ее красота будет недостаточно известна. Пусть она ходит в церковь (самую большую), делает визиты, участвует в процессиях, играх, праздниках, танцует кароле. Но пусть никогда не ступает за порог, заранее достаточно долго не проверив перед зеркалом, что ее наряд безупречен, и лишь закончив во всех деталях свой туалет, она может спуститься на улицу. Там ей следует показывать себя. Ее походка не должна быть ни слишком вялой, ни слишком твердой; пусть она придаст своей спине и бедрам благородное и мерное движение, выступая мелкими шагами в своих узких туфельках. Если подол ее платья подметает землю, пусть она изящным жестом приподнимет его спереди и по бокам, как делают, чтобы свободнее было двигаться, и тем самым даст возможность прохожим полюбоваться тонкостью ее лодыжек. Что касается ее плаща, отороченного белой или серой белкой, то пусть она носит его так, чтобы он не слишком скрывал ее красивого тела, которое защищает: для того, чтобы драгоценная ткань ее платья, усеянная блестками золоченого серебра, произвела свой эффект и чтобы все видели ее элегантный поясной кошель, пусть она возьмет плащ двумя руками, с двух сторон, и держит его открытым, играя его складками, как павлин хвостом.
Таков портрет.
К какому кругу принадлежит эта модница? Не к знати, а к парижскому бюргерству, к разношерстному бюргерству, на котором деньги и вкус к сомнительной роскоши уже оставили первые следы разложения. Именно против этой тревожной тенденции, считавшейся порчей нравов, и были направлены королевские ордонансы, ограничивающие расходы на роскошь.
Они соответствуют мнению, выражаемому многими авторами: пышность костюма и убора, изысканная элегантность должны быть уделом лишь знатных дам, которых к этому некоторым образом обязывает положение. Но через три четверти века после выхода этих законов ничего не изменилось, и опечаленные критики нравов по-прежнему сетовали на кокетство женщин низкого положения, даже горничных и служанок, красующихся в меховых плащах[274].
Легко найдешь повод посмеяться, читая в старых сочинениях записи, относящиеся к медицинским рецептам и старинным методам терапии. Не только лекари, слабо уверенные в своих знаниях, прибегали к иллюзиям и заблуждениям астрологии в расчете произвести выгодное впечатление на пациентов. Даже как будто вполне серьезные люди искренне принимали таковые на веру или считали достоверными фактами. В головах людей, которые приготовляли и прописывали лекарства, часто царила причудливая смесь религии, веры в силу влияния звезд и расчета на таинственное воздействие каббалистических формул. Это выглядело тем комичней, что очень странной была природа самих этих средств. Действительно, читать «Отче наш», врачуя перелом с помощью порошка из смеси имбиря и корицы[275], — значит нелепо смешивать земное и небесное. Трудно углядеть вмешательство высших сил и в указаниях привязывать свинью к кровати спящего летаргическим сном или пользовать апоплектика львиным мясом, скорпионьим жиром и муравьиными яйцами[276].
Неудивительно, что пациенты не всегда легко верили советам такого рода. «Ах, избавьте нас от лекарей! — восклицает один из них[277]. — Я побывал у них в руках, у меня есть опыт. Они считают больным весь мир. Рассмотрят вашу мочу — и ну рассуждать о ней, и откроют в ней признаки ста болезней! У вас жар и небольшой сухой кашель — они найдут у вас чахотку, или водянку, или меланхолию; они припишут вам опухоль, или сердцебиение, или паралич. Невозможно даже вообразить, во что заставляет людей поверить хитрый мошенник, краснобай и неуч: захоти он, и те пойдут на луг щипать траву. Так поступают лекари, и все они поддерживают друг друга. Чего только они вам не порасскажут! Они будут уверять, что приехали из Салерно, что посылали за лекарствами в Вавилон, и тут же примутся разглагольствовать о заражении желчи, о слизи, о возбужденной печени, ссылаясь на Галена, Рашида и Авиценну и выражаясь темно и неясно. Они навяжут вам свои дрянные пилюли, стоящие безумных денег, свои кашки, свои "диадраконы", и розовое масло, и фиалковое масло, и "diarrhodon Julii" (знаменитую кашку), и жемчужный порошок, и морозник. Да, конечно, есть среди них отдельные медики — редкие, словно розы в крапиве, — которые могут дать вам дельный совет: чтите их и при крайней нужде обращайтесь к ним. Но после этого пусть идут они к черту со всей своей физикой, пусть не запрещают нам того и сего, пусть не мешают есть в свое удовольствие жирных каплунов, смаковать пряные соусы и пить доброе светлое вино!» Таков вывод, и с ним также согласен и тот[278], кто заявляет: «Мне милее хороший хлеб, хорошее вино и хороший воздух, чем все мази и все "травяные настои" этих людей».
Эти розы в крапиве, о которых говорит сатирик, возможно, были не столь уж редкими, как он утверждал: несомненно существовали знающие и добросовестные врачи, чьей мудростью пренебрегать не следовало и к чьим предписаниям можно было отнестись с доверием и извлечь из них пользу. И все-таки даже в самых здравых сочинениях, дошедших до нас, много странностей. В число таких сочинений входит в первую очередь «Regimen Salernitanum», то есть руководство по сохранению здоровья на основе доктрины Салернской школы. Оно особо интересно тем, что это не столько книга по терапии, сколько учебник диететики, и его предписаниям, очень популярным, действительно следовало много людей[279]. Здесь не место заниматься критикой встречающихся в нем бредней и фантазий, вычленяя верные мысли; довольно бросить на него беглый взгляд и рассмотреть таким, каков он есть, со всей смесью здравых мнений и детских глупостей.
Начинается он рекомендациями для тех, кто недавно был ранен до крови, и указанием, какой режим им следует соблюдать первые дни. Далее говорится о том, что надо знать, чтобы разумно питаться и правильно управлять своим телом.
Книга повествует о свойствах продуктов, которые люди употребляют в пищу: злаков, овощей, молочных продуктов, рыбы, мяса, вина, пива. Вот что сказано о вине: старое вино сушит и обжигает тело, возбуждает желчь и стягивает живот; еще не забродивший виноградный сок имеет мочегонное действие; новое вино согревает; молодое белое вино имеет питающее и мочегонное действие, но от него болит голова; от красного вина пьянеют быстрее, чем от прочих. Вот что сказано о воде: дождевая вода — самая здоровая, она дает легкость и хорошо усваивается; родниковая вода хороша, если родник бьет на восток, но если она течет на юг, то вредна для кишечника. Вот что сказано о мясе: свинина — мясо сытное, зайчатина — вяжущее; баранина и ягнятина полезны, от говядины толстеют; мясо молочных поросят и молочных ягнят очень вредно; телятина особо питательна; солонина сушит, как и мясо дикого кабана; самое лучшее мясо — у животных с раздвоенным копытом; мясо диких птиц лучше подходит больным; из всей домашней птицы наиболее рекомендуется та, чье мясо остается белым.
Остальное изложено в том же духе и дает не более глубокие знания.
Но трактат дает также советы более общего порядка. Он учит, что по утрам нужно умыть свежей водой глаза и руки, немного пройтись и расслабить конечности, причесать волосы и почистить зубы: от этого пробуждаются дух и тело. После еды и питья полезно прогуляться и немного отдохнуть; спать надо ложиться сначала на левый бок, а потом на правый. Много есть нездорово — от этого тяжелеешь; не нужно также есть, когда еще ощущается тяжесть в желудке. Но если ждать слишком долго, желудок притянет к себе соки остального тела, и от этого помутится мозг. Впрочем, знайте, что худеют от многих вещей: если слишком много пить или мало есть; если есть соленое, или потреблять старое вино, или спать до обеда, или много трудиться, или терять много крови, или дать волю страстям. Умывайтесь холодной водой, принимайте горячие ванны, но не оставайтесь в них слишком долго. Учитывайте месяц и время года. Весной пускайте себе кровь, очищайте желудок. Летом для вас создает угрозу красная желчь: ешьте холодное и влажное; соблюдайте целомудрие; никаких ванн, никаких кровопусканий; отдыхайте и мало пейте. Осенью берегитесь черной желчи; можете больше действовать и развлекаться; очищайте желудок, принимайте ванны. Зимой ешьте; чистки и кровопускания не обязательны. Впрочем, знайте, что на больных людей смена времен года сильно действует.
Наконец, желаете несколько моральных советов? Поддерживайте в себе веселость, слушая забавные поэмы; ищите любезных бесед и избегайте ссор; доставьте себе удовольствие, приобретя обновку, найдя светловолосую и пухлую подругу, но избегайте женщин, имеющих слишком густой волосяной покров. Не предавайтесь чревоугодию; живите честно и избегайте распущенности. Иногда слушайте музыку. Верьте в успех, не обращайте внимания на огорчения, не будьте ни завистливы, ни раздражительны. Чтите то, что священно; не поддавайтесь на низкие предложения; владейте своими жестами, которым следует быть размеренными; всегда действуйте только при полном свете, открыто, без утайки. Тогда вы проживете долго.
Нельзя сказать, что автор трактата пренебрег церковной рекомендацией лекарям учитывать при лечении своих больных не только интересы тела, но и интересы души.
Чтобы указания трактата были понятней, здесь следует рассказать, как в то время пользовались ваннами. Тогда принимали горячие ванны, и не только обитатели замков, но также бюргеры и даже простонародье. К этому способу восстановления сил часто прибегали после путешествия или трудного испытания[280]. Любопытно, что порой в ванну направлялись прямо из-за стола[281]. Правда, в частных жилищах не было специальных зал для этой цели либо они встречались очень редко: ванну нагревали на очаге или заказывали где-то и вносили в комнату. Но можно было также ходить в общественные бани, в парильни.
В Париже банных заведений было много; в 1292 г. существовало не менее двадцати шести бань, раскиданных по разным кварталам. Они были открыты каждый день, кроме воскресений и праздников. Когда баня была нагрета, об этом объявляли глашатаи; ее работа начиналась утром, но не слишком рано, потому что так велели уставы — ведь тот, кто пошел бы в парильню до рассвета, рисковал впотьмах встретиться с лихими людьми. Клиенты могли довольствоваться парной, могли принять ванну с теплой водой, по желанию их могли побрить или вымыть им голову. Стоимость посещения парной в 1268 г. составляла два денье, ванны с теплой водой — четыре денье; в случае подорожания дров и угля прево города имел право поднять эти цены.
Этот промысел настолько процветал, что банщики организовали свой цех: их мастера избирали троих присяжных, и все они подчинялись уставам, одни из которых включали гигиенические требования, а другие — моральные.
Из гигиенических соображений запрещалось посещать бани больным и прокаженным; особой заботой хранителей ремесла было наблюдение за состоянием труб и хорошим функционированием стоков — в интересах как самих бань, так и соседних домов[282].
Ситуация с моралью была несколько сложней. Люди ходили в бани не только ради чистоты и гигиены, но и затем, чтобы получить удовольствие; в результате появились довольно любопытные обычаи.
Они возникли даже в частных домах. Некоторые женщины, сидя в ванне, требовали подать себе обильное угощение и не спешили, извлекая из этого положения все возможное удовольствие[283]. В одном и том же ушате, в одной и той же ванне часто находились одновременно мужчина и женщина[284]. Аллегорический персонаж — Богатство, описывающий герою одного романа[285] наслаждения рая, будучи хранителем ключей от него, говорит: «Там мои друзья ходят плясать кароле, танцевать и веселиться; там к их услугам наслаждение трешей и эспенгери (виды танцев) под звуки барабанов и виелл и под новые песни; там они играют в кости, шахматы и в тавлеи; там встречаются юноши и девицы, которые гуляют по лугам и садам, а потом идут в бани, где вместе купаются, надев цветочные венки».
Меры по поддержанию порядка, принимавшиеся в общественных заведениях Парижа, означают, что злоупотребления существовали. Устав цеха банщиков в 1268 г. предписывал, что двери бань должны быть закрыты не только для больных, но и для всей людей дурного нрава, как мужчин, так и женщин. Одна статья, добавленная к первоначальным статутам чуть позже, указывает, что заведения должны быть предназначены либо только для мужчин, либо только для женщин, по выбору владельца, обосновывая это тем, что слишком часто мужчины приходят в баню вечером и проводят там ночь, а утром туда по неведению попадают женщины, «и происходит еще многое, о чем лучше не говорить». Но было бы ошибкой полагать, что осуждаемые здесь обычаи были свойственны только парижским баням. Один немецкий поэт XIII в., писавший на латыни[286], описывает бани Эрфурта, приводя кое-какие детали, заставляющие призадуматься. «Бани этого города, — пишет он, — вам очень понравятся. Если вам нужно вымыться и вы любите удобства, можете смело входить сюда. Вас любезно примут. Хорошенькая девушка сделает вам массаж, с благими намерениями, своей нежной рукой. Опытный цирюльник побреет вас так, что на вашем лице не выступит ни капли пота. Утомившись от бани, вы найдете постель для отдыха. После миловидная женщина с девичьей внешностью, которая не будет вам неприятна, затейливым гребнем приведет вам в порядок волосы. Кто не подарит ей поцелуев, если ему охота и если она не противится? Что касается оплаты, то довольно простого денария, и то ежели вы особенно пожелаете его дать: ведь никто не потребует его от вас, и все предпочли бы умереть, нежели услышать от вас неблагозвучное слово».
Но бывали такие ванны, принимать которые ездили далеко, на курорты с минеральными водами. Например, воды Бурбона во Франции привлекали в город множество больных, хромых (éclopés — больных той болезнью, которую мы называем артритом), в том числе и французов, но еще и многих иностранцев. Содержателям местных постоялых дворов эксплуатация этих мощных источников приносила большую выгоду. Среди заведений различного класса, которые они здесь держали, некоторые, рассчитанные на богачей, были оборудованы с максимальным комфортом. Каждую ванную устраивали в отдельном доме, в ванну текла горячая и холодная вода, имелись смежные комнаты для отдыха. Здесь бывали и городские дамы, а также мужчины. К чему было пренебрегать местными заведениями, позволявшими дамам при помощи служанок совершать свой туалет тщательно и с удовольствием (несмотря на дурной запах этих вод), а также лечить некоторые недомогания, выбирая подходящий день (благотворное действие оказывает молодая луна). Но в первую очередь содержатели и владельцы гостиниц жили за счет приезжих. Они поджидали тех прямо на пороге, умели к ним обратиться на языке их страны, делали множество предложений и были крайне услужливы; поселившись на полном пансионе, гость мог начинать лечение; но он уже был предуведомлен, и надписи на видных местах напоминали ему о том же, — на исцеление можно рассчитывать только в случае достаточно долгого пребывания здесь[287].
Баня не была гигиеническим учреждением, доступным для любого кошелька, — в какой-то мере она была роскошью; с другой стороны, нельзя сказать, что вода в домах имелась в изобилии: ее туда носили люди, чьим ремеслом было таскать ведра, и у которых в саду имелся колодец. Но самой несовершенной была система слива воды. Ручьи к северу от Сены, стекавшиеся в район Маре[288] и долгое время применявшиеся для орошения садов, позже стали использовать как сточные канавы. Но поскольку перепад высот был недостаточен, они становились рассадниками инфекции[289]. Очистка канав, на чем специализировались бретонцы, поселившиеся в Париже, производилась примитивными методами. Однако, похоже, в середине XIII в. были предприняты энергичные меры по организации очистных работ, и некий мэтр Орри, не то чиновник, получивший такое поручение, не то подрядчик, приобрел в то время курьезную известность среди парижан[290].
Хотя мы старались приблизить к себе общество середины XIII в., прежде всего тех людей, которые жили в Париже и его окрестностях, многие факты от нас ускользнули. Пусть мы получили некоторые сведения о работе этих людей, их заботах, условиях их жизни и нравах, но все-таки наша экскурсия была торопливой и поверхностной, и многого мы еще не узнали. Не рассчитывая почерпнуть много, а просто из любопытства к мелочам, которые порой позволяют разглядеть большее, и рискуя услышать, что тут или там мы повторяем уже сказанное, все же пройдемся еще раз по улице.
Вот жонглер развлекает публику и пытается выманить у нее несколько монет, уверяя, что не брезгует никакими доходами и с радостью возьмет самый мелкий обол у тех, кто его слушал. Праздники бывают не каждый день. Если бы ему, чтобы получить на обед кусок сала или мяса, пришлось ждать, пока какой-нибудь добряк отдаст ему свое сюрко или просто вознаградит несколькими денье, он не ел бы целыми неделями. Так что он не пренебрежет полушкой, простой полушкой, каких нужно две штуки, чтобы в кошельке оказалось денье. Ведь одной полушкой — и тут его речь начинает нас интересовать — можно, особенно в Париже, оплатить многие жизненные удобства или утолить многие прихоти, которые он перечисляет в художественном беспорядке. За одну полушку (если только она не фальшивая) можно купить достаточно перца и чеснока, чтобы из них можно было сделать соус, или гвоздики, или соли для похлебки, или кварту сидра, кварту ячменного пива, или большую туазу пеньки, чтобы сплести шнур, или же зеркальце. Или половинку хлеба (обычного), или угля либо дров, чтобы сварить обед, сливочного масла, топленого сала или растительного масла, чтобы сдобрить свой горох, а при случае можно добыть и стакан вина. На полушку можно купить мясной пирожок — очень хороший, копченую или свежую селедку, ливерную или кровяную колбасу на завтрак. Можно «откушать плода» — найти персиков и винограда. Можно подарить себе серьги, кольца, застежки, иголки, шнурки и наперстки. Можно приобрести, чтобы писать — пемзу, стило (poinqon), линейку или чернильный рожок; чтобы прихорошиться — венок из барвинков или роз; для кухни — горох, свежие бобы, капусту, кресс-салат, лиственную свеклу, латук, которыми торгуют с лотков на улице, а также кервеля, петрушки, молока, овсяной крупы, лука-татарки и порея. За ту же полушку купишь нитки для пришивания подошв, или побреешься, или приобретешь три яйца, чтобы сварить их на углях. Клирик за полушку также может постричься (сделать себе тонзуру); за полушку тебе поставят банки или пустят кровь, вымоют и причешут голову. Наконец, за полушку можно посмотреть на вожаков с обезьянами, медведями, сурками и учеными собаками или же послушать жонглеров, поющих и играющих на виелле[291].
Расставшись с этим изобретательным забавником, мы наткнемся на другую фигуру, также имеющую довольно своеобразную репутацию, на великого искусителя — разносчика галантерейных товаров. В Париже имелось немало галантерейных лавок, хорошо устроенных, и галантерейщики были объединены в «цехи». Многие их лавки находились на Большом мосту[292]. Они торговали предметами роскоши и продавали самые богатые элементы костюма, заманчивые для женщин: редкие ткани, кайму для лифа, бахрому для платья, головные уборы, пояса и поясные кошельки, отделанные золотым или шелковым шитьем и украшенные бисером, а также все аксессуары туалета. Но среди них были не только богатые купцы: были и такие, кто ходил по улицам с лотком на шее, на котором были разложены разнообразные предметы. Эти торговцы к богатым не относились и, неизвестно почему, пользовались довольно скверной славой: они слишком фривольно обращались с женщинами. Тот, кого мы встретили, объявляет о своем товаре и перечисляет его, и каждый предмет связан с какой-то потребностью, обычаем, модой. Послушаем его, но пусть вымысел, с которым нам придется иметь дело, не вводит нас в заблуждение: ведь этот перечень товаров, который выкрикивает торговец, пересказал нам один жонглер, спародировав его и нагромоздив на его лотке такую кучу всякой всячины, что в реальности разносчик бы рухнул под ее тяжестью; однако по карикатуре можно догадаться об оригинале. Итак, вот парад товаров в том беспорядке, в каком продавец объявляет их названия: пояски, перчатки для девиц, меховые перчатки, ремни с пряжками, железные цепочки, струны для виеллы, гимпы, иголки, ларцы для драгоценностей, кожаные кошельки с кисточками; ртуть в чехле из рыбьей кожи, в свою очередь вложенном в сумочку из барсучьей шкуры; выдра на шубу, горностай, сиглатон (шелковая ткань); кант из кожи морской свиньи; жеребячья кожа для отделки сюрко, шерстяные очески, всевозможные пояса, наперстки для портних, поясные кошельки из шелка и сафьяна, покрывала для монахинь; наконечники для стрел, наконечники для шнурков, застежки для башмаков, оловянные застежки-фермуары для детей; завязки для фетровых шляп, шпильки из серебра и латуни; для дам — чепцы с завязками, для девушек — шелковые чепцы с передом золотого шитья, для молодых кавалеров — льняные головные уборы, украшенные цветочками и птицами, для вилланов — пеньковые шапки; рукавицы для тех же вилланов; колокольчики для церкви, мучные сита для пекарей, формы для сладких пирогов, пастушеские флейты, деревянные ложки; чулки из Брюгге, рыболовные крючки и сапожные шила; ланцеты для кровопусканий, гребни, парижское мыло в коробках, посеребренные или позолоченные латунные фермуары, мазь от моли; ножи из Шартра и остроконечные ножи, какие молодые люди для красоты носят на поясе; бубенцы для коров, галуны для окаймления шляп с большими пуговицами из золота и шелка, ремни с железными оковками — красные, зеленые, белые и черные; всевозможные шкатулки, красиво отполированные и расписанные; ладан с ладанкой и ложкой; восковые таблички, стило для письма и чехлы для них — для клириков; нарядные покрывала как праздничные головные уборы для женщин; для тех же женщин — бритвы, ножницы, очки, лопаточки для чистки ушей, зубочистки, повязки, застежки для крепа, рожки для надевания обуви, гребни, зеркала, розовая вода, «кетон» — чтоб румяниться, «блан-ше» — в качестве белил, шнурки для рукояток; имбирь и гарингал, делающие чище голос церковных певчих; инжир, финики, миндаль, шафран для применения на кухне, но девицы также красят им ткани; гранаты (но они дороги!), мазь от болей, перец, тмин; игральные кости из Парижа, Шартра и Реймса… Но далее веселый жонглер начинает снабжать торговца такими товарами, о которых уже неприлично рассказывать[293].
У средневековых авторов нет ни строчки, где бы они говорили о жарких и холодных временах года, особенно о зиме, иначе как с ненавистью. Зато великое множество лирических поэм начинается радостным приветствием весне. Стужа миновала, настали погожие дни; будем же веселиться и петь! Никто не сомневается, что вступления такого рода были данью литературной традиции и поэтому преувеличивать их значение не стоит; но нет оснований сомневаться и в том, что истоком этой традиции было живое и искреннее чувство радости оттого, что небо над тобой стало милосерднее. Сильная жара и сильный мороз приятны только тем, у кого есть возможность защититься от них; любовь к ним — роскошь, возможная лишь во времена, когда благодаря материальной культуре уровень комфорта повышается. Слабые возможности ремесла, посредственное отопление, дома без стекол, сельское хозяйство, рабски зависимое от природных условий, делали людей прошлого намного чувствительнее, чем мы, к смене времен года, диктовавших им ритм жизни, даруя жизненные блага или отказывая в таковых.
Зимой они любили лишь то, что заставляло о ней забывать: доброе полено в очаге, свинину, жареную на углях. Весна же — время избавления и надежды. Ее приход праздновали, как древние, с ликованием, восторженно и бурно, преисполнившись желания жить и радости жизни. В первый день мая все шли в лес, чтобы там «искать май». Там плели уборы из листьев и возвращались по домам с охапками свежих веток и цветов, которыми украшали двери. Танцевали, водили хороводы и кароле, в которых участвовали прежде всего девушки и молодые женщины. Это были праздники «майских календ», «майероли»[294].
Когда вновь приходила хорошая погода, сеньоры, бюргеры и вилланы, все по-своему, наслаждались ею в лугах и фруктовых садах.
Могущественный князь, на свой манер приветствуя весну, выезжал со всем двором из замка и разбивал шатры на лоне природы. Его рыцари, если им это нравилось, охотились; те же, кому это грубое занятие было не столь по душе, находили на цветущих полях другие развлечения. Под полотнищами шатров, на земле, устланной душистыми травами, ставили ложа, на которых можно было задержаться надолго. Поднявшись, все шли босиком, развязав рукава и обнажив руки, производить утренний туалет к чистым источникам по соседству; обедали в обществе дам; потом пели, играли в кости, в шахматы и танцевали на лужайке[295].
Радость общения с приветливой природой тогда ощущали столь живо, что литература того времени изобилует описаниями полных очарования садов. Часто к этому примешивалось немало фантазии и вымысла, но ведь воображение авторов отталкивалось от искренних чувств. Чудесный поэт, изысканный Гильом де Лоррис, чьему перу принадлежит первая часть «Романа о Розе», рассказывает, как во сне он видит себя в дивную пору обновления природы шагающим прочь из города, чтобы послушать в полях щебетание птиц и найти прекрасный сад бога Любви. Вот он идет вдоль журчащей речки, чьи быстрые и прохладные воды струятся на фоне светлой гальки, и вступает в волшебный сад, на охране которого стоит строй аллегорических статуй. В нем распевает племя музыкальных птичек, и их там больше, чем во всем Французском королевстве. Именно здесь царит бог Любви, окруженный двором из юных кавалеров и дам, танцующих народе и поющих песни. Они одеты в сверкающие богатые ткани — парчу и сиглатон; на груди у них мерцают драгоценности, а их белокурые волосы украшены венками из золотых цветов. Приятная тень сосен, кедров, шелковиц дает им прибежище для бесед. На ветвях гранатников, орешника, миндальных деревьев висит множество плодов и пряностей. Здесь есть
Айва и персики,
Каштаны, грецкие орехи, яблоки и груши,
Мушмула, белый и черный терн,
Свежие румяные вишни,
Рябина, рябина-ария и лесные орехи.
А еще высокие лавры, и оливковые деревья, и кипарисы! и ручьи, журчащие в свежей и густой траве, среди фиалок и барвинков! А хрустальный фонтан, в который некогда смотрелся Нарцисс!.. Не было нужды в Нарциссе, чтобы дать нам понять: мы в стране иллюзий, в «раю» бога Любви. Но поэт, описавший сей рай, сделал это в выражениях, не в меньшей мере, чем об искусстве владения александрийским стихом, говоривших об его искреннем восхищении цветущей и распускающейся природой.
Другой поэт, рассказывая о приключениях на Востоке двух детей, любящих друг друга, описывает сад вавилонского эмира[296]. Там, разумеется, тоже страна чудес. Опоясывающая сад стена вся расписана золотом и лазурью; зубцы ее охраняют волшебные птицы, сделанные из бронзы, которые при малейшем дуновении ветра принимаются петь так сладко, что тигры и леопарды, заслышав их, смиряют свою ярость; в саду — живые птицы: дрозды, степные жаворонки, соловьи, зяблики, иволги, которые радостно призывают к любви; райская река катит в своих водах драгоценные камни — сапфиры, рубины, яшму и топазы. Здесь растут, усыпанные цветами, все деревья, какие можно вообразить: эбеновые деревья и платаны, смоковницы и персики, рябина-ария и орешник, и все, дающие пряности и благовония: перец, корицу, гвоздику, галингу[297] и куркуму. Птицы поют так влюбленно, а цветы благоухают так нежно, что кажется, будто ты на небесах. В Иль-де-Франсе подобных садов никогда не было, но, может быть, нужно быть поэтом из Иль-де-Франса с его любовью к захватывающим и пленительным зрелищам, которые предоставляет природа, чтобы выдумать и описать такой сад.
Если перейти к более низкой прозе, то все парижское население использовало погожие дни, чтобы выбраться за стены города. Парижане любили Сен-Жерменский луг, расположенный неподалеку от аббатства, где они прогуливались, танцевали, а порой и устраивали драки[298]. Они часто посещали и предместье Сен-Марсель, расположенное в другой стороне. Выйдя из города и миновав аббатство Сент-Женевьев, они испытывали искушение заглянуть в таверны, расположившиеся уступами на склоне «Горы»[299], покрытой садами и фруктовыми деревьями, а ниже — в кабачки с обвитыми зеленью беседками, «feuillies», выстроившиеся вдоль берега Бьевры. Именно там в 1229 г. одним прекрасным февральским днем — весной еще и не пахло — начались события, которым предстояло войти в историю Парижского университета. Студенты, выпив, отказались платить трактирщику; началась драка, и их побили. На следующий день они вернулись, разгромили таверну и ранили трактирщика и еще нескольких бюргеров. Вследствие жалобы, которую получил прево Сен-Марселя, их арестовали и сурово покарали. Регентша Бланка Кастильская велела привлечь их к суду и наказать; магистры университета, собрав делегацию, явились к ней с претензиями, утверждая, что светская власть нарушила хартию Филиппа Августа, даровавшего университету привилегию, согласно которой любой его член подлежит только церковному суду. Не добившись своего, они устроили забастовку, прекратив лекции[300]; и именно во время их забастовки доминиканцы получили две кафедры в университете — допуску этих монахов к обучению студентов помогло удачное стечение обстоятельств, после чего и началась долгая распря между белым и черным духовенством, более четверти века терзавшая Парижский университет.
Для проведения больших рыцарских праздников, турниров и посвящений в рыцари чаще всего выбирали Троицу благодаря тому, что она удачно приходилась на начало лета[301]. На Троицын день, 5 июня 1267 г., Людовик Святой назначил посвящение в рыцари своего старшего сына Филиппа. Как церемония, так и сопровождавшие ее мероприятия были блистательны, и во все было вложено не меньше великолепной изобретательности, чем в самые ослепительные сцены, придуманные романистами. Кроме сына, король в тот день произвел в рыцари еще человек сто, взяв все расходы на себя. Он созвал всех прелатов и баронов королевства. В празднование включились и парижане, организовав увеселения и выказав щедрость, достойные их и их государя. Улицы затянули шелковыми тканями и занавесями, окна украсили коврами, свисавшими с подоконников. Горожане в новых ярких одеждах прошли по городу процессией, разделившись по цехам, с развернутыми знаменами, с восковой свечой впереди каждой колонны, в порядке, который указал прево, и в соответствии с его инструкциями. Не лишним было и весеннее солнце, оживившее краски и вселившее радость в сердца. То же солнце вновь благодарили как покровителя после церемоний первого дня, когда оно освещало поединки и игры за городом, в окрестностях Парижа и Венсенна: ведь даже при справедливом короле всадники скакали галопом через поля, не слишком заботясь о посевах, и в общие расходы на празднества была включена статья, предусматривавшая выплату двенадцати парижских ливров за «попорченные» в связи с этим хлеба[302].
Церковные праздники, о которых мы еще будем говорить в связи с религией, никак не были связаны с временем года. Не были связаны с ним и многие другие праздники: в частной жизни — свадьбы и рождение детей, о которых уже говорилось, в жизни общественной — «въезды в город», когда монарх возвращался из похода или посещал какой-то город, приемы посольств или высокопоставленных гостей из чужих стран. Что касается игр, то они могли происходить в любое время, когда ощущалась потребность в физических упражнениях или развлечении для ума, на воздухе или в закрытом помещении. Игр было много.
Если говорить о физических играх, то молодежь и рыцари участвовали в кинтене, где им было нужно, скача галопом, попасть своим оружием в цель — кол, вбитый в землю; они упражнялись в посадке на коня и управлении им согласно правилам выездки; они «сшибались» друг с другом, переламывая копья. Любимым развлечением крестьян была «chouler» — игра, заключавшаяся в том, чтобы ударами клюшки или молота загнать деревянный шар на поле соперника.
К комнатным играм относились шахматы, тавлеи и кости, к которым многие пристрастились.
В шахматы играли в высших классах общества. Они пришли с Востока и, появившись во Франции в XI в., в XII и XIII вв. стали пользоваться бешеной популярностью. Жуанвиль рассказывает, что Старец Горы прислал в подарок Людовику Святому, тогда находившемуся в Акре, «хрустального слона, преизрядно выполненного, и тварь, именуемую жирафом, также из хрусталя, хрустальные яблоки на разный манер, тавлеи и шахматы; все же оные предметы благоухали амброй, а сия амбра соединена была с хрусталем виньетками из фольги чистого золота». Ничего не сказано, оценил ли король подарок и привез ли его во Францию; во всяком случае, предмет, ныне находящийся в музее Клюни, за шахматную доску, подаренную Старцем Горы, принимали совершенно напрасно. Но хоть король не играл в шахматы и хоть церковные власти не раз, начиная с 1100 г., запрещали духовенству эту игру, равно как и все остальные, тем не менее романы изображают ее как один из излюбленных видов времяпрепровождения в высшем свете у мирян; не прочь были сыграть в нее и бюргеры.
Тавлеи — это триктрак, где используются кости и шашки; здесь уже был момент азарта, потому что игрок делал ход в соответствии с тем, какие числа выпадали на костях. Сами по себе кости были азартной игрой в чистом виде; эта игра, распространившись во всех классах общества, стала, похоже, форменным бедствием[303].
Порой этой страсти поддавались и самые знатные особы. Когда Людовик Святой после своего освобождения ехал на корабле в Акру, он, осведомившись, чем занят его брат, граф Карл Анжуйский, узнал, что тот играет в тавлеи с Готье де Немуром. Король, все еще скорбевший о смерти брата — графа Роберта д'Артуа, вознегодовал на легкомыслие Карла. Он пошел к Карлу, хоть еще чувствовал слабость из-за своей болезни, схватил столы и кости и бросил их в море[304]. Тем не менее через недолгое время, в Акре, тот же Карл Анжуйский и его брат Альфонс де Пуатье безудержно предались игре в кости, и граф Альфонс (бывший превосходным правителем) в этом случае выказал безумную щедрость, раздавая пригоршнями все, что выигрывал, а проигрывая, платил не считая, сверх должного[305].
Уже о Филиппе Августе шла молва, что ему претят слишком частые богохульства, произносимые игроками во дворах или в игорных домах, и что он не колеблясь велит бросить в воду того, от кого в подобных обстоятельствах услышит брань[306]. Людовик Святой, испытывавший перед этой игрой ужас, издал запрещающие ее ордонансы. «Мы запрещаем, — декретирует он в 1254 г., — кому-либо играть в кости, в тавлеи и в шахматы; и мы запрещаем школы игры в кости и желаем, чтобы все они были закрыты; те же, кого за оной игрой застанут, будут сурово наказаны, ковка же или изготовление костей должны быть упразднены». А в 1256 г. выходит такой ордонанс: «Пусть сенешали, бальи и прочие чиновники не произносят ни единого нечестивого слова против Бога, Девы Марии или святых; пусть они воздерживаются от игры в кости, посещения злачных мест и таверн. Пусть во всем королевстве не изготавливают костей; тот же, кто будет известен как игрок в кости и завсегдатай таверн и злачных мест, да будет покрыт позором и лишен права выступать свидетелем».
Однако, несмотря на эти запреты, по «Книге ремесел» Этьена Буало[307], составленной в 1268 г., видно, что тогда в Париже существовали «костянщики», чьим ремеслом — признанным — была обработка дерева, простой кости, рога и слоновой кости для производства игральных костей. Кости изготовляли, а также ввозили из провинции совершенно беспрепятственно; все, чего от мастеров требовали уставы, это работать честно — им запрещалось утяжелять кости, заливая их свинцом или ртутью, делать кости «mépoints», у которых на двух гранях было равное число точек, и кости «longnés» — натертые магнитом. Кто выпускал такое шулерское изделие, приговаривался к пяти су штрафа, а сам предмет бросали в огонь.
На низшие классы общества психоз игры в кости обрушился подобно эпидемии губительной болезни. Богатых он вполне мог разорить, а тех, кто играл на последний денье из кошелька и последний плащ, просто уничтожал. Праздношатающиеся, люди без постоянной работы и в первую очередь жонглеры, шли играть в кости в таверны и притоны. Кости и таверна — вот коварные враги, которых Рютбёф объявляет виновными в его нищете. Но в этом разорительном пристрастии признавались не только люди, принадлежавшие к его сословию. От того, чтобы описать здесь все разновидности игры в кости, все хитрости, приемы, махинации, которые связаны с ней, придется отказаться. Но можно сослаться на сцену из «Игры о святом Николае», в которой Жан Бодель в конце XII в. с блестящим юмором описал злоключения в таверне троих веселых воров — Защелки, Хватай-Кость и Бритвы, которые пьют и играют, пытаясь спихнуть друг на друга постоянно растущий долг — на глазах у трактирщика, которые выманивает у них все, что может, а когда они вконец переругались и передрались, выбрасывает их за порог, предварительно лишив всех монет и всего тряпья[308].
В коллективные игры, требующие от игроков фантазии, играли в компаниях из мужчин и женщин, и то, что мы можем прочесть о таких играх, возможно, несколько интереснее истории игры в кости: они не предполагают столь живописных сцен, но дают возможность для состязаний в остроумии. Многие из этих игр мы знаем лишь по названиям, а когда известна и суть, недостает примеров, показывающих, чем эта игра могла вызывать интерес. Вот, например, игра в бриш. Участники становятся в круг, посредине становится ведущий, держа в руке палочку; участники его зовут, прося у него палочку — бриш, и он подходит то к одному, то к другому. Наконец он передает ее кому-то незаметно для остальных. Потом зовут еще одного участника, который до этого находился в стороне, сидя на скамеечке, и он должен выяснить, у кого бриш. Задача ведущего — сбивать его с толку своими разговорами. А вот что это за разговоры, оживляющие игру, мы уже не знаем[309].
Но есть и другие игры, описания которых вызывают какие-то ассоциации и у сегодняшнего читателя. В своей «Игре о Робене и Марион» Адам де ла Аль около 1280 г. выводит пастухов и пастушек, которые развлекаются после обеда на свежем воздухе игрой в святого Козьму, а потом — игрой в «короля-который-не-лжет».
При игре в святого Козьму один игрок назначался святым Козьмой, а остальные шли приносить ему дары; задача состояла в том, чтобы не засмеяться, принося дар, а кто засмеется — платит. Итак, начинает Робен и первым изображает святого Козьму; подходит Готье, принося свой дар, и, из-за гримас святого и бурлескного характера самого дара, не выдерживает и разражается смехом. Он платит и в свою очередь получает роль святого. Далее друг за другом подходят Марион, Перретта, которым удается не засмеяться, Бодон и Юар, которые смеются и проигрывают. Если на пастушек не действуют гримасы святого, это несомненно потому, что природа их даров не добавляла сцене гротескности; пастухи, видимо, придумали что-то более забавное, а может, и сомнительное. Пастушки быстро утомляются игрой, заявив, что она слишком «скверная»; возможно, они правы. Мы не видели ни гримас, ни даров.
Игра в «короля-который-не-лжет» состояла в том, что выбирался король или королева, который задавал вопросы каждому из игроков, а потом отвечал на вопрос каждого из них. В нее часто играли в салонах XIII века. Крестьяне Адама де ла Аля играют в нее по-крестьянски, и они комичны в своем невежестве вилланов, подражающих придворным. Они даже толком не знают самого названия игры, именуя ее игрой «в королей и королев»: ведь в деревне на Троицу выбирали короля и королеву дня, как позже станут выбирать королеву Центрального рынка. Кроме того, те же вилланы путают игру в «короля и королеву», которая тоже существует, с игрой в «короля-который-не-лжет». Не приходится ждать, чтобы, играя в «короля-который-не-лжет», они вносили в игру изящество царедворцев; но пародия, которая у них получается, забавна[310].
Итак, им надо выбрать короля. Встав в кружок, они вытягивают правые руки и кладут их одну на другую, как придется; потом они их одну за другой убирают, на счет; когда звучит число «десять», тот, чья очередь убирать руку, становится королем. Король — Бодон, его коронуют соломенной шапкой. Он спрашивает Готье Упрямца: «Скажи мне, Готье, ты когда-нибудь ревновал?» — «Да, государь, второго дня, когда в двери моей подруги постучалась собака: я думал, это мужчина». Ответ виллана: виллан всегда ревнив. Вопрос Робену: «Робен, когда скотина родится, как узнать, что это самка?» Возмущение Робена и возмущение Марион. Вопрос Юару: «Скажи нам, Юар: что ты больше всего любишь из еды?» — «Добрый свиной зад, государь, тяжелый и жирный, с густой подливкой из чеснока и орехов». За этим следуют вопросы и ответы такого же рода. Мы среди вилланов.
В городе, в Париже, в кругу школяров развлечения приобретали особый характер. Школяры — народ молодой и буйный, они забавлялись по-своему.
Когда вафельщик вечером шел по улицам, крича, что продаются вафли и трубочки, которые он нес в корзинах под белой салфеткой, его подзывали бюргеры, но чаще студенты, приглашая подняться к ним и сыграть на свою выпечку в кости; если, удачно выбросив шестерку, они выигрывали, то вывешивали корзины за окно, как трофей, радуясь своей победе, и вафельщик отправлялся прочь, громко сетуя на свою потерю, чтобы привлечь новых покупателей[311].
У студентов были свои корпоративные праздники. Когда один из них, став магистром, отмечал свое повышение, он задавал пир, заканчивавшийся шумными танцами и хороводами под громкое пение, и эти увеселения, которым студенты предавались в цветочных венках, как миряне на свадьбе, угрюмые моралисты именовали дьявольскими процессиями[312].
По-своему праздновали они и день своего патрона — святого Николая, 6 декабря, растягивая этот праздник до самого Рождества. В частности, они устраивали драматические представления — «миракли», в которых сами и играли. Однако на эти развлечения школяров в качестве зрителей приглашались и миряне, равно как и на постановки литургических драм, исполнявшихся на Рождество и на Пасху клириками в церквах или на папертях.
Но если было развлечение, которое нравилось всем и интересовало все классы общества, так это танцы.
Некоторые танцы исполняли профессионалы — жонглеры, мужчины или женщины. В основном это были танцы акробатические, как «танец Иродиады», короткий сюжетный танец, где жонглерка, изображающая Саломею, исполняла много элементов, требовавших силы и гибкости[313]. Но чаще всего танцами развлекались любители.
Иногда танец принимал характер религиозной манифестации, когда, например, мужчины и женщины под песни водили хоровод в церкви или вокруг церкви, а потом, внезапно останавливаясь, начинали пантомимой изображать работу, которой они, вопреки церковному запрету, занимались в нерабочие, праздничные дни, — труд пахарей, сапожников и кожевников, прядильщиц и ткачих, лиц всякого ремесла; после этого они складывали свои дары к алтарю[314]. Против этих суеверных танцевальных обрядов, не признаваемых церковью, епископы и соборы постоянно метали громы и молнии, равно как и против светских танцев, которые народ устраивал на улицах и на городских площадях. Но с такими обычаями, вытекавшими из извращенного религиозного инстинкта, было легче справиться, чем с играми, порожденными мирским духом.
Вилланы плясали на лугах и у себя в деревнях, а парижское население шло танцевать в Сен-Жермен; народ начинал танцевать на улицах днем и ночью по любому поводу, и для куртуазного общества танец тоже был одним из излюбленных развлечений.
Танцы пастухов соответствовали нравам людей этого круга: во время этих плясок молодой виллан, неистово махая руками, изо всех сил показывал свою прыть перед товарищами. Вот Робен: он танцует для Марион, которая просит его «устроить немного праздника» и одно за другим называет ему все танцевальные движения, которые он умеет делать, а он исполняет их: «пройтись ногами», «сделать поворот головой», «сделать поворот руками», пройтись «колесом»; после всех этих упражнений, когда он как следует покружился, у него растрепались волосы[315]. Другие же, танцуя, для смеха изображали «немого», или «пьяного», или «паломника». А когда в танце участвовало много людей, они под звуки барабана и свирели «заводили трешу» — фарандолу, в ходе которой во главе с музыкантом кружились вокруг молодого вяза, притом руководил танцем умелый плясун.
При исполнении кароле танцоры тоже становились цепочкой и двигались в такт под песню, а порой под звуки инструментов; это был ритмичный танец, подходивший людям воспитанным, где изящество было важней, чем фортели. «Обычно он состоит в чередовании трех шагов, которые танцор делает в такт влево, и покачиваний на месте; на три шага звучит один или два стиха, покачиваются под рефрен. Ведет эту разновидность бранля корифей, а слова песни распределяются между ним и другими танцорами». Этим видом танца многие очень увлекались.
Примечательно, что танцами занимались не только для собственного удовольствия: их также исполняли как спектакли, и это делали даже любители. Зрителей танцы интересовали не меньше, чем участников. Часто мужчины предпочитали смотреть на танцующих, чем танцевать самим, предоставляя дамам демонстрировать себя; это было таким увеселением для публики, что в одном романе компания сеньоров и дам отправляется развлекать подобным представлением рыцарей, раненных на турнире.
Но на сей раз имелось в виду не кароле: речь шла о танцах более выраженного театрального характера, которые можно было показывать, как комедию. Например, разыгрывали игру в цветочные «четки». Четыре рыцаря представляли присутствующим даму; они усаживали ее на сиденье, где она играла цветочным венком, держа его в руке. Менестрель спрашивал ее, почему она сидит совсем одна, без спутника, без друга. Она отвечала песней; продолжая диалог с менестрелем, она помахивала своей цветочной гирляндой, надевая ее на голову, снимая и надевая вновь; наконец она направлялась в танце в воображаемую рощу, где продолжала танцевать до тех пор, пока менестрель не приводил к ней молодого рыцаря, которого она благосклонно принимала и который уводил ее, тоже с песней. Исполняли и танец робардуаз, представлявший собой просто пантомиму без слов, где танцор, наряженный пастухом, прыгал и суетился, чтобы понравиться юной девице, тоже облаченной в костюм пастушки, которая пыталась увернуться от него и которую он потом неожиданно целовал.
Таким же образом по другим поводам разыгрывали танцевальное представление о Королеве Весны, и «Лес Любви», и «Игру в Часового», и танец Прекрасной Аэлис, получивший огромную популярность в XIII в. Аэлис танцует и изображает пантомиму; она совершает свой туалет и прихорашивается; она спускается в сад и плетет гирлянды из цветов; появляется кавалер; а в то время как она танцует и поет, хор других танцоров и танцовщиц ей аккомпанирует, повторяя как рефрен: «Прекрасная Аэлис встала с утра»; «Красиво оделась, лучше убралась»; «Умыла лицо, умыла глаза»; «А после того по саду прошлась», и так далее, до конца игры[316].