3

При мысли о шахтах — впрочем, подобные мысли посещали его нечасто, — Маати представлял себе огромные и глубокие дыры. Он даже не подозревал, сколько там ответвлений и отнорков, как скривлены проходы в попытках догнать жилу. Под землей воняло пылью и сыростью, лаяли и повизгивали собаки, запряженные в салазки со щебнем, и было очень темно. Маати держал фонарь низко, как остальные: все равно почти ничего не было видно, да и не хотелось расколотить его о каменные своды.

— А еще бывают места, где воздух портится, — сообщил Семай, когда они в очередной раз завернули. — Горняки берут с собой птиц, потому что птицы умирают первыми.

— И что тогда? — спросил Маати. — Если птицы умерли?

— Зависит от ценности руды, — ответил молодой поэт. — Шахту бросают или пытаются выдуть дурной воздух. А то загоняют туда рабов.

Чуть отстав, за ними следовали слуги с горящими факелами. Наверняка вся процессия, включая Маати, предпочла бы провести день во дворце. К андату это, однако, не относилось. Размягченный Камень невозмутимо шел под толщей пород и не вздрагивал, когда пламя факелов трепетало. Безмятежное широкое лицо существа выглядело почти глупым; его редкие высказывания казались Маати примитивными по сравнению с утонченным ехидством Бессемянного, единственного андата, которого поэт знал близко. С другой стороны, Маати понимал, что не следует насчет андата заблуждаться. Дух мог иметь другую форму, нести в себе другие мысленные ограничения, но внутри него горел такой же отчаянный голод. Любой андат всегда стремится в естественное состояние. С виду они могут различаться, как булыжник и репей, однако по сути все одинаковы.

Маати, согнувшись, шел под низким потолком и думал, что андат способен с такой же благодушной миной обрушить тонны камня им на головы.

— Так вот, — продолжал Семай, — мастера Дайкани решают, куда вести шахту — вниз, вверх или в сторону. Это их дело. Потом зовут меня, и я спускаюсь в забой вместе с ними, чтобы понять, что им нужно.

— И насколько вы размягчаете камень?

— По-разному. Зависит от вида породы. Некоторые можно превратить в замазку, если точно знать, где приложить усилие. Иногда достаточно просто сделать породу более хрупкой. Особенно если есть угроза обрушения.

— Понятно… А водоподъемные машины? Они зачем?

— Я к ним не имею отношения. Водоподъемники интересовали старшего сына хая. Эти шахты, пожалуй, самые глубокие из тех, что еще не закрыли. На севере почти все разработки ведут в горах и реже попадают на воду.

— Значит, семейство Дайкани доплачивает хаю за подъемники?

— Не совсем. Подъемники Биитры и так неплохо работают.

— Но дорого обходятся?

Семай улыбнулся. В свете фонаря его зубы и кожа казались желтыми.

— Я к этому не имею отношения, — повторил он. — Дом Дайкани позволял Биитре строить свои механизмы, а он разрешал ими пользоваться.

— И все-таки, раз подъемники работают…

— За использование подъемников владельцы других шахт заплатили бы хаю. Правда, у горняков… как бы выразиться… нечто вроде братства. Они помогают друг другу независимо от того, какому Дому принадлежат.

— А можно посмотреть на эти водоподъемники?

— Как угодно, — ответил Семай. — Они в глубине шахты. Если вы готовы спуститься…

Маати заставил себя улыбнуться, не глядя на андата.

— Вполне готов! Пойдемте.

Наконец они добрались. Изобретательно, подумал Маати. Несколько колес-топчаков приводили в движение огромные валы, по лопастям которых вода поднималась в чан. Оттуда ее передавал наверх еще один вал. Нижние штольни оставались мокрыми — Маати брел в воде по колено, и стены будто плакали, — но в них уже можно было добывать породу. Семай заявил, что в Мати самые глубокие шахты в мире. Старший поэт не стал уточнять, самые ли безопасные.

Здесь, в темных недрах, они встретили распорядителя шахты. По влажным стенам звуки разносились лучше, но Маати все равно не смог разобрать слов, пока не подошел к распорядителю почти вплотную. Тот оказался невысоким и массивным, с очень темным лицом — вероятно, от навсегда въевшейся пыли. Горняк принял позу приветствия.

— К нам в город приехал почетный гость, — сказал Семай.

— В городе таких гостей полно! — ухмыльнулся распорядитель. — А вот на дне шахты не сыщешь! Здесь у нас дворцов нету…

— Богатство Мати — рудники, — возразил Маати. — Поэтому можно сказать, что мы в самой глубокой кладовой хая, где таятся величайшие сокровища.

Горняк расплылся в улыбке.

— А он мне нравится! Соображает!

— Я слышал о водоподъемных машинах, которые придумал старший сын хая, — произнес Маати. — Вы не могли бы о них рассказать?

Распорядитель начал подробный и восторженный рассказ о воде, о шахтах и о том, как сложно отделить одно от другого. Маати слушал, пытаясь понять горняцкие словечки мастера.

— У него был дар, — печально заключил распорядитель. — Мы будем и дальше улучшать подъемники, но Биитру-тя никто не заменит.

— Как я понимаю, он приезжал сюда в день, когда его убили.

Маати заметил, что молодой поэт косится в его сторону, однако сам подчеркнуто смотрел только на мастера.

— Верно! И жаль, что не остался! Его братья — хорошие люди, но не смыслят в горном деле. Нам… нам его будет не хватать.

— Странное дело, — продолжал Маати. — Брат, который его убил, должен был знать, что Биитра поехал сюда и задержится до позднего вечера.

— Наверное, — ответил мастер.

— Значит, кто-то предполагал, что ваш подъемник сломается, — закончил Маати.

Свет фонаря отражался от воды, играл бликами на лице распорядителя. Тот постепенно начал понимать, на что намекает Маати. Семай кашлянул. Маати молча, не шевелясь, ждал: распорядитель шахты вполне годился на роль пособника. Однако в чертах мастера не таилось ни злобы, ни осторожности — лишь медленное озарение человека, который не подозревал о тонкостях преступления.

— Вы хотите сказать, что мой подъемник сломали специально, чтобы заманить сюда Биитру? — наконец произнес распорядитель.

Маати предпочел бы не видеть рядом Семая и андата: такие сделки лучше заключать наедине. То время пришло, надо идти вперед. Ладно хоть слуги были далеко и не могли расслышать тихих слов. Маати вытащил из рукава письмо и маленький, но увесистый кожаный мешочек и вложил все это в руки удивленного мастера.

— Если обнаружится виновник, я бы очень хотел с ним побеседовать прежде утхайема и главы вашего Дома. В письме написано, как меня найти.

Мастер спрятал мешочек и письмо, склонясь в позе благодарности. Маати махнул рукой. Семай с андатом хранили поистине каменное молчание.

— А как долго вы трудитесь в шахте? — спросил Маати притворно оживленным тоном. Они направились к выходу, слушая рассказы горняка о годах, проведенных под землей. Когда Маати вышел на свет из длинного покатого горла шахты, его ступни совсем онемели. Поэтов с андатом ждал паланкин — двенадцать сильных рабов были готовы отнести всех троих обратно во дворцы. Маати остановился, выжал воду из полы халата и порадовался, что над головой безбрежное небо, а не глыба камня.

— Так какое поручение дал вам дай-кво? — спросил Семай, пока они садились в паланкин. Его голос прозвучал как ни в чем не бывало, но даже андат смотрел на Маати как-то странно.

— Дай-кво предполагает, что в вашей библиотеке найдутся некие старые фолианты, которых нет у него. Что-то про грамматику первых поэтов.

— А-а, — протянул Семай. Паланкин поднялся; носильщики понесли его, слегка покачивая, во дворцы. — И все?

— Конечно, — ответил Маати. — Разве этого мало?

Он понимал, что не убедил Семая — что ж, ничего страшного.

Первые дни Маати изучал город, дворы, чайные. Дочь хая познакомила его с более молодым поколением знати, а поэт Семай — с теми, кто постарше. Каждый вечер Маати бродил по разным улицам города на жгучем весеннем ветру, кутаясь в теплые шерстяные одежды с плотным капюшоном. Он многое узнал о придворных интригах: какие Дома выдают дочерей в другие города, какие спорят друг с другом по всякому поводу — обо всех каждодневных войнах тысячи потомков одной семьи.

Где только можно, Маати называл имя Итани Нойгу, присовокупляя, что это старый друг, который может быть в городе, и что он очень хотел бы с ним увидеться. Конечно, нельзя было говорить, что это имя Ота Мати выдумал себе в Сарайкете — да Маати и не хотел бы выдавать Оту. Чем дальше, тем меньше он знал, что делать.

Его прислали сюда, потому что он был дружен с Отой, может предсказать его поведение, узнает его при встрече. Что ж, это ценно, но вряд ли уравновесит неопытность сыщика. Проведя годы в селении дая-кво за незначительными заботами, расспрашивать людей не научишься. На эту роль лучше подошел бы распорядитель торгового дома, негоциант или посыльный. Подошла бы даже Лиат, его бывшая возлюбленная. Лиат, мать мальчика Найита, которого Маати качал на руках и любил больше воды и воздуха. Лиат, бывшая возлюбленная и Маати, и Оты.

В тысячный раз Маати отбросил воспоминания в сторону.

У дворцов Маати снова поблагодарил Семая за то, что тот нашел время его сопровождать, и молодой поэт — все еще с настороженным видом гончей, услышавшей незнакомый звук — заверил его, что получил удовольствие от встречи. Маати проводил взглядом стройного юношу и массивного андата, уходящих вдаль по плитам двора. Подолы их одежд почернели от воды, ткань свисала неопрятными складками. Маати знал, что сам выглядит ничуть не лучше.

В его покоях, по счастью, было тепло. Он снял одежду, скатал в ком, чтобы передать в стирку, и переоделся в самое теплое, что у него было — плотный халат из ягнячьей шерсти с хлопковой подкладкой. Такие халаты уроженцы Мати носили глубокой зимой, но Маати пообещал себе, что не снимет его, что бы о нем ни подумали. Он швырнул сапоги в угол, засунул бледные, онемевшие от холода ступни почти в самый очаг и поежился. Ему предстояло наведаться на постоялый двор, где погиб Биитра Мати. Следователи из утхайема, конечно, уже допросили владельца и узнали о человеке с лицом, круглым как луна, который приехал с рекомендательными письмами, устроился поваром и с готовностью заместил распорядителей, когда все заболели. Придется съездить, проверить, не упущены ли какие-то подробности… Только не сегодня. Сегодня надо вернуть себе пальцы на ногах.

За ним пришли, когда солнце, красное и злое, уже готовилось скользнуть за горы на западе. Маати надел мягкие теплые сапоги, накинул поверх теплого халата коричневый балахон и отправился за слугой в покои хая Мати. По дороге они миновали несколько помещений — зал шлифованного желтоватого мрамора с журчащим фонтаном; комнату для встреч, где за одним столом поместились бы две дюжины людей; более скромные покои, в которые вел коридор поуже. Их путь пересекла женщина, и Маати заметил черные как ночь волосы, золотистую как мед кожу, яркие как рассвет одежды. Одна из жен хая, догадался поэт.

Наконец слуга сдвинул дверь резного палисандра, и Маати вошел в комнату немногим просторней его собственной спальни. Старик сидел на диване, грея стопы у огня. Шелка его роскошных одежд впитывали свет очага и будто танцевали, казались живее, чем само тело. Хай медленно поднес ко рту глиняную трубку и пыхнул дымом. Густой сладкий запах напоминал горящий тростник.

Маати принял почтительную позу приветствия. Хай приподнял седую бровь, усмехнулся и черенком трубки указал на диван напротив.

— Заставляют меня курить эту мерзость, — произнес хай, — всякий раз, когда меня беспокоит живот. Я говорю, уж лучше его самого пустить по ветру, сжечь в печах огнедержцев, а они смеются, будто я шучу. Приходится подыгрывать.

— Понимаю, высочайший.

Наступило долгое молчание. Хай задумчиво смотрел на пламя. Маати ждал, что будет дальше. Он заметил, что у хая Мати иногда перехватывает дыхание, словно от боли. Раньше он этого не видел.

— Поиски моего блудного сына, — наконец заговорил хай, — продвигаются?

— Еще рано судить, высочайший. Я заявил о себе. Дал всем знать, что расследую смерть твоего сына Биитры.

— Ты все еще надеешься, что Ота сам к тебе придет?

— Да.

— А если нет?

— Тогда мне понадобится больше времени, высочайший. Но я его найду.

Старик кивнул и выдохнул клуб бледного дыма. Его тощие руки сложились в жест благодарности с отработанным изяществом.

— Его мать была хорошей женщиной. Мне ее недостает. Ийра, так ее звали. После Оты Ийра подарила мне Идаан. Она так радовалась, что ей осталось хоть одно дитя…

Глава старика блеснули. Он погрузился в старые воспоминания — какие именно, Маати мог лишь догадываться.

— Идаан, — вздохнул хай. — Она с тобой добра?

— О да, очень, — заверил Маати. — Она не жалеет для меня времени.

Хай закивал головой, улыбаясь скорее самому себе, чем собеседнику.

— Вот и славно… Идаан всегда была непредсказуемой. Думаю, с возрастом она немного присмирела. Когда других девочек волновали краски для лица и новые сандалии, она вечно устраивала проказы. То щенка во дворец притащит, то украдет у подружки платье. И неизменно верила, что я ее защищу, как бы далеко она ни зашла. — Хай тепло улыбнулся. — Озорная девчонка, но сердце у нее доброе. Я ею горжусь.

Хай посерьезнел.

— Я горжусь всеми детьми. Потому и колеблюсь. Не думай, что я так уж тверд. Каждый день поисков продлевает перемирие, и Кайин с Данатом пока живы. Я понимал: если займу этот трон, моим сыновьям придется убить друг друга. Я не страшился этого, когда не знал их, когда только воображал себе сыновей. А потом они стали Биитрой, Кайином и Данатом. Я не желаю никому из них смерти.

— Такова традиция, высочайший… Если они не…

— Я знаю, — сказал хай. — Но сожалею. Говорят, сожаление — удел умирающих. Вероятно, оно убивает нас не меньше, чем сама болезнь. Иногда я сожалею, что они не убили друг друга в детстве. Тогда сейчас хоть один из них был бы рядом. Я не хотел умирать в одиночестве.

— Вы не одиноки, высочайший. Весь двор…

Маати замолчал. Хай Мати изобразил благодарность за то, что исправили его ошибку, однако насмешливая искорка в глазах и наклон плеч наполнили позу сарказмом. Маати понимающе кивнул.

— Не знаю, кого бы я хотел увидеть в живых, — проговорил хай, рассеянно пыхтя трубкой. — Я люблю их всех. Очень люблю. Не могу даже выразить, как мне не хватает Биитры.

— Если бы вы знали Оту, вам бы его тоже не хватало.

— Ты думаешь? Ну да, конечно, ты знал его лучше меня. Вряд ли он был бы обо мне хорошего мнения… Скажи, ты возвращался домой — после того, как принял одежды поэта? Ты навещал родителей?

— Когда я уехал в школу, мой отец был очень стар, — ответил Маати. — Он умер до того, как закончилось мое обучение. Мы так и не увиделись.

— Значит, у тебя никогда не было семьи.

— Была, высочайший, — сказал Маати, стараясь, чтобы голос не исказило волнение. — У меня были любимая женщина и сын. Когда-то у меня была семья.

— Когда-то. Они умерли?

— Живы. Но живут не со мной.

Хай, моргая, смотрел на поэта воспаленными глазами. Его тонкая морщинистая кожа была совсем как у древней черепахи или неоперившегося птенца. Взгляд хая смягчился, брови сложились в гримасе понимания и печали.

— Отцам всегда тяжело, — промолвил хай. — Мир требует от нас многого…

Маати не сразу отважился заговорить снова — боялся, что голос его подведет.

— Видимо, так, высочайший.

Хай выдохнул серый клуб дыма.

— В пору моей молодости мир был иным. Все изменилось с падением Сарайкета.

— Теперь у хая Сарайкета есть поэт, — возразил Маати. — С андатом.

— На это у дая-кво ушло восемь лет и шесть неудачных попыток пленения. Каждый слух о неудаче отражался на лицах моих придворных. Утхайемцы носят гордые маски, и все-таки под слоем льда я видел страх. Ты был в Сарайкете, я помню, ты говорил об этом на первой встрече.

— Да, высочайший.

— Но рассказал не все, что знаешь, — продолжал хай. — Верно?

Изжелта-белые глаза вперились в Маати. В них светился ум. Обескураженный поэт невольно поежился: что стало с печальным умирающим стариком, который беседовал с ним всего пару мгновений назад?

— Я… ну…

— Говорили, что смерть поэта — больше, чем месть обиженной островитянки. Ходили слухи про гальтов.

— И про Эдденси, — подхватил Маати. — И про Эймон. Высочайший, обвиняли всех и вся! Некоторые даже верили в то, что сами сочинили. Когда настал крах хлопковой торговли, многие лишились состояния. И репутации.

— Деньги, торговля, положение среди других городов… — Хай наклонился вперед и ткнул воздух черенком трубки. — Это мелочи. В Сарайкете погибла вера. Его жители перестали верить, что хай защитит их от остального мира, что в Сарайкет никогда не придет война. Мы тоже утратили веру.

— Высочайшему, конечно, виднее.

— Жрецы утверждают, что прикосновение хаоса необратимо, — выдохнул хай, опускаясь на подушки. — Знаешь, что это значит, Маати-тя?

— Думаю, да, — ответил Маати.

— Это значит, что невозможное может случиться лишь раз. Потом оно перестает быть невозможным. Мы уже видели, как хаос коснулся города. Об этом помнят все, кто вершит судьбы Хайема.

Маати подался вперед.

— Вы полагаете, Семай-тя в опасности?

— Что? — опешил хай, а потом махнул рукой, разгоняя дым. — Да нет, не про то речь. В опасности мой город! Боюсь, что Ота… мой сын-выскочка…

«Он тебя простил», — прошептал голос в голове Маати. Голос Бессемянного, андата Сарайкета. Эти слова андат сказал ему за миг до того, как смерть Хешая его освободила. Бессемянный говорил про Оту.

— Я призвал тебя не случайно, — продолжал хай, и Маати вернулся в настоящее. — Не хотел давать им всем пищу для сплетен. Расследование убийства Биитры… Поторопись с ним.

— Но тогда закончится перемирие.

— Лучше пусть мои сыновья исполнят традицию. Если я умру до того, как изберут наследника — особенно если Данат и Кайин будут по-прежнему в бегах, — воцарится хаос. Семьи утхайемцев начнут примеряться к трону и строить заговоры. Ты должен не просто найти Оту. Ты должен спасти мой город.

— Понимаю, высочайший.

— Нет, Маати-тя, не понимаешь. Уже расцветают весенние розы, а середины лета я не увижу. Время — роскошь, недоступная нам обоим.


Вечер с одной стороны оправдал ожидания Семая, а с другой — разочаровал его.

Весенний ветерок наполнял беседку ароматом цветов. За звуками тростникового органа, флейты и барабанов тихо гудели нагретые печи. Над головой, точно разбросанные по темному бархату алмазы, сияли звезды. За долгие зимние месяцы музыканты успели сочинить и разучить новые песни, а знатная молодежь — утомиться от холода, темноты и затворничества, как все, кого работа не выгоняет на снег.

Семай смеялся, прихлопывал в такт музыке и танцевал. Девушки посматривали на него, он — на них. Пыл молодости заменял тепло одежды, а телесное притяжение кружило голову сильнее, чем цветочный аромат. Грядущая смерть хая вызывала лишь большее чувство свободы. Происходило нечто важное, менялось само мировое устройство, а они были достаточно молоды, чтобы видеть в этом романтику.

И все же Семаю не было весело.

Юноша в орлиной маске принес ему пиалу теплого вина и закружился в танце. Семай отхлебнул и отошел к краю беседки. В тени за печами неподвижно стоял Размягченный Камень. Семай присел рядом, поставил пиалу на траву и стал смотреть на праздник со стороны. Двое юношей скинули одежды и бегали туда-сюда в одних масках и длинных развевающихся шарфах. Андат шевельнулся — словно пророкотала гора в предвестье лавины — и снова затих.

— Если дай-кво покривил душой, то не в первый раз, — наконец заговорил андат.

— И я не в первый раз гадаю о причинах, — отозвался Семай. — Он волен сам решать, что говорить и кому.

— А ты?

— А я волен удовлетворять свое любопытство. Ты слышал, что Маати говорил распорядителю в шахте? Если б он хотел это от меня скрыть, соврал бы правдоподобнее. Маати-кво интересуется не только библиотекой, можешь мне поверить.

Андат вздохнул. Размягченный Камень нуждался в дыхании не больше, чем горный склон. Его вздохи всегда несли особый смысл.

Семай почувствовал, что тема разговора сменилась, еще до того, как андат произнес:

— Она пришла.

Среди танцовщиков показалась Идаан — одежда черная, как у разбойницы, лицо бледное, словно траурная лента. Маска скрывала ее лицо лишь отчасти, и в том, что это Идаан, не было сомнений. Стоящего в темноте Семая она не заметила. Он видел, как она кивает друзьям, пробираясь сквозь толпу, и словно бы ищет кого-то, и в груди у него стало легко-легко. Она не была красивой, а лишь умело красилась. Она не была самой изящной, самой красноречивой, самой… Семай перебирал сотни слов, пытаясь понять, почему эта девушка так его завораживает. Она самая интересная из всех. Более точного определения ему найти не удалось.

— Это плохо кончится, — пробормотал андат.

— Еще ничего не началось. Разве бывает конец без начала?

Размягченный Камень снова вздохнул. Семай поднялся и одернул одежды, чтобы расправить складки. Музыка замолчала. Кто-то в толпе визгливо рассмеялся.

— Как закончишь, возвращайся, продолжим нашу беседу.

Не вслушиваясь в терпеливый голос андата, Семай шагнул вперед, на свет. Тростниковый орган издал аккорд в тот самый миг, когда он оказался рядом с Идаан. Девушка обернулась — с досадой, которая перешла в удивление, а потом в радость.

— Идаан-тя, — начал Семай, выражая подчеркнуто вежливым «тя» больше, чем слишком интимным «кя», — я уже думал, что вас не будет!

— Я и не хотела приходить, — ответила она. — Не ожидала найти здесь вас.

Орган задал ритм, барабаны его подхватили. Начался новый танец. Семай протянул руку. Через миг, который показался Семаю тысячью лет, Идаан ее коснулась. Музыка заиграла по-настоящему, и Семай закружил Идаан, провел под своей рукой, а потом Идаан закружила его. Мелодия была быстрая и зажигательная, ритм напоминал разгоряченное биение сердца. Кругом все улыбались, хотя и не Семаю. Идаан смеялась, и он подхватывал ее смех. Каменные плиты под ногами эхом отражали песню, посылали ее в небо.

Когда пары встали друг к другу лицом, Семай увидел на щеках Идаан румянец и понял, что краснеет сам. Музыка снова увлекла их за собой.

Вдруг кто-то вырвал Семая за локоть из вихря танца и вложил в руки что-то круглое и твердое. Мужской голос настойчиво прошептал ему на ухо:

— Подержи!

Семай ошарашенно заколебался — и упустил миг. Он оказался один в толпе, с пустой пиалой в руках — край еще мокрый от вина, — а Адра Ваунёги повел Идаан Мати по фигурам и поворотам танца. Пара удалилась от него, бросила позади. Семай почувствовал, что румянец, заливший его щеки, стал ярче. Он отвернулся, пробрался через танцующих и отдал пиалу слуге.

— Он ее любовник, — утешил его андат, — все это знают.

— Я не знаю, — возразил Семай.

— Вот я сказал.

— Ты многое мне говоришь. Я не обязан соглашаться.

— Не стоит делать то, что ты задумал, — произнес Размягченный Камень.

Семай посмотрел в спокойные серые глаза андата и с вызовом задрал подбородок, хотя и понимал, что тот прав. Это глупо, подло и мелочно. Адра Ваунёги в какой-то мере тоже был прав. Если подумать, легкое унижение — небольшая плата за явные знаки внимания чужой женщине.

С другой стороны…

Андат медленно кивнул и повернулся к танцорам. Найти Идаан и Адру было несложно. Издали Семай плохо различал их лица, но с удовольствием представил, что она хмурится. Впрочем, это не имело значения. Семай сосредоточился на Адре, на том, как его ноги движутся в такт барабанам, в то время как Идаан танцует под флейту. Семай мысленно раздвоился, осознавая и собственное тело, и бурю у себя в голове. В этот миг он был обоими — единой сущностью с двумя телами и вечной борьбой в душе. А потом, как раз когда Адра перенес вес тела на одну ногу, Семай сделал мысленный выпад. Гладкая плита подалась, камень стал жижей. Адра споткнулся и сел прямо на собственный зад, неуклюже растопырив ноги. Семай подождал, пока камень не затвердеет снова, и позволил уму вернуться в обычное состояние. Буря — Размягченный Камень — стала сильнее и ощутимее, будто вспухшая кожа вокруг царапины. Однако Семай знал: как и припухлость, буря вскоре сойдет на нет.

— Пойдем, — сказал Семай, — пока я совсем не расшалился.

Андат не ответил, и Семай двинулся впереди него по темному саду. Какое-то время до них еще доносилась музыка, а потом стихла. Вдали от печей и танцев стало зябко, хоть и не по-настоящему холодно. Зато казались ярче звезды и луна — серебристый серп с черным отпечатком пальца на небосклоне.

Семай и андат оставили позади храм и расчетный дом, баню и Великую башню. Андат свернул вбок. Семай за ним не последовал. Размягченный Камень принял позу вопроса.

— Ты разве не туда идешь?

Семай подумал и улыбнулся.

— Пожалуй, туда! — Вместе с плененным духом он направился по извилистой дороге к широким ступеням в библиотеку. Огромные каменные двери оказались заперты изнутри. Тогда Семай обошел здание по узкой щебенчатой тропке вдоль стены. В окнах Баарафа горела не только ночная свеча, но и обычная. Несмотря на поздний час, библиотекарь не спал. Семай потряс за плечо старого раба, дремавшего у двери. Раб проснулся, сходил в покои хозяина и провел поэта к нему.

У Баарафа пахло застарелым вином и сандаловой смолой, которую он жег у себя в жаровне. Столы и диваны покрывал сплошной слой книг и свитков; на всех подушках красовались чернильные пятна. Баараф, одетый в темно-красные одежды из толстой, как гобелен, ткани, встал из-за стола и принял позу приветствия. Медный нашейный знак библиотекаря валялся на полу у его ног.

— Семай-тя, чем обязан такой честью?

Семай нахмурился.

— Ты на меня зол?

— Отнюдь, о великий поэт! Как смеет презренный книжный червь питать злобу к столь высокопоставленной персоне?

— Боги! — воскликнул Семай, сгребая стопку бумаг со стула. — Понятия не имею, Баараф-кя. Сам скажи.

— «Кя»? Ты со мной слишком фамильярен, о великий поэт.

На твоем месте я бы не намекал на тесную дружбу с недостойным человеком.

— Ты прав, — сказал Семай и сел. — Я пытался тебе польстить. Сработало?

— Лучше бы вина принес, — буркнул толстяк и тоже сел. Притворная вежливость уступила место обиде. — И пришел бы в такой час, когда принято обсуждать дела у нормальных людей. Что ты носишься по ночам, как очумелый заяц?

— В беседке роз устроили праздник. Я возвращался домой и заметил, что у тебя горит свет.

Баараф издал нечто среднее между фырканьем и кашлем. Размягченный Камень смотрел на мраморные стены — задумчиво, как дровосек, который прикидывает, как лучше повалить дерево. Семай хмуро покосился на андата. Тот ответил жестом, более красноречивым, чем любая традиционная поза: «А я что? Он твои друг, не мой».

— Я хотел спросить, как там Маати Ваупатай, — сказал Семай.

— Наконец хоть одна живая душа спросила про этого приставучего и беспомощного дурачка. Некоторые коровы смышленей его!

— Стало быть, все плохо?

— А мне откуда знать? Он тут уже которую неделю. Сидит полдня, а потом убегает на обед со всякими придворными, встречается с торговцами и шляется по предместьям. На месте дая-кво я отозвал бы его обратно и запряг в плуг. Я едал куриц ученее этого Маати.

— Коровы, курицы… Скоро ты сделаешь из него целое крестьянское подворье, — рассеянно пробормотал Семай. — А что он изучает в библиотеке?

— Ничего. Берет, что попадется под руку, и читает, а потом приходит за книгой из совершенно другой области. Я не рассказал ему про хайские архивы, а он не потрудился спросить. Сначала я был уверен, что он вынюхивает что-то в частных архивах. А оказалось, ему на всю библиотеку наплевать.

— Возможно, в его выборе книг есть некий общий смысл. Связующая нить.

— Ты хочешь сказать, что бедный старый простак Баараф не увидит картину, которую рисуют у него под носом? Сомневаюсь. Я знаю библиотеку лучше любого из ныне живущих. Я изобрел собственную систему, по которой надо расставлять книги по полкам. Я прочитал больше книг и нашел между ними больше связей, чем кто бы то ни было! Если я утверждаю, что его болтает по библиотеке, как пушинку в ветреный день, значит, так и есть!

Семая это известие почему-то не удивило. Да, библиотека — всего лишь предлог. Дай-кво послал Маати Ваупатая расследовать смерть Биитры Мати. Это ясно. Неясно только, почему. Поэты никогда не вмешивались в традицию наследования, их дело — поддерживать и порой умерять пыл выжившего претендента. Каждый хай правил своим городом, принимал почести, судил. Поэты не давали городам воевать друг с другом и способствовали развитию ремесел. Благодаря поэтам в Хайем текли богатства из Западных земель, Гальта, Банты и с Восточных островов. Однако случилось — или вот-вот случится — нечто такое, что привлекло внимание дая-кво.

А Маати Ваупатай — необычный поэт. У него нет должности, но он и не ученик. Для пленения андата он, пожалуй, староват. Многие сочли бы его неудачником. Семай знал только, что он был в Сарайкете, когда местный поэт погиб и андат освободился. Он вспомнил глаза Маати, черноту в их глубине, и ему стало тревожно.

— …И в чем прок от такой грамматики? Далани Тойгу писал и лучше, и в два раза короче.

Все это время Баараф говорил, причем на другую тему. Участия поэта в беседе не требовалось.

— Пожалуй, ты прав, — вставил Семай. — Под таким углом я эту задачу не рассматривал.

Обычная полуулыбка Размягченного Камня стала чуть шире.

— И зря! Теперь ты понимаешь, о чем я. Грамматики, перевод, тонкости выражения мыслей — твое ремесло. Если я знаю его лучше тебя и твоего Маати — это дурной знак. Куда мир катится?.. Запомни мои слова, Семай-кя, а лучше запиши. Именно невежество доведет Хайем до погибели.

— Запишу, — сказал Семай. — Прямо сейчас пойду к себе и запишу. А потом, пожалуй, лягу спать.

— Так скоро?

— Ночная свеча прогорела за середину.

— Ладно, иди. В твои лета ради славной беседы я не спал много ночей подряд, но поколения вырождаются…

Семай принял позу прощания, Баараф изобразил ответ.

— Заходи завтра! — сказал Баараф напоследок. — Я перевел несколько стихотворений Старой империи. Возможно, тебе пригодятся.

Снаружи ночь стала еще холоднее; многие фонари потухли. Семай втянул руки в рукава и прижал к бокам. В тусклом лунном свете его дыхание выходило изо рта клубами голубоватого дыма. От еле уловимого аромата сосновой смолы воздух казался почти зимним.

— А он невысокого мнения о нашем госте, — заметил вслух Семай. — Должен бы радоваться, что Маати мало интересуют книги.

Размягченный Камень заговорил. Из его рта не вырывался пар.

— Он как девица, которая бережет свою честь, пока не выясняется, что эта честь никому не нужна.

Семай рассмеялся.

— Славно ты его припечатал!

Андат принял позу благодарности за похвалу.

— Ты не будешь сидеть сложа руки, — вернулся к теме Размягченный Камень.

— Пока достаточно наблюдать, — сказал Семай. — Если возникнет надобность в действиях, буду наготове.

Они повернули на мощеную дорожку к дому поэта. Стриженые дубы шуршали на легком ветру, весенние листья терлись друг о друга, как тысяча крошечных ладошек. Семай пожалел, что не взял у Баарафа свечу. Ему представилось, что из тени пристально смотрит загадочный Маати Ваупатай.

— Ты его боишься, — сказал андат. Семай не ответил.

Под деревьями и вправду кто-то был! В темноте зашевелилась чья-то фигура. Семай остановился и вдел руки в рукава. Андат встал рядом. Они почти дошли до дома. Семай видел свет дверного фонаря. Он вдруг вспомнил про поэта, убитого в далеком городе. Фигура замерла между ним и дверью, очерченная слабым светом. Сердце Семая забилось еще быстрее, но уже по другой причине.

Та же полумаска. Черно-белые одежды. Дорогая ткань колебалась и шуршала громче листвы. Семай ступил вперед, принимая позу приветствия.

— Идаан… Чем могу… Не ожидал вас здесь увидеть. То есть тебя… Я плохо начал, да?

— Попробуй еще раз, — ответила она.

— Идаан…

— Семай…

Она шагнула к нему. На ее щеках играл румянец, в дыхании слышались слабые ореховые нотки перегнанного вина. Однако слова Идаан прозвучали четко и уверенно.

— Я заметила, что ты сделал с Адрой. В камне остался след пятки.

— Я вас обидел?

— Меня — нет. Он не понял, я промолчала.

То ли умом, то ли всем телом Семай ощутил, что Размягченный Камень уходит, словно подчиняясь его невысказанному желанию. Они с Идаан остались на темной дорожке одни.

— Трудно тебе, да? — спросила она. — Числиться при дворе, но не быть придворным. Пользоваться почетом, но оставаться в Мати приезжим.

— Я справляюсь… Ты пила.

— Да. Но я знаю, кто я и где я. Я знаю, что делаю.

— Что ты делаешь, Идаан-кя?

— Поэты не могут жениться, верно?

— Да, не могут. В нашей жизни редко есть место семье.

— А возлюбленные у них бывают?

Дыхание Семая участилось. Он заставил себя дышать медленнее. В уме промелькнула чужая мысль: любопытно… Семай сделал вид, что не заметил.

— Бывают.

Она подошла еще ближе, не касаясь его, ничего не говоря. Теперь воздух потеплел, да и темнота куда-то ушла. Все чувства Семая были яркими и осознанными, словно в полдень, ум — сосредоточен, как тогда, когда он впервые начал управлять андатом. Идаан взяла руку Семая, медленно и уверенно провела через складки одежды и приложила к своей груди.

— Ты… Идаан-кя, у тебя есть Адра…

— Ты хочешь, чтобы я провела ночь здесь?

— Да, Идаан. Хочу.

— Я тоже.

Он хотел подумать, но его будто окунули в солнце. В ушах возник странный звон, который не позволял думать ни о чем, кроме кончиков пальцев и кожи под ними, покрывшейся крошечными бугорками от холода.

— Не понимаю, зачем я тебе…

Она приоткрыла губы и чуть отстранилась. Он плотней прижал к ней руку, впился глазами в глаза. Его пронзил страх, что сейчас она опять шагнет назад, и его пальцы запомнят лишь этот миг, что возможность будет утрачена навеки. Она угадала это в его лице, без сомнения угадала, потому что улыбнулась спокойно и знающе.

— Тебе не все равно?

— Все равно, — сказал он, лишь немного удивляясь своему ответу.


Караван прошел через предместье еще до рассвета. Телеги резво грохотали по выщербленной мостовой, быки фыркали клубами пара, купцы весело переговаривались: многодневная дорога близилась к концу. К обеду они должны были пересечь мост через Тидат и войти в Мати. Случайные попутчики, которые уже едва терпели друг друга после всех споров и неосторожных слов, готовились разойтись каждый по своим делам. Ота шел, упрятав руки в рукава, и ощущал в груди страх вперемешку с нетерпением. Посыльный Итани Нойгу направлялся в Мати по приказу своего Дома — мешок писем подтверждал это. Вещей, которые бы наводили на другие мысли, у Оты не было. Он покинул этот город ребенком, так давно, что в памяти остались лишь обрывки: аромат мускуса, каменный коридор, купание в медном тазу — тогда Ота был так мал, что его держали одной рукой, — вид с самого верха башни… И другие воспоминания, такие же разрозненные и беглые. Ота не мог определить, что из них настоящее, а что — отголосок сна.

Хватит уж того, сказал себе Ота, что он вернулся. Он войдет в город и посмотрит на все взрослыми глазами. Этот город выгнал его и, как Ота ни сопротивлялся, сумел даже издали отравить его новую жизнь. Итани Нойгу начал с кабального труда в порту Сарайкета, продолжил толмачом, рыбаком и учеником повитухи на Восточных островах, побывал моряком торгового судна и стал посыльным Дома Сиянти. Он писал и говорил на трех языках, кое-как играл на флейте, умел рассказывать анекдоты, навострился печь еду в прогоревшем костре и знал, как вести себя в любой компании — от утхайемцев до портовых грузчиков. Всего этого добился двенадцатилетний мальчик, который сам выбрал себе имя, стал себе отцом и матерью и создал жизнь из ничего. Любой разумный человек сказал бы, что Итани Нойгу преуспел.

А Ота Мати лишился любви Киян.

Восточное небо сперва приобрело оттенок индиго, потом посветлело до лазури. С каждым мигом предметы четче выступали из утренней мглы; долина разворачивалась перед путниками гигантским свитком. Далеко на севере высились горы, пока еще синие и плоские. Над предместьями и шахтами поднимался дымок. Вдоль реки шла цепочка деревьев с распустившейся листвой, а на самом краю окоема уже торчали, как крошечные пальцы, черные башни Мати.

Когда солнце зажгло дальние пики, Ота встал. Лучи подбирались все ближе, и вдруг очертания башен разом запылали, а через мгновение светом наполнилась вся долина. У Оты перехватило дыхание.

«Вот где началась моя жизнь! Вот моя родина!» — подумал он.

Догонять караван пришлось бегом. На все вопросительные взгляды Ота отвечал широкой ухмылкой и разведенными руками: мол, он до сих пор так наивен, что удивляется восходам. И не более того.

В Мати хозяева Оты не владели домами, но в «благородном ремесле» предусматривалось и такое. Другие дома часто оказывали любезность даже соперникам, если те не строили козней и не совали нос не в свое дело. Если посыльный собирался выступить против другого дома или привез с собой слишком заманчивые сведения, приличнее было найти другое жилье. Ота, как не обременный подобными заданиями, перешел широкий извилистый мост и сразу двинулся в Дом Нан.

Оказалось, что ему предстоит жить в сером трехэтажном здании на краю широкой площади. Стены дома смыкались с соседними постройками. Ота остановился перед уличным торговцем и за две полоски меди купил миску горячей лапши в черном соусе. Он ел и смотрел на прохожих с двойственным чувством: как посыльный, который собирает сплетни у печей огнедержцев и телег торговцев (опытным глазом он сразу отметил: женщины ходят одни — значит, в городе спокойно), и как человек, который ищет знакомые лица в местах своего детства. На площади стояло изваяние первого хая Мати; торжественную позу слегка портили потеки голубиного помета. На улице сидела оборванная старуха и пела, поставив перед собой черный лакированный ящичек. Неподалеку были кузницы, и доносился резкий запах гари, а порой и слабый звон металла о металл. Ота втянул в рот последний кусочек теста и отдал миску торговцу — человеку в два раза старше себя.

— А ты впервые на севере, — усмехнулся тот.

— Это заметно? — спросил Ота.

— Вон какие одежды! Сейчас весна, теплынь. Если б ты провел здесь зиму, то стерпел бы небольшой холодок.

Ота рассмеялся, однако взял на заметку: если намерен казаться своим, надо терпеть холод. Никуда не денешься… Он хотел понять Мати по-настоящему, увидеть город, пусть на время, глазами местного жителя. Впрочем, нырять в полынью он не собирался, каковы бы ни были здешние обычаи.

Привратник Дома Нан попросил Оту немного подождать на улице, а потом вернулся и провел его в небольшую комнату без окон, с четырьмя лавками. Значит, придется делить жаровню посреди комнаты с другими семью постояльцами. Впрочем, сейчас комната пустовала. Ота поблагодарил слугу, узнал, когда принято уходить и приходить и где можно помыться. Оставив мешок писем у распорядителя, он пошел в ближайшую баню смыть с себя дорожную грязь.

В бане воздух был теплым и густым, пропахшим железными трубами и сандалом. Ота отдал одежды прачке, понимая, что теперь обречен провести в бане не меньше двух ладоней, нагишом прошел в общий бассейн и со вздохом опустился в теплую воду.

— Эй! — Ота открыл глаза. На той же скамейке, погруженной в воду, сидели двое мужчин постарше и молодая женщина. — Приехал с караваном?

— Верно. Надеюсь, вы это поняли по моему виду, а не по запаху.

— Откуда?

— Из Удуна.

Троица пересела ближе. Женщина всех представила — распорядители кузнецов по драгоценным металлам, в основном по серебру. Ота любезно заказал им чай и принялся слушать, что они знают, что думают, чего боятся и на что надеются. Он улыбался, очаровывал и острил — чуть меньше, чем собеседники. Таким было его ремесло. Банные знакомцы понимали это не хуже его самого, но с готовностью меняли свои мысли и догадки на свежие сплетни, как заведено у всех торговцев и купцов.

Очень скоро женщина произнесла имя Оты Мати.

Загрузка...