Аннотация издательства: Небо — стихия смелых. Военная авиация воспитывает закаленных, крепких духом, мужественных людей. Еще недавно освоение реактивных сверхзвуковых самолетов было на грани фантастики. Теперь это повседневная действительность. Повесть С. Каширина «Предчувствие любви» о тех, кто летает на чудо-машинах, о том, как начинают молодые люди свой путь в небо, чем заполнены их боевые будни. Герои повести — наши современники: летчики, штурманы, техники, механики.
А все-таки она вертится!
Земля начала вращаться вокруг меня.
Это открытие я сделал давно, еще при первом своем старте в небо. Помню, как только моя окрыленная машина устремилась ввысь, наша крутобокая планета вздрогнула, качнулась и, набирая скорость, ринулась в невообразимое круговращение. Все так и мелькало по сторонам, все сливалось в сплошные разноцветные полосы.
Были потом еще более отчаянные полеты, была ни с чем не сравнимая акробатика в зоне высшего пилотажа, и всякий раз повторялось одно и то же. Оттуда, с большой высоты, земной шар казался огромным волчком. Он то и дело соскакивал со своей оси, неистово шарахался куда-то вбок, невесомо опрокидывался и на какой-то миг пропадал из поля зрения, чтобы тут же сигануть на новую орбиту. А я неизменно оказывался в центре всех орбит, и от восторга у меня сладко щемило в груди.
Во всю свою луженую глотку рокотал мотор. С дикой удалью свистел рассекаемый крыльями воздух. Весело, с неуемным молодым азартом выписывал пилотажные пируэты мой самолет, и уже как-то по-свойски озоровала земля.
Не только там, вверху, но и на аэродроме, когда я выходил из кабины, меня слегка покачивало и горизонт плыл перед моими глазами. Так бывало, пожалуй, лишь в детстве, когда меня, осоловелого, снимали с качелей.
Постепенно головокружение прекращалось. Облака, деревья, дома — все водворялось на свои прежние места, все обретало привычную неподвижность и оставалось незыблемым до очередного полета.
Рассказать о своих ощущениях я не решался. А если это было только у меня? Засмеют ведь…
И вдруг совершенно неожиданно мной, овладела небывалая самоуверенность. Это случилось вскоре после выпуска из училища, когда я получил диплом военного летчика. Точнее — в тот день, когда перед строем нашей курсантской эскадрильи был оглашен приказ, коим мне присваивалось офицерское звание — лейтенант.
Взрывная волна радости подняла меня выше седьмого неба. Какие дали распахнулись передо мной, какие перспективы — дух захватило!..
Вот тут земля дернулась и пошла, пошла, из-под моих ног. Меня качнуло. Нарушив торжественность момента, я нечаянно толкнул плечом соседа по шеренге.
Глянул: кого? А это — Пономарь! Вообще-то, если полностью, то Пономарев, Валентин Пономарев. Веселый парень, свойский. Но язва та еще. Не язык — жало. Словом, Пономарь. А чего это он оказался возле меня — левофлангового? Ведь обычно красовался чуть ли не на самом правом.
Ах, да, училище закончено: можно позволить себе хотя бы какую-то маленькую вольность. Вот многие и заняли не свои места, лишь бы формально обозначить строй.
А с Пономарем лучше не связываться. Ну вот, так и есть. Сильно ли я задел его — чуть коснулся, а он уже взял меня на мушку. Сощурил свои хитрющие глаза и выразительно щелкнул себя пальцем по горлу:
— Уже хватил? Да?
Ему дай только повод — разведет турусы. Поэтому я промолчал.
Слева рядом со мной стоял Зуб. Вообще-то, если полностью, то Зубарев, Николай Зубарев. А попросту — Зуб. Наивняк жуткий. Любую чушь сморозь — поверит! Вот и сейчас Вальке поверил и не то с упреком, не то с сожалением обронил: «Эх ты!..» — да еще и за локоть поддержал, точно я и в самом деле с трудом держался на ногах.
Всех, кому присваивалось офицерское звание, командир вызывал поименно. Они выходили вперед, гордо вскинув голову и печатая шаг. Я тоже рубанул строевым, словно на параде, но… споткнулся. А чтобы не грохнуться, не растянуться на виду у всего строя, подпрыгнул и сбалансировал руками. И сразу же ритуальную тишину, точно орудийный залп, потряс взрыв хохота. Настигая меня, осколками полетели реплики:
— На радостях в пляс пошел!
— Вспрыснуть успел…
— Ловкач!..
Давно ли под строгим взглядом командира все замирали, вытянув руки по швам, как под гипнозом, а отныне — сами с усами. Так что знай наших! Летчики, дескать, соблюдают дисциплину строя только в воздухе. А на земле для нас шагистика постольку-поскольку.
И пошло: шум, смех. Подумаешь, оступился человек на ровном месте. Никто от такого не застрахован. А вот поди ж ты…
— Да бросьте, он просто чудит.
— Ага. Как Суворов на дворцовом паркете… Командир и стоявшие рядом с ним инструкторы, поздравляя меня, не без подозрения заглядывали мне в глаза: уж не под мухой ли? Не нарушил ли авиационный сухой закон?
Я сделал четкий поворот кругом и нарочито чеканно промаршировал к своему месту. А стоя уже в строю, неожиданно для себя громко сказал:
— А все-таки она вертится!
И опять грянул смех. А Пономарь тут как тут:
— Вокруг тебя? Ясно. Головокружение от успехов.
— Товарищи офицеры! Раз-говор-рчики! Команды «вольно» не было…
Торжественное построение близилось к концу. Сменяя друг друга, к нам с теплыми напутственными речами обращались наши инструкторы. Если верить им, то мы, нынешние выпускники, были самыми способными, самыми настойчивыми, самыми достойными, чуть ли не выдающимися. Как будто это совсем не они в недавнем прошлом чехвостили нас и за ошибки в полетах, и за мелкие земные грехи.
«А все-таки она вертится!» — упрямо повторил я, но уже про себя.
Я часто вспоминал Галилея. Вспоминал, когда было трудно. Вспоминал, когда одолевали сомнения. Вспоминал, когда положение казалось безвыходным.
Именно его вещие слова машинально сорвались с языка, А как иначе можно было выразить мое теперешнее душевное состояние? Голова у меня действительно шла кругом.
А как только нам была подана команда разойтись, Валька обнял меня за плечи и фальшиво заблажил:
Коперник целый век трудился, Чтоб доказать земли вращенье…
Я не любил эти игривые куплеты и не терпел телячьих нежностей. И чего, орясина долговязая, пристает. Рад, что длиннее меня. Сграбастал — моя голова у него под мышкой — и орет.
— Валюта, — ласково попросил я, — убери грабли. Ух, как он зыркнул! Валя — имя девичье, а он — Валентин. Пономарь — это тоже по-свойски, но Валя и уж тем более Валюта — извините, он не девица. Небрежно меня оттолкнув, Валька куда-то заспешил.
Плац быстро пустел. Возле меня остался один Зуб. Он с каким-то странным напряжением смотрел мне в глаза. К вдруг осторожно спросил:
— Послушай, а ты… А у тебя раньше не было такого?
— Какого — такого? — не понял я.
— Ну, этого, — Николай выразительно посверлил пальцем у своего виска.
В нашей курсантской эскадрилье шутки и подначки были в ходу, и безобидные, и грубоватые — всякие, по любому поводу. Обижаться на остроумие товарищей считалось дурным тоном. Но сейчас я оторопел. Что такое? Кто подкусывает — Зуб! Да от него иногда за весь день лишнего слова не услышишь. А тут на тебе!..
— Знаешь что? — взвился я, — иди-ка ты… Ты что мутоту разводишь? Хочешь, чтоб меня из-за твоего трепа на баранье кресло повели?
Бараньим с чьей-то легкой руки в авиации прозвали вращающееся медицинское кресло. На этой вертушке врачи проверяют у летчиков чувство равновесия. Посадят, раскрутят, потом резко остановят и пальцем перед твоим носом туда-сюда, туда-сюда: смотри вправо, смотри влево, смотри вверх. А ты сидишь осоловелый, действительно как баран, — собственные глаза не слушаются. Ужасно дурацкое состояние.
— Вот и не жди, пока поведут, сам сходи, — посоветовал Николай.
— Да на кой черт оно мне нужно?! — окончательно рассердился я.
— Брось, проверишься — самому же спокойнее будет.
— Колька, иди в болото! — Зубарев пожал плечами. Гляди, мол, дело твое.
Махнув рукой, я поспешил уйти.
Построение для зачитки приказа проходило на строевом плацу, окруженном еще густыми, но уже пожухлыми кустами акации. Мне хотелось побыть одному. Я приотстал от товарищей, свернул с дорожки и побрел вдоль этой декоративной заросли.
Рядом находился стадион. Он был так огромен, что не у каждого курсанта-первогодка хватало сил обежать этот необозримый пустырь по кругу. Впрочем, спустя год все бегали и пять, и десять кругов подряд. И хоть бы хны.
А как же иначе? Летчик прежде всего спортсмен.
Справа, неподалеку от стадиона, высились белокаменные казармы. За ними были видны многоэтажные здания учебного центра, или, как мы его называли, учебно-летного отдела, а сокращенно — УЛО. Еще чуть дальше, напоминая чем-то старинный особняк, стояло в окружении тополей и берез строение штаба. На его выкрашенном в зеленый цвет фасаде уже издали можно было прочесть лозунг: «СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ РОССИЯ ДОЛЖНА ИМЕТЬ СВОЙ ВОЗДУШНЫЙ ФЛОТ!» Слова этого ленинского завета, насколько мне известно, были выложены здесь из красного огнеупорного кирпича еще при основании училища. А у парадного входа по обеим сторонам, как часовые на вечном посту, бессменно и сурово стояли две черныа авиационные бомбы. Огромные, каждая высотой в полтора человеческих роста и весом в пять тонн.
Посмотришь на них — сразу ясно: наше училище — бомбардировочное. Однако при виде их думалось и о другом: какое это грозное, какое страшное оружие! Бомбы такого калибра наша авиация применяла в годы войны лишь для поражения особо значимых целей.
Упираясь в облака, над громадами домов торчала пузатая башня водокачки. Чуть поодаль, как могучий паровоз, дымила своей высоченной трубой гарнизонная электростанция.
Слева цинком и стеклом сверкали крыши просторных, построенных еще в довоенное время аэродромных ангаров. В их широкие раздвижные ворота запросто вкатывались тяжелые двухмоторные бомбардировщики. От этих ворот и до самого горизонта расстилалось так называемое естественное летное поле. А попросту — обыкновенная степь, ровная, как стол, и первобытно-пустынная. Оттуда тянул вполне современный ветерок, напоенный ароматами бензина и машинного масла.
Был конец сентября, но погода еще стояла теплая, сухая. Солнце в небе достигло своей высшей точки. Где-то вдалеке чуть погромыхивало. Может быть, на военном полигоне, а может, в грозовых тучах. Над притихшей землей стоял душный полдень двадцатого века. День переламывался пополам.
Хотелось тишины и одиночества. Страшно гордый и вместе с тем недовольный собой, я шел, не разбирая дороги, мысленно споря и с моими друзьями-приятелями, и с самим собой. Я уже не злился на Пономаря и тем более на Николу Зуба. Какое у бедняги было обескураженное выражение лица!.. Я сам виноват: изо всех сил пыжился, а чего добился? Эх ты, пуп земли, не сумел даже отшутиться. В бутылку полез. Ну, смеялись, ну, подначивали, а ты бы не смеялся, если бы, скажем, тот же Зуб на плацу этакое отчубучил? Впрочем, это мелочи.
А что? Стал летчиком? Стал. И не каким-то там воздушным извозчиком, пилотом захудалого транспортника, а летчиком военным! Событие это или не событие? Для меня — да. Пусть не такое, чтобы давать в честь его артиллерийский салют, но весьма к тому близкое. Трус летчиком не станет.
Сегодня я лишний раз убедился в том, что нельзя быть мямлей, тихоней, скромником. Разговоры об этом в эскадрилье возникали часто, и Зуб однажды ввернул общеизвестное: «Скромность украшает…» А Пономарь, не моргнув глазом:
— Только не летчика! Летчику от нее — один вред.
Он не раз с жаром распинался перед нами, развивая эту мысль. Дескать, представьте, в наше воздушное пространство вторгся чужак. Был такой случай? Был, и не один. А сейчас положение особо опасное. Вон по радио сегодня передавали — я сперва собственным ушам не поверил. Шутка ли, нашлись за кордоном умники, которые призывают сбросить атомную бомбу в самом центре Кремля! И ладно бы кто-то где-то там сгоряча сболтнул, а то ведь напечатали об этом, по радио диктор газету читал.
— Так вот, — все больше возбуждаясь, продолжал Валентин, — встречаю я в небе самолет. Гляжу — опознавательные знаки не наши. Догадываюсь, что у него на борту, и… — Подчеркивая ответственность момента, он сделал паузу и понизил голос: — Ну, не то. чтобы в поджилках ослаб, а просто мне как-то неуютно стало, и я застенчиво медлю за мимолетной тучкой. И это, — на губах Пономаря появилась ироническая полуулыбка, — в обстановке, когда все решают секунды! Хорош бы я был со своей скромностью, а?..
Спорили мы тогда долго, и я не во всем с ним согласился, но кое в чем он, по-моему, был прав.
В самом деле, кого из летчиков назовешь тихоней? Про кого из моих друзей можно сказать, что он и мухи не обидит? Да любой из них счел бы такой комплимент насмешкой. Тот же молчун Коля Зубарев. А уж Пономарь… Да он сам взорвался бы, как атомная бомба.
Не ради беззаботного порхания по небу освоили мы профессию воздушного бойца. В ней крайности на каждом шагу, в каждом полете, и не пристало нам встречать опасности, скромно потупив глаза. Так что и я не хочу и не стану выставлять себя скромнягой.
Со дня на день мы ожидаем распределения по строевым частям. В какой-то из них начнется моя самостоятельная жизнь, и тогда…
Что тогда — подвиги?
А почему бы и нет? В военной авиации служу, не где-нибудь.
В каком роде войск больше всего Героев? В авиации. А дважды Героев? Тоже в авиации.
Вот так-то. Только попасть бы в такое место, где можно быстрее проявить себя.
Куда же меня пошлют?
Все еще празднично возбужденный, я остановился, прощальным взглядом окинул учебный аэродром. Очерченная размытым от полуденного марева горизонтом, степная равнина была беспредельной. Куда-то вдаль, за окоем, убегала серая лента шоссе, и выстроенные вдоль него телефонные столбы казались мне пограничными. За ними лежало выгоревшее под летним солнцем, знакомое до каждой травинки летное поле. За ними оставалась моя курсантская юность.
В груди шевельнулась грусть. Я знал, куда заспешили мои друзья. Они пишут письма, отбивают телеграммы, названивают родным и близким по телефону… Эх, будь живыми мои отец и мать, я тоже со всех ног помчался бы сейчас на почту. И дед Кондрат порадовался бы за меня, и дядя Николай. «Вот, — сказал бы я им, — я же говорил, что буду летчиком!..» Увы, никого из них давно уже нет. Война…
Нет, об этом лучше и не вспоминать.
Казарма, когда я вернулся туда, встретила меня небывалым гомоном. Мои сверстники, двадцатилетние лейтенанты — такие молодые, и уже лейтенанты! — бурно обсуждали последнюю и потому самую важную новость: всех нас, весь наш выпуск направляют якобы на Дальний Восток. Никто не мог точно сказать, откуда это стало известно, однако галдели ребята, подобно стае перелетных птиц перед их броском за моря-океаны. И невольно подумалось о том, что летчики — племя воистину крылатое: едва оперились — и уже спешат покинуть родное гнездо.
— Экая все-таки даль! — не то с радостью, не то с грустью повел головой Зубарев.
— А по мне — хоть в огонь, хоть в воду! — порывисто повернулся к нему Пономарев. И, как бы предупреждая возражения, решительно рубанул воздух ребром ладони: — Хоть к черту на рога, хоть к дьяволу в зубы!
У него была завидная способность быстро вовлекать окружающих в орбиту своего настроения. Двух слов еще не сказал, а вокруг него уже толпа. Все одобрительно загудели:
— Даешь Дальний!..
— Почему именно Дальний? — негромко, словно бы сам себя, спросил Зубарев. — Говорили же, что большую группу отправят в Подмосковье. И еще…
— Что? В парадный полк захотел? — перебил его Пономарев. — Нет уж, если быть настоящим военным летчиком, то и служить надо в боевом полку.
— Правильно! — послышались голоса. — Тут нечего и разговаривать. А не то напишем рапорт, потребуем…
Лихие парни в нашей бесшабашной ватаге! Каждый готов по первому зову махнуть за тридевять земель. И ничегошеньки нам не надо, кроме раздольного неба, где можно было бы во весь размах расправить крылья. А на передряги чихать! Без них не проживешь. Да и неинтересно.
Совсем недавно, будто специально приурочив к нашему выпуску из училища, в авиации ввели новую форму. И вот нарядились мои хлопцы — мама родная! Вместо тяжелых кирзовых сапог — легкие хромовые ботиночки. Брюки — навыпуск, ширина — хоть аэродром подметай. Рубаха — с галстуком, тужурка — двубортная. По воротнику, на обшлагах, сверху донизу на штанинах — голубые канты. И петлицы голубые, и околыш фуражки голубой, а над лакированным козырьком — ослепительная кокарда с крылышками. От погон и эмблем, от пуговиц и нагрудных знаков такое сияние, хоть к зеркалу не подходи. Глянешь на самого себя — зажмуришься.
Приятно, черт побери! Невольно сам собой залюбуешься. А из моих друзей никто и бровью не повел. Как же, настоящий мужчина должен быть чуточку небрежен к своей одежде. А подтянутость — это другое дело, для военного человека она непременно нужна.
И стали вчерашние курсанты такими степенными, такими гордыми, преисполненными чувства собственного достоинства! Их лица освещались изнутри возвышенными мыслями, в их взорах угадывалось нечто героическое. Еще бы! Форма и содержание — неразрывны. Диалектика!
Кто-нибудь из посторонних мог бы заметить, что форма и содержание не всегда едины. Но в тот момент об этом лучше было не заикаться, иначе любому досталось бы на орехи. Мы — выпускники военного летного училища, а это говорит само за себя. И каждый уже видел в сиянии своих скромных нагрудных значков матовый блеск будущих боевых орденов. Зря, что ли, воздушных бойцов называют гордыми соколами, дерзновенными покорителями пятого океана!
Никому почему-то и в голову не приходило, что даже птицы в одно перо не родятся. А ведь это так. Вон у индюка гонору — на целую дивизию орлов, однако индюк — он и есть индюк.
Да, крылатый крылатому рознь. И если мои однокашники и напоминали каких-либо птиц, то скорее всего молодых задиристых петушков. Даже в лейтенантских погонах они оставались все теми же ершистыми и неуемными парнями, какими я привык видеть их до сих пор. Кое-кто еще охорашивался и важничал, но большинство вело азартный спор, где служить да как служить. Потом нашелся запевала, и в казарме зазвенела песня:
Пора в путь-дорогу, Дорогу дальнюю, дальнюю, дальнюю идем…
Слова, казалось, как нельзя лучше отвечали общему настроению. Однако в самой мелодии, по-видимому, чего-то все же недоставало. Не успела она зазвучать в полную силу, как рядом кто-то затянул другую:
Там, где пехота не пройдет, Где бронепоезд не промчится…
Это была песня летчиков-фронтовиков. Мы обычно пели ее как строевую:
За вечный мир, в последний бой Летит стальная эскадрилья…
Но строевая хорошо поется лишь в строю, когда каждый такт ложится в ритм шага. Это и усек наш Пономарь. Словно отчаянный крик, взвился его неестественно напряженный голос:
Граждане, жениться я хочу! Найдите мне невесту, трепачу!..
Никто из нес толком не знал ни одного куплета «Гоп со смыком», но слова и напев были заразительны, и мы подхватили хором. Рты — на ширину приклада, да еще с притопом. Авиационное звено приравнивается к пехотной роте, эскадрилья — к батальону, а тут начало твориться такое, будто в казарме базарил по меньшей мере полк. Нелегкими были годы курсантской учебы, теперь они позади, училище закончено, и переполнявшая нас радость по-юношески бестолково выплескивалась наружу. Благо, строгие отцы-командиры здесь не присутствовали, и мы могли дать своим чувствам полную волю.
Верховодил Пономарь. Ему, сколько я его знаю, вечно надо не как другим, а непременно в пику: что-то выдумывать, кем-то командовать, кого-то поддразнивать. Не совладав с приступом безудержного озорства, он забавлялся и забавлял других, дирижируя и беком идя по кругу. Затем картинно, как крылья, раскинул руки и, оттесняя столпившихся, помчался с носка на пятку:
Раздайся, народ, Меня пляска берет!..
Огневой парень! Заводила. Улыбка никогда не сходит с лица. Над левым ухом у него белел большой давний шрам, но это его нисколько не смущало. А сам Валентин делает вид, будто об этом шраме он и не вспоминает, хотя я-то знаю, что он малость стесняется. Особенно в присутствии девушек.
— Николаша, ты где? А ну тащи баян! — отыскивая глазами Колю Зубарева, закричал Пономарь. — Выдай на всю катушку.
Николай возражать не стал. Он осторожно извлек из квадратного футляра старенький тульский инструмент — трехрядку, доставшуюся ему от погибшего отца, любовно погладил ладонью, стирая невидимые пылинки, и рванул мехи. Валентин еще веселее понесся вперед, на ходу выделывая всевозможные коленца.
А ты кто такой, молодчик, Я спрошу молодчика, Ты молодчик, да не летчик, А мне надо летчика…
За азартным плясуном ринулось сразу целое отделение. И еще, и еще. Через минуту добрая половина эскадрильи откалывала дошедшую к нам с незапамятных времен и никогда не стареющую русскую. От молодецкого топота стонали и прогибались крашеные половицы, ходуном ходила казарма. Те, кто запоздал выйти в круг, с гиканьем и подсвистом плясали на месте, били в ладоши. Пономарь чертом ударился вприсядку…
Выпускного вечера у нас не было. Как отменили такие вечера в годы войны, так пока что и не возобновляли, хотя вроде бы собирались. Скромно поужинав в столовой, мы снова вернулись в казарму и допоздна спорили все на ту же, самую важную для нас тему: кто и куда хотел бы получить направление. Тут Валентин возьми да и брякни:
— Чего вы гадаете, если все давно решено. Наш экипаж, например, едет в Крымду.
В училище экипаж — летная курсантская группа, которую обучает какой-то один инструктор. Меня, Пономаря, Зуба и Леву Шатохина учил летать старший лейтенант Шкатов. Вместе мы везде и держались — даже кровати рядом стояли. Лева, правда, был замкнутым, в наши яростные споры не лез. Был он не по возрасту толст, довольно неповоротлив и очень боялся Валькиных ядовитых насмешек. Валька почти под Горького предрекал Леве: «Рожденный ползать летать не сможет!» Лишь теперь, когда это зловещее предсказание не сбылось, Шатохин немного осмелел:
— Куда, куда? — усмехнулся он. — В Крым? Губа не дура!
— Глухарь! — рассердился Валентин. — Я сказал — в Крымду.
— Это что еще за географические новости? Город? Где он?
— Агромадный! А ты, что же, не слышал? Есть такая авиационная столица на Крайнем Севере.
— Трепло! Покажи. Где?..
В казарме висела большая, во всю стену, карта Советского Союза, которую мы использовали при самоподготовке к политическим занятиям. Подойдя к ней, Пономарев привстал на цыпочки и начал ползать пальцем за Полярным кругом.
— Амдерма, — бормотал он, пружиня на носках и раскачиваясь, — Амдерму мы знаем. Тут летал Водопьянов. С ним были Махоткин и Аккуратов. Они садились… Садились они вот здесь, в Нарьян-Маре и на острове Вайгач. А вот мыс Желания, остров Уединения…
Опять возле него собралась чуть ли не вся эскадрилья. Валентин, недолго думая, взгромоздился на табуретку и при его высоком росте казался сейчас великаном. Колени его ног касались экватора, а голова — Северного полюса. Ледовитый океан лежал у Вальки на плечах, и чудилось, что это не океан, а само небо. Ни дать ни взять — Антей в летной форме. Водя пальцем по карте, он стал вслух читать названия не столь уж и многочисленных на Севере населенных пунктов и тут же пояснял. Вспоминал имена летчиков, которые спасали челюскинцев. Первые Герои Советского Союза. Их было семеро, и все — летчики. Потом — перелеты Чкалова и Громова.
— А кто доставил на полюс папанинцев? Тоже летчики. Кого ни возьми из полярных пилотов, каждый — герой.
Меня вдруг с такой силой потянуло в края вечных льдов и белого безмолвия, что хоть бросай все и немедленно отправляйся туда. Да, пожалуй, и не одного меня. Задрав головы, все напряженно смотрели за тот же Полярный круг. Однако Крымды мы не нашли, и кто-то разочарованно протянул:
— А ее, наверно, и вообще нет.
— То есть как это нет? — вскинулся Пономарев. — Если я говорю — есть, значит — есть!
— Так найди! Покажи. Может, тебе бинокль раздобыть?
— Просто у карты не тот масштаб, — оправдывался Валентин.
Кое-кто уже скептически ухмылялся. Один уныло бубнил: мол, романтика — палка о двух концах. Если даже и есть где-то такой аэродром, то нужно еще крепко подумать, прежде чем ехать туда. Никакой, даже самый совершенный самолет не застрахован от вынужденной посадки. А чем грозит приземление на ледяные торосы — объяснять не надо.
— Чушь собачья! — махнул рукой Пономарев. — Наши летчики и на самом полюсе садились. — И тут же, прищурясь, окинул окружающих насмешливым взглядом: — Никак сдрейфили?
Ну не нахал ли! Его подначки только подлили масла в огонь. Николай Зубарев, на что уж молчун, и тот не стерпел, сердито огрызнулся:
— Гляди, герой, сам не сдрейфь! — Пономарь опять на ходу перестроился. Призвав на помощь все резервы своего красноречия, он принялся расписывать неведомый нам северный край.
Его фантазия была безудержной. Возбужденно блестя глазами, Валентин так и сыпал. Мы словно наяву видели неисчислимые стада крутолобых сопок, угрюмые отроги скал, бескрайние просторы тундры. Верили, что зимой там под снегом замирает всякая жизнь, зато летом, когда наступает полугодовой день, из голубых озер ведрами черпают рыбу, грибы косят косой, а клюкву собирают комбайном.
Увлекшись, Пономарев пообещал в ближайшем будущем прислать на память училищу шкуру собственноручно убитого на охоте белого медведя. А заключил так:
— Вы еще нам позавидуете! Это я вам категорически говорю.
— Кому это — вам? — спросил Олег Маханьков, наш эскадрильский комсорг. Теперь-то, конечно, комсоргом его можно было и не считать, но в силу привычки ему хотелось оставить решающее слово за собой.
— Тебе и всем остальным, — небрежно отозвался Валентин. — На Север поедет наш экипаж.
— Почему только ваш? А другие?
— А ты вспомни капитана, который принимал у нас экзамен по летной подготовке. Он был как раз оттуда, из Крымды. Как, по-твоему, это случайность? Нет, дорогой, он давний друг старшего лейтенанта Шкатова, нашего инструктора, признанного мастера слепого полета. Кое-чему и мы у него научились. Вот нашу четверку он на Север и сосватал.
— Брось загибать, — Маханьков рассердился. — Распрями! Если следовать такой логике, то тех, кого по пилотированию экзаменовали дальневосточники, пошлют на Дальний Восток…
— Дошло! — усмехнулся Пономарев. — Всегда так было, будет и впредь. Кота в мешке не продают.
Разговор прервался. Лейтенанты — целая эскадрилья лейтенантов! — призадумались. Кое-что о Крымде мы уже, в общем-то, слышали. Валька на сей раз трепался не напропалую. Об этом отдаленном северном гарнизоне нам рассказывали военные летчики, которые приезжали в училище из боевых частей. Наши инструкторы называли их «купцами», потому что они не только принимали у нас экзамены по технике пилотирования, но якобы должны были отобрать из числа выпускников пополнение для своих эскадрилий.
Условия выпускного экзамена в воздухе известны: каждому из нас предстояло подняться с кем-то из «купцов» в воздух и показать все, на что ты способен за штурвалом боевой машины. И тут уж кровь из носу, а марку не урони. Иначе грош цена и тебе самому, и всем тем, кто тебя учил.
Мы целый месяц сдавали государственные экзамены по теоретическим предметам. Это тоже потребовало немалого труда, но вместе с тем еще ровно ничего не значило. Плохо слетаешь с экзаменатором — все пойдет насмарку, даже если в твоей зачетке уже красуются одни круглые пятерки. Из училища тебя, конечно, выпустят, но будешь ты не летчиком, а просто строевым офицером. Скорее всего, командиром взвода в какой-нибудь аэродромной роте.
А полет есть полет. Мало ли из-за чего в небе могла случиться неприятность! В последние дни механики и мотористы с особой дотошностью готовили наши самолеты к ответственному старту, но при пилотаже какую-либо промашку можно допустить и на абсолютно исправной машине. Стоит ли говорить, как мы робели перед нагрянувшими к нам гостями. Поначалу даже подойти не осмеливались. А Лева Шатохин аж худеть начал. Внешне все держались спокойно, даже хорохорились: а, была не была! И все же чувствовали себя скованно. Сделаешь лишний, неловкий шаг, не понравишься чем-то на земле — на тебя и в воздухе будут смотреть с предубеждением. Лучше уж подтянуться буквально во всем. Тактика наша была в общем-то не очень гибкой и своеобразием не отличалась. Не мудрствуя лукаво, мы следовали давней, кем-то в шутку придуманной солдатской заповеди: «Всякая кривая вокруг начальства короче любой прямой».
А будущее наше начальство выглядело довольно представительным, для нашего брата, курсанта, даже грозным. Все «купцы» были в весьма высоких званиях — майоры да подполковники. Поневоле стушуешься, если до сих пор имел дело главным образом со своим инструктором, на погонах которого скромно поблескивали три маленькие звездочки.
— Интересно, какие они занимают должности, — строил догадки Лева Шатохин. — Если у нас майор — командир эскадрильи, стало быть, комэски и они. А подполковники…
— Инструкторы, — предположил Зубарев.
— Чего? — язвительно засмеялся Пономарев. — Скажешь тоже — инструкторы! Они же инспектирующие. Значит — инспекторы. Соображать надо! Инспекторы по технике пилотирования.
Валентин, как всегда, был прав, но нам-то от этого легче не стало. Инспектор — это инспектор, к каждому из нас он предъявит такие же требования, как и к любому летчику строевой части. А скорее всего, даже более жесткие.
Был, впрочем, среди приехавших один капитан, добродушный толстяк и балагур с приценивающимся, улыбчивым взглядом. Посмотришь — взаправду купец, только наряженный в летную форму. Не ожидая, пока его представят официально, он сам пришел в казарму, первым завел с нами разговор и этим сразу расположил нас к себе.
Узнав, что полечу именно с ним, я обрадовался. Но когда полетел, не знал что и думать. С виду веселый и разговорчивый, капитан оказался в воздухе немым. Перед стартом он молча сел позади меня в инструкторское кресло, да так и не обронил ни единого слова на протяжении всего полета. Ни подсказки, ни замечания, точно его и вовсе не было на борту.
«Недоволен, наверно, вот и молчит», — думал я и, когда приземлился, с упавшим сердцем спросил:
— Товарищ капитан! Разрешите получить замечания.
Козырнул — и руки по швам. Жду: поморщится сейчас, укоризненно усмехнется и в своей благодушно-насмешливой манере выдаст что-нибудь вроде того, что тройка — оценка тоже государственная. А причина для таких переживаний у меня была: при снижении перед посадкой я малость превысил скорость. По нормативам плюс-минус десять километров в час ошибка не столь уж и грубая, при ней можно надеяться на твердую четверку, да кто его знает, какой мерой будет оценивать мой полет этот загадочный толстяк!
Каково же было мое удивление, когда капитан, все так же ни слова не говоря, показал мне растопыренную пятерню. Пятерка! Я не верил своим глазам, а губы сами собой растягивались в улыбку…
Вторым тому же «купцу» сдавал экзамен Пономарев, Что там у них было в воздухе, не угадаешь, но после приземления капитан на виду у всех пожал Валентину руку.
— Ну?! — окружили мы его. — Рассказывай!
Пономарь сиял, точно электролампа высокого напряжения при полном накале. Отстегивая лямки парашюта, он восторженно захлебывался словами:
— У-у, братцы, это мужик! Из кожи перед ним лезу — ноль внимания. Весь выложился — хоть бы хны. Самого себя превзошел — тишина как в испорченном передатчике. Выдержка у него железная, вот что. Такого ничем не проймешь. Кремень! Зато когда сели — спасибо, говорит, порадовали вы меня. Видели — даже руку пожал! Истинный пилотяга!..
«Истинный пилотяга» в заключение объявил, что считает нас отлично подготовленными летчиками. Вот тут, окончательно осмелев, Валентин и спросил у него, куда бы он посоветовал нам просить назначения. Тут уже в самом этом вопросе подразумевался ответ: куда же, мол, если не туда, откуда наш «купец» прибыл! Но капитан усмехнулся, заговорщицки посмотрел по сторонам, как бы желая удостовериться, не подслушивают ли, и доверительно, по-свойски заметил:
— Куда угодно, только не в Крымду!
Мы, принимая игру, с нарочитым удивлением вытаращили глаза: почему? Да потому, был ответ, что место это забыто и людьми, и самим богом.
— Кушку, надеюсь, знаете? — продолжал капитан, взглядывая на нас с лукавой усмешкой, и пояснил: — Кушка, скажу я вам, в сравнении с Крымдой — курорт.
Мы смотрели на него уже почти влюбленными глазами. Нам жалко было с ним расставаться, и Пономарь принялся упрашивать его, чтобы товарищ капитан замолвил, где следует, за нас доброе словечко.
Дальше Кушки не пошлют, Меньше взвода не дадут…
Вряд ли найдешь военного человека, который не слышал этого старинного присловья. В незапамятные времена сочинил ее какой-то молодой пехотный офицер, будто бы жалуясь на горькую армейскую долю. Как же, едва вручив заветные погоны, судьба тотчас бросает его невесть куда — в знойную пустыню, в сыпучие пески, в такую глушь, какую трудно себе вообразить.
Нам все это было давно известно, и все же казалось, что выражено в присловье не только огорчение. Чувствовалась в нем еще и удаль: человек готов без раздумья отправиться хоть на край света. Пономарь тут же его перефразировал:
Дальше Крымды не пошлют, Меньше ИЛа не дадут!
И мы дружно решили:
— Даешь северную Кушку!..
Случилось так, что в дни экзаменов у нас в училище побывал корреспондент из нашей авиационной газеты. Потом, пока мы ждали распределения, пока на нас оформляли документы, пока то да се, появилась статья. Большая — в полстраницы, И заголовок аршинными буквами: «Лейтенанты просятся на Север». Не заголовок — плакат, и не проза под ним — поэма: «Туда, где труднее, туда, где сложнее, туда, где нужны крепкие телом и смелые духом!»
К тому времени уже стало известно, что одна группа, и довольно-таки солидная, поедет на Дальний Восток, другая — в Подмосковье, третья — на западные рубежи. Были и другие назначения, а в газете шла речь именно о нашем экипаже, о нашей четверке, и Пономарев взирал на нас с видом победителя.
— Что я вам говорил? — восклицал он. — Я же говорил!
Первой в статье была названа фамилия старшего лейтенанта Шкатова, хотя наш инструктор на Север и не просился. И когда ему показали газету, Николай Сергеевич с укоризной взглянул на Валентина:
— Твои проделки?
Но Пономаря не так-то просто смутить.
— Там же не написано, что и вы едете. Сказано, что вы нас подготовили. Вы нас учили и все такое. Разве не правильно?
— Не нравится мне слава, которая впереди бежит, — вздохнул Николай Сергеевич.
— Если быть, значит быть лучшим! — задорно тряхнув головой, улыбнулся Пономарев. Чтобы скрыть шрам, он начал отращивать длинные волосы и теперь постоянно приглаживал их левой рукой. А они не слушались, топорщились и рассыпались при каждом неосторожном движении. Вот он опять потянулся к волосам пятерней и весело добавил: — А слава… Что слава… Она всегда впереди. И если идти за ней, значит идти только вперед.
— Это как понимать?
— Элементарно… Налево поехати — женату быти, направо — богату быти, прямо… — Форсисто, ничего не скажешь!..
— Витязь на распутье, — кивнул Шкатов. — Ну-ну, дерзай. Авось северные ветры остудят твою горячую головушку. Эх, боюсь я за тебя, не уймешься — наломаешь дров…
Валентин лишь беззаботно смеялся. Мы знали, что с корреспондентом больше всех разговаривал он. С его слов, чувствовалось, и написана статья. Ну так что? Все в общем-то правильно.
И мы поехали в Крымду.
А когда приехали…
Скорый дальнего следования, лязгнув буферами, темной осенней ночью остановился на каком-то захолустном полустанке.
— Крымда! — хриплым, простуженным басом оповестил нас угрюмый пожилой проводник. Сердито откашлялся в кулак: — Кхы, кхы! — и поторопил: — Вытряхайтесь, летуны, да поживее! Стоянка — одна минута.
Корябая о крутые ступеньки свои новехонькие чемоданы, мы едва успели «вытряхнуться» из теплого плацкартного вагона, как поезд тронулся и умчался. Он сразу набрал скорость, словно торопился побыстрее удрать отсюда, коротко гуднул на повороте — и был таков. Вскоре не стало слышно даже перестука колес. И тут нас постигло первое разочарование: ни встречающих, ни провожающих, а за нами не то что автобуса — захудалого грузовика не прислали! Если ничего примечательного не произошло до сих пор, то здесь, кажется, начинались не весьма приятные неожиданности.
Не очень приветливо встретила нас и погода. Ночь с маху окатила волной чернильной тьмы и холода. Надо же, на дворе октябрь, а тут — зима зимучая, метель. К тему же больше никто не сходил на этой пустынной остановке, поблизости не оказалось даже стрелочника, и не у кого было спросить, куда нам теперь податься.
В лицо, слепя глаза, наотмашь бил колючий снег. Сильный порывистый ветер перехватывал дыхание. Он, казалось, нес с собой пронизывающий холод Ледовитого океана. Где-то далеко-далеко полыхали мириадами веселых огней большие города, а здесь в невзрачном станционном домике тускло светилось лишь одно-единственное окно, да поодаль раскаленным углем тревожно рдел светофор.
Вокруг стояла суровая тишина. Поеживаясь, я втянул голову в жесткий воротник шинели. Меня охватило неприятное щемящее чувство досады. Черт побери, куда это нас нелегкая занесла?!
— Странно, даже вокзала нет, — удивился Шатохин. — Там ли мы сошли?
Рядом с Левой переминался с ноги на ногу Зубарев. Он, по обыкновению, что-то молча обдумывал.
— Там! — послышался уверенный голос Пономарева. — Лева, ты слеп! И вокзал есть. Вот он — сия хибара. Только туда не стоит и заходить, там, вероятно, и присесть не на чем. А до утра еще ой-е-ей!..
— За мной! — скомандовал вдруг Валентин.
— Куда? — сердито спросил Шатохин.
— На кудыкину гору! — с раздражением отозвался Пономарев. — И, чуть помедлив, снизошел: — В гарнизон, куда же еще.
— Да ты откуда знаешь, в какую сторону?
— Говорю, значит — знаю. О таких вещах надо заранее думать! На извозчика надеяться нечего. — И он, обозвав нас Митрофанами, пояснил, будто бы догадался расспросить еще у того приезжего «купца», где находится «забытый богом и людьми» военный городок.
Хотелось нам того или не хотелось, он сразу стал хозяином положения. Мы волей-неволей двинулись вслед за ним.
А что оставалось делать? Не очень-то приятно стоять на леденящем ветру в одной шинельке и легких ботиночках. Тоже — нарядились, будто не знали куда едем! Старший лейтенант Шкатов, провожая, советовал обуть сапоги. Где там! В курсантские годы нам до того надоели кирзачи, что о них и вспоминать противно. Мы лишь беззаботно посмеялись: дрожи, но форс держи. А теперь и вправду дрожим.
— Ничего, хлопцы, тут недалеко! — бодренько покрикивал Валентин. — Не отставать!.. Не растягиваться! Вперед, гвардия!
Ему удалось расшевелить нас, но ненадолго. Поначалу, подзадоривая друг друга, мы, не на шутку перезябшие, рванули наперегонки, однако вскоре выдохлись и зашагали медленнее. Мутное окно станционного домика и красный глаз светофора давно скрылись из виду, а мы еще никуда не пришли. Вокруг властвовала беспросветная темень. Ни огонька, ни звездочки в небе, и дикая тишина.
В душу невольно закрадывалось сомнение: туда ли бредем? Наше доверие к Пономареву постепенно меркло. Он, должно быть, почувствовал это, остановился и, словно поддразнивая нас, плачущим голосом сказал:
— Ух ты, чижало! Придется малость передохнуть, а то сердчишко вот-вот выскочит. В прямом и в переносном…
Лица Валентина мы не видели, а он в этот момент, судя по всему, ехидно улыбался. «Мне все нипочем, не хнычьте и вы!» — так можно было расценить его поведение. Силен, бродяга! Тут рта раскрывать не хочется — от ветра захлебнешься, а ему, зубоскалу, хоть бы что.
— Признайся лучше, что не знаешь, куда идти, — зло огрызнулся Зубарев. Ему было еще тяжелее, чем нам: помимо чемодана он нес свой баян.
— Ты зато знаешь, — процедил Пономарев.
— Да уж как-нибудь, — глухо обронил Николай и, упрямо нагнув голову, зашагал куда-то вправо. Он не позвал нас за собой, даже не оглянулся, и мы нерешительно топтались на месте. Остановить его или догонять?
— Еще один Сусанин! — в сердцах пробормотал Шатохин, глядя в ту сторону, куда удалялся Зубарев. И вдруг обрадованно закричал: — Смотрите, огонь!
Действительно, там виднелось какое-то тусклое желтое пятно. Оно то меркло, затушеванное метелью, то обозначалось более отчетливо. Сомнений не оставалось: там расплывчато, еле различимо светилось окно. Сразу повеселев, мы чуть ли не бегом устремились в том направлении.
Идти было нелегко. Дорога забирала в гору, на ней то и дело попадались выбоины и невидимые в темноте камни. Неожиданно Валентин громко охнул, потерял равновесие и с глухим мычанием осел наземь.
— Что с тобой? — испугался я. — Что случилось?
— А, ч-черт, нога! — зашипел он сквозь сжатые зубы. — Ногу подвернул!
Ему, видимо, было очень больно, а я не знал, чем помочь. Растерялся.
Нас догнал шедший сзади Шатохин. Он тоже склонился, сочувственно спросил:
— Как же это ты, а? Идти сможешь? Или, может, у тебя перелом? Покажи, где болит?
Валентин попытался встать, но снова ойкнул и жалобным голосом пробормотал:
— Не наступить… Надо нее…
Шатохин взял у него чемодан, крикнул в пространство:
— Э-эй, Коля, подожди-и! Беда-а!..
Зубарев не остановился. Наверно, не услышал, и звать его было бессмысленно. Я подошел к Пономареву, присел, подставил ему плечо. Он обнял меня за шею, и мы, спотыкаясь, побрели дальше. Не ходьба — мука, того и гляди, оба растянемся.
Вряд ли я один довел бы его до места. Хорошо, Зубарев все же догадался подождать нас. Он повесил футляр с баяном Леве за спину, и мы вдвоем с ним подхватили Валентина. Необходимость заботиться о пострадавшем товарище словно прибавила нам сил. А еще было досадно: не смогли добраться до части без ЧП! Офицеры, называется, военные летчики!..
Заметенная снегом дорога, огибая пологую сопку, привела к невысокому кирпичному домику. Слева стояла арка с массивными металлическими воротами и решетчатой калиткой. Это был контрольно-пропускной пункт, какие обычно находятся при въезде на территорию любого военного городка. Нас еще при подходе осветили прожектором, и властный оклик часового показался радостным приветствием.
Яркий луч, ослепив, тут же погас. От этого стало вроде еще темнее. Зато дверь открыли нам без промедлений. Заметили, наверно, что у нас что-то не в порядке, не зря же мы человека на руках несем. И вдруг, отстранив меня и Зубарева, наш пострадавший как ни в чем не бывало первым шагнул через порог.
Мы не сразу поняли, что произошло. А когда сообразили, никто в замешательстве не мог вымолвить и слова. Да он, прохиндей, нас обманул! Он над нами потешался!
А у Пономаря ни следа раскаяния, ни малейшего угрызения совести: улыбка — от уха до уха.
— Вот где Ташкент! Порядочек. А то я уже от мороза вибрировать начал.
— Так ты что же — притворялся? — вырвалось у меня.
Он взглянул на меня с самым простодушным удивлением, даже вроде с обидой:
— Скажешь тоже! Просто я споткнулся… о Полярный круг.
Лева Шатохин хихикнул и, не получив нашей поддержки, смущенно умолк. А Зубарев сердито блеснул глазами:
— Нахал! Пора бы и поумнеть, ты не в училище.
— А ты, Коленька? — живо повернулся к нему Пономарев. — Как только завидел жилье, сразу о нас забыл. Хорошо, да? Чего молчишь?
— Сказал бы я тебе, — Николай понизил голос, — да вот… — Он кивнул в сторону коричневого дощатого барьера, за которым у тумбочки с телефоном стоял солдат.
А тот, будто ничего и не слышал, кого-то вызывал:
— Ало, ало! Заснули вы, что ли! Чево? Ах, нет его… Понял…
Потом, положив трубку, он попросил нас минуточку подождать и вышел в соседнюю комнату. Воспользовавшись этим, Шатохин — вот уж чего я от него никак не ожидал! — наградил Пономарева крепким тычком в спину. А по комплекции Лева — тяжеловес, и силенка у него — дай бог! Валентин чуть было не запахал носом. Смешно взмахнув руками, он отлетел в сторону и еле устоял на ногах.
Как раз в этот момент в дверях появился дежурный по части — невысокий офицер с погонами старшего техника-лейтенанта. На правом боку — кобура с пистолетом, на левой руке — красная повязка.
— В чем дело, товарищ лейтенант? — удивленно взглянул он на Пономарева.
— Да нет, ничего… Не беспокойтесь… — При всем своем умении оставаться невозмутимым в любой обстановке, Валентин смутился и, пряча глаза, пробормотал: — Просто я, это самое… споткнулся.
— Ага, — буркнул Зубарев. — О Полярный круг.
Я дернул Леву за рукав, чтобы тот не пыжился от распиравшего его смеха.
— Понятно, — сказал дежурный, пряча усмешку. — А я-то было подумал…
— И ничего вам не понятно, товарищ старший лейтенант! — со злостью перебил его Пономарев. — А вот почему вы машину не подослали — это уж извините… Вы что, телеграмму от нашего начальства не получили?
— Теперь это уже детали, — не ответил на его вопрос дежурный. — Главное, вы на месте. Так что, с прибытием вас. — И, пожимая нам руки, он назвал себя: — Рябков. Петр Тимофеевич Рябков. — Затем как бы между прочим сказал: — Сегодня переночуете в клубе. Командира будить не стану, он только что лег. Завтра представитесь честь по чести, не так, как мне.
— Все правильно, — кивнул Валентин. — В службе важно что? Подход — отход. Это, знаете, как один товарищ очередное звание получил? За четкий рапорт инспектирующему. Тоже был дежурным по части, рубанул навстречу строевым, отбарабанил как по нотам и — шаг в сторону: «Лейтенант такой-то!» А генерал ему: «Здравствуйте, товарищ старший лейтенант!..»
Сглаживая неловкость, Пономарев пытался найти общий язык с Рябковым, но его анекдот был, что называется, с бородой. Старший техник-лейтенант вежливо кивнул и предложил пройти с ним в клуб. По дороге он пояснил, что там у них есть резервная комната для приезжих артистов, открыл ее и распрощался:
— Сами понимаете, служба…
В помещении, куда он нас привел, стояли узкие, с металлическими спинками солдатские кровати. Как в казарме или в лазарете.
— Сойдет, — махнул рукой Пономарев. — Занимай, ребята, горизонтальное положение!
Засыпает он легко и быстро, как набегавшийся за день ребенок. Ткнулся лицом в подушку — и моментально отключился. Завидный у него характер! А я долго лежал с открытыми глазами.
За окном шумел ветер. В стекла, как ночные бабочки, с шорохом и стуком бились снежинки. На соседних кроватях беспокойно ворочались Шатохин и Зубарев. Тоже не спали, о чем-то думали. О чем? Да наверно, о завтрашнем дне. И о том, что ждет нас в дальнейшем. Вот наступит утро, и начнется та жизнь, о которой каждый из моих однокашников не просто мечтал, а к которой настойчиво готовил себя на протяжении нескольких лет.
Надеялись мы на самое хорошее. Но когда рассвело, а рассвело примерно к полудню, наши розовые лейтенантские мечты начали рассеиваться, как сон, как утренний туман.
Унылая картина открылась взгляду из окон солдатского клуба. Гарнизон, в котором нам предстояло служить, никоим образом не напоминал военный городок. Посмотришь — поселок не поселок, деревня не деревня — так, что-то среднее. Серые дощатые крыши, серые деревянные дома, похожие друг на друга, словно обшарпанные детские кубики. Стандартные, как говорится, типовые. Некоторые казались двухэтажными, но на самом деле никаких двухэтажных не было. Просто одни стояли на уступах сопок чуть выше, другие — ниже.
До неправдоподобия одинаковыми были и сопки. Лысые, покрытые у основания лесом, они сливались в одну бесконечную волнистую гряду. Деревья, как солдаты под огнем врага, упрямо карабкались навстречу морозному ветру вверх, но так и не могли захватить ни одной вершины.
Снега ночью выпало не так уж и много, и по всему косогору густо чернели разнокалиберные валуны. Иные из них по размерам были больше любого здешнего дома. Если их приволок сюда первобытный ледник, то каким же он был могучим, каким огромным!
Вниз от клуба, изгибаясь через каждую сотню метров, тянулась дорога. Она игриво убегала за уже знакомый нам дощатый забор, мимо контрольно-пропускного пункта, к железнодорожному полустанку и дальше, за одноколейку, к довольно-таки просторной и ровной площадке. Там и находилось летное поле, окруженное похожими на блюдца озерами, сопками и подковообразными капонирами. Самолеты, впрочем, стояли не в капонирах, а вдоль рулежной дорожки. Массивные, укутанные чехлами, они напоминали покрытых попонами лошадей, отдыхающих после долгой и тяжелой работы.
Над всем этим нависал угрюмый, весь в складках, темный полог облаков. До их скомканной, лохматой пелены можно было дотянуться рукой. Мутное, набрякшее водой и мокрым снегом небо, прогибаясь под собственной тяжестью, опускалось все ниже и ниже. И такая тишина царила вокруг — аж в ушах звенело.
Чужой, неодушевленный пейзаж. Замкнутый, тесный мирок. Это, конечно, не равнина, не степь, где даже в ненастные дни видно далеко-далеко во все четыре стороны.
Невольно подумалось: уединенный, укромный уголок! Сонное царство, захолустье, тихая заводь. Сюда, пожалуй, не докатываются даже самые бурные волны двадцатого века.
— Мыс Желания! Остров Уединения! — взглядывая то в окно, то на Пономарева, бубнил Шатохин. Он был явно разочарован и пытался сорвать на ком-нибудь закипавшее раздражение.
Валентин не реагировал, будто не слышал. Не привлек его внимания и окрестный ландшафт, словно северная экзотика была ему не в диковинку. Мельком, без особого интереса посмотрел он в окно, лениво зевнул и отошел к радиоприемнику.
Приемник долго капризничал — хрипел, как простуженный, трещал, гудел и противно попискивал. Неожиданно сквозь дребезжащее, злое жужжание пробился негромкий, ускользающий голос далекого диктора:
«…Произведен экспериментальный взрыв водородной бомбы. Испытания показали, что новое оружие в пятьсот — семьсот раз сильнее того, которое было использовано при налете на Хиросиму».
— Как? — всем телом дернулся Шатохин. — Во сколько раз?
— Тише ты! Не мешай, — отмахнулся Пономарев. Слышимость была плохой, и он продолжал плавно поворачивать рычажок настройки. Пробиваясь сквозь осиное гудение, голос диктора то усиливался до крика, то затихал, точно колеблемый ветром:
«Мы сохраняем превосходство и в области авиации. Наши самолеты способны достигать любой точки на земном шаре и возвращаться на свои базы. Таким образом, у нас есть все необходимое для нанесения превентивного удара по Москве и другим советским городам. Если же мы упустим благоприятный момент и позволим России произвести достаточное количество атомных бомб и стратегических бомбардировщиков, то никогда уже не сможем нанести ей решающего военного поражения».
— Во дают! — опять не сдержался Шатохин. — Это что же — «Голос Америки» или Би-би-си?
— Да черт их знает, — отозвался Валентин. — Я случайно напоролся. Хотел хорошую музыку поймать, а тут вон какие ноты!
«Капеллан наших ВВС полковник Фергюссон считает, что аморально затягивать мучения, если можно добиться скорой победы…»
— Он что, — Шатохин недоуменно кивнул головой в сторону приемника, — хрен ел или так одурел?
Действительно, диким, безумным был этот невероятный призыв: «Война — как можно скорее! Сейчас!»
— Дураку закон не писан, — обронил Пономарев.
— А если такой вот чокнутый да окажется там у власти? — растерянно спросил Лева. — Ведь он же черт знает что натворить может! Отдаст сдуру приказ — и все. Страшно подумать, в какое время мы живем. Судьба миллионов разумных людей зависит от абсурдного поступка какого-нибудь одного идиота. Или от какой-либо глупой случайности.
— Мура, — с пренебрежением сказал Зубарев. — Очередной шантаж. Выключите вы этих брехунов.
— Подожди, подожди, любопытно все-таки.
«Успешные рейсы самолетов Скандинавской авиационной компании по северным трассам укрепляют уверенность в возможности и необходимости полярных полетов. Эти маршруты, безусловно, сэкономят много часов летного времени для наших атомных бомбардировщиков…»
— Да найди ты в конце концов что-нибудь другое! — сердито нахмурился Зубарев. Всем своим видом показывая, что слушать дальше не намерен, он быстрым шагом вышел из комнаты.
За окном по-прежнему было туманно и тихо. В неподвижном величии дремали вершины холмистой гряды, будто их не касались никакие мировые потрясения. И все же в подернутых дымкой очертаниях сопок угадывалось какое-то затаенное напряжение, от которого тягуче щемило сердце. Казалось, если приложиться ухом к земле, то можно услышать ядерные взрывы и почувствовать содрогание нашей планеты от ударов тяжелых бомб в противоположном полушарии.
Непрерывное вибрирующее подвывание и зудящий треск в динамике стали невыносимыми. Приемник пришлось все же выключить.
— Помехи, — поморщился Пономарев. — Ну да шут с ним, хватит, а то действительно тошно. — Он встал, сладко потянулся и, с усмешкой взглянув на нас, беззаботно махнул рукой:
А, ерунда! Наш труд сполна Окупится улыбкой счастья. Получим деньги мы в финчасти, Хлебнем запретного вина, И пусть начальство энской части Склоняет наши имена!..
Пухлые губы Шатохина растянулись в широкой улыбке.
— Лихо ты Пушкина калечишь, — сказал он.
— Нравится?
— Да как сказать? Я бы не осмелился. Нравится твоя способность мигом отмахиваться от неприятных мыслей, А я так не умею. Я все думаю об этой передаче. Неужели дело к войне идет?
— Будем надеяться, что разум победит безрассудство. А Пушкина я люблю. И давай повторим вслед за Пушкиным: «Да здравствует разум!»
— Да, но у него там про любовь, про вино. А я…
— Не ной! — повысил голос Валентин. — По мне лучше уж от водки умереть, чем от атомной бомбы.
В его озорных глазах играли бесенята. Он храбрился, а я не очень-то верил сейчас в его беспечность. Не мог он не думать о том, о чем думали мы.
Мы не воевали. Мальчишками были в годы войны. Но и нам пришлось повидать и пережить немало.
В нашей деревне Бобринке до сих пор сохранилась большая, невероятно глубокая воронка, оставшаяся после бомбежки. Она заполнилась водой и превратилась в пруд. Его берега поросли травой, и теперь, кто не знает, удивляется: откуда это затхлое озерцо в самом центре села? А какая воронка может образоваться от взрыва водородной бомбы? Трудно вообразить!..
— Ребята, идите-ка сюда! — послышался из-за открытой двери голос Зубарева. Чувствовалось, что он чем-то взволнован. Мы поспешили на его зов.
Помещение, куда Николай пригласил нас, оказалось небольшим читальным залом. Обстановка в нем была самой строгой, как в учебной аудитории: стулья, столы с подшивками газет и журналов, застекленные полки с книгами и брошюрами, а на стене — огромная карта северного полушария. Полюс, где сходились меридианы, находился в ее центре, и от этого континенты выглядели как-то очень уж непривычно, казались незнакомыми.
— Ну-ка, ну-ка, покажи, где мы находимся, — оживился Шатохин. — Что-то я не вижу…
— Да вот же, разуй глаза! — Зубярев ткнул пальцем в то место, где возле тонкой ниточки железной дороги был тушью нарисован треугольник с рукописной пометкой: «Крымда». Полярный круг, отсекая такую громадную территорию, на которой свободно уместилось бы несколько европейских государств, проходил чуть выше.
— Значит, оклад здесь не двойной и даже не полуторный, — без всякого выражения, просто, наверно, отвечая своим мыслям, сказал Лева.
Мы молчали. Никто из нас, конечно, не отказался бы от северной надбавки, но об этом не хотелось сейчас и думать: всех ошарашила карта. Словно черной оспой, она была густо усыпана затушеванными кружочками. Они зловеще располагались вдоль наших границ, вблизи и вдали, на побережье безжизненно-ледяной Гренландии и в иных, самых неожиданных местах. Надпись над ними поясняла: «Авиационные базы и аэродромы НАТО».
Напрямую, по линейке от каждого такого знака, будто жало ядовитого гада, тянулась стрела. Стрелы нацеливались на Москву, Ленинград, Хабаровск и другие советские города. Сбоку, дробью, цифры: в числителе — расстояние, в знаменателе — продолжительность полета. Это — маршруты атомных бомбардировщиков, готовых нанести внезапный удар. На нижнем обрезе карты — примечание: «По материалам зарубежной печати».
— Ничего себе, обложили, как медведя! — Пономарев, задрав голову, попытался сосчитать эти, как он выразился, осиные гнезда, но сбился и с возмущением сказал: — Если столько известно по данным печати, то сколько же еще засекреченных! М-да, тут крепко попахивает порохом.
— Не порохом, а продуктом ядерного полураспада, — мрачно поправил Зубарев.
В коридоре хлопнула дверь, послышались чьи-то шаги. Это был дежурный по части.
— Доброе утро, — совсем по-штатски поздоровался он. — Просвещаетесь? Как спалось? Говорят, на новом месте и сны вещие.
— Говорят, что кур доят, — пожимая руку Рябкова, совсем уже по-свойски заговорил Валентин. — Вы бы лучше подсказали, где нам согреться.
— Как это? — не понял старший техник-лейтенант. — Здесь, по-моему, тепло.
— Да я не о том, — усмехнулся Валентин.
— А-а, ясно. Только насчет выпить, у нас, товарищи летчики, ни-ни. Сухой закон.
— Жаль. — Пономарев изобразил на лице мину искреннего сожаления. — В здешнем климате, — он сделал жест в сторону карты, — сто граммов не роскошь, а предмет первой необходимости.
— Ты за всех не расписывайся, — буркнул Шатохин. Он, как всегда, предпочел остаться в сторонке, отгородиться от всего того, что могло бы выставить его в невыгодном свете.
— Помолчи! — с укоризной взглянул на Леву Зубарев. Дескать, ты что, шуток не понимаешь? Или Валентин такой уж выпивоха, чтобы спрашивать о спиртном на полном серьезе? Мы только что перекусили, по-братски разделив свои дорожные припасы, и ни ему, ни нам никаких ста граммов не нужно. Просто забавляется человек. И дежурный по части видит, что разговор ведется праздный, ради красного словца.
— Тогда, на худой конец, пивка бы, а?
— Пивка? — улыбнулся старший техник-лейтенант. — Пивка бы и я не прочь, да бывает оно у нас лишь по большим праздникам, и то не каждый год.
— А на станции?
— На станции и буфета нет.
— Ну и глу-ушь, — протянул Пономарев. — А название какое-то крымское.
— Это точно, — согласился дежурный. По праву старожила он словоохотливо пояснил, почему так называют военный городок. Будто бы давным-давно приехал сюда летом известный в свое время генерал. А летом здесь красиво: склоны сопок покрываются яркими пятнами зелени, ласково отливают голубизной озера и небо. К тому же и денек выдался тогда на редкость солнечный, даже жаркий. К обеду солнце так припекло, что генерал, расстегнув шинель, заключил:
— Да тут настоящий Крым!
И впрямь картина здешних мест в июне чем-то напоминала пейзаж Черноморского побережья Крыма. Зато через час рванул холодный северный ветер, набежали, срезая вершины сопок, свинцовые тучи, и с июньского неба сыпанул… снег.
— Крым… м-да! — поежился генерал.
С тех пор так и пошло: Крымда. И станция — Крымда, и поселок — Крымда, и гарнизон, хотя на карте они обозначены совсем под иным наименованием.
— Улавливаете, в чем соль? — лукаво прищурился старший техник-лейтенант, как бы прикидывая, занимает нас его повествование или нет. Потом, посмеиваясь, добавил: — Тут подтекст. Климат, если судить по названию, крымский. А на самом деле три месяца — гнилое лето, остальные девять — зима.
Армейский анекдот, подумал я. Вымысел. Красивая небыль. Хочешь — верь, не хочешь — пожалуйста, а все-таки любопытно.
Нам, молодым, как говорится только что испеченным, зеленым лейтенантам, любая экзотическая подробность приятно щекотала самолюбие. Служба все-таки начиналась не где-нибудь, а в краю настоящего белого безмолвия. И не корысти ради мы сюда приехали, а по велению глубоко осознанного воинского долга. Конечно, трезвонить об этом во всеуслышание никто из нас не собирался. Но это ведь ясно и без этого.
Крымда — глушь? Ну и что же? Если военные аэродромы запрятаны в лесах или вот так, среди сопок, значит, это продиктовано необходимостью. А трудности… Трудности для того и существуют, чтобы их преодолевать.
— Странно все лее, снег — в июне, — задумчиво произнес Зубарев. — А ученые пишут, что в этом поясе когда-то было тепло, как в субтропиках. Выходит, земля отчего-то повернулась к солнцу другим боком. Может, от ядерного взрыва? Может, цивилизация уже погибала?
Пономарев язвительно фыркнул. Дескать, ну, ну, философ, толкуй!
— Я серьезно, — обиженно взглянул на него Николай. — Ведь было же: пальмы, мамонты…
— Ага, — с ехидством подхватил Валентин. — Вечнозеленые кущи, птички. Эти, как их… Райские!
Все захохотали. Ну, Пономарь!
— Не верите? — Зубарев сконфуженно моргнул своими длиннющими, девичьими ресницами. — Я читал.
— Ну зачем вы так? — вступился за Николая Рябков, — Я тоже читал. Да и вы, наверно, читали, что при раскопках в этих широтах находят мамонтов. А птицы и нынче прилетают сюда весной самые разные. Правда, райские не встречаются, — он со значением посмотрел на Валентина, — зато наведываются кое-какие другие. Наши летчики не раз заставляли их удаляться в сторону моря. Об этом тоже в газетах сообщалось. Так что Север для нас — не край света, а передний край.
Здорово он сказал. Весомо. Мы даже заволновались. У Зубарева заблестели глаза. А Пономарев резко вскинул голову. Его мягкие русые волосы отлетели назад, он пригладил их пятерней и задорно продекламировал:
Тамбов на карте генеральной Кружком означен не всегда.
— Вас надо будет в художественную самодеятельность записать, — засмеялся Рябков. — Вот представлю начальству, сразу и подскажу. Да впрочем, пора двигать к штабу. — Отвернув обшлаг, дежурный посмотрел на часы и кивнул: — Собирайтесь.
Шапку в охапку — и мы готовы, но пришлось поджидать Шатохина. Широкий в кости, грузноватый для своих двадцати лет, Лева был неповоротлив и медлителен.
— А я… это самое… Тут мне одна фраза вспомнилась. — Он пыхтел, натягивая шинель, и делал вид, что не торопится, поскольку занят разговором. — Какая? Да вы должны знать. Говорят, лучше служить на северном берегу Черного моря, чем на южном берегу Белого.
У Левы — он не скрывал этого — был всегда с собой изящный, в красивой обложке блокнот. Там, на первой странице, красовалось заглавие: «Свои мысли». Очевидно, туда был внесен и этот «афоризм».
— Сам придумал? — с подковыркой спросил Пономарев.
— А хотя бы и сам, ну так что? — вызывающе зыркнул на него Шатохин и вдруг умолк. Снаружи кто-то со стуком сильным толчком открыл дверь и по-медвежьи валко шагнул через порог. Мы взглянули на вошедшего и обрадованно заулыбались. Перед нами стоял тот добродушный «купец» — толстяк капитан, который не советовал нам ехать в Крымду. Мохноногий — в рыжих собачьих унтах, в теплых, с накладными карманами, брюках, в меховой куртке с большим цигейковым воротником и в шапке-ушанке, он выглядел настоящим полярником.
— Здравия желаю, товарищ майор! — козырнул старший техник-лейтенант. — Мы к вам собираемся, а вы уже здесь…
Вот те раз! Может, это вовсе и не тот капитан, а совсем другой человек? Да нет же, он это, он! Просто повышен в звании. Как-никак со времени его приезда в училище прошло уже почти три месяца. Мы стали лейтенантами, а он — майором. Только еще больше потолстел. Судя по внешности, ни за что не подумаешь, что он — военный летчик. Вон какой увалень — топтыгин! И лицо полное, как бы одутловатое, со здоровым, проступающим сквозь загар, румянцем во всю щеку.
— Здравствуй, — поздоровался майор с дежурным по части. — Здравствуйте, товарищи! — повернулся к нам. — Представляюсь — Филатов. Иван Петрович Филатов, — добавил он и подчеркнул: — Командир эскадрильи. Рад вас видеть в наших краях, как говорится, с приездом. Что, удивлены? — в его глазах теплилась усмешка. — Разве не догадывались, что будете служить в моем подчинении? Ну, ну, не удивляйтесь, мир тесен. Особенно авиационный…
Обескураженные неожиданной встречей, мы отвечали неуверенно, смущенно. А комэск весело балагурил и пожимал нам руки, окидывая каждого приветливым, добрым взглядом.
— Итак, ребятки, за мной — арш! — скомандовал он. — Сначала покажу отведенные вам апартаменты, а потом — на кормежку.
Выходя, Филатов заметил, что у Зубарева в одной руке футляр с баяном, а в другой — чемодан и ловко перехватил у него ручку:
— Давай-ка, братец, подсоблю. Музыку сам неси, а чемоданчик доверь мне.
— Да что вы, товарищ майор! Я сам, — запротестовал Николай.
— А я не за так, — шутливо отозвался комэск. — По весу чую — книги. За услуги дадите почитать. Или домашние пряники? Тоже не откажусь…
Его простота помогла нам побороть смущение. Он угадал: чемодан Зубарева был действительно набит книгами, и Николай польщенно улыбнулся.
— Почитать есть кое-что. Надеюсь, вам понравится.
Майор быстро шагал по припорошенной снегом дорожке. Мы еле поспевали за ним. Грузен, даже вроде бы мешковат, а на ногу легок. Лишь Пономарев не отставал от него и все что-то порывался сказать, то с разгона наступая Филатову на пятки, то бесцеремонно обгоняя его и заглядывая в глаза. Вести себя со старшим по званию ему, конечно, следовало бы более осмотрительно, но такая уж у него мальчишеская привычка: с кем бы ни шел — норовит забежать вперед. Утренняя дымка постепенно редела, небо мало-помалу прояснялось. На склонах сопок, на крышах домов, на огромных валунах мягко белел свежевыпавший пушистый снежок. Пощипывая щеки, приятно бодрил крепкий морозец. Стало отчего-то необычайно легко и радостно.
— Красиво у нас? — спросил Филатов, остановившись на повороте, откуда хорошо был виден рассыпанный по склону сопки военный городок.
Пономарев, соглашаясь, кивнул головой и тут же задал майору вопрос, который, что называется, вертелся на языке и у меня.
— Товарищ командир, — солидно начал он и замялся, подбирая слова: — А почему вы… ну, так говорили тогда, в училище?
— Что вы имеете в виду? — пытливо взглянул на него комэск.
— Да насчет того, чтоб сюда не ехать, — вынужден был прямо сказать Валентин.
— А-а, — лукаво усмехнулся Филатов. — Да просто правды от вас не скрывал. Чтобы не приезжали те, у кого нервишки шалят. А то иной романтик, не прослужив здесь и года, начинает засыпать начальство рапортами о переводе в более подходящий климат. Но вы-то, полагаю, не из таких. Зря, что ли, о вас уже в газетах пишут?!
Майор засмеялся, а нам все равно было приятно узнать, что он читал статью о нашем решении. Каждый из нас готов был еще и еще раз подтвердить, что мы добивались направления именно сюда и драпать отсюда не собираемся. Наша мечта — служить здесь, только здесь и больше нигде.
Валентин так и заявил. И еще на всякий случай с хитринкой добавил:
— Лишь бы скорее начать летать!
Как хотелось получить обнадеживающий ответ: на днях. А еще лучше — твердый: завтра! Но комэск не отозвался. Может, не уловил в словах Валентина вопросительной интонации? Или не расслышал?
Под ногами слишком громко скрипел снег…
Нашими апартаментами оказалась небольшая комната в длинном одноэтажном здании с террасой и скамеечками у входа.
— Стиль — «баракко», — определил Пономарев.
— И это летная гостиница! — покачал головой Шатохин. — Уж лучше бы в клубе остаться.
— А вы что, рассчитывали на отдельные номера? — поддразнил Зубарев. — Тогда пишите рапорт о переводе. Аргумент будет веским: «Требуем люксы!..»
— Ничего, товарищи летчики, — улыбнулся Филатов. — Пока поживете здесь, а там посмотрим. Кто женится, — он взглянул на Валентина, будто заранее знал, кто женится первым, — квартиру получит. А для холостяков скоро новая гостиница будет — весной строить начнем. И вообще через несколько лет наш военный городок не узнаешь.
Нам нравилось, что командир с подчеркнутым уважением называет нас летчиками. Нравились его добрые глаза, спокойный голос, мягкая, чуть ироническая усмешка. Он говорил, и легче становилось на душе, и не такой уж казенной выглядела скромная мебель, и даже сама Крымда не казалась столь угрюмой, как при первом взгляде на нее.
В дверь постучали. Вошел запыхавшийся Рябков.
— Товарищ майор! Вас срочно вызывают в штаб. Я на машине…
Дежурный по части был явно чем-то взволнован. Что ж, служба есть служба. И все-таки командир, прежде чем уйти, снова повернулся к нам:
— Столовую видели, шагайте туда сами. После завтрака — ко мне.
Они ушли, а мы начали устраиваться в нашей — теперь уже по-настоящему нашей! — комнате.
Зубарев сразу же облюбовал правый угол около окна. Над кроватью он повесил портрет Чкалова, на тумбочку, застеленную белой салфеткой, положил стопку книг, поставил фотографию отца в самодельной плексигласовой рамочке. Отец был в довоенной гимнастерке с двумя «кубарями» на отложном воротнике. Николай очень дорожил этим, единственным у него, снимком.
Шатохин долго осматривался, недовольно сопел к вздыхал. Потом вдруг сердито ткнул кулаком в одеяло, пробуя, мягка ли постель, и пренебрежительно скривил губы.
Бросив на него насмешливый взгляд, Валентин задом прыгнул на койку, поерзал на пружинящей сетке и подмигнул:
— Перина! Можно приглашать любую принцессу.
И тут же вскочил, забегал от стены к стене по узкому проходу, как бы измеряя свободное пространство шагами.
Неуемный! Ему и минуты не усидеть на месте — вечно надо куда-то спешить, мчаться, что-то предпринимать. И походка у него стремительная, размашистая, будто он не ходит, а летает, разрезая воздух своим гибким, упругим телом.
— Сколько можно ковыряться? А ну… Валентин не договорил. За окном внезапно возник какой-то протяжный, отвратительно ноющий вой. Набирая силу, он становился все более нестерпимо пронзительным. Что такое? Сирена?
В гостинице, как холостые выстрелы, захлопали двери, послышался гулкий топот множества ног.
— Что случилось? — Пономарев выглянул в коридор.
— Тревога! — отвечали ему. — Боевая тревога! Тревоги, чаще всего ночью, бывали и в училище.
Но они объявлялись иначе. Дежурный колошматил железным билом в подвешенный рельс, но сирена не выла. Мы уже привыкли к тому, что тревоги были учебными. А тут сразу повеяло чем-то по-настоящему грозным. Невольно вспомнились и газетные сообщения об испытаниях ядерного оружия за рубежом, и случайно прослушанная враждебная радиопередача, и карта с обозначенными на ней чужими военными базами, и накал страстей в холодной войне. Холодная-то рна холодная, да долго ли до горячей! Государственная граница — рядом…
Было не по себе еще и оттого, что мы, по существу, оказались как бы вне боевого строя.
— Та-ак! — озадаченно протянул Пономарев. — С корабля — на бал. Ну, что ж, вперед! Нужны мы там или не нужны, но отсиживаться в норе… Я не суслик!
— «Я, я, я»! — передразнил Зубарев.
— Не мешало бы пожевать, — ляпнул некстати Шатохин.
— Обжора! Мы же недавно ели, — пристыдил его Зуб.
Молодец тихоня! Вовремя характер проявляет!
— Отставить щиблеты! — орал Пономарев. — Доставайте сапоги. Живо! — Ишь, раскомандовался…
А сирена все еще закатывала железную истерику. Ее нескончаемый истошный вопль пугал, будоражил, подстегивал, и все, что было в Крымде живого, пришло в движение. Когда мы выскочили на крыльцо, по улицам, напрямик по склону сопки бежали люди, по дороге мчались автомашины и мотоциклы, кто-то ехал даже на велосипеде. Весь этот поток неудержимо катился в одном направлении — к аэродрому. Лишь возле казарм еще стояло несколько грузовиков. Их кузова брали на абордаж.
— За мной! — Пономарев жестом полководца указал туда, и мы ринулись за ним.
Около грузовика, к которому мы мчались как угорелые, путь нам преградил какой-то сердитый технарь. В каком он звании — не поймешь, погоны скрыты под черной замасленной курткой, однако голос начальственный:
— Кто такие? Откуда?
— Мы из комиссии, — не сморгнув, выдал Валентин. — Посредники.
Мигом сообразил, что здесь можно получить от ворот поворот, и не растерялся. В любом гарнизоне подъем по тревоге редко проводится так, чтобы не прибыли какие-либо проверяющие. Конечно, техник мог усомниться, но он поверил, даже представился:
— Капитан Коса.
— Пономарев, — небрежно, как бы пренебрегая уставной официальностью, назвал себя Валентин и авторитетно добавил: — Мы едем с вами.
— Слушаюсь! — откозырял капитан.
Мы не успели осмыслить происшедшего, а машина резко взяв с места, уже неслась к воротам контрольно-пропускного пункта, которые были распахнуты по случаю тревоги.
Автоколонна, обогнув сопку, вымахнула к просторному прямоугольнику летного поля. Справа вдоль него стояли укрытые чехлами бомбардировщики. Я мельком подумал: «Стоило балаганить! Тут и пехом-то всего ничего…» Шатохин, неловко спрыгнув с кузова, приземлился на все точки и, вероятно, кое-что ушиб. Поднявшись на ноги, забубнил: «Вот хмырь не нашего болота! Загнут нам из-за него салазки…» Но Валька шагал, как правый, рядом с капитаном Косой и уже что-то ему вкручивал. А мы трое не без смущения трюхали позади. О чем у них шел разговор, мы не слышали, но капитан вдруг весело расхохотался и, покачав головой, несердито укорил Пономаря:
— Ну и шуткарь! Далеко пойдешь, если не остановят. Доволен? Старого воробья на мякине провел? Ишь ты — «комиссия»!.. Счастье твое, что я люблю вашего брата, сам думал летчиком стать. Ну вот что, братцы-посреднички! Тут для вас дела нет. А работенка, между прочим, имеется. Вон, — он показал рукой на стоящий поодаль бомбардировщик. — Его хозяин старший техник-лейтенант Рябков сегодня в наряде. Помогите-ка механику Калюжному.
Отплатил, отплатил-таки, коварный! Чистой монетой. Да еще и подначил:
— Что, не по нраву? Да, работа не парадная, зато не пыльная и нам по плечу…
Огрызнуться? Не подчиниться? Вроде бы… А Валька уже козыряет:
— Бу сделано! За мной, орлы!
В данный момент вид у нас был, конечно же, далеко не орлиный. Нас обгоняла разбегающаяся по стоянкам своих машин обслуга — солдаты в черных куртках и таких же брюках. Со стороны казалось — морская пехота пошла на штурм. А от самолета капитана Косы задорно неслось: «Пошла техническая моща!»
Это было нам понятно. Технари-трудяги по тревоге идут к своим самолетам поистине как в атаку. Но их бой — работа, где секундам ведется более строгий счет, чем патронам. И тут уж дух из тебя вон, выдай, выложись до предела, но к моменту появления на аэродроме твоего летчика машину его снаряди!
— Берем на себя обязанности технократов, — решил на ходу Пономарь. Да еще и прикрикнул: — Шире шаг!
Раскомандовался, баламут! Но не заводить же с ним тут перепалку…
Привести бомбардировщик в боевую готовность — дело довольно-таки не простое. Особенно зимой, когда от холодного металла враз заходятся руки. А тут еще от мороза задубели промокшие накануне от мокрого снега чехлы. Немало пришлось повозиться, чтобы содрать тяжелый, ломкий брезент с лобастых моторов и огромного, как длинный и круглый бензосклад, фюзеляжа. А время не ждало. Время диктовало свой яростный темп: живее, живее! Нужно осмотреть шасси, освободить от струбцин-зажимов рули, проверить заправку баков горючим, зарядить скорострельные пушки и крупнокалиберные пулеметы открыть бомболюки, подвесить бомбы…
— Отставить! — раздался вдруг чей-то зычный окрик. Команда показалась нам неуместной: кто это озорует при такой запарке?
— Комкор, — тихо обронил Калюжный.
— Кто, кто? — удивился наш самостийный атаман Пономарь.
— Командир корабля, — все так же вполголоса пояснил механик, не удержавшись от усмешки.
Рослый летчик в меховом комбинезоне, в лохматых сапогах-«собаках», в кожаном шлеме на меху, пока еще не застегнутом на ремешки, с каким-то странным выражением суженных глаз сердито окинул взглядом нашу четверку:
— Эт-то что за шатия?
Мы невольно уставились друг на друга: «Шатия»?.. Ах, да. Летчик по сигналу боевой тревоги появляется у самолета только в меховой одежде! Но где бы мы ее взяли? И с чего набросился? Не с той ноги встал, что ли! Или вообще…
— Не шатия, а летчики! — не стерпел Зубарев.
— С кем имеем честь? — учтиво изогнулся Валька. Ну не артист ли!
— Старший лейтенант Карпущенко, — явно нехотя козырнул «комкор», вроде отмахнулся. Нет, не зря его так прозвали — тут кроется весьма прозрачный намек. Осанка — гвардейская, лицо холодное и самоуверенное, взгляд надменный. А голос… Голос зычный, о пренебрежительными нотками.
— Летчики?! Из какого полка? Где воевали?
— Мы не воевали. Мы из училища, — пробормотал Лева и покраснел, бедняга, как будто и действительно сознавал вину, что не успел хватить войны.
— Тоже мне асы! Полуфабрикаты вы еще, а не летчики. Почему здесь? Кто прислал? Ефрейтор Калюжный, у тебя на стоянке что — проходной двор?
— Я думал… Они ж хорошо помогли…
— Он думал! Вот сейчас по-гля-жу, что вы тут на-партачили…
Обида казалась такой незаслуженной, впечатление от первой встречи таким тяжелым, что даже Валька Пономарев растерялся.
— Если что не так огородили — перья повыдергаю!..
— Поберегите свои! — процедил Коля Зубарев.
— Че-го? — Карпущенко обернулся к нему всем корпусом. Посверлил глазами и отвернулся.
«А пошел бы ты!.. — едва не сорвалось у меня. Про такого наш инструктор Шкатов сказал бы: «Шибко летчик!» Боясь взорваться, я до боли прикусил губу. А наш отчаянный Валька вдруг завертелся:
— Дозвольте обратиться… Извините, но осмелюсь заявить, что вы не совсем правы. Вы лично нас не звали, это верно. Но… механик у машины один, почему бы и не помочь? Мы ж…
Валькина работа над образом Швейка не была удостоена никакой оценки. Так тебе и надо, скоморох!
А грозный ас сунул мне в руки свой планшет с небрежно втиснутой в него картой и, не глядя на меня, приказал:
— Потрудись. Сложи, как положено, и верни.
Карта была точно такой же пятикилометровкой, какой мы пользовались и в училище, но размеры! Если там для недальних курсантских полетов мне выдавали лишь лоскуток, равный носовому платку, то здесь была склеенная из таких лоскутков-квадратов целая простыня. Ее требовалось сложить аккуратной гармошкой — так, чтобы там, в небе, пилот мог, не выпуская штурвала, открывать участок за участком одной рукой. Зная это, я не стал и спорить: трудно мне, что ли. Однако гармошка получилась не в меру пухлой и вдобавок скособоченной. Когда Карпущенко, закончив осмотр бомбардировщика, опять подошел ко мне и взял планшет, то его взгляд при этом не выразил ровно ничего, точно лучшего он и не ожидал.
И вдруг спросил:
— Тоже летчик?
— Так точно!
— Оно и видно, — Карпущенко поджал губы.
Кровь бросилась мне в лицо. Я отвернулся. Не объяснять же ему, черт побери, что не в классе за столом пришлось мне возиться с его картой, а стоя возле стеллажа для инструментов. Да и пальцы от холода не гнулись, и шинель сковывала. «М-да, шибко летчик!..»
— Хватит, петухи. Сыт по горло. Тут не до вас. Дуйте-ка вон в тот ангар, он теплый, — Карпущенко указал на одно из строений. — Там и отсиживайтесь до самого отбоя.
Пришлось, что называется, сматывать удочки.
На стоянках в эту минуту взревели моторы бомбардировщиков. Взревели и, приглушенные, зарокотали на малом газу — для прогрева. Со стороны Крымды прибежал зеленый автобус. Из него высыпали летчики. Ага, значит Карпущенко появился на аэродроме заранее, потому что техник его экипажа был в наряде и контролировать работу механиков ему пришлось самому. А теперь сюда прибыли все.
Летчики… Они всегда представлялись мне людьми особого склада. Да, пожалуй, так оно и есть. Сколько нужно знать и уметь, чтобы тебе доверили водить самолет!
«Летчик, — любил говорить наш инструктор старший лейтенант Шкатов, — начинается с характера. Особенно — военный летчик…»
Себя, между прочим, он таковым не считал. Инструктор — это, мол, всего лишь инструктор, а настоящую закалку можно получить лишь в боевом строю летной части.
И вот они — военные летчики — передо мной. Что-то необычное виделось мне уже в самом их облике. И невольно хотелось глядеть на них, и отчего-то замирало сердце. Могучие, будто цельнокованые фигуры — из какого сплава их выковали? Вот люди, знающие себе цену!
Валькины глаза горели восторгом:
— Видали?!
В эту крылатую семью предстоит влиться и нам. Как-то она нас примет?
Едва летчики заняли свои места в кабинах, как где-то неподалеку отрывисто грохнул выстрел и над нашими головами с шипением взвилась сигнальная ракета. Она не успела еще догореть, а земля уже содрогнулась от злого, утробного рыка моторов. Вздымая огромными четырехлопастными винтами снежную пыль, самолеты один за другим поползли на взлетную полосу. Там они, не мешкая, выстроились в колонну и, надсадно взревев, тройками рванули вперед.
Страшно было смотреть на этот групповой старт. Плоскость к плоскости, почти впритык, тяжелые, как танки, двухкилевые бомбовозы с яростным гулом взмывали вверх, и даже неприступные с виду сопки оробело втягивали в плечи свои надменные лысые головы.
Когда летное поле опустело, мы долго еще топтались возле ангара, не находя слов от избытка чувств. И уже совсем в другом свете предстала перед нами окружающая местность. Военный городок, приютившийся в ложбине, был невзрачен, зато здесь, на просторной площадке, нам нравилось все без исключения: и зонтичная мачта радиостанции, и разбросанные вокруг приземистые строения, и даже обыкновенные красные щиты с подвешенным к ним противопожарным инвентарем.
Аэродром, на наш взгляд, был первоклассным. В училище летать приходилось с грунта, засеваемого для крепости травой, а тут из конца в конец весело разметнулась зовущая вдаль бетонка. Строго, точно по линейке очерченная и невероятно длинная, она напоминала собой проспект большого нового города, вдоль которого почему-то не видно домов. Лишь чуть поодаль от торца, точно маяк перед выходом в открытое море, сурово вздымалась над пустырем вышка стартового командного пункта, обращенная своими широкими окнами ко всем сторонам света. Над нею гордо развевался золотисто-голубой флаг Военно-Воздушных Сил.
Радостное, окрыляющее чувство шевельнулось в груди. Вот она — дорога в небо! Именно такой она и должна быть: чистой, как скатерть, и прямой, как стрела.
Словно специально для нас, чтобы мы могли получше рассмотреть все окружающее, из-за холмистой гряды сопок выглянуло солнце. Оно лежало между двух заснеженных вершин, как бы нежась в мягком белом пуху и заливая летное поле спокойными негреющими лучами. Однако на северо-западе, в той стороне, где проходила государственная граница, по-прежнему громоздились причудливые глыбы зловеще мрачной облачности. Журавлиным клином скользнули туда только что ушедшие с аэродрома бомбардировщики, и небо теперь раскалывалось от их свирепого гула, как будто там уже началось ожесточенное воздушное сражение.
— А не зайти ли нам на радиостанцию? — предложил Пономарев. — По крайней мере, будем в курсе событий.
Предложение было заманчивым. Тихо, пустынно стало вокруг. Вот уже и гул отдалился, стих, замер. Самолеты только что были здесь, и нет их, исчезли, растворились в воздухе. Куда, зачем они ушли, где сейчас находятся, какое задание выполняют экипажи — обо всем этом можно узнать лишь прослушивая эфир. И все-таки, взглянув на Валентина, мы замялись. Кто знает, как нас там, на радиостанции, встретят. Не напороться бы еще на какого-нибудь Карпущенко!
— Ладно, рискнем, — поддержал Валентина Зубарев.
Я тоже согласился: заскочить на минутку можно. И хотя Лева хмуро протестовал, мы направились к одному из аэродромных домиков, возле которого торчала высокая, с растяжками мачта антенны. Чуть поодаль, справа и слева виднелись еще несколько строений с возвышающимися над ними антеннами, но и антенны эти, и сами строения были гораздо меньшими. Там внутри, конечно же, теснота, и туда нас могут не пустить, тем более во время тревоги, а нам хотелось обогреться, посидеть хотя бы недолго в тепле.
Войдя, мы нерешительно остановились у порога. Впрочем, никто из связистов в нашу сторону даже не глянул. Судя по напряженным, сосредоточенным лицам, все сидящие у пультов и панелей специалисты были загружены работой по обеспечению полетов радиосвязью.
Нам навстречу поднялся скуластый узкоглазый сержант, по-видимому казах. На левом рукаве — съехавшая к локтю красная повязка. Дежурный.
— Летчики первой гвардейской! — солидно, со значением козырнул Пономарев. — Приказано ознакомиться с радиотехническим хозяйством аэродрома.
Однако ожидаемого впечатления на сержанта Валька не произвел. Тот лишь коротко кивнул:
— Доложу начальнику.
Это в наши расчеты не входило. Враз потеряв напускную солидность, Пономарев торопливо зашептал:
— Потом, потом. После тревоги…
Поддернув повязку, дежурный пожал плечами и указал на стоящую у самого входа скамейку:
— Присаживайтесь, товарищи офицеры. Только тихо.
Само собой. Разве ж мы не соображаем?
Чинно усевшись один подле другого, мы потихоньку осматривались. Помещение радиостанции, судя по всему, было совмещено с диспетчерским пунктом и казалось тесным от громоздкой, расположенной вдоль трех стен аппаратуры. Тусклой желтизной светились многочисленные шкалы, кошачьими глазами подмигивали зеленые лампочки. Остро пахло нагретой резиновой изоляцией, в динамиках раздавались резкие шорохи, щелчки и непрерывное потрескивание, словно что-то шкворчало на невидимой сковородке. В тягучий шум то и дело вплеталось мышиное попискивание морзянки. Временами все звуки заглушал металлический голос: кто-то из летчиков докладывал о местонахождении своего корабля или о состоянии погоды на дальнем маршруте.
— Смотри, смотри! — толкнул вдруг меня плечом Валентин. — Ба… То есть женщина. Хм, женщина на аэродроме!
— Тише ты, охламон! — я тоже ткнул его локтем в бок. И тоже заметил женщину. Вернее — девушку. На узких плечах — погоны. Погоны, пожалуй, меня больше всего и поразили: они были такими же, как и у нас: с голубым просветом и двумя звездочками — лейтенантские!
С короткими вьющимися волосами, в форменной зеленой куртке, девушка-лейтенант сидела возле одного из мощных приемников, плавно вращая колесико настройки, и что-то помечала в блокноте, лежащем на ее не прикрытых короткой юбкой коленях в тонких чулках телесного цвета.
Валька, впившись в нее взглядом, не выдержал, зашипел мне в самое ухо:
— Фея! Королева эфира!
Девушка и глаз не подняла. Мы для нее не существовали. По крайней мере, сейчас.
Пономарев не выдержал, лихорадочно зашарил по карманам. В его руках оказался лист бумаги. Сержант подал ему завидно отточенный карандаш, и наш ухарь суетливо накарябал: «Сражен и очарован с первого взгляда». Вместо подписи он изобразил нечто хвостатое и, сложив записку фронтовым треугольником, протянул дежурному:
— Передай!
Услужливый парень передал тут же. Но не девушке, а… ее соседу, бравому капитану с холеными русыми усами.
Вальку будто мина подбросила:
— Ты что? — взвился он, забыв, где находится.
А капитан уже разворачивал поданную ему «депешу». Ничего хорошего это нам не сулило, и мы поднялись, чтобы улизнуть, как вдруг один из крупногабаритных динамиков выдал нечто несообразное. Из него, перекрывая все иные звуки, раскатисто загремел чей-то могучий бас:
— Иван, чего ты там ползаешь? Иди домой!
И следом — этакий презрительно-ехидный смешок:
— Ххе-хе…
Девушка мгновенно изменилась в лице. Все замерли, насторожились. Усатый капитан, бросив быстрый взгляд на часы, что-то записал в раскрытом перед ним журнале. Видимо, сделал пометку о грубом нарушений правил радиообмена. Но кто это так распоясался? Вот, вот опять. Голос скрипучий, будто надтреснутый. Только тот ли? Или уже другой? Ведь разговор теперь идет не на русском, на чужом языке.
— Вижу русские истребители, — вслух перевел Пономарев. — Ложусь на обратный курс.
— Вы зачем здесь? — резко обернулся в нашу сторону капитан. — Немедленно освободите помещение! — И уже не нам, а девушке приказал: — Лейтенант Круговая, не отвлекайтесь. Четвертый канал!
Щелкнул переключатель диапазонов частот, и чьи-то торопливые, нервные, злые голоса зазвучали, казалось, здесь, рядом с нами.
И снова все заглушил уже знакомый бас, но из отрывистой фразы, прозвучавшей на чужом, кажется английском, языке, я понял лишь то, что снова там кто-то поминал какого-то Ивана.
— У Ивана мал потолок, — опять перевел Валентин.
Я с силой дернул его за рукав и потащил к выходу:
— Сматываем удочки, пока добром просят. Не ищи приключений.
— Погоди, — упирался он. — Там же чужак, понимаешь — чужак ходит! Да еще издевается над нашими перехватчиками. Иванами обзывает. Вот гад, как немчура в войну. Неужели наши его не долбанут? Эх, я бы!…
— Да уж, конечно, ты бы!.. Ты бы лучше не лез на рожон, — одернул его оказавшийся рядом Зубарев. — Тебе капитан что сказал?
— Этот усач? — пренебрежительно скривился Валентин. — Он же от ревности закипел. Вишь как на меня зыркнул, словно я у него жену отбиваю.
— А откуда ты знаешь, кто она ему? Может, жена и есть.
— Брось! Он же намного старше. И вообще…
— И вообще твоя дурацкая записочка — игра не к месту!
— Не игра, а любовь с первого взгляда. И если она его жена — отобью.
Он мог балагурить без остановки, и я не слушал. Мои мысли вновь и вновь возвращались к тому, что мы услышали в аппаратной. Ощущение было таким, будто нас все глубже и глубже затягивает бурный водоворот. Тревога-то объявлена неспроста: неподалеку рыщут чужие самолеты!
Над летным полем, как ни в чем не бывало, властвовала тишина, а мне вдруг почудилось, что мерзлый грунт подрагивает под ногами. Впрочем, нет, не почудилось — и мои приятели остановились, с недоумением оглядываясь по сторонам и прислушиваясь. Не очень сильные глухие толчки напоминали колебание почвы от ослабленных расстоянием сейсмических волн. Мы не сразу и поняли, откуда они идут — не то из подземных глубин, не то из наших сердец.
— А ведь это, ребята, бомбежка! — первым догадался Шатохин. Он произнес эти слова тихо, почти шепотом, и в его глазах плеснулось что-то похожее на испуг.
— Ну и что? — ухмыльнулся Пономарев и тоном знатока пояснил: — Мы же сами по тревоге бомбы подвешивали, а их после взлета назад на стоянку не возят. Вот эскадрилья и разгружается над полигоном. Обычное дело.
— Тише! — взволнованно перебил их Зубарев. Он минуту-другую, вглядывался в даль, даже ладонь козырьком ко лбу приложил, и вдруг воскликнул: — Смотрите!..
Мы вгляделись и застыли в немых позах. С той стороны, куда Николай указывал рукой, к аэродрому с натужным ревом шел бомбардировщик. Он снижался, не делая традиционного круга. За его левым мотором оставался дымный след.
К посадочной полосе, тревожно сигналя, помчалась пожарная машина. За ней заголосила «санитарка». Напрямик по летному полю бежали люди. Захваченные общим возбуждением, что есть духу припустили и мы.
Самолет грузно плюхнулся на землю и покатился. Хотелось надеяться, что опасность теперь уже позади. Но вдруг из-под капота дымящего мотора взметнулось пламя. Летчик резко затормозил, откинул колпак кабины и, хлопая ладонью по борту, требовал стремянку. Это был старший лейтенант Карпущенко.
Пожарные проворно разматывали шланг.
«Что горит — металл? Нет, не металл. Из картера выбило масло, оно и вспыхнуло на раскаленных ребрах цилиндров. А если так, зачем шланг? — туго соображал я. — Надо… Надо просто закрыть жалюзи воздушного охлаждения, чтобы под капот не задувал ветер, и пламя захлебнется. Почему Карпущенко сам не догадался сделать это? Как бы ему подсказать? Крикнуть, что ли?»
— Створки! — загремело над моим ухом. — Закрой створки!
Кричал капитан Коса. Оттолкнув меня, он выбежал вперед и принялся энергично жестикулировать. Карпущенко наконец понял, склонился в кабину, отыскивая нужный включатель, и вот вокруг втулки винта забелел веер раздвинувшихся серебристых пластин жалюзи. Гуще повалил черный дым, пламя задохлось.
Возле самолета враз собралась толпа технарей. Они чуть ли не на руках убрали пострадавшую машину с посадочной полосы. И вовремя: к аэродрому с раскатистым ревом подходила возвращающаяся эскадрилья.
Как и при взлете, бомбардировщики шли в столь плотном строю, что опять боязно было смотреть: опять плоскость к плоскости. Ни мы, будучи курсантами, ни инструкторы нашего училища в таком сомкнутом боевом порядке не взлетали и не садились. Нам это категорически запрещалось во избежание столкновений.
А как они снижались! В училище над летным полем разом находилось не более трех самолетов, на посадочном курсе — один. А тут точно гигантская карусель завертелась в небе, и крылатые машины посыпались оттуда одна за другой. Круто, будто с обрыва, скользя с высоты, они буквально наседали друг на друга, и казалось — вот-вот порубят сверкающими винтами хвосты впереди идущих. Глухо ухала и стонала от тяжелых ударов земля. Сердито, со звоном взвывали моторы, гремели и дребезжали фюзеляжи.
Что-то невероятное творилось и при рулежке. Лязг, грохот, визг тормозов, резкие повороты, клубы снежной пыли. Словно стая огромных птиц била воздух крыльями и мчалась, сама не зная куда. Любого курсанта за такую гонку инструктор в три шеи вытурил бы из кабины.
Все стихло. Разом оборвался гул, осела, улеглась снежная пыль, и глазам представилась иная картина. Бомбардировщики стояли один возле другого, почти касаясь плоскостями, на такой идеальной прямой, точно перед их колесами был протянут невидимый шнур. Ни дать ни взять — солдаты в строю.
Мы лишь молча переглянулись. Действительно, натиск, глазомер, расчет..
Вот как надо летать!
Вот как надо рулить!..
Летчики между тем выбирались из затихших кораблей, разминали затекшие ноги, улыбались и обменивались шутками. Техники торопливо готовили инструмент для послеполетного осмотра своих машин.
— Не мешало бы узнать, что произошло у Карпущенко, — засуетился Шатохин. — Мы тоже обслуживали его самолет.
— Не лезь туда, куда тебя не зовут, — возразил Пономарев. — К моторам никто из нас и не подходил…
Он, как всегда, командовал.
А короткий северный день уже угасал. Вдоль посадочной полосы из далекой расселины между сопками тянуло промозглым сквозняком. Солнце, как в сугробы, кануло в рыхлые серые тучи. Их волнисто очерченные края были огненными, словно раскаленные, пылающие угли. И снова в тишине ощущалось какое-то непонятное, томительно-возбужденное напряжение.
Как много впечатлений за один день!
Я подошел к самому краю земли и заглянул за горизонт. Странная, невиданная картина открылась передо мной. Как скала над пропастью, округлый бок нашей утлой планеты нависал над умопомрачительной бездной. В лицо пахнуло ледяным космическим сквозняком. Вблизи и вдали, насколько хватал глаз, угрюмо громоздились тяжелые, мрачные тучи. Между ними, подобно ведьмам на помеле, мелькали какие-то хвостатые чудища и зловеще роились черные звезды. Все они почему-то имели форму стандартно правильных кружков, сделанных циркулем и жирно закрашенных тушью. И лучи от них тянулись черные, злые, словно острые жала вороненых штыков. У меня похолодело в груди.
Мне уже давно, еще с детства, хотелось узнать, куда садится солнце. Вечерами его ослепительный шар прятался всегда в одном и том же месте — невдалеке за нашей деревней. Светит, светит, потом раз — и нет. И у кого ни спросишь, где оно ночует, никто не дает вразумительного ответа. И однажды ноги сами понесли меня за околицу.
Увы, не удалось мне тогда доковылять до той таинственной черты, за которой скрылось солнышко. Помню, иду, иду, а она все отодвигается и отодвигается. Я — к ней, а она — от меня, как заколдованная.
Потом гляжу — передо мной незнакомая старушка.
«Ты один? Ай-ай, озорник, чего надумал на ночь глядя! — Вроде испугалась, а в добрых глазах — смешинки. — Дитя неразумное, туда и большому-то не дойти…»
Погладила меня по голове, взяла за руку и отвела назад, к маме.
Мама — в слезы: «А я-то его ищу, а я-то бегаю! Утоп, думала». И на радостях хвать хворостину. Да так приласкала, что я надолго зарекся повторять свое рискованное путешествие.
А все-таки не одолел до конца давнего соблазна, повторил. И вот, спустя много лет, стою на краю земли, смотрю за горизонт — сам себе не верю. Где они, седьмые небеса, где океан-море, где три кита — нету их! Пусто кругом, сумеречно, и звезды в полутьме черные. А в том направлении, куда они нацелены, косяками несутся какие-то уродливые тени — не то дьяволы, не то кометы.
Я интуитивно ощущал, что эти ночные призраки враждебны всему живому. Я сознавал, что их нужно остановить, задержать, и ничего не мог сделать. Рванулся навстречу — ни рукой не шевельнуть, ни ногой.
— А-а!.. А-а…
Что такое? Крик не крик, а сдавленный вопль, будто кому-то не дают возможности в полный голос позвать на помощь.
Преодолевая непонятное оцепенение, я очумело мотнул головой, протер слипающиеся глаза. В темноте на соседней кровати стонал Шатохин.
— Лева! — подскочил к нему Пономарев. — Лева, ты чего?
Зубарев щелкнул выключателем. Жмурясь от света, Шатохин минуту-другую смотрел на нас бессмысленным взглядом, затем снова откинулся на подушку, облегченно вздохнул:
— Ф-фу! Чертовщина, да и только. Приснится же такое — вроде на Крымду атомную бомбу сбросили.
— Врешь! — удивился Валентин. И вдруг хохотнул: — Х-ха! Сухой?
— Чего? — не понял Лева.
— Того самого. Простыню менять не надо?
— Психи! — рассердился Николай. — Ни днем ни ночью угомону нет. Говорил же, не слушайте дурацкой радиобрехни. Летчики, называется, без пяти минут асы!
Шатохин долго молчал. Обиделся, наверно. Потом виновато объяснил:
— Мне и самому, ребята, тошно. Когда нас эвакуировали, наш эшелон немцы разбомбили. Что было! Женщины, дети, кровь… Я с тех пор… Извините…
Нам стало неловко. Каждый из нас дорожил репутацией человека железной выдержки, каждый старался не вспоминать о своих страхах, и откровенное признание Левы подкупало, обезоруживало.
Как не понять его! Помню, еще в начале войны впервые услышав жуткий, леденящий душу визг падающей бомбы, я помчался куда-то, ничего не видя и не соображая. Смотрю — зеленый куст. Я в него с маху, а это — крапива. Все лицо сразу волдырями покрылось, и после я долго еще пугался любого загудевшего в небе самолета, даже если он был нашим.
А Валентин? Неудобно было спрашивать, откуда у него над ухом такой большой шрам, но я однажды все же спросил. И он, хмурясь, рассказал, что это — отметина военной поры. Когда в Курске фашисты кинотеатр разбомбили, ему на голове то ли осколком, то ли кирпичом кожу с волосами снесло. Я обомлел:
— Чуть левее — каюк!
— А! — отмахнулся Валентин. — Лучше и не вспоминать. Матери, главное, еще потом сколько со мной мучиться пришлось. Как, бывало, услышу самолет, так и зайдусь…
Ах, чего там я, Валентин или Лева! Какие у нас, пацанов, были тогда нервишки! А бомбежки не выносили даже иные фронтовики.
В подготовительной спецшколе ВВС командиром роты у нас был суровый неразговорчивый капитан-фронтовик. Мы по мальчишескому обычаю тайком называли его «смирно — и умри!» Очень уж он любил такую команду. Однажды, во время культпохода в кино, он даже на городской улице гаркнул:
— Смирно!.. И умри!
А мы не могли умереть. Стоя в строю, мы дышали, ровная линия шеренги чуть колебалась, и молодцевато-подтянутый капитан выжидал. Прищуря, как перед выстрелом, левый глаз, правым он с фланга наблюдал: не выпирает ли чья-либо грудь? Равнение требовалось безукоризненное — как по шнуру. Тут прохожие — и те примолкли: в строю мальчишки с голубыми погонами, авиаторы, значит, будущие летчики, а их вон как школят — словно заурядную пехтуру.
Обидно было нам, да что поделаешь — затаили дыхание, умерли. И как раз в этот момент, будто нарочно, из-за крыш с грохотом вывернулся старенький ПО-2.
— Во-о-здух! — озоруя, крикнул какой-то шутник.
Что произошло дальше, мы не сразу и поняли. Эка невидаль — фанерный, похожий на стрекозу — почтарь-кукурузник, а наш завзятый строевик где стоял, там и грохнулся наземь. Как подкошенный.
После-то он сам рассказал, что на фронте был тяжело контужен и чудом уцелел при авиационной штурмовке. Мы поняли его, даже по-своему пожалели, а все равно остался в душе неприятный осадок. И обидно было за человека, и стыдно как-то. Сам он после этого случая вскорости и ушел от нас. Его по личной просьбе куда-то перевели…
— Слышь, Лева, и часто тебе кошмары снятся? — спросил Пономарев. Чувствовал, что шутка его была грубой, и теперь заглаживал вину.
— Такое, ребята, не забывается, — отозвался Шатохин. — Выскочили мы из вагонов — кругом голая степь. Все с ревом врассыпную. А я в белой рубашонке был. Упал, ползу, и казалось, что каждая бомба — моя. — Помолчав, он вздохнул и негромко, как бы сам себя, спросил: — Неужели у них ни капли жалости не было? Видели же они сверху, когда пикировали, что внизу — дети.
— Фашисты, — тоном понимающего человека сказал Валентин.
— А те, кто сжег Хиросиму? А те, кто сегодня грозится забросать атомными бомбами Россию? — с болью спрашивал Шатохин. — Это что — люди? Их-то как понимать?
— А Наполеон? — рывком поднялся и сел на кровати Зубарев.
— Что — Наполеон? При чем тут Наполеон? — озадаченно взглянул на него Лева. Ему, да и всем нам, поначалу показалось, что Николай язвит, чтобы прервать затянувшийся ночной разговор. Однако Зубарев не подначивал, просто ему тоже захотелось высказаться, поделиться с нами внезапно пришедшей в голову мыслью.
— Да вот читал я, — заговорил он, волнуясь и широко открывая глаза, — читал в какой-то книге письмо Наполеона этой своей… Как ее… Жозефине. В последней битве, мол, погибло тридцать тысяч солдат, но это пустяк в сравнении с тем, что он скоро будет в ее объятиях. Каково, а? Ведь это же были французы, и он — француз, а ему — плевать. Он, значит, не думал, что у погибших — дети. А сколько еще было раненых, искалеченных, безногих и безруких. А ему все — пустяк. Нет, таких людей нам не понять.
— Ты что же, корсиканское чудовище равняешь с бесноватым ефрейтором? — перебил Николая Пономарев. — Тогда не забудь, что Гитлер похож на Наполеона, как котенок на льва.
— Да помолчи, дай сказать! — взорвался Зубарев. — Всегда ты все знаешь… другому и рта открыть не даешь.
— С чего ты завелся? — опешил Валентин.
— Не повторяй общеизвестного, учись соображать сам, — отрезал Николай. — Красиво сказано: «Как котенок на льва». Вроде бы совершенно разные они, так? А если вникнуть — оба из одного теста.
— Ну и что? — пытался вникнуть в его слова Шатохин.
— А то! — запальчиво продолжал Зубарев. — Мало ли и сейчас на земле таких вот чудовищ да бесноватых? Им и атомную войну начать — пустяк. — Высказавшись, Николай вздохнул, помолчал и снова повернулся к Пономареву. — Ты все хи-хи да ха-ха. Тебе когда-нибудь страшное снится?
— Я, когда вижу что-то такое, сразу догадываюсь, что это — во сне, и заставляю себя проснуться, — ответил Валентин.
Это было похоже на правду. А может, он и пошутил. Все мы обычно задирали друг друга, и никто не имел права обижаться. Поэтому примирительный тон. Валентина вызвал у нас чувство молчаливого одобрения.
— А мне вот, представьте себе, этот фашистский пес приснился, — все еще серьезно продолжал Зубарев.
— Какой пес? Овчарка?
— Да Гитлер, кол ему осиновый! — со злостью пояснил Николай. — Вроде еду я в поезде, гляжу, а в купе — он. Я хвать пистолет…
— Во дает! — восхитился Лева. — Ну и что? Хлопнул?
— А-а, — с досадой, как бы сожалея о чем-то реально не сбывшемся, махнул рукой Зубарев. — Проснулся я…
— Эх ты! — разочарованно произнес Шатохин. — Надо было сразу…
— М-да, жаль, — посочувствовал Пономарев и тут же похвастался: — А я такую кралю запеленговал — пальчики оближешь.
— Во сне? — засмеялся Лева.
— Явь и сны всегда взаимосвязаны, так что понимай как знаешь. А меня с курса не сбивай. Ты ведь тоже на лейтенанта Круговую глаз положил.
— Еще чего не хватало! Я не такой, как некоторые.
— Брось. Вон Зуб и тот оценил ее по достоинству. Значит, она того стоит.
— Тошно мне тебя слушать, — отозвался Зубарев. — Мы еще и службу не начали, а ты уже пытаешься шашни завести. Прикинь, что о нас в эскадрилье скажут?
— Ладно, давайте спать, — зевнул Пономарев. — До утра еще далеко. — И, с наслаждением вытягиваясь на постели, он совсем уже сонным голосом бормотнул: — Приснись, невеста, ради нового места…
Нельзя не позавидовать иной раз его беспечности. Улыбнулся, смежая ресницы, да так с улыбкой и заснул. И сны ему, будто по заказу, снятся только приятные, от страшных он умеет избавляться. А тут лежишь — глаза в потолок, и задремлешь — разная белиберда мерещится. Надо же, край света привиделся!
Хотя, если разобраться, это был и сон и не сон. Просто в мозгу от избытка впечатлений теснились вперемежку с воспоминаниями о далеком прошлом картины минувшего дня. Ведь я и наяву добрался, считай, до края света. Вообще-то говорят, что сны иногда бывают чуть ли не пророческими, но, пожалуй, прав Пономарев: явь и сны всегда взаимосвязаны.
«Поменьше фантазируй!» — одернул бы меня сейчас старший лейтенант Шкатов. Когда мы, собираясь ехать в Крымду, с жаром разглагольствовали о романтике высоких широт, Николай Сергеевич, посмеиваясь, заметил, что полярная и приполярная территории занимают треть суши на земном шаре. Так где же он — край света? Похоже, что не здесь.
Шкатов частенько охлаждал наши пылкие мечтания. Он не раз говорил, что курсантам, у которых слишком развито воображение, труднее дается летное дело. А летчику надо чураться всяких там интеллигентских сантиментов.
Спорить с инструктором не стоит: у него наблюдения, опыт. И все же я однажды не согласился, сказал ему, что у летчика, по-моему, и душа должна быть крылатой.
Николай Сергеевич внимательно посмотрел на меня и раздумчиво произнес:
— Есть еще в авиации машины с четырьмя крыльями. Были в свое время и с шестью. А надежнее все-таки с двумя — как у птиц.
— Шутка? — спросил я. — А если всерьез?
— А если всерьез, то пилот, склонный к ахам да охам, рано или поздно за это поплатится.
— То есть как?
— Элементарно. Фантазер из любой мухи слона делает. Он все преувеличивает — и удачи, и неудачи. Самая пустяковая опасность кажется ему крайней, и он теряется. А в полете секунда подчас стоит жизни.
В чем-то он, наш суровый учитель, был прав. В летчики, как известно, отбирают самых крепких. Тем не менее не каждый, далеко не каждый может научиться летать. Для этого помимо отменного здоровья нужен еще особый склад характера.
О том, что это действительно так, мы уже знали не понаслышке. Даже из числа тех, кто на теоретическом курсе выбился в отличники, многие вынуждены были распрощаться с небом, как только начались пробные полеты. Кое-кто ушел позже: освоил тихоходную учебную машину, однако спасовал перед скоростной. А за три года обучения из нашей группы отсеялась добрая половина.
Причина отчисления указывалась во всех приказах предельно кратко: «за профессиональную непригодность» или «за летную неуспеваемость». Столь категоричные формулировки объясняли все и не раскрывали ничего. Поди узнай из них, каких таких слабостей следует опасаться и какие достоинства развивать в себе, чтобы стать летчиком. И не случайно каждый из нас судил и рядил об этом по-своему.
При разноречивых толках и кривотолках все, впрочем, сходились в одном: летчик — это отчаюга, лихач, если хотите, сорвиголова. Вон Чкалов по двести мертвых петель подряд накручивал, под мостом пролетал. Перепадало ему за это? Да, перепадало. Была и гауптвахта, и от летной работы его отстраняли, ну так что? Опять признали. А не будь у него неукротимой русской удали, не достиг бы он тех высот, о которых нельзя не мечтать.
Рассуждая так, мы тоже старались вести себя с безоглядной лихостью и свысока посматривали даже на некоторых своих однокашников, казавшихся нам благопристойно-скромными. Особенно на таких, кто не принимал участия в наших пылких спорах. Дескать, тихоня — он тихоня везде, и на земле, и в воздухе. Что он может сказать о захватывающей дух радости полета, если во время пилотажа душа у него наверняка в пятках!
Все это я и высказал инструктору, особо упирая на то, что робкий человек не может быть отважным. Он, скорее всего, и в мыслях своих, и в мечтах бескрыл.
Тут и Пономарев меня поддержал.
— Вы как хотите, а я твердо убежден, что есть люди, рожденные для неба, — с апломбом заявил он, всем своим видом показывая, что и сам принадлежит к породе таких людей. — Почему Чкалов мог летать в тумане, когда на самолетах еще не было приборов для слепого полета? Он чувствовал положение машины в воздухе каждым мускулом.
— А я думаю несколько иначе, — спокойно возразил тогда Николай Сергеевич. — Чкалов рос на Волге, любил плавать, много нырял. В воде он и развил способность ориентироваться даже с закрытыми глазами.
— Не слишком ли утилитарно? — с вызовом спросил Валентин.
Инструктор рассердился.
— Что-то я не пойму вас, друзья, — произнес он недовольным тоном. — Вы или уже возомнили о себе, или рисуетесь, а зачем? Или, может, кто-то не уверен в себе? Так скажите прямо. Загонишь болезнь внутрь — выйдет боком…
Разговор со Шкатовым происходил незадолго перед нашим выпуском из училища, и мы, захваченные круговоротом событий, вскоре о нем забыли. А теперь, ворочаясь на жесткой кровати, я вдруг припомнил его во всех подробностях.
Толчком к этому послужило неожиданное признание Шатохина. С виду он парень сдержанный, даже флегматичный, а гляди-ка, неистребимо живет у него в душе память о том, что довелось пережить в годы военного детства. Не скажется ли затаенный страх на будущем поведении Левы, на его летной работе? Ведь одно дело — летать под постоянным контролем опытного инструктора, и совсем другое — самостоятельно.