Я молчал. А что скажешь, все правильно. Садясь в кабину реактивной машины, я всякий раз напрочь отстранялся от всего земного. Полет — каждый полет, а учебный в особенности — очень труден, и за штурвалом нельзя думать больше ни о чем, кроме как о пилотировании самолета. Все мысли, все чувства — работе, и только работе. Не ошибиться бы в показаниях приборов, не допустить бы аварии из-за собственной оплошности. Не зря говорят, что летчик, как и сапер, ошибается один раз. Вот я и заставлял себя забывать обо всем постороннем. Но заканчивался полет, заканчивалась летная смена, и жизнь снова несла все свои заботы и тревоги.

Когда на аэродроме замирал грохот турбин, в Крымде можно было услышать, как падают снежинки. И все равно тишина казалась напряженной, тревожной, словно предгрозовой. Такая тишина воцаряется в тот момент, когда разряжают бомбу замедленного действия с секретным и сложным взрывным механизмом.

А разряжают ли?..

В обстановке непримиримого противостояния двух социальных систем вся пресса постоянно шумит о необходимости разрядки международной напряженности, но дальше разговоров дело пока что не идет…

— Забирай парашют, пошли, — кивнул Зайцев, а когда мы зашагали в сторону высотного домика, как бы между прочим сказал: — Толковый у Рябкова механик. Старательный.

— Кто? Ваня Калюжный? — уточнил я. — Ну, так он ведь уже третий год служит. Опытный специалист. Жаль, уволится скоро.

— Нет, он не увольняется, — возразил капитан. — Подал рапорт — просит оставить на сверхсрочную. Пишет, что, мол, в такой обстановке солдату рано снимать шинель.

Я даже приостановился. Вот ведь как получается! Солдат сознательнее… Крепко поддел меня замполит! И еще делает вид, будто заговорил об этом как бы мимоходом. Пытаясь оправдаться, я смущенно пробормотал:

— Вы все же не так меня поняли. Просто слишком уж часто приходится слышать, что летчиком надо родиться.

— Ишь, как тебе мозги вкрутил этот ваш фанфарон!

— Зря вы так. Валентин хороший парень. Да и не от одного него я это слышал. Майор Филатов тоже…

— Что — тоже? Я от него такого не слыхал.

— Ну, не дословно… Но примерно… Дескать, плохой человек не может стать летчиком, летчики — люди особого склада, и все такое…

— Согласен, — горячо заговорил капитан. — Да и я врожденных способностей не отрицаю. Взять Нестерова. Он не только мертвую петлю… Он еще и конструктором был. Или Арцеулов… Он и тайну «штопора» разгадал, и потом хорошим художником стал. А Чкалов… И Чкалов, и Покрышкин, и Кожедуб — прирожденные пилоты. Может быть, неповторимые. Но не с пеленок же они взлетели, не за здорово живешь совершали подвиги. Ра-бо-та-ли! А ты, извини, рассуждаешь, как школьник младших классов. Не мне тебе напоминать, что Покрышкин свою знаменитую формулу воздушного боя разрабатывал и обосновывал на фронте, сочетая теорию с практикой.

— А Водопьянов еще и писатель. А Иван Шамов, когда потерпел аварию, поэтом стал, — начал было я и замолчал. Сообразил, что противоречу сам себе.

Видя мое смущение, замполит потрепал меня по плечу:

— Дошло?.. То-то же… И о тебе я с командиром толковал. Он в тебя верит. Не верил бы — и возиться не стал.

— Так и сказал?

— Сказал, есть летчики, которые ловят все на лету. Другие, наоборот, медлительны. Реакция у них замедленная. Зато если уж схватят, то накрепко. Навсегда. — Зайцев улыбнулся и, прощаясь, протянул руку: — Ну, бывай. Мне — в штаб. — Помолчав, спокойно добавил: — А сегодняшний наш разговор останется между нами. Со временем сам посмеешься над своими пустыми страхами…

* * *

Не знаю, о чем он там толковал с майором Филатовым, но в дальнейшем комэск стал относиться ко мне заметно терпеливее. Детально обговаривал со мной каждый элемент полета на реактивной машине. Сам-то он пилотировал ее виртуозно, словно это был не тяжелый бомбардировщик, а трехколесный велосипед. Только что задом наперед не летал.

Если я в чем-то ошибался, командир теперь не повышал голоса, замечания делал спокойно, и воркотня его стала сдержанной, более добродушной. Сидя за столом в классе, он вдруг выдал:

— При взлете загорелась лампочка «пожар»…

— У меня? Когда?..

— Да я же вводную даю, вводную! Отвечать нужно мгновенно, реакцию у себя вырабатывать. Взлетели — падают обороты…

— Обороты?.. На каком двигателе — левом или правом?..

— На обоих! На обоих, дорогой! Не тяни резину.

— Ну, это… Проверяю, включены ли изолирующие клапаны.

— Правильно. На правом развороте отказал левый двигатель.

— Вывожу из разворота. Затем…

— Вот так. Так отвечай всегда!.. Чтобы от зубов отскакивало. Тогда и в полете дело на лад пойдет. Там в затылке чесать некогда…

Еще более сдержанным был теперь комэск в кабине спарки. Я знал, что у него там установлено зеркало, глядя в которое, он мог наблюдать и за каждым моим движением, и даже за выражением лица. Но не было ни единого окрика, хотя я нередко того заслуживал. Вместо нотации слышалось грубовато-добродушное: «…Сутулиться молодому не след. Зачем фигуру портишь? Девчата не жалуют вислоплечих… В кабине мое тело — уже не мое, оно машине принадлежит. А к бронеспинке надо — вплотную. Управляют не только руками и ногами — всем туловищем. Даже тем местом, которым сидишь…»

Большая скорость, непрерывный рев двигателей, большая высота, напоминающая о том, что ты можешь упасть, необходимость быстро читать приборы и моментально реагировать на их показания — все это сковывало, вызывало ненужное напряжение. Я подчас не просто сутулился — цепенел. И здесь как нельзя кстати было доброе слово инструктора. Расслабляясь и смелея, я пилотировал самолет увереннее и в свою очередь выдавал шуточку:

— А головой? Голова тоже для пилотирования нужна?

— Гм, — хмыкнул Иван Петрович. — Читал я когда-то книженцию «Всадник без головы». А вот летчиков безголовых что-то не видывал…

Уже через минуту я о своей шутке пожалел. Приближалась земля, и снова началось черт те что. Машина меня не слушалась, а я не понимал ее, точно мы с ней мешали друг другу. Вверх-вниз, вверх-вниз. Не пологий спуск, а волнообразное раскачивание.

— Спокойненько, спокойненько, — опять зазвучало в шлемофоне. — Придержи штурвал, придержи. Во, хорошо. Порядок. Она же молодая еще, глупая, с ней ласково надо. Вот так. Не тот летчик, кто взлетел, а тот, кто сел…

Но когда наша «молодая-глупая» коснулась наконец бетона посадочной полосы, и Филатов и я на какой-то миг оцепенели. Вместо мягкого касания получился грубый удар и следом — здоровенный «козел». Не испытай этого сам, я никогда бы даже не предположил, что тяжелая стальная громада может прыгать резвее и выше футбольного мяча. А скорость гасла, крылья могли вот-вот потерять подъемную силу…

Штурвалом я сработал словно в полусне, но мое движение было удивительно своевременным и точным. Взмывание прекратилось, машина вновь пошла к земле. Опасность до предела обострила все чувства, и я вдруг ощутил, как руль глубины опирается на воздух. Ощутил вроде бы и не через штурвал, а самой ладонью. Все мое существо переполнила странная и неуместная радость: вот оно! Вот так, наверно, и птица ощущает воздух крыльями! Счет высоты шел уже на сантиметры, но укрощенный бомбардировщик был покорен моей руке и по-птичьи мягко опускался на шершавый бетон. Опустился и побежал, будто все еще не желая признавать мою власть.

— Эх, всадник! — Филатов все же не сдержал вздоха.

С досады я резко выжал тормозные педали. Раздался противный визг. «Тьфу, дьявол! Опять! — мысленно выругал я сам себя. — Сундук с гвоздями! Рано обрадовался, тюфяк!..»

А в наушниках все тот же глуховатый, негромкий голос:

— К теще на блины торопишься? Или нервишки шалят? Так ты держи их в кулаке. А чтобы мягче тормозить, тренируйся, на цыпочках ходи, на цыпочках. Спать ляжешь — под одеялом ступнями двигай…

Выбираясь из кабины, я поглядывал на Филатова с недоверием: смеется, что ли? Нет, он не шутил, глядел на меня прямодушно. И вдруг весело объявил:

— Все. Кажется, отнянчился. Полетишь сам.

У меня и вовсе глаза на лоб полезли: это после такого-то «козла»?

— Чего зенки вылупил? Полетишь. Козел-то козлом, но исправил ты его сам. Что и требовалось. Шуруй на боевой!

Самостоятельный полет — всегда радость, а я и не обрадовался. Наоборот, разволновался. Сердце застучало в ребра, точно кулак о стену, аж больно стало. Но не отказываться же в самом-то деле! Не то — снова вывозные. Нет уж, полечу!..

И я полетел. Нервы были напряжены, как у солдата, который слишком долго ждал команды «в атаку», но я все же полетел. И слетал нормально.

Хотя, честно говоря, от чрезмерного возбуждения действовал чисто механически. Даже там, вверху, толком не огляделся. Где уж тут любоваться небесными пейзажами, если все мое внимание было сосредоточено на пилотировании самолета! В кабине и то все плыло перед глазами, словно в тумане. Добрых полторы сотни шкал и циферблатов наперебой подмигивали мне своими разноцветными стрелками, но я видел лишь авиагоризонт, вариометр, указатель скорости да счетчики оборотов турбин. Эти приборы были самыми необходимыми, не видя их, я просто не мог бы лететь. А уж летел… Не летел — ощупью шел. Рулями работал осторожно, плавно, боясь сделать лишнее движение. И ни на минуту, ни на одну минуту не забывал о двигателях. Как они, мои реактивные, гудят ли, тянут ли? Гудят, гудят, тянут!..

Так что же, может, меня опять обуял страх? Нет, страха я не испытывал. Давно, во время войны, мать однажды послала меня к партизанам. Я должен был сказать, что она прийти в лес не сможет, но не прошел и сам, попал под перекрестный ружейно-пулеметный огонь. С одной стороны оказались немцы, с другой — партизаны. А я лежал в поросшей кустами низинке, и пули с леденящим душу посвистом секли надо мной листву и с фронта и с тыла. Вот тогда мне действительно стало страшно. Но там-то я был безоружным тринадцатилетним мальчишкой, а сейчас моей воле повиновался могучий боевой корабль. Мы составляли с ним единое целое, мне передавалась его неукротимая сила, и впечатление было таким, как будто я вел грозную машину в бой.

И я выиграл этот бой! Победил!..

Самого себя победил!

А разве это не победа?!

Именно так — как победителя! — меня встречали на аэродроме. Не успел выбраться из кабины — спина и плечи заныли от крепких объятий и увесистых хлопков. Мускулы еще не расслабились, тело казалось деревянным, чужим, словно там, в небе, меня кто-то всего измолотил, а теперь добавили и приятели.

Были дружеские рукопожатия, подковырки и смех, была традиционная листовка-«молния», на которой красовался мой шаржированный портрет. Потом из динамиков местного радиовещания над самолетной стоянкой громко зазвучал голос капитана Зайцева. Замполит во всеуслышание поздравил меня, последнего из нашей неразлучной четверки, с успешным самостоятельным полетом на реактивном бомбардировщике.

Как раз в этот момент ко мне, дружелюбно улыбаясь, подошел командир эскадрильи.

— Новшество, — кивнул я головой в сторону ближайшего динамика. — Новинка в политико-массовой… — и вдруг осекся. Улыбка медленно сползла с полного, добродушного лица Ивана Петровича, глаза его стали колючими, чужими.

— Почему не докладываете? — жестким, холодным тоном спросил майор. И уже — на «вы»…

Совсем недавно я посмеивался над Зубаревым, когда тот забыл отдать рапорт о выполнении своего первого самостоятельного полета, а теперь в таком же положении оказался сам. Не помню, как оплошку исправил.

А Карпущенко вконец мне настроение испортил. Вроде бы и без обычного яда, но все равно как-то нехорошо хохотнул:

— Летчику на субординацию начхать!..

Майор Филатов ушел недовольный. За ним ушли капитан Коса и старший лейтенант Карпущенко. Стоянка опустела, как будто бы тут и не было парадного момента в мою честь.

— Что, полный нокаут? — подначил меня Пономарев.

— Уйди, изверг! — взмолился я. — Хоть ты-то не подсыпай соли на мои раны.

— Тю, захныкал! Да тебе сейчас плясать надо, — захохотал Валентин и, склонившись ко мне, заговорщицки подмигнул: — Ты, именинник, на ужин не ходи. Устроим небольшой сабантуйчик дома. Тебя только ждали, чтобы всей нашей капеллой…

Когда я вяло приплелся в гостиницу, в нашей комнате уже был накрыт стол. Хозяйничал Лева, проворно вспарывая консервные банки и открывая бутылки с лимонадом. Уловив мой иронический взгляд, он виновато развел руками:

— В гарнизоне сухой закон. — И первым сел, подвигая к себе банку тушенки.

— Братья, орлы! Самозванцев нам не надо, тамадой я единогласно избрал себя, — рисуясь, объявил Пономарев. Он разлил лимонад по граненым стаканам, окинул нас веселым взглядом и торжественно провозгласил здравицу: — Друзья мои, прекрасен наш союз! Так поднимем бокалы, содвинем их сразу… За наш первый реактивный шаг в небо и во славу русского оружия. Чтоб крутились турбины… Чтобы ярче горели на крыльях алые пятиконечные звезды!..

Вместе с нами за столом сидели наши штурманы — каждый рядом со своим летчиком. Пономарев чокнулся сперва с Зубаревым (Коля самостоятельно вылетел первым!), с Шатохиным и со мной, затем — так же поочередно — со штурманами и приказным тоном заключил:

— Следовать моему примеру. Залпом — пли! — и единым махом осушил свой «бокал».

Зубарев тоже поднес было стакан к губам, но вдруг люто сморщился:

— Что за гадость? Клопами пахнет!

Мы прыснули.

— Ага. Эликсир вечной молодости…

Николай спиртного никогда еще в рот не брал. Ни грамма. Курить под нашим нажимом пробовал, однако только дым пускал, не затягиваясь. А чтобы выпить…

— Пинчук, — распорядился Пономарев, — заставь своего пилотягу причаститься.

— Зачем? — хрипловатым баском отозвался тот. — Не пьет человек — принуждать не надо.

— А хотите анекдот? — Валентин входил в роль тамады.

— Ну-ка, ну-ка, — подбодрили его. — Только не очень длинный.

— Да нет, — Пономарев выразительно посмотрел на Зубарева, — в нем всего два слова. — И, помолчав, подчеркнуто, с нажимом произнес: — Непьющий летчик!..

Никто, однако, не засмеялся, да и Николай не реагировал, будто это его и не касалось. Чистое, с нежным, почти девичьим овалом лицо и полудетская линия рта делали его совсем юным. Однако я вдруг с удивлением заметил, что передо мной уже совсем не тот простодушный и наивный Коля, каким мы привыкли видеть его еще с курсантских дней. Времени с той поры, как мы приехали сюда, в Крымду, прошло не так уж и много, а Зубарев сильно изменился. И взгляд стал строже, и жесты увереннее, и в осанке появилось что-то спокойное, мужское. А Вальку он теперь ни во что не ставил.

Вот так штука! Наверно, и я уже в чем-то не тот, каким был. Со стороны-то себя не видно. Да и в тех, с кем рядом живешь, перемен вроде не замечаешь. А мы меняемся…

— Шут с ним! — махнул рукой Валентин. — Не пьет — пусть не пьет. Нам больше достанется.

Уютно стало в нашей невзрачной комнате. Приятное тепло расплывалось в груди, мягко, словно при мелком вираже, кружилась голова. Восторженно, проникновенно и чуть театрально «толкал речуху» Пономарев. Мы уплетали бутерброды да посмеивались, а он успевал и жевать, и острить, не умолкая ни на минуту.

Пьянея, он ощущал себя личностью незаурядной и трагической. Или, что называется, играл на зрителя.

— Эх, орелики-соколики, друзья мои закадычные, — разглагольствовал он. — Вот сижу я здесь с вами… Сижу в казенном номере холостяцкой гостиницы глухого, отдаленного гарнизона и пью запретное для летчика зелье. А почему? Почему я позволяю себе такое? Да может, завтра гробанусь с высоты в дикие скалистые сопки. Или сгорю, как метеорит, не долетев до земли. И никто, никто в трехтысячном году даже не вспомнит, даже не узнает, что жил на белом свете один из множества пилотов реактивной эры. И никому, никому там не будет дела ни до моих горестей, ни до моих маленьких радостей. Так почему я сегодня должен отказывать себе…

— Валя, не выдрющивайся! — оборвал его Зубарев. — Ты пьян.

— Кто? Я? Много ты понимаешь!..

Зубарева отвлек Пинчук:

— Послушай, Коля, а может, правда — по махонькой?

И тотчас все повернулись к ним, принялись уговаривать Зубарева, чтобы тот хоть немножко выпил. Зашумели, перебивая друг друга, заспорили.

Пономарев уже молчал, грустно свесив голову. Мне почему-то стало жалко его.

— Валюха, — негромко спросил я, — что ты все его задираешь? Ревнуешь?

— Кого? — вскинулся Валентин. — Его? — Покосившись в сторону Николая, он пренебрежительно хмыкнул: — Ничего ты не знаешь. Она ему тоже отставку дала. Я же говорил. Она — Круговая! Любого вокруг пальца обведет.

— Перестань.

— Перестану. Потому что ничего и нет. А задумался я о другом. Не хотелось об этом, ну да тебе расскажу, ты поймешь…

— А почему я должен пить? — доносился с противоположной стороны голос Зубарева. — Потому что все пьют? Ну и пусть пьют, а я не буду!..

— Понимаешь, мать у меня болеет. И никого у нее, кроме меня, нет, — продолжал Пономарев. — А что я ей дал? Только страдания. Тянула, растила, в люди старалась вывести. Умоляла: не ходи в летчики — пошел. А во время войны…

— Почему я не курю? — спрашивал Зубарев и сердито отвечал: — Да не хочу, и точка. Все курят? Ну и пусть курят. А я не буду!

— Эх! — печально взглянув на меня, вздохнул и поник Валентин. Однако, чувствуя потребность излить душу, тут же заговорил снова. — Понимаешь, — рассказывал он, — однажды мать получила по карточкам хлеб на два дня вперед. Отрезала по краюхе, остальное отложила. А я — тринадцать мне, дураку, было тогда! — с голодухи не удержался, и все без нее умолол. Приходит она с работы еле живая — ни крошки на столе. И в доме никаких продуктов больше нет. Ну, запричитала, замахнулась, а я…

— Сбежал, что ли?

— Хуже! — он махнул рукой. — От обиды да со злости рванул к реке — топиться. Как был одет, так и сиганул с берега в воду. Ладно, люди поблизости оказались. — Валентин усмехнулся, но усмешка была виноватой, жалкой. — Ну, привели мокренького — мать обомлела. А потом… Представляешь, никогда до этого пальцем не трогала, а тут всего батькиным ремнем исполосовала. И веришь — я ее после этого как-то сразу зауважал.

— Идиот! Весь ты тут, как на ладони. Стыдно теперь?

— Стыдно, — кивнул он и вдруг разозлился: — А, что тебе говорить! Тебе хорошо, ты один. Разобьешься — хрен с тобой, страдать никого не заставишь, и самому душой болеть не о ком. А мне? Куда я ее заберу? В нашу общагу?

— Во-во. Я же говорю — весь ты в том мальчишеском поступке. И тогда лишь о себе думал, и сейчас. Эгоист. Знаешь ведь — у меня два младших брата и сестра. Мне им тоже помочь надо.

— Ну, извини. Давай по такому поводу…

— Нет, хватит. Ты и так много выпил.

— Кто? Я? — Он пьяно засмеялся. — Ну и что? Завтра полетов нет.

За столом замолчали, он обернулся, обвел всех осоловелыми глазами и вдруг закричал:

— Николаша! Чего сидишь букой? Доставай-ка баян, выдай что-нибудь этакое, веселое! — И, выбив на столе дробь, как на полковом барабане, громко затянул: «Эх, Андрюша, нам ли жить в печали…»

— Не ори! — строго сказал Зубарев. — Зачем лишний шум? Дойдет до начальства — знаешь, какая будет реакция?

— Знаю, — захохотал Валентин, — цепная. А ты не дрожи. А то, смотрю, ты так же трусоват, как и Шатохин. Ах, ах, я пай-мальчик, и не думайте обо мне плохо. Брось! Главное — крепко держать штурвал. Если ты настоящий летчик, будь летчиком во всем.

Лева бросил на Вальку неприязненный взгляд. Однако Пономарев не заметил этого. В приливе хмельного дружелюбия он полез обниматься ко мне:

— Эх, Андрюха!

— Уймись! — отстранился я.

— Эх вы! Не понимаете вы меня, — с видом незаслуженно оскорбленного человека заговорил Пономарев, и в его голосе зазвучали хорошо различимые нотки жалости к самому себе. — Я, может, потому и смеюсь, чтобы не хныкать. И чтобы на других тоску не нагонять. А шутка — это шутка. На нее не обижаются…

Лицо его снова приняло выражение холодности и некоторой гордости, чего я в нем не любил. Все мы порой подкусывали друг друга и даже кичились своей нарочитой грубостью, но Валентин нередко терял чувство всякой меры.

До чего же мы все-таки разные! Давно живем в одинаковых условиях, делаем одно дело, читаем одни и те же книги, смотрим одни и те же фильмы, а все — разные.

Потому, наверно, по-разному и летаем.

* * *

Частенько не понимал я своих друзей.

Не понимал пока что и новой машины. Да и она не отвечала мне взаимопониманием. Хотя что с нее взять! «Молодая, — как сказал майор Филатов, — глупая».

Он по-прежнему возил нас на спарке. Получишь с утра один-два провозных, и лишь после этого поднимаешься в воздух самостоятельно. Если, конечно, позволяет погода.

Теперь, впрочем, такие вылеты назывались не провозными, а контрольными. Постепенно я все больше приноравливался к реактивному бомбардировщику, и вскоре комэск безо всякой предварительной проверки разрешил мне пойти в зону для отработки пилотажных фигур.

Чем притягателен полет? Пожалуй, прежде всего тем, что ты, человек, взмывая ввысь, уподобляешься птице. А еще тем, что в твоих руках вроде бы и не штурвал, а волшебный рычаг, которым можно запросто повернуть всю вселенную. Хочешь — качни ее вверх-вниз, хочешь — накрени влево или вправо, хочешь — ставь на дыбы или раскручивай вокруг себя и пускай волчком.

Одно плохо: там, в небесах, подчас начинает тяготить одиночество. И тогда так нужно отвести душу, перекинуться с кем-нибудь хотя бы единым словечком.

Раньше в таких случаях я заводил беседу со своей крылатой машиной. А вот с реактивной — не мог. Я уж ее и подружкой называл, и голубушкой — она в ответ лишь рычит. Так какая же тут, к чертям собачьим, беседа!

— У-у, змеюка, — посмеиваясь, говорил я. — Злопамятная. Все не можешь простить мне грубых посадок и резкого торможения. Ну ничего, никуда ты не денешься. Теперь мы с тобой связаны накрепко, и я тебя приручу.

От сердитого громоподобного рычания мне и в полете становилось не по себе, и после полета долго еще гудело в голове. Поэтому в тот день, когда комэск допустил меня к пилотажу на высоте, я перед стартом включил герметизацию кабины. И сразу оглушительный рев двигателей стал слабым, еле различимым, словно мой самолет из огнедышащего зверя превратился в ласкового мурлыку.

В тишине управлять машиной гораздо легче. Взлетев, я работал без напряжения и, кажется, совсем не думал о том, куда повернуть штурвал, какие обороты дать турбинам, какой и когда нажать тумблер. Все получалось вроде бы само собой. Могучий корабль жил моей волей, дышал моим дыханием, покорно отдавая мне свою неукротимую мощь.

Радовала и погода. Прокаленный морозом воздух был плотен, прозрачен и сух. Опираясь на него, серебристые плоскости легко несли меня вверх, и все шире открывалась взору разметнувшаяся подо мной земля. «Солдат, — спросили русского солдата, — а велика ли земля, которую ты охраняешь?»

«Солнце взойдет — там начало, — ответил русский солдат. — Солнце зайдет — там край».

Я тоже солдат. Я — солдат русского неба. Советской авиации — рядовой. Вон она какая, та земля, которую мне доверено охранять. Даже отсюда, с огромной высоты, всю ее не окинуть взглядом. Чье сердце не вздрогнет, чья душа не замрет при виде этой богатырской земли!

И крылатой машине передалось мое настроение. Она заговорила со мной. Заговорила сама.

«Что с тобой? — спросила она. — Тебя сегодня не узнать».

«Мне хочется петь, — сказал я. — Давай споем вместе. И поднимись выше. Как можно выше». И она меня поняла. И запела.

«Ты — мой командир. Повелевай, и я исполню любое твое приказание. Круче вверх? Пожалуйста. Кругами? Согласна. Это же ни с чем не сравнимое удовольствие — пилотаж. Где еще испытаешь подобное? Разве что во сне. А здесь — наяву…»

Несмотря на бесконечную пустоту, в небе было уютно. Я любовался тончайшими оттенками пронизанной солнцем голубизны. Я как стук собственного сердца чувствовал биение пламени в жерлах жаровых труб и как напряжение собственных мышц ощущал упругую силу рулей.

«О моя королева! Взгляни, какой перед нами сияющий голубизной паркет. Его мыли дожди, натирали своими боками мохнатые тучи, полировали веселые ветры. Это — для нас. Приглашаю тебя на тур виража!»

«Люблю танцевать. Обожаю галантных пилотов. Та-ра-ра-ра… Та-ра-ра-ра… Только разве это вираж? Это — вальс. А, понимаю, тебе нравятся более мужественные слова. Но будь учтив с дамой. Почему бы не совместить мужество с нежностью? Давай назовем этот танец так: вальс-вираж».

«Не смею возражать».

«У-ух! Зачем ты так резко двинул штурвалом? Или увидел нечто такое, чего еще не вижу я? Но где? Укажи. Твой друг — мой друг, твой враг — мой враг. Боевым разворотом — в атаку!..»

«Все, спасибо, — сказал я, сбрасывая газ. — Теперь пикнем и — домой».

Корабль послушно заскользил вниз. Остекление кабины на нем, в отличие от прежних самолетов, не пересекали металлические ребра. От этого казалось, что кабина сливается с окружающим пространством, и ощущение было таким, будто я парю высоко над землею сам по себе.

Право, ради таких минут стоило жить. Молодые, крепкие духом и телом, мы до самозабвения любили летать и, осваивая скоростную, маневренную машину, испытывали от пилотажа неизъяснимое наслаждение. И долго еще после посадки нас все умиляло, смешило, радовало и переполняло счастьем. А если что и огорчало, то лишь вынужденные перерывы в полетах.

Зимой подниматься в воздух приходилось, к сожалению, не часто. Мешала ненастная погода. Наши «старики» летали и в сложных метеорологических условиях. Зато на нас, молодых, в такие дни ложились все земные заботы: то гарнизонный наряд, то стартовый, то бесконечные хлопоты по уходу за аэродромом.

С утра в темноте по всему военному городку разносился деловитый скрежет лопат. Это солдаты вместо физзарядки выходили на расчистку улиц и тротуаров от снежных заносов. После завтрака такая же работа ожидала их и на летном поле. Привлекали к этому малоприятному занятию и нас.

Порой сутками напролет, а то и всю неделю без; передышки, над Крымдой с присвистом крутила свои шальные вихри северная метель. Тогда вокруг все утопало в сугробах. На взлетно-посадочной полосе не умолкая гудели снегоуборочные автомобили, стрекотали тракторы, однако сражаться с развоевавшейся зимой было не так-то просто. Глядишь, и завируха уже унялась, и ясное небо звенит от мороза, как колокол, и полетать можно бы, а возле самолетов все еще громоздятся белые сверкающие горы. Тут и со стоянки не вырулишь!

Издали казалось, что тяжелые бомбардировщики лежат прямо на снегу, поджав под себя стойки шасси. Проделывать проходы для них приходилось вручную.

Копали все. Даже майор Филатов на время оставлял свой штабной кабинет и, сняв меховую куртку, работал вместе со всеми. Завидно легкой казалась лопата в его руках. Он быстро отсекал большие квадраты слежавшегося снега, аккуратно поддевал их снизу, и они как бы сами собой летели в сторону.

Подзадоривая Ивана Петровича, с ним пытался соревноваться капитан Зайцев. Он рубил снег короткими частыми тычками. Однако от замполита комэск не отставал, хотя вроде бы и не торопился.

Белели снежные наносы и на плоскостях, и на фюзеляжах. Взойдя туда с метлами, старший техник-лейтенант Рябков и ефрейтор Калюжный снимали с валенок галоши. Там требовалась особая сноровка. Ходить по скользкой полированной обшивке в грубой обуви запрещалось, а валенки разъезжались, словно на льду.

Быстрее всех на снегоаврале уставал Шатохин. Его полное лицо пылало. Стирая со лба пот, Лева угрюмо ворчал:

— Через день — на ремень. С ума сойти. Скоро забуду, как в кабине штурвал расположен. Только и летаю, что на «ла-пятых».

Был в годы войны такой истребитель ЛА-5. Хорошая машина, грозная. Мы в шутку называли «ла-пятыми» обыкновенные лопаты.

— Летать не летаем — аэродром подметаем, — весело рифмовал Пономарев. — Ледчики — от слов: лед колем. Ну, ничего, если спишут из авиации, за плечами — профессия ледоруба. Я уже сейчас, можно сказать, готовый дворник…

Север стал казаться нам огромной, непрерывно действующей фабрикой метелей, вьюг и снегопадов. По взлетно-посадочной полосе и по рулежным дорожкам ночами безостановочно двигалась взад-вперед целая колонна специальных автомобилей. Две громадные шнекороторные машины были настоящими комбайнами. С сердитым рычанием ползли они друг за другом, заглатывая и мощной струей отплевывая снег метров на семь в сторону. Следом с лязгом и грохотом двигались щетко-плужковые, которые подскребали ледяную корку и одновременно подметали бетонированное покрытие аэродрома дочиста, как аккуратная хозяйка пол в своей квартире.

А снег валил и валил. Иной раз за ночь сугробы вырастали выше плоскостей, и нередко даже техника не могла справиться с разбушевавшейся стихией. Для подмоги спецмашинам была сооружена «волокуша» — сколоченный из бревен треугольный агрегат. Его цепляли к гусеничному трактору, и этот дубовый снаряд тараном вгрызался в спрессованные вьюгой заносы. Чтобы вызволить бомбардировщики, из снежного плена, в дело шли и такие вот самодельные приспособления, потому что стоянки самолетов, капониры и подходы к ним были слишком узкими для неповоротливых «комбайнов».

Зимняя страда изматывала самых выносливых. На ладонях вздувались мозоли, порой опускались руки. Пожалуй, один Зубарев невозмутимо относился ко Есем тяготам. Он находил в себе силы соревноваться даже с таким здоровяком, каким выглядел штурман Володя Пинчук. Во всяком случае, тот делал передышки чаще, и Николай подбадривал его:

— Тебе ли жаловаться на усталость! Мне бы твой рост. И потом учти — физический труд на свежем воздухе полезен.

Сами того не заметив, мы вскоре втянулись и в эту работу, окрепли, повеселели. Разогреешься — и рукавицы не нужны. Подзадоривая друг друга, покряхтывая, взмахивали большими совковыми лопатами, и сугробы отступали перед нашим решительным натиском.

— Снежная фантазия! — восклицал Пономарев. В голосе — радость, в глазах — неугасающие озорные искорки: — Вот бы сообразить, а? Сто грамм пива на кружечку… этого самого. Братцы, у кого блат в военторге?

— Ты в своем уме? — возмутился Зубарев.

— Да брось, Коля, с мороза да с устатку…

— Ты уже раз нарушил сухой закон. Видно, понравилось?

— А мы и тебе малость плеснем, — уговаривал Пономарев.

— Ты же знаешь, что я не пью. Отстань, а то я доложу Филатову.

— М-да, — протянул Пономарев. — Ну тебя к черту! Ты и в самом деле не вздумай Филатову стукнуть.

С тех пор Валентин никогда больше не предлагал Николе «разделить компанию» и вообще в его присутствии разговора о выпивке не заводил. Зато частенько стал называть его ярым служакой.

Нашу неразлучную четверку, впрочем, вскоре расселили. Холостые летчики и штурманы стали жить, как и летали: поэкипажно, вдвоем в одной комнате все в той же гостинице. На этом настоял капитан Зайцев. Замполит считал, что главное в экипаже — спайка и дружба. А где, как не в тесном повседневном общении, рождается полное взаимопонимание!

Была в гостинице отдельная большая комната отдыха. Там мы собирались, чтобы поспорить, обменяться впечатлениями, поделиться новостями. Глухой, отдаленный гарнизон — Крымда, однако и на нее середина двадцатого века обрушивала все многообразие своих острых проблем. Не только днем, на занятиях по марксистско-ленинской теории, но и здесь, в своем тесном кругу, хотелось высказаться по самым различным вопросам, начиная с политики и кончая событиями спортивного сезона.

Жизнь военного пилота, как ничья другая, неразрывно связана с международной обстановкой. Обострился какой-то очередной политический конфликт — у нас сразу же объявляется повышенная боевая готовность. Разгорелась где-то так называемая локальная война — нам приходится нести дежурство на аэродроме. Приутих немного накал мировых страстей — облегченно вздыхаем и мы.

Да и сама по себе летная работа с ее огромным напряжением требовала хоть какой-то нервной разрядки. В полете, особенно в длительном, за штурвалом сидишь молча. Тяжело тебе — молчишь, радостно — тоже молчишь. Прикрикнешь иногда в сердцах за что-нибудь на машину или похвалишь за послушание, но нельзя же без конца разговаривать с одной машиной. Хочется и с кем-либо живым потолковать. И хотя иной раз после приземления прямо-таки с ног валишься от усталости, ноги сами несут тебя к друзьям. Задушевная приятельская беседа снимает напряжение лучше самого доброго вина.

В часы досуга мы устраивали шахматные турниры, в сотый раз прослушивали любимые пластинки, читали стихи, пускались в пляс. И песня, песня! Она звучала в гостинице почти каждый вечер.

Песен о летчиках, к сожалению, пока что очень и очень мало. Авиация развивалась так стремительно, что поэты и композиторы далеко отстали от недоступных для них скоростей и высот.

А мы и здесь нашли выход: сложили песню сами. Слова написали сообща, а музыку подобрал на баяне Зубарев.

Запевал обычно старший техник-лейтенант Рябков.

Мы самые обычные ребята, Веселые и верные друзья, Но нас недаром гвардией крылатой Давно зовет армейская семья…

Николай аккомпанировал. Мы дружно подхватывали припев:

Клубятся тучи Чернее сажи, Бьют стрелы молний Вдоль фюзеляжей…

Верно подмечено. Летишь порой, а в небе громоздятся зловещие, иссиня-черные облака. Кучевообразные, проще говоря грозовые, достигают десятка километров высоты. Стоит перед тобой такая широченная, аляповатая «колонна», и видеть ее жутковато: во все стороны ослепительными зигзагами летят, сверкая, молнии.

Но мы проходим, Со шквалами споря, Над городами, Над синим морем.

Красиво звучит песня, когда ее поют с настроением, с таким чувством, словно о себе самих.

И гордо реют. Крылья косые, Оберегая Небо России.

А мелодия так и берет за душу. Пономарев увлекся, дирижирует без палочки:

Умеем мы сражаться до победы. Враги затронут — спуску не дадим. А если надо — сядем на ракеты И до любой планеты долетим.

Шатохин весь отдался песне и стал, ну честное слово, очень похож на мечтающего мальчишку, у которого еще нет никакого прошлого, а есть лишь безмятежное настоящее и хорошее, ясное будущее. Пономарев выглядел совсем по-другому. Брови Валентина были сурово сдвинуты, глаза блестели, и очень хотелось узнать: какие картины проходили перед его мысленным взором? Он с особым подъемом повторил слова припева:

И гордо реют Сверхзвуковые, Оберегая Небо России…

Отзвучала песня, и в комнате долго длилось молчание. Задумались ребята, а во взглядах светится нечто такое, будто все стали ближе, роднее. Одна семья. Да ведь так оно и есть. И мечты у нас одни, и помыслы, и дела, и цель одна…

— А я, ребята, письмо получил, — первым заговорил Зубарев.

— Откуда? От кого? — оживился Пономарев.

— Наши пишут. Из Подмосковья.

Наши — это те, с кем мы вместе закончили училище. Естественно, все заинтересовались, как у них идут дела, опередили они нас в полетах или так же «тянут лямку», поднимаясь в небо от случая к случаю.

Письмо было коллективное, но по почерку мы узнали руку нашего училищного комсорга Олега Маханькова. Если верить ему, их группе очень повезло. Летают вовсю. Досыта. За последний месяц даже устали. Погода выдалась чудная, под стать той, о которой у Пушкина сказано: «Мороз и солнце», ну и, само собой, приходилось вылезать из кабин только на время дозаправки самолетных баков топливом.

— От дают! — позавидовал Лева. — Сказки! — не поверил Пономарев. — Заливают, хохмачи.

Начало было лишь присказкой, сказка, как и положено, оказалась впереди. Дальнейшее повествование, точно радуга всеми цветами спектра, изобиловало междометиями по поводу тех благ, которые дает близость огромного густонаселенного города с театрами, ресторанами, музеями, стадионами и универсальными магазинами, с уютной тишиной библиотек и, конечно же, с веселой толпой на ярко освещенных улицах.

Лева вздохнул: нам похвастаться при всем желании было нечем. Кино в офицерском клубе — два раза в неделю, да и фильмы не из новых. Возле бильярда — очередь, в библиотеке за ходовой книгой — тоже.

— Хвастовство! — Пономарев с подчеркнутым пренебрежением бросил прочитанное письмо на стол. — И вы поверили? — Он постоял минуту в раздумье и вдруг вскинул голову, рассмеялся: — Ведь им до Москвы — две поездных остановки по нескольку сотен километров. Ну, мы им сейчас тоже накатаем!..

— А что? Это идея! — радостно загалдели мы. — Рисуй!

И Пономарев начал «рисовать».

«Край, в котором мы живем, — сочинял он, — чертовски живописный. Находится он от вас за семью морями, за высокими горами, за широкими долами, за дремучими лесами. Шлем вам отсюда свой боевой привет.

Подобно Москве городок наш расположен на семи холмах. Не пытайтесь искать его на картах — в отличие от столицы он возведен несколько позже, но и здесь имеются свои достопримечательности. Взять хотя бы Дом пилотов. Это — настоящий дворец изящной архитектуры с роскошными залами. Библиотека, между прочим, находится в отдельном здании, и не случайно: в ней очень богатый фонд. В читальном зале — уют и тишина. А самое неожиданное — просторный спортивный зал — и представьте! — с плавательным бассейном. Наконец, рядом с прекрасной гостиницей, в которой мы живем, — шикарное кафе «Северная березка». Там по вечерам — танцы под духовой оркестр».

В общем, насочинял Валька под нашу диктовку с три короба. Мы подписали письмо не только вчетвером, наши штурманы тоже руку приложили. И вся наша братия была очень довольна. А что ж? Все развлечение.

— Валька, перечитай главное, — попросил Лева. — Как мы летаем.

И Валентин завелся как артист: «В дни нашего прибытия сюда в небе были дурные знамения. Среди ночи над сопками разразилась страшная буря, а перед рассветом во мраке летали хищные птицы неизвестной породы. Навстречу им ввысь взмыла стая наших гордых соколов, и стервятники вынуждены были удалиться в сторону моря.

Вместе с соколами поднимались и небезызвестные вам соколята. Ведущий сокол сразу признал их равными в своей богатырской стае. А сейчас они достигли таких высот, которые вам, друзья, пока что и не снились».

— Как? — улыбнулся Пономарь.

— Порядок! — засмеялись все разом. Но что ни пиши, что ни выдумывай, Крымда — не сахар. С каждым днем здесь все более сильным становится ощущение отдаленности от шумных и веселых городов, от тех больших и малых радостей, без которых подчас неполной кажется жизнь.

Сколько же времени прошло с тех пор, как мы сюда прибыли? Два месяца или вечность? Пожалуй, две вечности кряду.

В комнате водворилась тишина. Слышнее стал шелест бьющей в стекла окон снежной крупы. На дворе снова вовсю гуляла вьюга. У меня, как у старика перед ненастьем, тупо ныла поясница, а завтра с утра опять нужно будет браться за лопату. Аэродром постоянно должен содержаться в боевой готовности.

— Слушали радио? — заговорил Шатохин. — На каком-то там атолле произвели еще одно испытание. Может, потому и погода испортилась? Чего доброго, и снег радиоактивный.

Никто ничего Леве не ответил.

— Что ж вы, черти, приуныли? — нараспев протянул Валентин и повернулся к Зубареву: — Вдарь, Коля, по всем клавишам. А я — сбацаю!

И гоголем пошел по кругу. Пальцы Николая весело забегали по перламутровой клавиатуре баяна, а Валентин с азартом пустился в пляс.

В комнате сразу прибавилось народа. Кто в форменной тужурке с погонами, кто в рубахе с расстегнутым воротом, а кто и попросту в пижаме, лейтенанты и старшие лейтенанты, летчики и штурманы, техники и офицеры аэродромных служб — все входили не церемонясь и рассаживались на свободных стульях. Кому места не досталось, тот стоял, прислонясь к стене. Обстановка была непринужденной, домашней.

Внезапно баян всхлипнул и умолк, точно подавился. Пономарев резко обернулся, да так и застыл в неестественной позе. В один миг водворилась та почтительная тишина, которая в армейском коллективе обычно свидетельствует о появлении начальника.

— Добрый вечер! — послышалось сдержанно и глуховато, и мы увидели командира эскадрильи. — Продолжайте, — махнул он рукой.

Рябков, вскочив, предложил ему свой стул.

— Спасибо! — Майор Филатов спокойно, не торопясь, снял шинель и ушанку, повесил их возле двери, пригладил ладонями свои еще завидно густые волосы.

Наблюдая за ним, я вдруг подумал, что он чем-то напоминает нашего училищного инструктора старшего лейтенанта Шкатова. Нет, не внешностью, а умением держать себя в любой обстановке, манерами, что ли. Тот вот так же заглядывал к нам вечерами на огонек. И умел вот так же сделать вид, что не замечает смущения подчиненных. А от этого и ты сам чувствуешь себя увереннее.

Зубарев снова растянул баян. Пальцы его в первый момент надавили не те кнопки. Но, уловив сигнал Пономарева, он перетряхнул лады на плясовую.

А Валентин как будто только Филатова и ждал. Лукаво сощурясь, он вдруг топнул перед ним ногой, с полупоклоном выбросил вперед руку и, выворачивая кисть, сделал широкий приглашающий жест.

Все оживленно зашумели, задвигались. На языке танца это могло означать лишь одно: «Вызываю на круг!» Да ведь майор не пойдет! Командир все-таки, между ним и нашим братом — вон какая дистанция. Но комэск встал. И тоже смиренно поклонился. Неужели пойдет? Вот будет номер!

— Да разве так пляшут? — молодо выпрямившись и воинственно вскинув тяжелый подбородок, Иван Петрович полуобернулся к Зубареву: — А ну-ка, брат, подсыпь жару!

Он вдруг преобразился у нас на глазах — подтянулся, стал выше, стройнее, даже как бы помолодел. Глядя куда-то вдаль, он, кажется, уже никого не видел и ничего не замечал. Он как будто и баяна не слышал — прислушивался к чему-то внутри себя.

— И-эх!

Музыка, чувствовалось, переполнила все его существо. Молодо откинув голову, он с непостижимой для его комплекции легкостью сорвался с места и понесся, и завертелся, рассыпая азартный перестук каблуков. Пономарев восторженно ухнул и на одних носках ринулся следом. И они пошли чесать ногами, то залихватски наскакивая друг на друга, то порывисто расходясь и выделывая черт те что.

Два удальца.

Два сгустка неукротимости.

Лейтенант и майор…

— Огня, баянист! Огня!

Полной грудью дышал, звенел, пел баян. Ликуя, во всю ивановскую заливались серебряные лады. Густо рокотали басы. Охал и гудел от буйной русской пляски казенный дощатый пол. По комнате, касаясь наших лиц, гулял поднятый танцорами сквозняк.

Лейтенант гибок и неутомим. Куда, казалось бы, до него плотному, медлительному на вид майору. Но комэск точно сбросил с себя добрый десяток лет и не уступал!

Ух, ты! Пономарев сбился с ритма, споткнулся. А Филатов подбоченился и пустился вприсядку.

Переспорил он Валентина. Переплясал!

Умаялся и Николай. В последний раз рванув баян, он отрывисто взял завершающий аккорд и поднял руки:

— Фу-у! Сдаюсь…

Филатов остановился перед ним, отвесил церемонный поклон и рывком выпрямился. Его растрепавшиеся в пляске волосы сразу легли покорно, как только что причесанные, и он как-то очень по-русски — во все лицо — радушно улыбнулся:

— Спасибо, гармонист! Спасибо, друзья…

Незаметно выскользнув за дверь, Пономарев через минуту появился опять. В руках у него был круглый поднос, на котором в нашей комнате обычно стоял графин с водой. Сейчас Валентин нес на нем бутылку лимонада, граненый стакан и даже блюдце с нарезанным лимоном. Изображая из себя гостеприимного хозяина и как бы разыгрывая некое праздничное действо, он подошел к командиру эскадрильи:

— Товарищ майор, не побрезгуйте скромным холостяцким хлебом-солью.

— Не откажусь, — согласился комэск, делая вид, что принимает игру. — После такой скачки горло промочить не лишне.

Ему, вероятно, и в самом деле хотелось пить. Он даже поперхнулся при первом глотке. Но помедлив, не спеша осушил стакан и удовлетворенно крякнул:

— Вот это лимонад!

Потом, взяв дольку лимона, с удовольствием сжевал ее и вроде бы пошутил:

— Пять звездочек, да?

Лишь тут мы смекнули, каким напитком потчевал командира наш бедовый Валька.

— Чем богаты, тем и рады, — лукаво улыбнулся он. — Прикажете повторить?

Мы внутренне ахнули. Ну не шкодник ли!

— Спасибо, — отказался Иван Петрович. И, усевшись на свое место, добавил: — Твое счастье, плут, что я сегодня ваш гость. Долг вежливости лишает меня командирского права немедленно всыпать тебе под первый номер. Но узелок на память все ж таки завяжу. А теперь, хлопцы, слушайте сюда и зарубите накрепко: впредь — ни-ни! И ка-те-горически! Летчику эта пагубная гадость ни к чему.

— А на фронте? — спросил Пономарев, ставя поднос с бутылкой на стол. — Вам же после боевого вылета полагалось?

— Вот именно — после вылета. И всего по сто грамм. Но фронт — это фронт. Разрядка нужна была. Понятно?.. Ну, а сейчас… Реактивные машины предъявляют нам более жесткий счет, чем те, на которых мы летали раньше. — Склонив голову, Филатов строго помолчал и вдруг посмотрел на нас со значением: — Кстати, знаете, сколько американских летчиков страдает психическим расстройством? Чуть ли не каждый четвертый… Да, ребята, страшное это дело — ядерное безумие… Потому-то они и лакают сверх всякой меры.

— Товарищ майор, а вот недавно передавали про тех, кто Хиросиму угробил. Это правда, что двое из них чокнулись? — спросил Лева Шатохин.

— Да вроде так. Один — в дурдом, другой в монастырь упрятался. Грехи замаливать…

И еще раз комэск предупредил нас, чтобы мы не увлекались спиртным.

— Да ведь мы и не пьем, — оправдывался Валентин. — Так, на всякий случай купили. Про хорошего гостя. Вроде вас…

— Не юли, Пономарев! Я все сказал.

— Товарищ майор, — вежливо привстал Зубарев. — Расскажите, как вы воевали.

Отвернув обшлаг, Иван Петрович взглянул на часы:

— Семья ждет, друзья мои. Я ведь с утра как ушел на аэродром, так домой еще и не заглядывал. Да и не очень это приятное занятие — вспоминать о войне.

— Ну хотя бы один эпизод, — умоляюще протянул Коля. — Самый-самый.

Видя, что все мы выжидательно притихли, комэск, собравшийся было встать, снова опустился на стул.

— Самый-самый… А он как раз и самый тяжелый. Пошли мы на задание девяткой, а вернулось лишь одно звено. Только легли на боевой курс — ведущему зенитка бензобак подожгла. Глядим — падает, потом вроде выровнялся, но пламя уже кабину охватило. Он мне открытым текстом: «Филатов, принимай командование, иду за Гастелло…» И у нас на глазах — в скопление техники. Видим — взрыв до неба. А заград-огонь перед нами — стеной. Но тут и мы уже остервенели — напролом в самое пекло полезли. Меня тоже подбили. До линии фронта с горящим мотором тянул, да «мессеры», сволота, догнали, второй подожгли. Пришлось с парашютом прыгать. Хорошо, дело к ночи, и в сумерках я через Северный Донец к своим вплавь добрался…

Лева зябко передернул плечами. Майор грустно улыбнулся:

— Я же говорю — приятного мало. Там, в горящей кабине, шлемофон у меня на голове начал тлеть. Сбросил я его, а в кустах возле реки — комарье. Целой тучей атаковали. Да злющие, паразиты, злее «мессершмиттов».

Из скромности, должно быть, он свой рассказ к шутке свел, а меня его шутка словно ножом по сердцу резанула. Сколько повидал человек, сколько пережил, а держится с нами просто, без всякого чванства.

И летать нас учит, не жалея себя. Как же я мог обидеться на его требовательность, показавшуюся мне излишне жесткой! Ведь спрашивал-то он с меня справедливо!

Нет, мне все-таки здорово повезло! Хорошим инструктором был старший лейтенант Шкатов. Он научил меня летать, дал путевку в небо. А реактивные крылья я расправил благодаря майору Филатову. Богатый летный опыт у него приумножен боевым. И главное, оба мои наставника в чем-то неуловимо схожи. Поэтому в кабине самолета у меня подчас возникает такое ощущение, будто в воздух со мной до сих пор поднимается один и тот же человек.

— А, да что там, всего не расскажешь, — продолжал комэск. — Война, ребятки, труд нелегкий, лучше бы его век не знать. — Хлопнув себя руками по коленям, он поднялся и, прощаясь, опять пошутил: — Пойду, а то моя половина мне задаст. Не мне бы, а ей вас под начало. Хотя бы на месяц.

Мы засмеялись. Жена у него махонькая такая, хрупкая. Судя по внешности, и характером мягкая, тихая. Нам доводилось встречать их вместе в офицерском клубе, и я, впервые увидев ее рядом с Иваном Петровичем, поначалу решил было, что это его дочь. Потом, рассмотрев, удивился: вот так пара!

— Дюймовочка! — тотчас окрестил ее Пономарев.

— А что, симпатичная, — заключил тогда же Шатохин.

— Ничего, — согласился Валентин. — Впрочем, у Карпущенко супружница мощнее.

Сейчас, когда майор Филатов ушел, мы пытались представить, как он заявится домой, о чем они будут говорить. И невольно рождалось чувство, близкое к зависти. Сознавайся в том или не сознавайся, все равно частенько тоскует холостяк о семейном уюте, о женской ласке. Жениться, что ли?

А где тут невесты — в затерянном у черта на куличках гарнизоне! Лейтенант Круговая да несколько капризных от внимания официанток. Были, конечно, и другие женщины, но — чужие жены. Молодые летчики и техники, уезжая в очередной отпуск, возвращались уже женатыми. Таких красоток привозили — как по заказу. А наш первый офицерский отпуск был отодвинут «до особого распоряжения», понимай — до освоения новых машин. Наш закадычный друг Карпущенко подсмеивался: «У молодого летчика — три мечты: получить реглан, заиметь самолет и жениться на официантке».

«Почему именно на официантке?» — наивно хорохорился Лева Шатохин. А Пономарь ляпнул: «Вот отобью у вас жену — посмеетесь другим голосом!»

— Мелко плаваешь, — самонадеянно ухмыльнулся наш экс-кэзэ.

А когда его разнаряженная в пух и прах половина появилась однажды в офицерском клубе на танцах, Валька даже ахнул и начал нас подталкивать, восхищаясь едва ли не вслух: «Вот это — дама! Сроду таких не видывал…» И решительно пошел приглашать ее на вальс. Но как на грех за спиной жены оказался некстати вышедший из бильярдной Карпущенко. Он показал Вальке увесистый кулак и пустился вальсировать сам. А наш сердцеед остался с носом.

Долго мы его потом дразнили. Тем более что ему и с Круговой потанцевать не удалось. Она пришла в сопровождении красивого капитана с усами, с которым мы в первый день познакомились на радиостанции. Нам стало ясно: никто из нашей четверки ее серьезно не интересует. Мы как-то и к танцам постепенно охладели, ходили в офицерский клуб все реже и реже, коротая долгие зимние вечера за чтением или набиваясь до предела в комнату отдыха: играли в шахматы, травили холостяцкую баланду, слушали Валькины хохмы да по мелочам вздорили.

Возмутителем спокойствия в выходной день, как всегда, оказался Пономарев. Он появился в комнате отдыха с развернутой двухкилометровкой в руках и, хитро улыбаясь, предложил:

— А не провести ли нам, друзья, разведку боем?

— Опять чего-то надумал, — ухмыльнулся Зубарев. — На охоту, что ли? За шкурой белого медведя?

— На свободную охоту, — невозмутимо отозвался Валентин и, расстелив карту на столе, ткнул ногтем: — Вот здесь, в данном населенном пункте — какой-то производственный комбинат, а там…

А там, если верить этому заводиле, в пятиэтажном доме — только подумать! — женское общежитие. Да еще и с собственным клубом.

— Вот куда надо спикировать! Вообразите, какие нежные сердца томятся там в ожидании принцев. И вдруг — здрасьте, товарищи летчики! Рванем?

— В такую-то даль по бездорожью? — испуганно протянул Лева Шатохин. — Да и холодрыга собачья… Это ж тебе не летом!..

— Левушка! — Валентин уничтожил его взглядом. — Для холостяка и сто верст не крюк. Впрочем, дело твое, насильно не потащим. Добровольцы, за мной!

— Оно бы, конечно, можно, — пытался оправдать свою нерешительность Шатохин. — Но надо же поставить в известность командира. Он может и не разрешить…

— Ну, это я беру на себя! — Пономарев, свертывая на ходу карту, куда-то на полчаса исчез, а затем появился снова, но уже не один — в сопровождении старшего лейтенанта Архарова. Оба они улыбались.

— Все! — объявил Валентин. — Майор Филатов против нашей субботней вылазки не возражает.

Начальник связи эскадрильи Олег Архаров был постарше нас и поопытнее, но тоже маялся скукой в холостяках. От него-то и узнал Валентин координаты промкомбината. А поскольку Олег летал в составе экипажа майора Филатова, то и договориться с командиром ему, конечно же, не составляло особого труда.

— Пор-рядок в авиации! — петушился Валька. — По газам, братва!

— Быстрота и натиск, что и говорить, девиз полководца, — засмеялся Архаров. — Но поспешность нужна только… сами знаете, где. Вам, летчикам, сверху все кажется рядом. Но лететь-то придется на своих двоих.

— Ну и что? — Пономарева уже было не остановить. Он снова развернул двухкилометровку: — Тут и ходьбы-то всего ничего…

— Э, нет, братец, это если напрямик. Но тут, где ты показываешь, грунтовую дорогу перемело, снега по пояс. А топать придется вот так, — Олег провел ногтем черту. — Смотрите сюда. Вот — шоссе. До него около трех километров. Да и там… Хорошо, если остановим какую-нибудь попутку. А если нет?

— Остановим! — Валька рубанул воображаемую ленту финиша. — Слабаки — не мы. Игра стоит свеч! Марафон так марафон!

Словом, уговорил. И мы двинули.

К конечному пункту маршрута добрались лишь к половине восьмого, то есть в девятнадцать тридцать. По шоссе трястись пришлось в открытом кузове грузовика, но это уже детали. Главное, шофер оказался по-русски покладистым и подвез нас едва ли не к самым дверям поселкового клуба.

Залитый ярким электрическим светом клубный зал был уже битком набит молодежью. Важно восседая на стуле, поставленном посреди пустой открытой сцены, местный баянист с увлечением наяривал фокстрот. А по паркету, колыхаясь разноцветной волной нарядных платьев, с несусветным шарканьем скользила целая дивизия румянощеких северянок.

Нас так и обдало жаром. Намерзлись мы все-таки, пока добирались, а тут — такая теплынь. Красота!

Я странно заволновался и на какой-то момент точно оглох. Право, наши лопаты при расчистке аэродрома шуршали намного тише, чем туфельки здешних модниц.

— А где же эти, как их… самоеды? — с какой-то чисто мальчишеской непосредственностью спросил Лева Шатохин. В его простодушном взгляде сквозило явное разочарование.

— Сам ты самоед, — снисходительно фыркнул Пономарев, устремляясь к распахнутой двери. Он уже взял кого-то на мушку, и в его глазах заиграл огонек азарта. Олег Архаров, наблюдая за ним, тихо посмеивался.

Зубарев растерянно хлопал своими длиннющими ресницами. Да я и сам был малость смущен. Когда мы ехали из училища в Крымду, представление о Севере у нас наивно связывалось с чукчами, ненцами, эскимосами и другими жителями тундры. А городок-то наш, чисто русский. И простые, открытые лица девушек казались нам такими красивыми, такими родными, как будто мы их знали уже с незапамятных времен.

— Билетики, молодые люди, — остановила нас по-праздничному одетая контролерша.

— Пожалуйста, — в тон ей отозвался Олег Архаров, предусмотрительно взявший билеты на всех. А Пономарев, вдруг учтиво склонившись, спросил:

— Как зовут вашего баяниста?

— Кольку-то? — билетерша улыбнулась.

Валентин тотчас извлек из кармана блокнот, что-то черкнул, вырвал листок, сложил его пополам и попросил:

— Будьте добры, передайте ему записочку.

— А как же?..

— Не беспокойтесь, мы за вас подежурим. Без билета и муха не пролетит.

Что взбрело ему в голову? Не спрашивая, я хотел было пройти в зал, но Валентин загородил мне дорогу и поднес к губам палец:

— Тсс! Притормози.

Он всех нас задержал. Олега тоже не пропустил. И зашептал, обстреливая глазами танцующих девушек:

— Гляньте, гляньте сюда! Какой бюст! Не бюст — бруствер. А вот эта, а? Хороша-а!

— Оставь, не дури! — одернул его Зубарев. Валентин словно и не слышал.

— Смотри, а парни-то, парни… Во стиляги! Не штаны — дудочки. И как они в них влезают? Без мыла, пожалуй, не натянешь. Ха-ха… Страдальцы моды.

Волосатики.

Танец меж тем закончился. Пары быстро разошлись, освободив центр зала, и нам было видно, как баянист читает поданную ему записку. Затем он посмотрел в нашу сторону, кивнул и положил пальцы на лады.

— Что ты там ему написал? — полюбопытствовал я.

— За мной шагом арш! — не отвечая, скомандовал Валентин и с победным выражением лукаво сощуренных глаз первым шагнул вперед. Следом, как почетный эскорт, двинулись мы.

И тут грянул авиационный марш.

Вон оно что! Ну, Валюха! С ним не заскучаешь.

— Летчики! — прошелестело из конца в конец. — Летчики идут!

— Небось под градусом, — послышался чей-то ревнивый мужской голос.

— Почему? — возразил другой.

— Жизнь у них такая. Вечно в обнимку с опасностью, вот и…

Мы не удостоили ревнивцев и взглядом. Ишь, выдумали! Ну что ж, смотрите! Петлицы голубые, эмблемы золотые. И канты — тоже голубые. На груди — значки: широко распростертые крылышки со скрещенными мечами на них. И плечи развернуты, и грудь — колесом. Каждый строен, подтянут, а уж поступь, поступь!.. Молодые живые боги, — как сказал мой любимый поэт Алексей Недогонов. А что? Пусть не боги, но небожители. И ни в одном глазу. Зарубите себе на носу, досужие остряки: пилоты не пьют!

«И — ша! Смирно и умри!» — как говорил тот пехотинец, который терял самообладание при крике «Воздух!». Знал: с авиацией не шутят. Нигде. Ни там, в небе, ни на земле.

— Дамский вальс! — перекрывая разноголосый шум, объявил баянист и бросил выразительный взгляд на Валентина. Чувствовалось, что и это он сделал по его указке: — Дамы приглашают кавалеров, дамы кавалеров отбивают.

Как и подобает настоящим мужчинам, мы сохраняли независимый вид. Нет, дорогие северяночки, всякие там сантименты и томные ахи-охи нам противопоказаны. Мы — ребята серьезные. Мы — парни суровые. Нервы — железо, и никаких соловьев! Наши соловьи — реактивные турбины. Запоют — весь мир запрокидывает голову и замирает в немом восторге, дивясь невиданному мужеству рыцарей воздушного океана.

А девчата уже окружили нас плотным кольцом. Мы сдаваться не торопились, но кто же устоит перед девичьей улыбкой! Первым был взят в плен Пономарев, а следом и мы пошли нарасхват. Не успеешь рассмотреть одну партнершу, как над ухом раздается хлопок нежных ладош, и ты уже перехвачен другой.

За дамским вальсом было дамское танго, потом фокстрот, потом снова вальс. В зале становилось все теснее. Я пытался защищать свою напарницу от толчков, растопыривая локти, но это почти не помогало. Рядом, то и дело натыкаясь на нас, с грацией тяжелого бомбовоза виражил Шатохин.

Неугомоннее всех был Валентин. Он вертелся как заведенный. Однако вскоре и он, шумно отдуваясь, рухнул в придвинутое к стене откидное кресло. Лицо его возбужденно пылало.

А где же Зубарев? В зале его не видать. Исчез. Или он вообще не танцевал?

Мы отправились на поиски и обнаружили его в фойе. Смущенно отводя глаза, он в гордом одиночестве топтался за дверью.

— Николаша! — кинулся к нему Валентин. — Ты что срамишь нашу летную породу?

Зубарев отмахнулся:

— Отстань. Иди скакай.

Танцевать Николай умел, однако относился к этому занятию как к чему-то несерьезному. Зачем, дескать, часами подряд дергать ногами? Тем паче сейчас, когда любопытная публика пристрастно оценивает каждый твой шаг.

Не дослушав Зубарева, Пономарев убежал и, казалось, тотчас о нем забыл. Через минуту я увидел его оживленно разговаривающим с какой-то невысокой миловидной девушкой. Из всех углов на него мрачно и ревниво косились местные сердцееды, а он стоял перед ней и улыбался, блестя глазами, звездочками, эмблемами и значками. И она улыбалась ему, никого больше не замечая вокруг, и согласно кивала головой.

Вдруг, точно почувствовав мой взгляд, девушка посмотрела в нашу сторону и, коротко кивнув Валентину, направилась к нам. Я почему-то подумал, что она идет ко мне и о чем-то сейчас спросит. Наверно, следовало отвернуться, а я, наоборот, воззрился на нее в упор.

Она, однако, нисколько не смутилась. Даже улыбнулась, словно давно знакомому. У нее было приятное, свеженькое личико с чуть вздернутым носиком и припухлой верхней губкой, что придавало ей задиристый вид.

— По письменной заявке, — донесся из зала голос баяниста, — повторяется дамский танец!

А девушка вся словно засветилась.

— Какой красивый летчик! — воскликнула она, глядя на Николая: — Разрешите вас пригласить…

Зубарев совсем по-мальчишески замигал и, честное слово, даже попятился.

— Но я же прошу! — она капризно топнула ножкой.

Рассмеявшись, я подтолкнул Николая сзади, и рука его тотчас оказалась в руке бойкой незнакомки.

— Меня зовут Аллой, — щебетала она. — А вас?

Теперь-то я сообразил, о чем разговаривал с ней Валентин. Он подослал ее к Николаю, это точно! И сам уже спешил к нам, на ходу скорчив удивленную мину:

— Аллочка, с кем вы связываетесь! Это же отъявленный хулиган.

— Ой! — вроде бы испугалась она, но руки Николая не выпустила.

— Да, да, — смеялся Пономарев. — Самый настоящий хулиган. — И, сделав паузу, добавил: — Воздушный хулиган!

— Ой! — игриво встрепенулась Аллочка: — Люблю! Люблю таких хулиганов. Обожаю.

И не успел Зубарев опомниться, как был вовлечен в круг. Поначалу он чувствовал себя скованно, кружась, натыкался на соседние пары, извинялся и, когда умолкла музыка, опять ретировался к двери. Но — вот уж, поистине, непостижима женская душа — застенчивость Николая почему-то очень понравилась, и не только Алле, но и ее подругам. Теперь они приглашали Николу наперебой.

— Держи хвост веером! — незаметно толкнув приятеля в бок, шепнул Валентин. — На то и даны селезню сизые перья…

К концу вечера наш робкий кавалер мало-мальски освоился и повеселел. Уходя из клуба, он даже приотстал от нас: задержался в раздевалке, вежливо помогая Аллочке надеть пальто.

— Ну, что я говорил? — подмигнул нам Пономарев. — Все, клюнул. Помяните мое слово, в другой раз первым сюда помчится.

И в самом деле, Николай стал ездить с нами в поселок без лишних уговоров. На всех вечерах он танцевал неизменно лишь с Аллой и держал ее так бережно, точно она была стеклянной.

Однажды она появилась с большим опозданием. Зубарев обрадовался, сразу же поспешил к ней навстречу. Но девушка была в плохом настроении и что-то такое ему сказала, что он вдруг сник, засобирался домой. Мы еле уговорили его подождать нас. Он подождал, но уже в следующую субботу ехать в поселковый клуб отказался. Ему, видите ли, надоело добираться туда на попутных машинах. Иной раз, дескать, более часа на дороге голосуешь, но водители будто не видят.

Что ж, не хочет человек, и не надо. А мы стали бывать в гостях у девушек каждый выходной. Пономарев, случалось, ухитрялся навещать свою зазнобу и среди недели. Этого рыцаря не останавливали ни мороз, ни метель. Облачится в меховое летное обмундирование, натянет унты — и пошел. А к утру — дома.

А у какой девушки не дрогнет сердце, если вот так, внезапно, нагрянет к ней тот, о ком она вздыхает! Да еще весь с ног до головы в снегу, в инее…

Однажды Валентин едва успел к утреннему построению. Майор Филатов потребовал объяснений: где был, почему одет не по форме, почему не завтракал? Заметил-таки командир, что Пономарев не приходил в столовую.

Пономарев отпираться и не думал. Доложил все, как было. Нелегка, мол, холостяцкая доля в Крымде!

Слушая его, Иван Петрович хмурился. Мы волновались: отныне конец нашим романтическим вылазкам. Шутка ли — покидать гарнизон на ночь. Да еще в непогодь!

А ходить с нами начали уже и многие другие офицеры — штурманы и техники. Теперь, конечно, наши прогулки могут и прикрыть.

— Эх, молодежь, — с укором сказал командир. — Чем же офицерский клуб хуже поселкового?

Валентин ответил прямо:

— У них хоть потанцевать есть с кем.

— Ясно, — спокойно продолжал майор. — И все же учтите: уйдет кто-нибудь среди недели самовольно — разговор будет другим.

Выдержка у Филатова — позавидуешь. Другой бы давно уже отстрогал на всю катушку, а он говорит сдержанно, ровно, не повышая голоса. Впрочем, результат в общем-то один и тот же: повторишь нарушение — пеняй на себя.

— Усвоили? — вдруг улыбнулся Иван Петрович, обращаясь к нам всем. И помолчав, уже совсем другим, доброжелательным тоном добавил: — Ладно, архаровцы. В субботу, так и быть, отпускаю. Только чур — не на попутных. Выделим транспорт…

Нашей радости не было предела. Правда, командир части решил посылать в поселок офицерский патруль, но это даже лучше: транспорт не просто обещан — гарантирован.

Так самым неожиданным образом все устроилось как нельзя лучше. Зубарев и тот опять присоединился к нам. Во всяком случае особых уговоров не потребовалось. Вдобавок при первой же официально разрешенной поездке он здорово нас выручил.

Жизнь действительно богата приключениями. Зная, что возле клуба ждет специально выделенная машина, мы танцевали в тот вечер до полуночи. Вышли из зала лишь тогда, когда отгремел заключительный аккорд прощального марша. Кое-кто успел даже проводить свою даму, смекнув, что Олег Архаров не отправит патрульную машину, пока не соберутся все до единого. Он оказался хорошим товарищем.

Машина для нас была выделена не ахти какая комфортабельная: обыкновенный грузовик. Над кузовом — брезентовый тент, и то ладно.

Подошли мы к месту сбора, ждем. Смех, шутки со всех сторон. А стужа — терпеть невмоготу. В деревянных постройках то и дело пистолетными выстрелами грохал мороз. Кое-кто уже озяб, приплясывать начал: «А почему не едем?» Вдруг смотрим — бежит Карпущенко (он был начальником патруля) и расстроенным голосом спрашивает:

— Кто умеет водить машину?

— А что такое? В чем дело? — раздалось сразу несколько настороженных возгласов.

— Да вот, черт возьми, с водителем беда — живот скрутило.

— И что, крепко?

— Да вон — в дугу парня согнуло. Бегал я к местным медикам, а у них тут только фельдшерский пункт, помочь не могут. Надо срочно везти в нашу санчасть.

Все обеспокоенно примолкли. Время — около часа, попутных не жди, если вызвать по телефону «скорую помощь» из гарнизона, когда ее дождешься! А тут, как назло, метель, холод.

— Так есть среди вас водитель? — повторил Карпущенко.

— Есть! — шагнул вперед Зубарев.

— Ты?! — вырвалось у Шатохина.

Я тоже был озадачен: никогда прежде не видел Николу за рулем автомобиля, и никогда он не говорил нам, что имеет водительские права. Впрочем, он не из хвастливых, может, права у него и есть…

А Зубарев уже вскочил на подножку грузовика, хлопнул дверцей, не мешкая, включил зажигание и нажал стартер. Услышав, как зарокотал заведенный мотор, Карпущенко обрадованно повернулся к нам.

— Там, в кузове, брезент. Разверните, положим на него шофера. Если по дороге ему станет хуже, держать на руках. Ясно?..

Через минуту-другую наш грузовик мчался навстречу косо летящему густому снегу. Зубарев вел его неплохо, только почему-то не по правой, а по левой стороне дороги. «Наверно, выбирает, где меньше выбоин», — подумал я, успокаиваясь. Когда сильно встряхивало, больной водитель-солдат стонал, и мы держали его на растянутом брезенте, как на носилках. А из кабины время от времени слышался сердитый крик Карпущенко: «Сбрось газ!.. Куда жмешь?!.»

Судя по этим возгласам, можно было предположить, что Зубарев за рулем чувствует себя уверенно. Да и скорость была большой, газовал он и в самом деле напропалую. Но как не понять его: в кузове — больной, надо торопиться.

Лишь один раз случилось что-то непонятное: Николай так тормознул, что мы чуть не попадали со скамеек. Но, оказывается, на переезде через железнодорожное полотно неожиданно закрылся шлагбаум. Подождав, пока он откроется, Зубарев плавно выжал сцепление и на удивление осторожно, без резких толчков проехал по рельсам. А еще через несколько минут наш грузовик, загодя посигналив, остановился возле знакомых ворот контрольно-пропускного пункта.

— Быстрее открывайте! — поторопил дежурных Карпущенко.

Дальше дорога была асфальтированной, и до лазарета Николай домчал нас во мгновение ока. Сдав заболевшего солдата медикам, мы потоптались в коридоре, пытаясь разузнать, что же все-таки с ним стряслось, но нас выпроводили за дверь: «Не шумите здесь!» А Зубарев все еще оставался в кабине. Уткнувшись лицом в сложенные накрест руки, он грудью лежал на руле.

— Что с ним? — забеспокоились мы. — Уснул, что ли?

Карпущенко, враз насторожившись, потребовал:

— А ну-ка, дыхни!..

Повел носом, удивился:

— Нет, не пьян. А чего же ты жал, как шальной? Ишь, лихач!

Ничего не ответив, Николай выбрался из кабины и, понуря голову, устало зашагал к гостинице.

— Сознайся, впервые сидел за рулем, — догнав, тронул его за локоть Пономарев.

— Пошел к черту! — отмахнулся он. Потом, видя, что Карпущенко вернулся в лазарет, с вызовом сказал: — Надо — я и танк поведу!

Он вел машину действительно впервые, зато в последний раз был в клубе промкомбината. Не захотел больше ездить туда, как бы мгновенно потеряв всякий интерес к нашим веселым «рейдам». Мы и подзадоривали, передавая приветы от девушек, и подтрунивать пытались — не помогло ничто.

Пономарев, стараясь как-то повлиять на несговорчивого приятеля, стал называть Николая «старым мальцом». Выражение «старый малец» было местным, видимо, равноценным общеизвестному «старая дева». В обращении к парню оно казалось особенно колким. Но несмотря ни на какие подначки, Зубарев оставался в гостинице. А однажды, когда его очень уж допекли, он сердито сверкнул глазами:

— Отстаньте вы! Сказал — все!..

«Сказал — все!..» Не часто слышали мы эти слова от Зубарева, но если уж он их произносил, то требовать чего-нибудь от него было бесполезно.

В те дни резко похолодало, и Лева решил, что Николая испугала непривычная стужа.

— Я, признаться, тоже посидел бы дома, — заколебался он. — В такую лютую погоду не до прогулок.

— Ну вот, еще один дезертир! — разозлился Пономарев. — Подумаешь, похолодало. Сейчас во всем мире похолодало. Вы только вникните, какая заварилась каша. От одного названия мороз по коже дерет: «холодная война». — Валентин повторил по слогам: — Хо-лод-на-я! Тут в любой момент вся планета может превратиться в ледяную пустыню. И по-моему, — он засмеялся, — глупо отправляться на тот свет нецелованным девственником.

Николай промолчал. Но как! Весь его вид выражал полнейшее пренебрежение и к нашим выпадам против него, и к самому предмету разговора. Оставалось лишь одно: закрыть дверь с обратной стороны. Все наши доводы и колючие наскоки разбились о его молчаливое упорство, словно о каменную стену.

— Он, скорее всего, росточка своего стесняется, — небрежно махнул рукой Пономарев, когда мы, оставив Николая в комнате, вышли из гостиницы.

Никто ему ничего не ответил. Было понятно: он раздражен. А Зубарев в чем-то по-своему прав. Не лишне иногда развлечься, но стоит ли шастать в поселок каждый выходной ради одних танцулек!

Словом, мы отступили перед Николаем и на этот раз.

* * *

Утомительно длинна на Севере зимняя ночь. Медленно и отчужденно проплывали над Крымдой далекие галактики. Холодными и острыми, словно шипы на колючей проволоке, казались звезды. С каждой неделей росло чувство нашей оторванности от всего мира.

Рассветало все позже и позже. К тому времени, когда в белесой предутренней мгле проступали вершины сопок, мы обычно были уже на аэродроме и, если позволяла погода, спешили подняться в воздух. Однако нам, молодым летчикам, сделать удавалось, как правило, всего лишь по одному-два коротких вылета: вскоре после обеда на землю опять опускалась темень. В считанные дневные часы мы работали как при аврале. Тогда сама земля вынуждена была приостанавливать свой извечный круговорот. Наши реактивные самолеты обгоняли ее вращение.

Старослужащие пилоты летали и ночью. Чернота вокруг была такой, что электрический свет в военном городке не достигал от одного дома до другого, а они летали. Ночной мрак над аэродромом был насыщен шумом, визгом тормозов, гулом двигателей. Когда какой-нибудь бомбардировщик разворачивался со включенными фарами, то издалека было видно, как в их длинных лучах мелькала или чья-нибудь фигура, казавшаяся неправдоподобно большой, или цистерна топливозаправщика, или поблескивающий холодным серебром силуэт другого крылатого корабля. А когда самолет стартовал, яркое пламя, вырывающееся из жаровых труб, напоминало огненный хвост кометы. Иногда небо охватывало таинственное космическое свечение. Оно полыхало во всю ширь — от горизонта до горизонта. Там, вверху, словно огромные волны, вздымались и перекатывались из края в край радужные полосы северного сияния. Зрелище было невероятно красивым, но оно рождало в атмосфере магнитные бури и приводило в неистовство стрелки самолетных приборов. Летать в это время могли лишь самые опытные экипажи.

Жизнь между тем прибавляла забот и нам. Если до сих пор мы жили и работали в эскадрилье обособленно, отдельной группой, то вскоре после допуска к самостоятельным полетам начальник штаба объявил о включении нас в боевой расчет. Меня и Шатохина зачислили во второе звено, Пономарева и Зубарева — в третье. Теперь каждому нужно было думать не только о себе, но и о своих подчиненных. Майор Филатов требовал, чтобы мы, как командиры экипажей, вечерами занимались в казарме с нашими механиками и стрелками-радистами.

Возвращаться в гостиницу приходилось поздно. За день иной раз так намерзнешься, что уже ничего не надо, только бы поскорее в тепло. Пономарев, утешая нас, шутил: на Северном полюсе еще холоднее! Однако стужа и усталость брали свое. Мы даже в комнате отдыха стали реже собираться. Заглянешь в газеты, книжку в руки возьмешь — и в постель. А Зубарев по-прежнему удивлял нас своей железной выдержкой и необычайной выносливостью. Включив настольную лампу, он до полуночи засиживался над учебниками и конспектами.

Конспекты у него были аккуратными и обстоятельными, как у примерного студента. На семинарах по марксизму-ленинизму наш замполит капитан Зайцев часто ставил ему пятерку уже за то, что у него была подробно законспектирована очередная тема.

План командирской подготовки предполагал и непрерывную самостоятельную учебу, но, как говорится, увы! Приближается день зачетов — мы поднажмем, а затем учебники и наставления откладываются в сторону. Только Зубарев занимался с разумной последовательностью, точно готовился к вступительным экзаменам в вуз.

Нас его усердие раздражало. Чтобы быть принятым в академию, пилоту нужно иметь большой налет часов и получить аттестацию на должность командира звена. Об этом Николай пока что не мог и помышлять. Зачем же так себя во всем ограничивать? А у него, видите ли, железное правило: время, как и снаряды, нужно тратить разумно. Тоже — деятель! Вишь, формулировочки…

И еще словечко такое стал употреблять: «железно!» Чуть что, так и слышишь: «железно!..»

Недавно, споря с Пономаревым, он сказал:

— Ты, Валентин, часто цитируешь Пушкина. А помнишь, что Александр Сергеевич говорил о самообразовании? «И в просвещении встать с веком наравне!» — вот! Понял?

— Хорошие слова, — согласился Пономарев и тут же хитро прищурился: — Только одно мне не ясно: при чем тут твоя штанга?

Это, конечно, была увертка, но мы смеялись: охота человеку нянчить кусок ржавого металла! Пользы — ноль целых и столько же десятых. Валентин, скажем, увлекается стихами, так не зря: за участие в художественной самодеятельности Филатов недавно объявил ему благодарность. А Зубареву командир приказал вынести ржавую ось вагонетки из коридора гостиницы на свалку металлолома.

Николай вообще-то тоже кое-чего достиг. Он стал чемпионом гарнизона по поднятию тяжестей. Однако и эта его удача казалась нам комичной. Дело в том, что майор Филатов время от времени проводил с летным составом вольные спортивные состязания. В них принимали участие все летчики, штурманы и стрелки-радисты, выступая соперниками техников и механиков в перетягивании каната, в беге на лыжах, даже в боксе. Зубарев, естественно, вышел на помост штангистов. Его весовую категорию определили как наилегчайшую — сколько ни вызывали, равного с ним по весу не нашлось никого. Тогда судья, недолго думая, взял да и присудил ему звание чемпиона. А Никола вдруг важно подбоченился и победно вскинул сжатую в кулак правую руку. Мы чуть было животики не надорвали, хлопая в ладоши и крича «браво!».

Примерно таким же манером отличился он и на лыжном кроссе. Среди молодых солдат в эскадрилье было немало южан. Кое-кто из них, как они говорили, до призыва в армию лыж и в глаза не видел. Поэтому Филатов поставил условие: главное — пройти до конца всю десятикилометровую дистанцию, а уж за какое время — неважно. Шли они, конечно, долго — ни о каких нормативах не могло быть и речи. Но вот к финишу явились уже самые беспомощные, а Зубарева все нет и нет. Его уже искать хотели, думали, не случилось ли чего. И вдруг шкандыбает наш Никола на одной лыже, а вторая — сломанная — у него в руках. Другой бы на его месте сразу после аварии повернул назад, а он, оказывается, шел все десять километров.

— Характер, однако! — одобрил майор Филатов и махнул рукой стоявшему на финише оркестру. У бедных трубачей уже не слушались посиневшие от мороза губы, и вместо марша они выдули нечто вроде душераздирающего «кто в лес, кто по дрова». А от Николы — пар столбом, и на пылающем лице — счастливая улыбка: дошел-таки, дотопал!

— Дошел! — заорали мы, вкладывая в это слово совсем иной, иронический смысл. — Дошел! Ур-ра!..

Часто он попадал вот так в смешное, неловкое, а подчас и досадное положение из-за своего нескладного характера. И хоть бы что ему! Поведения своего он не менял, снискав славу человека с чудинкой.

Здесь, в Крымде, Николай вскоре заболел, и опять же, по нашему мнению, из-за собственной глупости. Решив закаляться, он начал выходить на физзарядку без рубахи на улицу и обтираться до пояса снегом. Мало того, когда Пинчук, с которым они жили теперь в одной комнате, уходил в наряд, Зубарев на всю ночь оставлял открытой форточку. А ночи, хотя уже приближалась весна, были все еще холодными, с крепкими морозами. Утром вода из крана — наждак, даже умываться страшно. Мудрено ли тут простудиться. И Зубарев угодил в лазарет, где и провалялся больше недели.

— Нет уж, — говорил Пономарев, когда мы отправились навестить Николая, — если тебе чего не дано природой, то тут ты, хоть из собственной кожи вылезь, ничего не добьешься, лишь себе навредишь.

Лева Шатохин пытался возражать, но это только пуще разозлило Валентина.

— Не спорь! — отмахнулся он. — Дано, скажем, человеку поднимать полета килограммов — поднимет. Схватит больше — надорвется. Или взять Зубарева с его короткими ногами — никогда он не станет хорошим бегуном или лыжником.

— Ну, ты ему-то об этом не напоминай, — предупредил Пономарева старший лейтенант Пинчук. — Обидишь парня.

Валентин, соглашаясь, кивнул головой, да разве он сдержит свой ехидный язык! Ляпнул-таки! А Зубарев? Он недоуменно взглянул на Пономарева, помолчал, обдумывая его слова, потом негромко, как бы размышляя вслух, произнес:

— Я не согласен. Никогда не узнаешь себя, пока не испытаешь, на что ты способен.

Больше он и разговаривать не стал. Мы посидели для приличия еще немного, перебрасываясь незначительными словами о том о сем, пожелали ему скорее выздороветь да с тем и ушли.

Испытывая неловкость, все долго молчали. Валентин часто подчеркивал, что любит резать правду-матку в глаза, гордился своей прямотой, но ведь опять допустил явную бестактность. Не учел даже того, что человек нездоров.

— История нас рассудит, — как всегда, попытался он сгладить неприятное впечатление излюбленной фразой.

Снимая больничный халат, Пинчук посмотрел на Пономарева исподлобья и медленно вздохнул:

— Говоришь-то ты красиво, а вот ведешь себя… Э, да что!..

Валентин притворно хохотнул:

— Не радист он и не летчик, значит, кто же сей молодчик?

Заставить его замолчать не так-то просто. Лучше уж замолчать самому. И мы — уже в который раз! — длительное время избегали с ним каких бы то ни было разговоров.

Спор, начатый в санчасти, между тем продолжался. Теперь продолжал его Зубарев. Причем, что весьма существенно, не словами, а молча, делами. Находясь, как он говорил, на вынужденном отдыхе, наш настырный приятель, пока его заставляли лежать, набросился на беллетристику. В тумбочке у него благодаря Пинчуку образовалась целая библиотека. И вот из какой-то книги он узнал, что известный советский летчик Николай Францевич Гастелло, будучи не очень крепким от природы, постоянно занимался физкультурой и после упорных тренировок научился делать стойку на одной руке.

Это поразило Зубарева. Как только его выписали из лазарета, он, еще как следует не оправившись посла болезни, начал учиться ходить на руках. У него вначале ничего не получалось. Было забавно наблюдать, как он падал — со всего маху валился на пол то спиной, то боком в длинном коридоре гостиницы, где уборщица стелила узкую ковровую дорожку. Мы смеялись, шутливо подбадривая его, а Николай упрямо продолжал тренировки.

В те дни штурман, с которым мы вместе жили, веселый и добродушный толстяк Саша Каменев, частенько жаловавшийся на декомпрессионные боли после высотных полетов, списался с летной работы и уехал к месту нового назначения. Я остался в комнате один, и Зубарев вечерами заходил ко мне излить душу. Впрочем, и здесь, о чем бы у нас ни зашла речь, он неизменно вспоминал Гастелло, находя много общего в своей и его судьбе. Бывало, только и слышишь от него: «А вот Гастелло… Знаешь, Гастелло начал работать с четырнадцати лет… Гастелло хорошо играл на баяне… У Гастелло была прическа ежиком…»

Однажды, облокотясь на стол и подперев голову руками, он долго сидел молча, затем негромко спросил:

— Послушай, а ты… А мы, если бы вот так, смогли бы?

— Что? На огненный таран? — переспросил я.

Нахмурясь, Зубарев ничего не ответил и ничего больше не сказал, лишь посуровел лицом. А мне подумалось, что двух мнений на сей счет у него не существует.

Не знай я его, определенно решил бы, что он рисуется. Но я-то его знал, Николай — не хвастун, наоборот, он даже излишне застенчив и лишь наедине со мной позволяет себе малость пооткровенничать.

Зато нельзя не подивиться его настойчивости. Понравилось ему, как Гастелло изучал карту района полетов — по вечерам вместе с женой, отводя ей роль экзаменатора, и сразу себе на ус намотал. А недели через две, позанимавшись вечерами с Пинчуком, лучше всех нас знал карту в радиусе предельного действия наших самолетов. Знал в деталях: и характерные признаки каждого мало-мальски приметного ориентира, и истинные курсы, и время полета от любого населенного пункта до нашего аэродрома. Все — наизусть.

Это было здорово. В дни учебы в училище мы летали над бесконечной степью, там тоже было трудно ориентироваться: глянешь сверху — вокруг необозримая пустая равнина, и взгляду не за что зацепиться. Здесь, на Севере, местность оказалась еще более однообразной — среди покрытых снегом сопок терялась даже тонкая ниточка одной-единственной железной дороги. Стоит ли говорить, как важна в таких условиях навигационная подготовка для летчика.

— Не преувеличивайте, — небрежно заметил Пономарев, когда Лева завел разговор об этом. — Нам, летчикам, в воздухе и без того работы хватает. А вести ориентировку — дело штурманов.

Тут мы не согласились с Валентином, да он и сам почувствовал, что его доводы несостоятельны. Однако продолжал упорствовать:

— Во всяком случае я по вечерам не намерен корпеть над картой. Мне погулять хочется, а в этой глуши и без того ничего хорошего не видишь…

Нелегко было в чем-то убедить Пономарева. Он всегда умел повернуть разговор так, что мы теряли нить спора и, сами того не замечая, начинали запальчиво обсуждать какие-то досаждающие нам мелочи быта. Впрочем, добиться этого Валентину не составляло особого труда, поскольку в Крымде нас многое не удовлетворяло.

Зубарев нашего недовольства не разделял. Северная Кушка, то есть, Крымда, нравилась ему с каждым днем все больше и больше. А нам иногда думалось, что он просто не хочет высказывать своих мыслей. В его манере держаться было что-то от поведения безусого юнца, пытающегося выглядеть более солидным, рассудительным, даже оригинальным. Это невольно вызывало улыбку. Потому у нас и установилось небрежно-снисходительное отношение к нему.

Майор Филатов и капитан Зайцев, наоборот, имели о Зубареве самое высокое мнение. Они называли Николая человеком цельной натуры и всем советовали брать с него пример.

Мы лишь многозначительно переглядывались… Как же — праведник! Не курит, не пьет, дисциплину не нарушает. Увлекается опять же только тем, что предписывает начальство. Сначала помешался на спорте, потом жадно накинулся на учебу и одновременно зачастил на тренажер.

Тренажер появился в Крымде недавно, и был он, следует сказать, самодельным. Его сконструировал майор Филатов, использовав для этого кабину списанного бомбардировщика. Мы подивились тому, что наш командир оказался рационализатором, но особого восторга его изобретение ни у кого не вызвало.

Конечно, это приспособление было очень похоже на кабину только что прибывших реактивных самолетов. Смонтированная в нем аппаратура воспроизводила даже гудение двигателей, и мы получили возможность на земле тренироваться в выполнении полета, а также захода и расчета на посадку по приборам.

Тем не менее всякая имитация всегда остается подделкой, так сказать, бутафорией. И если говорить о тех ощущениях, которые летчик испытывает при пилотировании машины в воздухе, то сооруженный кустарным способом тренажер не давал даже подобия их. Он был еще не отлажен, не доведен, и внутри его, когда двигали рули, что-то стучало, брякало, вызванивало и дребезжало; стрелки на шкалах то надолго застревали на одном месте, то вдруг прыгали через несколько делений сразу, как на вокзальных часах.

Как бы там ни было, этой чудо-машиной заинтересовалась инженерно-техническая комиссия. Стало известно, что тренажер решено принять к изготовлению на заводе. Это воодушевило Филатова, и он приказал нам упражняться в оборудованной им кабине ежедневно.

— Хитер майор! — по-своему расценил его требование Пономарев. — Самолетов пока на всех не хватает, летаем от случая к случаю, так он для забавы смастерил нам игрушку.

Валентин часто потешался над капризами самодельного тренажера. Зато Зубарев согласен был шуровать на нем штурвалом и педалями чуть ли не до изнеможения, словно в кабине настоящего самолета. И старания его не пропали даром. Он в конце концов приноровился к своенравной машине и «пилотировал» ее не хуже самого Филатова. Во всяком случае, слепой полет, и в особенности заход на посадку при невидимости закрытых облаками земных ориентиров, Николай имитировал с идеальной точностью. Только мы не придавали его успехам ровно никакого значения. Ведь ефрейтор Калюжный, которому поручили присматривать за тренажером, научился «летать» на нем еще лучше.

— А посади его на самолет, разве он полетит? — усмехнулся Пономарь.

— По твоей теории — не полетит. Ты всю жизнь твердишь одно: летчиком надо родиться, — сухо сказал Николай.

— Ну, суди как хочешь, — пожал плечами Валентин. — А все же на земле, не поднимаясь в воздух, летать не научишься. На том стояла и стоять будет страна Авиация…

— Ты у нас все знаешь, — ворчал Зубарев. — А вот скажи, почему птица в облаках лететь не может? А человек летит.

— Это смотря какая птица, — Валентин, ухмыляясь, явно дразнил Николая, и тот вскидывался:

— Какая, какая! Всякая. Голубь, например. Даже орел… Как попадет в облака — камнем вниз падает…

Спорить вот так они могли без конца, и мы с Левой лишь посмеивались. Пусть почешут языки, если им это нравится. А кто из них прав, кто не прав — сказать трудно. Доводы Зубарева убедительны, однако, первому разрешив ему самостоятельный полет на реактивном бомбардировщике, Филатов вскоре стал его ограничивать в летной работе. Поначалу-то все у парня шло хорошо, а теперь что ни вылет, то какой-нибудь ляпсус. На днях такого курсантского «козла» выдал — хоть самому с аэродрома смывайся.

А Пономарев тем временем догнал и обогнал Николая, пилотируя самолет лучше его. Вот и думай, что же важнее для летчика — тренировки на земле и упорство или та врожденная способность к полетам, о которой гадают и, наверно, долго еще будут судить-рядить авиационные психологи.

Случались срывы и у меня, не все ладилось у Левы Шатохина. А ведь каждый из нас, придя в боевую часть, не хотел плестись в обозе, мечтал занять достойное, даже лучшее место в строю воздушных бойцов. Этого можно было добиться только практикой — летать, летать и летать. Однако нам, молодым, мешал до невозможности короткий — короче воробьиного носа! — северный зимний день. Темнота на Крымду падала чертовски рано, а ночи казались бесконечными. Но больше всего досаждала капризная погода. Нередко полеты отменялись уже с самого утра или внезапно прерывались, едва начавшись. Иной раз только-только взлетишь, еще и крылья, можно сказать, не расправил во весь размах, еще и сердце не запело в унисон с веселой реактивной турбиной, а с земли — команда: «Немедленно на посадку!» Все ясно: на подходе — снежный заряд. Коварная штука! Бьет по машине картечью, и если не успеешь сесть, пиши пропало.

В такие минуты, возвратясь на аэродром, бывалые пилотяги поминали всю небесную канцелярию и самого господа бога такими хлесткими благословениями, что даже ко всему привычные самолеты опасливо поджимали свои могуче задранные хвосты. Капитан Коса при таких загибах и перегибах лишь посмеивался да головой покачивал, словно от удовольствия: «Я же говорю — запорожцы!..» Мы-то, молодежь, от соленых выражений воздерживались, но и не возмущались. Работа пилотская, всем известно, и при распрекрасной погоде постоянно держит в напряжении, так на тебе, допекает еще и ненастье. Вот летчики и отводили душу, как их не понять. Лишь один Зубарев то краснел, то сердито хмурился и все ворчал, что людям, владеющим самой передовой техникой, подобная изящная словесность явно не к лицу. Право, иной раз ему лучше бы помолчать, тошно и без того.

Не радовало нас даже наступление весны. Светлое время суток прибывало все заметнее, да что толку. Выйдешь утром из гостиницы — все вокруг белым-бело. И сопки, и аэродром в снегу, и в небе роятся снежинки, высокая мачта радиостанции наполовину скрыта в мрачной хмари. Тоска смертная: видимость — ноль, тут не взлетишь.

Лишь в марте, когда солнце наконец пробилось сквозь многослойную пелену туч, мы воспрянули духом. Ведь всю зиму подниматься в воздух приходилось, что называется, ловя погоду, а теперь появилась возможность начать регулярные плановые полеты в простых метеорологических условиях.

Выходя на аэродром, мы пьянели от долгожданного счастья. Небо, зеленея огромным ледяным ковшом, манило нас в свою бездонную высь. Из-за сопок над летным полем временами тянул морозный пронизывающий ветер, но никто не обращал внимания на то, что он все еще по-зимнему обжигал лицо и руки. Даже снежинки казались удивительными. Они имели геометрически правильные формы игл, звездочек и других причудливо-замысловатых фигур. Хорошо летать в такую погоду!

Как правило, увереннее всех выполнял полетные задания лейтенант Пономарев. Будучи способным, он брал еще смелостью и напористостью. У него, без преувеличения, было особое летное чутье и завидная хватка. Все иной раз только головами покачивали, когда Валентин, взлетая или заходя на посадку, легкокрылой ласточкой проводил тяжелый самолет над самыми вершинами сопок, тесно окружавших аэродром.

Так обычно пилотировал сам майор Филатов. Пономарев, надо признать, имел острый взгляд и быстро перенял почерк командира. Никто из нас еще не решался на такое, а Зубарев — тот вообще водил бомбардировщик очень осторожно, стараясь не делать малейших отклонений от тех режимов полета, которые предписывает летчику инструкция. И все же он допускал ошибки. У него недоставало той цепкости, того наступательного духа, каким отличался Валентин.

Оплошал Николай сразу, как только его экипажу разрешили приступить к отработке самолетовождения по дальним маршрутам. Упражнение это в общем-то несложное, тут даже начинающему летчику делать нечего. Главное — хорошо стартовать, а потом держи машину по горизонту да вводи поправки в курс, которые дает штурман. Остается, возвратясь на аэродром, красиво приземлить самолет, и отличная оценка обеспечена.

Именно здесь, при посадке, и дал маху Зубарев. То ли он скорость, планируя, потерял, то ли слишком рано убрал обороты двигателям, но получилось так, что бомбардировщик, не дотянув до бетонированной полосы добрую сотню метров, плюхнулся на грунт.

Хорошо еще, снег в том месте был укатан: колеса шасси не увязли и обошлось без поломки. Но все равно капитан Коса потребовал произвести детальный осмотр машины в ремонтных мастерских, и при подведении итогов летного дня фамилию незадачливого пилота склоняли по всем падежам.

На следующий день майор Филатов приказал Зубареву выполнить дополнительный провозной полет с инструктором, чтобы тот научил его делать правильный расчет на посадку. Такая мера всегда больно бьет по самолюбию любого летчика, и Николай ходил не поднимая головы.

Мы деликатно молчали. Хватило такта придержать свой острый язык и у Пономарева. Только ненадолго. Стоило Зубареву в чем-то не согласиться с ним, и Валентин ляпнул:

— По небу надо летать, а не ползать!..

Разговаривали они на самолетной стоянке. Здесь же, занятый своим делом, находился и старший техник-лейтенант Рябков. Услышав выпад Валентина, он удивленно вскинул голову:

— Ох, Пономарев, заносчивый вы человек!

— Я, кажется, не обращался к вам, товарищ старший техник-лейтенант, — резко обернулся к нему Валентин. Выражение его лица говорило: «Ты — не летчик, и не тебе судить о наших делах».

— Зато я обращаюсь к вам, товарищ лейтенант, — спокойно продолжал Рябков. Он помолчал, вытер ветошью руки, бросил ее на стеллаж и веско добавил: — Как старший по званию и как секретарь комсомольского бюро.

— Ах, так! — вырвалось у Пономарева.

— Представьте, именно так, — строго ответил техник. — Простите за прямоту, ведете вы себя… Советую вам быть самокритичнее.

— Благодарю, — склонил голову Валентин, и по губам его скользнула ироническая усмешка. Он небрежным жестом перекинул через плечо ремешок планшета, взглянул на Рябкова с вызовом, но быстро овладел собой и попытался отшутиться: — Здесь меня не поняли, я гордо удаляюсь.

— А гордиться-то как раз и нечем, — перебил техник.

Сделав вид, что не расслышал последней фразы, Пономарев поспешно ушел.

— Зря вы вмешались, Петр Тимофеевич, — смущенно заговорил Зубарев. — Парень он вообще-то неплохой, просто у него такая манера — кусать по мелочам. Да я и не обижаюсь.

— Ничего, переживет, — старший техник-лейтенант проводил Валентина осуждающим взглядом. — Это ему на пользу. А вы… Не понимаю, почему вы ему во всем потакаете. А он наглеет.

— Просто не хочется лишний раз связываться, — вздохнул Зубарев.

Рябков никак не мог поверить тому, что Пономарев способнее Зубарева в летном деле. Николай нравился ему своей вдумчивостью и серьезным подходом к любому поручению. Избранный секретарем комсомольской организации, старший техник-лейтенант частенько привлекал нас к проведению различных мероприятий, и охотнее всех откликался на его просьбы Зубарев.

Весной, накануне празднования Дня Победы, замполит порекомендовал Рябкову провести с солдатами и молодыми офицерами тематический вечер под девизом «В жизни всегда есть место подвигу». Сделать доклад капитан Зайцев попросил командира, но Филатов не согласился:

— Нам бы с молодежью о насущных делах потолковать, а вы — о подвиге. Почему вы взяли такую тему?

— Есть такая необходимость, — пояснил Зайцев. — Кое-кто из молодых летчиков начинает этак свысока посматривать на технарей. Да, впрочем, и на своих товарищей. Я, мол, в авиации — главная фигура, вам до меня — как от земли до неба.

— Ну, такие ухари есть не только среди молодых, — улыбнулся майор.

— В том-то и беда, — подхватил замполит. — Вот, дескать, на фронте — там и подвиг, там — все. А сегодня, в мирные дни, — обычная служба, можно позволить себе и расслабиться.

— Понятно, — кивнул Филатов. — Но, на мой взгляд, получится лучше, если у комсомольцев и докладчик будет свой.

— Да, но кто? — озадаченно произнес замполит.

— Поручите Зубареву, — подал голос капитан Коса.

— Зубареву? — переспросил комэск. — Ну, какой из него оратор! Можно бы Пономареву, так ведь он, чего доброго, и не подготовится.

— Давайте все-таки Зубареву! — настаивал Коса. И Рябков его поддержал. Почему, мол, не рискнуть?

— Да рискнуть-то не грех, только не свести бы дело к очередной галочке в плане. Тема все же не простая, — колеблясь, вслух размышлял замполит, и вдруг в его глазах засветилась по-юношески лукавая улыбка. — А знаете что? — воскликнул он. — Пусть эти два друга выступят вдвоем. Пономарев — докладчиком, Зубарев — содокладчиком. Но — чур! — Он погрозил Рябкову пальцем, — тексты выступлений заранее не обсуждать, не согласовывать и ни в коем случае не приглаживать. В чем-то их мнения не совпадут, а это как раз то, что и нужно.

— Не вышел бы блин комом, — усомнился Филатов.

— Ничего, командир, — успокоил его Зайцев. — Мы тоже подготовимся и в случае заминки поправим. И потом — это же не собрание, а молодежный вечер. Разговор должен быть непринужденным. Вот пусть каждый и говорит так, как думает.

— Товарищ майор, — обратился к Филатову Рябков, — а вас я все же прошу прийти. Как фронтовика.

— Комсомолу отказать не могу, — улыбнулся Иван Петрович. — Только ведь в эскадрилье есть и другие фронтовики.

— А мы всех пригласим, — заявил Рябков.

— Правильно, — одобрил замполит. Затем, что-то быстро прикинув, посоветовал: — Пригласите еще и специалистов обслуживающих подразделений. А то ведь встречаемся с ними лишь на аэродроме…

На том и порешили.

* * *

К докладу Пономарев, как мы того и ожидали, не подготовился. К трибуне он вышел безо всякой бумажки, и уже начало его выступления заставило всех насторожиться.

— Товарищи, — сказал он, — в связи с темой нашего сегодняшнего разговора я должен сразу же сказать, что мы, военные летчики, для подвига рождены. Может, кому-нибудь такое заявление покажется нескромным, но это так.

Тематический вечер проходил в солдатском клубе. Здесь обычно проводились служебные совещания и собрания, поэтому обстановка была для нас привычной. На невысоком помосте, служившем сценой, стоял покрытый красным сукном стол. За столом сидели капитан Зайцев и старший техник-лейтенант Рябков. Справа от них возвышалась сколоченная из фанеры и выкрашенная в коричневый цвет трибуна. Пономарев, впрочем, от трибуны сразу же отошел. Заложив руки на спину, он встал около стола и говорил, устремив на присутствующих горделиво-вдохновенный взор.

— Давно ли родилась профессия летчика? — вопрошал он и сам же отвечал: — Нет, кажется, совсем недавно. Если вести счет с полетов первых аэропланов, то всего лишь несколько десятилетий назад. Но, по-моему, она родилась значительно раньше. Пожалуй, еще тогда, когда рязанский подьячий Крякутной первым в мире поднялся в небо на воздушном шаре. Помните… Впрочем, я позволю себе процитировать летопись по памяти. — Валентин приосанился: — «Тысяча семьсот тридцать первого года подьячий Нерехтец Крякутной Фурвин сделал, как мяч большой, надул дымом зело поганым и вонючим, от него сделал петлю, сел в нее, и нечистая сила подняла его выше березы и ударила о колокольню. Однако он успел ухватиться за то, чем звонят, и тако остался жив…»

Ну, а если прикинуть, если вникнуть, — продолжал Валентин, — то летная профессия является еще более древней. Она ведет свою родословную от тех безудержно-отчаянных людей, которые дерзали бросаться с колоколен на крыльях из досок, из веников и из холста.

В зале послышались покашливания, скрип стульев, шепот и смешки. Слишком уж издалека оратор начал. И кое-кто с ехидцей подсказал:

— Раньше. С полетов на ковре-самолете.

— А может, и так, — отозвался Пономарев. — Ведь я о чем? Чтобы подняться ввысь хотя бы в мечтах, тогда нужно было обладать великим мужеством. В те времена в небе обитали только боги, из туч метал свои огненные стрелы Перун. За одну только мысль о попытке проникнуть в божье царство человека казнили. Помните, как смерд Никитка, боярского сына Лупатова холоп, пытался летать? — Валентин опять ввернул цитату: — «Человек не птица, крыльев не имать. Аще же приставит себе аки крылья деревянны — против естества творит… За сие дружество с нечистой силой отрубить выдумщику голову, — повелел Иван Грозный. — А выдумку, аки дьявольскою помощью снаряженную, после божественной литургии огнем сжечь».

А потом? — воодушевлялся Валентин. — Что ни взлет — гибель. Один упал — разбился, другой… Бог, значит, карает, не пускает в небо. А смельчаки все же не отступали. Они отвоевали небо у богов и подарили его людям. Разве не ясно, какие это были храбрецы? Они были рождены для подвига, и они совершили его! Майор Филатов сидел в первом ряду. Откинувшись к спинке стула, он хмуро уставился на Пономарева. Комэск пытался перехватить его взгляд и дать понять, что пора переходить ближе к теме. А Валентин, видимо, нарочно не встречался с ним глазами, упорно глядя прямо перед собой.

— Обратите внимание, — говорил он, — каждый летчик непременно отличается от других людей. Далее среди нас, авиаторов, одетых в одинаковую форму, он чем-то все-таки выделяется. Чем же? Сразу и не скажешь. Возможно, богатырской внешностью? Нет. Иной человек, смотришь, вон какой битюг, ему ничего не стоит самолет плечом сдвинуть, а он в летчик? не идет. А почему? Да, очевидно, сознает: нет у него для этого способностей. От природы не дано. И он понимает это. Или чувствует подсознательно.

— Рожденный ползать летать не может? — не то спросила, не то просто к месту вспомнила лейтенант Круговая. Она тоже пришла на комсомольский вечер вместе со специалистами аэродромных служб и сидела где-то в задних рядах.

Валентин, услышав ее голос, так весь и встрепенулся. Шагнув вперед, он с вызовом вскинул голову, и глаза его блеснули каким-то недобрым огнем. Ни разу еще я не видел у него таких отчаянных, таких веселых и вместе с тем таких насмешливых глаз. Он, вероятно, еще не остыл к ней.

— Это невозможно объяснить, но это действительно так! — изрек он тоном избороздившего небо воздушного аса. — Не случайно же порой у летчика просыпается самый настоящий птичий инстинкт. Летишь порой, на борту все в полном порядке, а ты вдруг насторожился, не зная сам почему, и в нужный, в критический момент успеваешь сделать именно то, что надо. Это чутье близко к ясновидению, к озарению. Не знаю, как его и назвать.

По залу прошелестел то ли удивленный, то ли недоверчивый шепоток. Пономарев уловил реакцию слушателей и, как бы пресекая возражения, вскинул руку:

— Судите сами. Скорость — сумасшедшая, а перед тобой — раз! — препятствие. Ты еще и не увидел, и подумать не успел, а рука уже сама рванула штурвал, самолет взмыл, огибая преграду, и понесся дальше. А ведь достаточно было доли секунды, и лежать бы тебе под обломками. Что же помогло избежать катастрофы? Интуиция? Особый талант?

— Импульс страха! — подсказали откуда-то из зала. Похоже, эту реплику бросил усатый капитан, который сидел рядом с Круговой.

— Летчик не имеет права на страх! — с жаром возразил Пономарев. — Он должен невозмутимо встречать любую опасность и быть уверенным, что выйдет победителем из любой передряги. Иначе он не летчик.

Я осторожно покосился на Шатохина. Лева сидел, низко склонив голову. Так он обычно сидел на служебных и комсомольских собраниях, когда там разбирались какие-либо неприятные касающиеся его вопросы. Впрочем, мне иногда казалось, что длинные выступления штатных эскадрильских ораторов нагоняли на него сонливость.

А Валентин, явно довольный собой, прошелся вправо-влево по сцене и словно бы в раздумье произнес:

— Если я когда-нибудь чего-то и боялся, то лишь одного: вдруг не сумею стать летчиком! Ведь если не научусь летать, значит во мне есть какой-то изъян. Да и друзья засмеют, вот, мол, хвастался, а не смог. И если я чего-то боюсь сейчас, то лишь одного: потерять небо, потерять возможность летать, пилотировать самолет.

Заскрипев стулом, Филатов нахмурился и негромко обронил:

— Самолюбие — это еще не смелость.

Глубоко уязвленный, Пономарев торопливым взмахом поправил прическу и гордо выпрямился. Категоричный в суждениях, изворотливый в аргументах, он был заядлым спорщиком и распалялся тем сильнее, чем больше ему возражали.

— А без самолюбия летчика я не признаю!. — отрезал он зазвеневшим голосом. — У нас должна быть своя профессиональная гордость, свой кодекс чести. Как, скажем, у моряков.

— Кодекс чести летчика? — сдержанно переспросил капитан Зайцев. — Хм, это звучит. Только, замечу, у нас нет одного кодекса чести для летчиков, другого — для моряков, третьего, к примеру, для танкистов или артиллеристов. В нашей армии у всех одна высокая честь — честь советского воина, честь советского гражданина. Вспомните присягу. Она так и начинается — словами: «Я — гражданин Советского Союза…»

— Товарищ капитан! — резко обернулся к нему Пономарев. — Я знаю присягу наизусть и полностью с вами согласен. Но поскольку мне поручено выступить, то вы уж сперва выслушайте, а потом поправляйте и дополняйте. А я пока не закончил. Так вот. Я служу в авиации и бесконечно горжусь своей профессией. Отнимите у меня эту гордость — и я не летчик. А я люблю летать и говорю об этом, как умею. Говорю прямо, в открытую, вслух. Тут мне стесняться нечего.

— Извините, товарищ докладчик, — мягко улыбнулся замполит. — Я и сам не заметил, как ввязался в полемику. Но у нас ведь не собрание, а молодежный вечер. Так или иначе без обмена мнениями не обойтись.

— Ладно, — кивнул Пономарев. — Но я все равно буду говорить, как думаю. Так вот. — Он вновь обратился к залу, в его голосе с новой силой зазвучал задор, лицо выражало страстную убежденность. — Нигде летчик не испытывает такого полного удовлетворения, как в полете. На земле иной раз чего только не перечувствуешь. И скушно тебе, и грустно, одна мысль сменяет другую. И забот полно, и мелочи разные одолевают, и все уже, кажется, осточертело. Но вот ты взмываешь над всеми этими мелочами, и все они сразу становятся никчемными. Душа точно освобождается от гнета повседневных будничных неурядиц, и ты вдруг становишься веселым, смелым, гордым. Весь ты уже собран, подтянут, готов к поединку со стихией, а если бой — к бою. Ты ощущаешь в себе силу необыкновенную и заранее знаешь: а, была не была, пан или пропал!

— В этом вы и видите свою готовность к подвигу? — спросил капитан Зайцев, стараясь повернуть разговор к теме сегодняшнего вечера.

— Именно в этом и вижу, — подчеркнуто четко ответил Валентин. Затем, поискав кого-то глазами в зале, он задиристо выпрямился и жестким, неожиданным для него тоном, произнес: — Кое-кому из присутствующих здесь очень хотелось, чтобы мы, молодые, как можно дольше оставались на вторых ролях. Дескать, мы не воевали и посему способны лишь ходить в наряд по аэродрому да бегать на танцульки. А мы…

— Ну, это, положим, отсебятина, — запротестовал с места майор Филатов. — Факты где? Факты!..

— Вы знаете, кого я имею в виду, — внятно возразил Валентин. — Уж как кое-кому хотелось придержать нас, не допускать к полетам на реактивных! Дескать, надо создать группу наиболее опытных пилотов, дать им зеленую улицу, чтобы сколотить из них ударный кулак. А уж нас, молодых, потом, постепенно вводить в строй. А мы летаем… Ну, а подвиг, — Пономарев самоуверенно улыбнулся: — Подвиг — это дело случая. Подвернется случай — не упустим!

В зале оживленно зашумели, послышались чьи-то одобрительные хлопки. Филатов, кажется, хотел что-то сказать, он даже привстал, но потом снова сел и недовольно нахмурился. Карпущенко, чувствуя на себе взгляды окружающих, даже не шелохнулся. Сидел он подтянуто-прямо, выражение его лица было, как всегда, высокомерно-надменным, словно все, о чем здесь говорили, его вовсе и не касалось.

Как только Валентин закончил, раздался громкий, взволнованный голос ефрейтора Калюжного:

— Разрешите мне! Дайте мне слово…

— Товарищи, — нерешительно поднялся из-за стола старший техник-лейтенант Рябков. — У нас есть… У нас записан вторым…

— Петр Тимофеевич, — тронул его за локоть капитан Зайцев. — Пусть выскажется сначала желающий.

А Калюжный и так садиться не собирался:

— Я с места, — настаивал он. — Я коротко.

— Пожалуйста, — с улыбкой кивнул ему замполит. — Можно и с места.

Калюжный стоял на виду у всех, в центре зала, где сидели солдаты. Это были, нужно заметить, несколько необычные солдаты. Вернее, это были солдаты особенные. Как и все рядовые, они изучали общевоинские уставы и занимались строевой подготовкой. Как и все рядовые, они имели личное оружие и метко били из него по мишеням на стрельбище. Они, как водится в армии, и караульную службу несли, и в наряд на кухню ходили. Но главной их обязанностью была совсем иная работа — работа на аэродроме. На диспут они пришли наряженные, словно на парад: в красивых выходных мундирах, у каждого на груди — сверкающие голубой эмалью значки, на голубых погонах — золотистые, с крылышками, эмблемы. А обычно мы видели это веселое молодое воинство в грубой замасленной робе. С утра и до позднего вечера, порою сутками напролет оно наравне с техниками-офицерами обслуживало крылатые боевые корабли, снаряжало их в полет.

— От имени всех механиков, — Калюжный широким жестом указал на сидящих вокруг него сослуживцев, — от их имени и от себя лично я хочу сказать… Я должен сказать нашим летчикам, как мы их любим. Да, любим и гордимся.

Загрузка...