Да и сам я не совсем такой, каким хотел бы видеть себя, получив диплом военного летчика. Что греха таить, подзакружилась на радостях голова, рано я воспарил в своих наивных мечтах, слишком рано. Сегодняшний день сразу показал, что проза житейская куда грубее книжной.
Что, разве не так? Раскроешь иной роман, так это же бог знает что! Не успел герой и шага ступить — подвиг. А в жизни-то все сложнее и грубее.
Я повернулся на другой бок и уставился в черное, без занавесок, окно. На улице была беспросветная тьма. Как в аэродинамической трубе, шумел ветер.
Казалось, неподалеку с натужным гудением шла невидимая в темноте бесконечная колонна автомашин. Но бесконечных колонн не бывает, и я в полудреме все удивлялся, почему так долго не прекращается тяжелый гул моторов.
Потом в это непрерывное гудение вплелся какой-то новый звук, словно во дворе тоскливо заскулила собака. Ее, вероятно, донимал мороз, она долго скреблась и повизгивала возле запертой двери, а затем, не утерпев, раскрыла пасть и подняла такой неистовый, такой по-звериному голодный вой, что мне начала мерещиться волчья стая.
«Этого еще не хватало! Всю ночь разная ерунда в башку лезет!» — разозлился я сам на себя, еще не понимая, в чем дело, и потянул одеяло, чтобы укрыться с головой, чтобы ничего не слышать. Однако невыносимо противный дикий скулеж назойливо лез в уши, вызывал глухое раздражение и неосознанное, смутное беспокойство. Настораживаясь, я открыл глаза и минуту-другую молча смотрел в темноту.
Звук не прекращался. Наоборот, он нарастал, усиливался. Я, значит, все-таки заснул. А над Крымдой снова выла сирена. Ее надсадный стон лился на этот раз прерывисто, с небольшими паузами, и казалось, что там, за окном, перебивала друг друга добрая дюжина заполошно надрывающихся сирен. (Так население большого города оповещалось в годы войны о внезапном воздушном налете.)
— Неужели опять тревога? — хриплым спросонья голосом спросил Пономарев.
В это не хотелось верить. Ну, раз в квартал, ну, куда ни шло, раз в месяц можно было для тренировки объявить срочный общий сбор на аэродроме, но чтобы вот так, второй день подряд — такого в училище никогда не бывало. Да и здесь наверняка случилось что-то из ряда вон выходящее.
— А может, война? — испуганно подхватился с кровати Шатохин.
— Кто знает! — угрюмо буркнул Зубарев. Он, не мешкая, принялся одеваться.
Пономарев, прошлепав босыми ногами по полу, шарил рукой по стене — искал выключатель. Щелчок, другой — лампочка не зажглась. Это еще больше усилило наше недоумение.
Я взглянул на часы. Светящиеся стрелки показывали ровно четыре.
В коридоре громко хлопнула дверь, кто-то пробежал, тяжело стуча каблуками. А в следующий момент раздался такой топот, будто там, за стеной, загрохотала на булыжной дороге громоздкая колымага.
Миг — и все стихло. Гостиница опустела быстрее, чем вчера утром. Было похоже, что все, кто живет здесь, толпой ринулись на пожар. Разом замолчав, мы направились следом.
В лицо картечью впивались ледяные иглы. Ветер был таким упругим, что на него, казалось, можно лечь. Поеживаясь от холода, мы торопливо зашагали по взбудораженному военному городку.
Идти пришлось в кромешной тьме. В гарнизоне, точно перед воздушным налетом, строго соблюдалась светомаскировка. А может, и в самом деле ожидался воздушный налет?
Впотьмах, да еще против сильного ветра, не разбежишься. И мы шли, как в разведку, готовые к любой неожиданности.
Тревога — это война.
Еще не гудят самолеты, еще не гремят пушки, еще не рвутся снаряды и бомбы, но как только взвыла сирена, ты уже взвинчен, ты весь в каком-то почти лихорадочном состоянии.
Ночь. Тишина.
Где-то спокойно спят мирные города и деревни.
Где-то сладко спят ребятишки.
Где-то над колыбелью нежно улыбается счастливая мать.
А им уже, может быть, грозит беда.
Кто же, если не ты, первым встанет на пути внезапной опасности! Ты — военный, и в этом твой долг.
А неожиданный сигнал общего оповещения еще сильнее обостряет чувство ответственности. Разве угадаешь, зачем среди ночи приводится в боевую готовность весь гарнизон? Об этом знает лишь командир. Впрочем, иногда поначалу не знает даже он.
Тогда нервы у всех напряжены до предела, и обстановка в военном городке напоминает фронтовую. Разница только в том, что с неба еще не падают бомбы. Но кто знает, не посыплются ли они через минуту!
Вчера к нашей границе шла целая группа чужих бомбовозов. Они летели над безжизненными арктическими льдами вовсе не для того, чтобы их экипажи могли полюбоваться белым безмолвием. На борту этих многомоторных чудищ — ядерная смерть. Потому и была объявлена в Крымде тревога.
Сегодня, по-видимому, причина та же, если не серьезнее. Погода совсем не та, чтобы выводить людей на аэродром для обычной тренировки.
Ветер буквально валил с ног. Сверху неслось невесть что — не то снег с дождем, не то крупный, тающий на лету град. Злое завывание пурги временами перерастало в неистовый гул, и тогда казалось, что где-то в темноте рушатся стены домов, слышатся чьи-то протяжные стоны и причитания. Не холод, а эти заунывные звуки леденили душу.
Возле ворот контрольно-пропускного пункта нас встретил майор Филатов. Стараясь предстать перед ним бодрыми и ко всему готовыми, мы дружно поприветствовали его, а он, как нам показалось, взволнованно сказал:
— Тревога, товарищи летчики, объявлена атомная.
Земля качнулась у меня под ногами. Ну и ветрище, черт бы его побрал! Того и гляди опрокинет.
А где-то сейчас штиль, тишина, над головою — спокойное звездное небо. На тысячи километров простирается циклон, однако и его стихийное буйство ограничено своими пределами. Только уж лучше бы на всей планете и климат, и синоптическая обстановка были одинаковыми. Ведь оттуда, где тишь да гладь, в любой момент могут подняться в воздух носители термоядерных бомб. А для нашей авиации ненастье — капкан. Тут не то что взлететь — со стоянок не вырулить. Одна надежда на зенитные ракеты, которые стали недавно поступать на вооружение. Но их, может быть, еще не так и много. Слышать о них мы слышали, читать — читали, а видеть пока не видели.
— Простите, товарищ майор, я не понял, — растерянно произнес Шатохин. — Какая, вы сказали, тревога? Атомная?
— Самодеятельная, — недовольно отозвался Филатов. Он, вероятно, иронизировал. А может, имел в виду то, что такую тревогу объявили здесь, в Крымде, как говорится, в самодеятельном порядке, без установки свыше. И вообще, если командир обращается сразу ко всем, будь добр, слушай. Не станет же он повторяться для каждого в отдельности. И перебивать его не положено.
Как бы там ни было, мы невольно подтянулись, притихли. До сих пор в училище, да и в войсках, тревоги именовались учебными или боевыми, и вдруг — атомная.
Что ж, всему свое время. Если возникла угроза атомного нападения, то нужны и соответствующие тренировки для его отражения, чтобы не оказаться застигнутыми врасплох. И если такую тренировку Филатов решил провести по собственной инициативе, то он, безусловно, прав. Рано или поздно об этом подумать надо. Только вернее было бы назвать тревогу не атомной, а противоатомной. Ну, да не в названии дело.
— Женихи, — майор то ли насмешливо хмыкнул, то ли шмыгнул простуженным носом, — ох, женихи! Шинелки на них, сапожки, ремешки. Нет, друзья, при такой завирухе вы в своей одежонке много не навоюете. — Он замолчал, что-то прикидывая, и уже более строгим тоном добавил: — Не смешите народ. На аэродроме вам в портупеях делать нечего. Ступайте в бомбоубежище. А после отбоя — на склад. Я позвоню, чтобы меховое обмундирование выписали. Получите — тогда и встретимся. Понятно?
Что же тут непонятного? Сам все решил, да еще и спрашивает!
— Значит, договорились. Видите тропу? Вот прямехонько по ней и топайте.
Заряды града, как пулеметные очереди, барабанили по воротам контрольно-пропускного пункта. Ветер зло трепал полы наших шинелей, задувал в рукава, пробирался за воротник. Втягивая головы в плечи, мы уныло побрели по еле различимой в темноте скользкой тропинке.
— Проклятая погода! — спотыкаясь, чертыхался Пономарев, и я его понимал. Тревога есть тревога, в такие минуты надо быть в строю, чувствовать руками оружие, а вместо этого нас культурненько сплавили в какое-то укромное местечко. И неизвестно, как долго придется там отсиживаться — час, два или больше.
Бомбоубежище оказалось обыкновенной землянкой. Она сохранилась здесь, по всей видимости, еще с военных лет. Продолговатое, врезанное в склон сопки помещение с глухими стенами было довольно-таки просторным. В двух шагах от прочной дубовой двери, упираясь круглой трубой в мрачный бревенчатый потолок, топилась железная печка. Впрочем, если называть вещи своими именами, это была не печка, а большая, поставленная на попа ребристая бочка. Возле нее в тусклом свете сиротливо свисающей с потолка электролампочки сидело несколько солдат. При нашем появлении они встали, и один из них вскинул руку к ушанке:
— Старший группы ефрейтор Калюжный…
— Вольно, вольно, — усмехнулся Пономарев, давая понять, что мы не столь уж строгое начальство, перед которым нужно тянуться. А осмотревшись, он с удовлетворением отметил: — О, русским духом пахнет. Зимовать можно.
— Вполне, — непринужденно ответил уже знакомый нам ефрейтор Калюжный. Мы вчера помогали ему обслуживать самолет.
Приятно пахло горьковатым дымком, нагретым железом и сырым деревом. Мы сняли шапки, присели.
Землянка была не просто укрытием, она служила еще и классом. Справа и слева, образуя узкий проход, стояли прочные дощатые столы и скамейки. На бревенчатых стенах висело множество авиационных схем, диаграмм и графиков. Среди них наше внимание привлек длинный ряд одинаковых, по линейке вывешенных рисунков. Это были силуэты неизвестных нам самолетов. Над всеми — броская, почти плакатная надпись: «Твой вероятный воздушный противник». Под каждым — название, летно-тактические характеристики и другие весьма любопытные сведения.
Некоторые обозначения, особенно буквенные в сочетании с цифровыми, мы, хотя и понаслышке, знали. Однако большинство наименований — новые. При этом многие были прямо-таки кричащими. Они как бы стремились ошеломить, запугать, грозили гибелью.
«Корсар…»
«Пантера…»
«Барракуда…»
«Вампир…»
Зубарев неожиданно сказал:
— Добрый все-таки наш русский народ.
— Ты чего? — удивленно посмотрел на него Шатохин.
— Да вот, гляжу, придумают же, а? У нас даже во время войны оружие душевно, ласково называли. Помните, истребитель был — «чайка!» Знаменитый гвардейский миномет — «катюша». А тут черт знает что.
— Ты, пожалуй, верно подметил, — согласился Лева. — Это же… Это как у фашистов. У тех танк был «пантера», у этих — самолет. Кровожадный хищник, стало быть. А «корсар» — это морской разбойник, пират. Без всякой аллегории назначение подчеркивается.
— Не зря их так и зовут — воздушными пиратами, — подал голос ефрейтор Калюжный.
— Ну, зовут-то их так по другой причине — за пиратские повадки, — счел нужным уточнить Пономарев. Подойдя к одному из рисунков, он прочел пояснительный текст под ним и позвал нас: — Вот, пожалуйста, здесь все сказано…
«Этот тяжелый бомбардировщик на 21 километр вторгся в наше мирное небо южнее Либавы. Советские военные летчики, поднявшиеся в воздух, решительно потребовали, чтобы нарушитель следовал за ними для посадки. Однако чужой экипаж в ответ на это законное требование открыл огонь. Наши истребители вынуждены были применить свое бортовое оружие. Самолет со снижением ушел в сторону моря».
На стене землянки висели силуэты иностранных самолетов самых различных типов. Тут были толстобрюхие бомбардировщики, и длиннокрылые разведчики, и ощетинившиеся пушками штурмовики, и самые скоростные истребители, и даже неуклюжие тихоходные транспортники. Черные, зловеще нацеленные, они были враждебны всему живому, и каждый из них неоднократно рыскал возле советских границ. А если иного из этих бронированных гадов своевременно не отпугивали, то он норовил прокрасться в наше воздушное пространство.
Казалось бы, при чем тут вот этот, по виду неповоротливый, пузатый ковчег? И скоростенка у него черепашья, и маневренность как у грузовой баржи. А с его борта над Молдавией были сброшены два парашютиста, прошедшие в шпионской школе специальную подготовку для диверсий. Когда диверсантов задержали, у них обнаружили фальшивые документы, крупные суммы денег и даже яд.
Рядом с силуэтом тупорылого транспортника находилось изображение настоящего страшилища. Название, не в пример иным, божественное: «Нептун». Бог морей, черт побери! Только дела, судя по сопроводительному тексту, далеко не божьи.
«Двухмоторный бомбардировщик типа «Нептун» грубо нарушил государственную границу СССР в районе мыса Островной. Поднявшись навстречу, наши истребители предъявили ему требование приземлиться. Зарвавшиеся летчики-шпионы открыли огонь и получили ответный удар. «Нептун» удалился в сторону моря».
Заключительная строка явно что-то не досказывала и, как ни странно, именно поэтому вызывала улыбку. Куда же еще удаляться богу морей после хорошей вздрючки, если не в свое подводное царство?
Туда ему и дорога! Чтобы другим неповадно было.
— Так это же все взято из газет! — воскликнул вдруг Шатохин. — Дословно.
— Дошло, — усмехнулся Пономарев. — А ты думал с потолка, что ли?
— Не язви, — рассердился Лева. — Как будто ты все эти сообщения помнишь.
— Ты о содержании?
— Нет, о количестве. Вон их сколько! — Лева повел рукой в сторону рисунков с подтекстовками. — В газете появится одно и через месяц-другой забудется. А когда вот так читаешь, подряд, — не по себе становится. Это же не отдельные провокации, это — система. Что, разве не так? Прямо-таки необъявленная воздушная война.
— Холодная война, — напомнил Валентин.
— Ничего себе — холодная! С пушечным огнем.
— Ладно, не каркай, — перебил Пономарев и повернулся к сидящим возле печки солдатам: — Подкормите-ка, хлопцы, ваш реактор. А то, гляжу, он у вас совсем заглохнет.
— Это можно, это — пожалуйста, — откликнулся Калюжный. И вчера возле самолета, и сейчас он держался спокойно, без малейшей робости. Посмотришь на него — сразу видно: расторопен, находчив, смышлен. Пружинисто поднявшись со скамейки, он тотчас вышел, а минуту спустя вернулся с охапкой дров, осторожно ссыпал их наземь и, выбирая поленья посуше, начал подбрасывать в топку.
Весело загудело пламя. Железная бочка из черной стала на глазах превращаться в малиновую.
— Закурим? — Пономарев извлек из кармана пачку модных по тому времени папирос «Звездочка», протянул солдатам: — Угощайтесь.
— Спасибо. Попробуйте взаимно и наших.
— А у вас что?
— Сигареты «термоядерные».
— О, это какие-то новые. Давайте.
Зубарев был некурящим. Окинув нас снисходительным взглядом, он отвернулся. Дескать, охота вам гробить свое здоровье — дело ваше, а меня увольте.
Зато мы дружно сделали по хорошей затяжке. И тут же разом, словно по команде, качнулись от судорожного кашля. У меня перехватило дыхание. Как ободранное наждаком, саднило горло. У Левы от натуги побагровело лицо, с ресниц на пухлые щеки поползли слезы. Валентин вымученно улыбался. Ему не хотелось выглядеть слабаком.
Солдаты, смеясь, деликатно отводили глаза.
— Охо-хо! — сдерживая перханье, проговорил наконец Пономарев. — Покажите-ка, чем вы нас подкузьмили.
На шершавой сигаретной пачке, которую подал ему ефрейтор Калюжный, стояла скромная надпись: «Махорочные».
— М-да, по крепости — поистине термоядерные. В голове звон, как после контузии, — признался Шатохин.
— Извините, товарищ лейтенант. Это вы с непривычки, — с лукавым видом взглянул на него Калюжный. — А для нас — самый смак.
Ну как тут не сказать: во всем ощущается атомный век! Когда-то железную печку называли «буржуйкой», а Валентин походя окрестил ее реактором. Обыкновенные махорочные сигареты кто-то в обиходе шутливо переименовал в термоядерные. Так чего же удивляться тому, что тревога сегодня — атомная!
А в душе снова шевельнулся холодок. Что делается сейчас на аэродроме? Не прошло еще и двух суток, как мы прибыли сюда, а гарнизон вторично взбудоражен сигналом сирены. Не на всякой пограничной заставе так часто звучит команда «В ружье!».
Что же случилось? Что-то, видимо, серьезное. Что-то очень серьезное. Нет, право, лучше находиться на самом трудном участке, чем томиться в неведении.
Зубарев, заложив руки за спину, нетерпеливо прохаживался взад-вперед между столами. Шатохин, морщась и смешно оттопыривая губы, пытался докурить непривычно горькую сигарету. Один Пономарев выглядел совершенно спокойным, продолжая беседовать с ефрейтором Калюжным.
— И часто в этом подземелье проводятся занятия? — спрашивал он.
— Обычно в дни летно-тактических учений. Командир говорит, что не надо забывать, как приходилось готовиться к полетам в годы войны.
— А сегодня вы здесь зачем? В наряде?
— Нет, это новички. Они только-только к нам прибыли. Их еще и в боевой расчет не включили. Вот мне и приказано дежурить тут с ними до отбоя. Когда объявляется тревога, в казарме не положено оставаться никому.
— Понятно, — усмехнулся Валентин. — Товарищи по несчастью.
— Что вы сказали?
— Да нет, ничего. Это я в шутку. Давайте-ка подбросим еще пару полешек…
Не в таких ли укрытиях на прифронтовых аэродромах наши летчики готовились к вылетам в бой? Не в таких ли скупо освещенных, наспех оборудованных классах теоретически выверялась знаменитая формула Покрышкина? А теперь сюда пришли мы. Мы не воевали, но если потребуется…
Рывком, как от порыва ветра, распахнулась дверь, по полу потянуло холодом. Обернувшись, мы увидели невысокого человека в меховом обмундировании. Через плечо у него был перекинут ремень противогазной сумки. В левой руке он как-то совсем по-штатски держал пухлый дерматиновый портфель.
— Замполит! — негромко, почти шепотом предупредил нас Калюжный, поднимаясь со скамейки.
— Начинается, — процедил Пономарев. — Сейчас заведет…
— Пономарь, — оборвал его Зубарев, — замри!
Сбоку раздался грохот: Шатохин нечаянно опрокинул табуретку. Вошедший подождал, пока он поднимет ее, и вскинул руку к ушанке:
— Капитан Зайцев. Заместитель командира по политической части.
У него было продолговатое худощавое лицо, возле тонких нервных губ — две глубокие, скобками, морщины. По виду — лет тридцать, а голос — высокий, звонкий. Подумалось: несолидный какой-то голос, мальчишеский. Да еще этот портфель!..
— Ефрейтор Калюжный! Ведите вашу группу в распоряжение инженера, — приказал он.
— Есть! — ефрейтор прищелкнул каблуками.
А капитан уже повернулся к нам. Окинув каждого пристальным, изучающим взглядом, он подчеркнуто официальным тоном сказал:
— Товарищи летчики, нам необходимо перегнать на другой аэродром несколько боевых машин. Готовы?
— Боевых? — переспросил Шатохин.
— Да, боевых.
«Вот оно!» Таких вопросов ради знакомства не задают. Значит, мера вынужденная. Значит, тревога не учебная.
— Я готов! — Пономарев первым сделал шаг вперед.
— Надо так надо, — невозмутимо, словно речь шла о самом обычном деле, произнес Зубарев. Он тотчас встал рядом с Валентином. Я поспешил присоединиться к ним. Чуть помедлив, занял место в нашей небольшой шеренге и Лева.
— Та-ак, — удовлетворенно протянул замполит, глядя на нас потеплевшими глазами. — Рад, очень рад такому пополнению. — И повел рукой в сторону столов: — Прошу садиться.
Садиться? Зачем? Мы ожидали, что после такого разговора Зайцев сразу же поведет нас к самолетам, а он и не собирался. Но почему?
— Начальство изволило пошутить, — разочарованно обронил Валентин.
— Вы о чем? — недоуменно взглянул на него капитан.
— Нет, это вы о чем?! — Пономарев смотрел уже с вызовом. — Проверочку нам устроили, да? Разыграли? Вторые сутки мы здесь болтаемся, не знаем, что происходит, и никому до нас никакого дела. Наконец является замполит. Ну, думаем, объяснит. А вы? «Садитесь!..» Нет, хватит! — Валентин рубанул воздух кулаком, — насиделись.
— Товарищ лейтенант, да имейте же выдержку! — повысил голос капитан Зайцев.
— Виноват, — осекся Пономарев.
Раскрыв свой вздутый портфель, капитан достал карту и расстелил ее на столе:
— Читайте. А я поясню.
Карта напоминала ту, которую мы видели в солдатском клубе. Острова и материки в ней были развернуты вокруг Северного полюса, повсюду густо пестрели нанесенные цветными карандашами условные обозначения. Через центр и справа налево тянулись ломаные черные линии. Одна из них шла от американского берега к Гренландии, другая к Аляске, но большинство — вдоль советских границ.
— По этим трассам, — Зайцев показал карандашом, — ежедневно курсируют самолеты. Да, да, те самые, что в прессе принято называть неизвестными. Ну, нам-то они известны. Они подглядывают в каждую щель за нашими военными объектами. Словом, шпионят господа.
— Так надо отвадить! — вырвалось у Зубарева.
— Согласен, — кивнул капитан, — надо. Да ведь они ходят в нейтральной зоне. Вот здесь, над международными водами. А вот здесь, — он повел карандашом чуть севернее, — патрулируют их бомбардировщики. Зачем? Чтобы постоянно быть ближе к намеченным целям. Чуть что — разворот в любую сторону. Вчера один драпает, видит, что нашим его не достать, и совсем, наглец, распоясался. «Иван, — говорит, — иди домой». Ну, об этом вы знаете. А сегодня…
Если не все, то почти все, о чем он рассказывал нам, мы уже знали. Как-никак и с дежурным по части потолковали, и на аэродроме успели побывать, и на радиостанции. Правда, до сих пор наши представления о происходящем были обрывочными, строились на догадках, но теперь-то с нами беседовал замполит. И не просто беседовал — обстоятельно знакомил нас с обстановкой, которая, судя по всему, обострялась с каждым часом.
— Сегодня, товарищи, вот с этих точек, — карандаш снова пополз по карте, — поднялась вся базирующаяся там авиация. Экраны локаторов буквально забиты рябью отметок от воздушных целей. Наша эскадрилья приведена в боевую готовность. По первому же сигналу все экипажи поднимутся в воздух.
«А мы?» — хотел спросить я и не решился. Перевел взгляд на Пономарева, но тот даже не шелохнулся. И эта так не свойственная ему сдержанность больше слов говорила о его состоянии.
На минуту воцарилась тишина. Стало слышно, как у кого-то на руке тикают часы.
— Н-да, — мотнул головой Лева, словно отмахиваясь от невеселых мыслей. — Думать не думал и гадать не гадал.
— О чем? — пристально посмотрел на него замполит.
— Да как же, товарищ капитан?.. Север — это пустыня. Если даже вот так, просто так вот сюда взглянуть, — он повел ребром ладони по развернутой на столе карте, — все белым-бело. На сотни, на тысячи километров безжизненное пространство. Снег, льды, торосы… Ну, я понимаю, центральные районы — там и промышленность, и все такое. А здесь-то чего разведывать, сюда зачем лететь?
— Вы, что же, не слышали о полярной стратегии НАТО?
— Ее еще арктической называют.
— Н-нет, как-то не приходилось.
— А что такое авиационная доктрина?..
У этого простоватого по виду капитана была поистине замполитская струнка. В первый раз с нами беседует, а уже норовит прощупать, проэкзаменовать, заставить самостоятельно шевелить мозгами. Вишь куда метнул — доктрина!
— Доктрина? — Шатохин смешно наморщил лоб, оттопырил пухлые губы. — Ну, доктрина — это…
— Товарищи! — укоризненно протянул замполит. — Вы же только-только из училища!..
Ну, Лева! Ну, мямля! Не только себя — всех нас в неприглядном свете выставил. Вроде мы недоучки какие!
— Да знаем мы, знаем! И он знает, — возмущенно поднялся со скамейки Пономарев. — Зарубежные военные теоретики считают, что ядерное оружие дает возможность одержать победу в войне использованием одной лишь авиации. Другим родам и видам войск отводится при этом второстепенная роль, поскольку современная воздушная мощь якобы сделала понятие поля боя ненужным.
— Правильно, — с одобрением произнес Зайцев. — Именно на этой концепции и основывается так называемая арктическая стратегия. В тех районах, которые вы считаете пустынными, ведется работа по созданию гигантского плацдарма для нападения на нашу страну. Помимо наземных баз под аэродромы для военных самолетов приспособлены даже дрейфующие ледяные острова.
— Да вы садитесь, — кивнул он Пономареву и, пошарив в своем дерматиновом портфеле, достал записную книжку. — Быстро найдя нужную страницу, капитан прочитал: — «Нам нужны базы поближе к полюсу, чтобы бомбардировщики могли начинать перелет, находясь как можно ближе к русским целям».
Совсем другими глазами смотрели мы на карту. Еще не поднялись из руин многие европейские города, еще продолжалось разминирование полей после войны с фашизмом, а здесь готовился плацдарм для еще более страшной.
— Такова, товарищи, обстановка на данном стратегическом театре, — подытожил замполит.
— Какая же наша роль? — спросил Пономарев.
— Тогда перейдем к конкретному вопросу. Смотрите сюда, — Зайцев встал на скамейку коленом, склонился над картой: — По засечкам локаторов вероятный противник находится вот здесь.
— Понятно, товарищ капитан.
— Тихо! — постучав по столу костяшками пальцев, перебил замполит. — Ничего вам пока что не понятно. Самолетов в эскадрилье больше, чем летчиков. К вам просьба: в случае необходимости вывести из-под возможного удара наши лишние самолеты.
— А погода? — заерзал на скамейке Шатохин.
— Погода здесь меняется быстро. Едва ли не каждые полчаса. Сейчас ветер — шестнадцать метров в секунду. Синоптики обещают падение до десяти — двенадцати.
— А экипажи? — не унимался Лева. — Или хотя бы ведущего…
— Ведущим пойдет старший лейтенант Карпущенко. И экипажи есть. Я сам — штурман, — замполит со значением выпрямился, его высокий голос зазвучал солиднее, тверже. — Кстати, перегон самолетов с основного аэродрома на запасной в годы войны приравнивался к выполнению боевого задания. Учтите. А я полечу с кем-то из вас. Да вот с вами и полечу, — он пристально посмотрел на Шатохина.
Это было доверие. Это было большое доверие. А доверие нужно оправдывать.
Нас охватило необычное возбуждение. Мы разом поднялись со скамеек, выражая тем самым свою готовность сейчас же отправиться на аэродром. Нас подмывало припустить бегом. Печка уже погасла, и нам казалось, что в землянке стало холодно и неуютно. Нам казалось, что Зайцев слишком медленно складывает расстеленную на столе карту. Мы пытались помочь ему, но только мешали.
А мысли были заняты одним. Если через час-другой вероятный противник не изменит своего курса, то еще примерно через час его головная группа достигнет нашей границы. К этому времени эскадрилья, конечно же, будет в воздухе. А следом нужно взлететь и нам.
— Как же мы полетим? — растерянно, словно спохватясь, спросил Шатохин. — У нас же ни шлемофонов, ни унтов…
Лева, кажется, дрейфил. Боясь сознаться в этом, он выискивал причину, которая могла бы помешать нашему вылету. Чудак, уж лучше бы сказал откровенно, его наивная хитрость все равно видна каждому. Лишь один замполит словно ничего не замечал.
— Это мелочи, — успокоил он Шатохина. — Заскочим на склад, обмундируетесь и — к самолетам.
А земля все-таки вращалась. Вращалась несмотря ни на что.
Я летел над ней, набирая высоту, и особенно отчетливо видел земное круговращение. Когда одна гряда сопок уплывала под крыло моего самолета, из-за горизонта, как зубья огромной шестерни, поднимались новые. Этим зубьям, казалось, не будет конца.
Все происходящее воспринималось как-то смутно. Не знаю, хотелось мне лететь или не хотелось. С того момента, когда замполит повез нас к самолетам, я толком не успел ни о чем и подумать. Проще говоря, был малость сбит с панталыку. Где-то в глубине души таилась вообще-то надежда, что вот приедем на стоянку, и все прояснится, все станет на свои места. Однако ничего не прояснилось. Совсем наоборот. Аэродром встретил нас такой многомоторной вакханалией, что не слышно было даже собственных мыслей.
Эскадрилья вырулила на взлетную полосу и изготовилась к старту. Загромыхали, зарокотали, завыли лобастые двигатели. Огромные четырехлопастные винты, с неистовым свистящим звоном кромсая воздух, родили бурю. Тяжелые бомбардировщики, словно в неведомое будущее, устремились в туманную даль, и разъяренное небо заревело, как перед кончиной света. В этом шуме и громе невозможно было оставаться спокойным. Так и подмывало кинуться куда-то во все лопатки, что-то предпринять. И когда старший лейтенант Карпущенко, накоротке проводя с нами предполетный инструктаж, о чем-то меня спросил, я поспешно закивал головой, соглашаясь с тем, чего еще и не осмыслил.
— Ну, тогда — по машинам, — как-то слишком уж будничным тоном распорядился Карпущенко. И так это было на него не похоже, что я сперва даже ушам своим не поверил. Уж не почудилось ли?!
А все дальнейшее происходило словно не наяву и словно не со мной. Я все видел, все понимал, делал все, что положено, и в то же время смотрел на все как бы со стороны. И самого себя видел со стороны.
Вот я подошел к самолету. Вот нахлобучил на голову шлемофон, застегнул на шее ларингофоны. Вот натянул перчатки, сел на пилотское кресло, защелкнул привязные ремни, включил зажигание для запуска моторов…
— Интервал — минута, — уже по радио оповестил ведущий. — Поехали…
Затем в наушниках послышался голос руководителя полетов:
— На взлетную разрешаю…
И вдруг короткое, как выстрел:
— Старт!
Рычаги газа — на всю железку вперед. Оглушив меня исступленным ревом, бомбардировщик встрепенулся, напряг свои исполинские плоскости и взял в карьер. Бетонка, на глазах сужаясь от стремительно нарастающей скорости, гадюкой шмыгнула под колеса. Последний, еле ощутимый толчок — и я вознесся на небеса.
Теперь, падая ниц, весь мир ложился к моим ногам, но это меня не восхищало. Аэродром удалялся, скрываясь в дымке, словно погружался в мутную воду, и мне казалось, что уже через четверть часа ни за что не найдешь этот бетонированный прямоугольный островок среди россыпи однообразно серых сопок.
Остервенело надрывались моторы. Тонко отзванивая, от их работы резонировала обшивка и фюзеляж пронзала нервная дрожь. Озноб машины передавался мне. А скорее, наоборот — мое состояние передавалось машине.
Убрав шасси и щитки-закрылки, я не сразу сообразил, что нужно сбалансировать корабль триммерами, и мне пришлось долго держать его на весу. Неустойчивая многотонная махина, как подвешенная на ниточке, раскачивалась из стороны в сторону, то зарываясь, то снова задирая нос. Всем своим поведением самолет доказывал, что, даже будучи крылатым, он остается аппаратом тяжелее воздуха и в любой момент может камнем загреметь вниз.
Не только бомбардировщик — весь земной шар висел на моем штурвале. От напряжения у меня заныла спина, словно на плечи давил непосильный груз. Мне стало жарко, лицо покрылось испариной, между лопаток поползла струйка пота, хотя одет я был легко — в одной кожаной куртке.
Совсем недавно такая куртка могла мне только сниться. И сегодня, когда начальник вещевого склада вывалил на прилавок перед нами ворох летного обмундирования, я сразу выбрал ее. Взял в руки, повертел — и уже не выпустил. На ней серебром отливала застежка-молния, талию перехватывал красиво простроченный пояс, под лопатками — аккуратный шов, под рукавами — пистончики для вентиляции. Не куртка — курточка, куртенок, куртенчик. Но и это вкусно пахнущее хромом шевровое сокровище, о котором так мечталось в курсантские годы, сейчас не вызывало у меня особой радости. Да что же это со мной, в самом-то деле?!
«Это не страх, просто ты излишне возбужден, — сказал бы мне старший лейтенант Шкатов. — Не усердствуй сверх меры, расслабься, поерзай в кресле, осмотрись…»
Ага, вот чего мне недостает! Вроде и взлетел, и пилотирую сносно, а все хочется оглянуться на инструктора, поймать его одобрительный взгляд. А инструктора нет. Внизу — пустынная местность. Над такой я еще не летал. Вверху — колеблющиеся и таинственные, как морская пучина, осенние облака. В облаках я тоже еще не летал. Невольно рождается чувство одиночества, чувство какой-то незащищенности. Будто ты — мишень, открытая со всех сторон, и не знаешь, откуда грянет выстрел.
— Желторотик! Младенец! Нянька тебе нужна, слюнтяй, — разжигая в себе злость, напустился я сам на себя, чтобы хоть как-то отвлечься, отмахнуться от знобкого, сковывающего ощущения опасности. — Нет, хватит надеяться на дядю, привыкай шевелить собственными мозгами!..
Изводила меня еще и бортовая рация. Слушая эфир, я морщился, мычал сквозь стиснутые зубы и чертыхался. Кажущееся безмолвным пустынное небо было переполнено звуками всех тонов и оттенков.
Небо…
Кто-то любит лес, кто-то любит поля, кто-то — моря-океаны.
Я тоже люблю и лес, и поля, и моря-океаны. Но больше всего на свете я люблю небо. С тех пор как начал помнить себя, с тех пор и люблю. В детстве лягу, бывало, в летний день на зеленую траву и смотрю, смотрю, часами смотрю в солнечную синеву. Вон проплывает маленькое, белое-белое, пушистое, как котенок, облачко. А вот — второе, побольше. Оно похоже на огромную охапку ваты. Вот бы сесть на него и плыть, плыть в неведомую даль, рассматривая сверху все, что ни есть на земле…
И еще я очень завидовал птицам. Они-то могут полететь, а я — нет. Вот бы стать птицей! Да только может ли человек обернуться птицей? Разве что в сказке…
А однажды сказка сбылась — над нашей деревней появился самолет. Сделав круг, он сел за околицей. В те довоенные годы, пожалуй, над каждым селом кружили агитаэропланы, но чтобы сел хоть один — такого не бывало. А этот — сел, и мгновенно вокруг него собралась толпа. Крик, шум, гам, точно на базаре. И вдруг наступила мертвая тишина: из кабины на крыло вылез летчик. Сдернув с головы шлем, он улыбнулся и приветственно помахал рукой: «Здравствуйте, товарищи!» А мы лишь изумленно пялились на него и молчали. «Ну что вы на меня так смотрите?» — засмеялся этот необыкновенный человек, и тогда дед Кондрат, держа меня за руку, негромко сказал: «А как же нам не смотреть на тебя, сынок? Ты — птица!..» И все оживились, заговорили, перебивая друг друга, зашумели, а я уже и не слышал ничего, точно оглох. «Человек-птица! — стучало в висках: — Человек-птица!..»
С того дня и родилась у меня мечта стать летчиком, стать человеком-птицей. И я еще сильнее полюбил небо.
Сегодняшнее небо мне не нравилось. Угрюмое, неприветливое, ненастное, оно хлестало меня по глазам мокрыми космами раздерганных туч, врывалось в наушники чьими-то сердитыми голосами и лающими выкриками на чужом языке. Ай-гав-юю-гав! А следом — тяжелая возня, будто кто-то принимался кого-то душить, судорожные всхрипы и завывание.
Треск, писк, визг, невнятная скороговорка, протяжные стоны, обрывки умопомрачительной музыки — весь этот содом мешал сосредоточиться, выбивал из равновесия. Я подозревал, что такой кавардак в эфире подстроен нам нарочно, и все равно нервничал, напрягался, терял координацию при работе рулями. А выключить радиоприемник не имел права. В групповом полете главное — внешняя связь. Непрерывная и четкая внешняя связь с командиром группы. С флагманом.
Наш флагман — старший лейтенант Карпущенко. Он пока что молчал. Он, пожалуй, терпеливо молчал. Мы шли за ним в боевом порядке «клин пятерки». Слева — Пономарев, справа — я, за нами — Зубарев и Шатохин. Только какой там, к дьяволу, боевой порядок — одно название. Боясь оторваться от ведущего и в одиночку заблудиться над незнакомой безориентирной местностью, каждый из нас норовил держаться поближе к нему, и получался не клин, а строй-рой. Это грозило нечаянным столкновением, а Карпущенко все-таки молчал. Он лишь изредка грозил нам из своей кабины кулаком и махал рукой, требуя отойти на положенную дистанцию. Я то отставал, то снова догонял его и однажды проскочил, вырвался вперед, словно решил вести группу сам. Так в журавлиной стае при долгом перелете ведомые временами подменяют уставшего вожака. Но даже журавли делают это лишь по определенному сигналу, с согласия самого вожака, А я нарушил дисциплину строя как легкомысленный выскочка. Пришлось почти полностью убрать обороты моторов и, до хруста в позвонках вывернув назад голову, виновато ожидать возвращения флагмана на свое место.
Ведущий должен был появиться слева, влево я и смотрел. А когда спохватился и глянул вправо, по коже продрал мороз. Оттуда, вырастая на глазах и закрывая своей многотонной тушей все небо, на меня юзом пер огромный, с закопченными до черноты гондолами, бомбардировщик Шатохина. В какой-то момент я различил за остеклением кабины его ошеломленное лицо. Он, вероятно, тоже слишком поздно заметил наше опасное сближение и впопыхах попытался разом переложить машину в обратный крен. Однако тяжелый корабль, медленно выворачивая грязное, усыпанное заклепками брюхо, мчался теперь в мою сторону по инерции.
Слева — Карпущенко, справа — Шатохин. Куда деваться? Успею ли, сумею ли выскользнуть невредимым? Я обмер, оцепенел, боясь шелохнуться. А рука рефлексивно, как бы помимо моей воли уже толкнула штурвал от себя. Точно включенные циркулярные пилы, совсем рядом сверкнули и пропали из вида бешено вращающиеся винты. Мне почудился скрежет рвущегося железа, но мы все-таки разошлись.
Успели. Отделались легким испугом.
Легким?..
Строй распался. Не только мы с Левой — все шарахнулись от нас кто куда, как перепуганные вороны. И тут, пожалуй, до каждого начало доходить, что наше сегодняшнее согласие подняться в воздух было все же опрометчивым.
Да так уж получилось. После объявления тревоги атмосфера в гарнизоне накалялась с каждой минутой. Время шло, возможность воздушного налета не исключалась, и эскадрилья взяла старт. Захваченные общим возбуждением, не могли остаться на земле и мы. В конце концов, думалось, не такое уж и трудное задание — вывести из-под удара, перегнать с аэродрома на аэродром машины такого типа, на каких мы и в училище летали:
А тут еще Карпущенко подстегнул. Там, на стоянке, я как-то не вник в его слова, а сейчас живо вспомнил обращенный ко мне вопрос:
— Ветер боковой, взлетать трудно. Справитесь?
Он смотрел на меня, но спрашивал, конечно, всех, и первым отозвался Шатохин:
— Взлететь-то взлетим, да не знаем, как сядем, — ляпнул он.
Эта фраза в авиации давно уже стала расхожей. Ее иронический смысл в том, что посадка, приземление всегда опаснее взлета. Именно так — как шутку — и воспринял ее Карпущенко. С усмешкой взглянув на Леву, он небрежно обронил:
— Жить захочешь — сядешь.
И эта прибаутка — тоже из арсенала авиационного юмора. У людей, чья работа постоянно сопряжена с риском, и юмор рисковый.
С тем мы и разошлись по самолетам, с тем и стартовали. Была тут, конечно, и спешка, была и переоценка собственных сил, была и надежда на пресловутое русское «авось», но более всего подстегивала гнетущая неизвестность. Откуда же мы могли знать, что произошло!
А произошло вот что.
Где-то там, на чужих военных базах, экраны радаров неожиданно запестрели отметками от непонятных летящих в небе предметов.
Где-то там, за океаном, на командном центре автоматически сработала система подъема самолетов по тревоге.
Армада стратегических бомбардировщиков без промедления взмыла в воздух и легла на заранее рассчитанный курс.
Она черной тучей поползла к заранее намеченным целям. К русским целям!
Эта атомная туча, готовая разразиться атомным градом, непозволительно долго двигалась к нашим границам. А потом выяснилось, что подозрительная рябь на чужих радиолокационных экранах возникла от перелетной стаи диких гусей. Лишь после этого ядерные стервятники получили распоряжение повернуть обратно.
А если бы ошибка не выяснилась или выяснилась с чуть большим опозданием? Она могла бы стать роковой.
Когда-то, согласно преданию, гуси спасли Рим. А тут гуси, — подумать только, безобидные гуси! — чуть было не погубили мир.
Преувеличение? Да как сказать! Для взрыва порохового склада достаточно случайной искры. А сейчас таким складом стал весь земной шар.
Хотя причины тревоги я в тот день еще не знал, сердце сжималось от недоброго предчувствия. Из-под шлемофона ползли капли пота, взмокшая рубаха прилипала к горячему телу, а душу леденил противный холод неясной опасности. Трудно вчерашнему курсанту вот так сразу осознать, насколько тесно его летная судьба связана с тревогами «холодной войны».
Нелегким был наш полет. Говорят, хороший летчик, пилотируя самолет, настолько сливается с ним, что ощущает его крылья как продолжение собственных рук. А по-моему, это все-таки художественный вымысел. Машина остается машиной, даже имея птичий облик. Вряд ли пилот, ведя ее в строю рядом с другими, может чувствовать себя так же свободно, как птица в летящей стае.
Вы только посмотрите: какие-то глупые воробьи не летят — вьются вверх и вниз, едва не задевая друг дружку, и — не сталкиваются. Какое чутье, какой дар пространственного ориентирования, какая реакция! А я, чтобы удерживать свое место в боевом порядке всего лишь пяти самолетов, изнемогал от напряжения. И все вертел, вертел головой, и сам вертелся на сиденье, точно на горячей плите. Не подставить бы снова под удар себя, не напороться бы на кого самому!
От непрерывного одуряющего гула закладывало уши, от нескончаемой вибрации становились чужими, одеревенелыми мышцы. Я грубо, нервно двигал рычагами. Не двигал, а рвал, дергал, и до того раздразнил бомбардировщик, что еле-еле справлялся с управлением. И когда нам разрешили наконец возвращаться на свою точку, меня это ничуть не обрадовало. Мне было как-то безразлично, куда лететь — назад или вперед. Только бы поскорее на землю!
При развороте на обратный курс никто из нашей пятерки не удержался возле ведущего. Вираж должен выполняться в составе группы так, чтобы плоскости всех машин составляли одну прямую линию под довольно-таки большим углом наклона к горизонту. А этого-то добиться нам и не удалось, хотя мы старались изо всех сил. Строй-рой опять рассыпался, и каждый летел как бы сам по себе.
Самому по себе лететь гораздо легче. Не зря, наверно, при перелете на юг поодиночке держатся ястребы. Они не подходят друг к другу ближе ста пятидесяти метров. Вроде и обозначают стаю, а тесноты не любят.
— Где вас там носит? — не утерпев, закричал Карпущенко. — Подтянитесь! Немедленно подтянитесь!
Его раздраженный голос заставил меня встряхнуться. Не хотелось выглядеть перед ним слабаком. Вспомнилось снисходительно-насмешливое: «Полуфабрикаты!» — и грудь обжег злой, жаркий толчок летного азарта. Я вдруг ощутил прилив свежих сил, будто у меня открылось второе дыхание. Тяжело? Ничего, мы еще поспорим! Я еще докажу!..
Сопки на горизонте казались облаками, а облака — сопками. Очертания наземных ориентиров в пасмурном небе были нечеткими, расплывчатыми. Я с трудом различил впереди перед собой еле заметную с высоты ленту бетонированной полосы. Какая она, однако, узкая! Да, это не учебный аэродром, тут нужен точный расчет для захода на посадку, а то и промахнуться недолго.
Приглушив моторы, я начал пологий спуск. Нос самолета нацелился в передний торец бетонки. Посадочный курс по приборам — градус в градус. Порядок!
При выпуске шасси и тормозных щитков бомбардировщик заволновался, пошел как бы по ухабам, то ощутимо взмывая, то проседая. И земля подо мной то опускалась, то снова вздымалась. Я успокоил машину триммером, еще раз проверил угол снижения. Вроде все нормально. Стоп, а это что? Это…
Справа и слева, словно стремясь зажать меня в клещи, разом взметнулись две угрюмые вершины. Самолет засквозил между ними, едва не задевая плоскостями припорошенные снегом склоны. У-у, канальи, чиркнешь крылом — амба!
Высотомер показывал почти полкилометра, а на уровне кабины, сливаясь в сплошные полосы, проносились и исчезали позади валуны, деревья, серые кочки лишайника. Экзотика, черт побери!
Будь она трижды неладна, эта северная экзотика! В момент подхода к земле летчику, как нигде, нужны полная собранность, выдержка и глазомер, а я отвлекся. И всего-то на какую-то долю секунды отвлекся, а когда опять перевел взгляд вперед, впору было зажмуриться. Бетонка и без того приближалась слишком быстро, а теперь бросилась на меня стремглав. Я рванул штурвал к себе и до упора затянул рычаги газа. Круто ломая траекторию спуска, бомбардировщик выровнялся, но вдруг, будто не желая садиться, опять полез вверх.
Резко, слишком резко! Кто же так работает рулями перед самым приземлением! И ветер. Я не учел встречно-боковой ветер, и машина взмыла. Высота сейчас должка быть не больше метра, а у меня…
Что делать? Врубить моторам форсаж и, пока не поздно, уйти на второй круг? А если моторы не заберут? Трахнешься — частей и костей не соберешь.
Онемевшая рука до боли стиснула и чуть отжала штурвал. Самолет, словно задумавшись, на мгновение завис, вяло качнулся и камнем ухнул вниз. Инстинктивно втянув голову в плечи, я падал отдельно, а сердце — мое сердце! — падало отдельно. У-уфф!..
Долгим-долгим, затяжным, до тошноты противным было секундное падение. Как будто чья-то холодная и безжалостная пятерня сграбастала, сжала в комок мои внутренности и рывком подтянула их к самому горлу. Наконец — удар! Встряхнувшись, словно собака, выскочившая из воды, машина сделала отчаянный прыжок.
«Козел»… Здоровенный, дикий «козлище». Сердце юркнуло в пятки. С хрустом, готовые отвалиться, содрогнулись, затрепетали плоскости. Прося пощады, гулко охнули, застонали гидравлические амортизаторы.
В смотровом стекле — пустота. Как высоко я взмыл? Где земля?
— Держи, держи!.. Добирай! — загремело в наушниках.
Это — голос руководителя полетов. По его подсказке я почти бессознательно шевельнул штурвалом и успел смягчить второй удар. Бомбардировщик подпрыгнул уже не так высоко, затем сделал еще несколько мелких подскоков и, подрагивая на стыках бетонных плит, побежал по посадочной полосе. Казалось, он подрагивает от только что пережитого страха.
— Тормози! — уже спокойнее подсказал мне руководитель полетов. И все же не сдержал гнева, выдал: — Отруливай к чертовой матери! Убирайся к едрени-фене!
Это уже не юмор. Это суровая авиационная проза. Не до учтивости, не до тонкостей в обращении, когда один покоритель воздушной стихии чуть не разгрохал самолет, а за ним на посадку заходят такие же другие. Того и гляди наскочит задний на переднего — от них всего ожидать можно.
Я и сам понимал, что нужно поскорее освобождать бетонку, но мой норовистый бомбовоз продолжал взбрыкивать по-козлиному даже после пробега. Срывая на нем закипевшую злость, я на всю катушку дал газ и с силой даванул левый тормоз. Тяжелый корабль обиженно взревел, резко крутанулся на одном колесе и, опрометью выскочив на рулежную дорожку, понесся по ней, как ужаленный.
А злиться-то мне следовало на самого себя. Пыжился: сяду — все позавидуют. Сел! В лужу сел. «Доказал»!..
За мной садился Шатохин. Ему, видимо, понравились мои «козлы», и он отколол целую серию собственных, еще более резвых. Одному аллаху известно, как уцелела его машина.
Аэродром, к счастью, был пустым, эскадрилья еще не вернулась, и никто из бывалых пилотов этих художеств не видел. Зато видел Карпущенко, и нашего самолюбия он не пощадил.
— Покажитесь, голубчики, покажитесь! — встретил он нас на стоянке. — Носы не расквасили? И шишек не набили? Как же вы это, а? Такого кордебалета я давно не видал.
Оправдываться и что-то возражать ему из-за вполне понятной скромности мне не хотелось. Молчали и остальные. Но наше молчание лишь распалило старшего лейтенанта.
— У вас что — шестеренки в мозгу позаржавели? Летчики! — гремел он. — Какой дурак вас учил? Гробовозы!
— Полегче на поворотах! — негромко, но внятно выдал вдруг Пономарев.
— Что? — дернулся Карпущенко. — Ты что сказал?
— А ты не кричи, — весь напрягшись, отрезал Валентин. — Здесь глухих нет.
— Ах вы!.. — старший лейтенант, казалось, задохнулся от возмущения. Глаза его недобро сузились, будто он смотрел в прорезь прицела. И все же совладал с собой, заговорил, как бы снисходя к заносчивым юнцам: — Ах портачи вы зеленые… Ну что с вас возьмешь! Вам сразу после училища — бац по две звездочки, вот вы и возомнили. Тоже, мол, офицеры. Только офицеры-то вы офицеры, а летчики пока никакие. Нас во время войны как летчиками делали? За полгода. А летали мы лучше, хотя сержантами были и до лейтенанта три года топали.
— Вы три года, а мы — все шесть. Даже шесть с половиной. Люди за такой срок университеты кончают.
— Ломоносовы, ешь твою корень!.. Грамотеи!.. Это откуда же вы шесть лет наскребли?
Тут уж мы все взбунтовались. И, перебивая друг друга, принялись объяснять. Подготовительная спецшкола — три года. Какая такая подготовительная? Обыкновенная. Спецшкола ВВС — или товарищ старший лейтенант не знает? Так вот, подготовиловка — три года, летное училище — тоже три. Да еще на полгода наш выпуск задержали — дали дополнительно программу боевого применения. Это что — хала-бала или как?
— «Хала-бала»… «Программа»… — зло передразнил Карпущенко. — Не знаю, какая уж там программа, а вот пороха-то вы не нюхали — это ясно. Я за ведущим как ходил? Как привязанный. А почему, спрашивается? Да потому! Знал, отстану — собьют. А вы как в строю держались? Да вас бы «мессера» как цыпленков по одному посшибали. Что?.. Молчите? То-то же. А посадка?..
Прижал он нас, загнал-таки в угол. Шмыгая носами, мы смущенно переминались с ноги на ногу. Неподалеку возле самолета работали, проводя послеполетный осмотр, капитан Коса, ефрейтор Калюжный и другие механики. Они видели, как Карпущенко нас распекает, и нам было неловко.
— Аэродром-то нам незнакомый, — хмуро буркнул Лева Шатохин. — Подходы опять же… И машины… Приноровиться надо…
— Во-во! Плохому танцору всегда что-то мешает! — Старший лейтенант взглянул на нас с полным сознанием своего превосходства. — Эх вы!.. А на фронте как было? Я не успел доложиться о прибытии, командир меня хоп — и в кабину: «Твое дело за мой хвост держаться!» Ну я и держался. Зубами держался! Не удержись — не стоять бы сейчас вот здесь. А вы… Е-мое, птенчики! Телепались весь полет, как опилки в проруби, да еще и на посадке чуть машины не угробили…
— Перекурим, товарищ старший лейтенант? — Валентин полез рукой в карман за папиросами.
— Курите, — в голосе Карпущенко послышались усталость и безразличие. Дескать, что с вами толковать! Хмурясь, он все-таки начальственным тоном предупредил: — Только подальше от самолета!..
С минуты на минуту над аэродромом должна была появиться возвращающаяся эскадрилья, и нам хотелось хоть ненадолго остаться в своем кругу. Мы вчетвером, как побитые, поплелись к ближайшему капониру.
— Видали горлодеров? — услышал я за своей спиной голос Карпущенко. — А начни с ними нянькаться — они вообще на шею сядут.
Никто из нас даже не обернулся, чтобы посмотреть, с кем он там делится своими впечатлениями. Не все ли равно!
— Где уж нам, — идя со мной, обиженно бубнил себе под нос Пономарь. — Он — пилотяга, а мы — так себе, мелкая шушера. Нам только и остается, что подобострастно взирать на него снизу вверх. Как будто я виноват, что позже родился и не успел на фронт попасть. А если на то пошло…
В чем-то он был прав. Старший лейтенат Шкатов тоже как-то обмолвился о том, что чувствует себя вроде в чем-то виноватым, поскольку не воевал. Был он во время войны инструктором, но рвался на передовую, подавал рапорт за рапортом, да ему отказывали. Он потом даже нумеровать стал эти свои «челобитные», только начальство на всех налагало неизменно одну резолюцию: «Некем заменить здесь». А после тринадцатого рапорта вызвали Николая Сергеевича в штаб и строго разъяснили, что работа летчика-инструктора, который готовит воздушных бойцов, приравнивается к боевым вылетам. Однако прошла война, об этом как-то забылось, вот и получается, что он, отличный летчик, все-таки не фронтовик. Его бывшие ученики давным-давно майоры да подполковники, а он все еще старший лейтенант. А ведь и поседел-то он из-за них, своих бывших курсантов. Как выпускает каждого в первый самостоятельный полет, так и ходит по аэродрому сам не свой. Уж это-то мы своими глазами видели.
Мы-то, конечно, вообще не в счет — пацаны. Словом, вроде за спиной фронтовиков отсиживались. Да вот ведь какая штука: не за спиной, а на оккупированной территории. Легко ли было?
Никогда не забуду, как у нас в деревне эсэсовцы партизанку вешали. Привязали веревку на сук огромной вербы. Людей со всех хат согнали, даже баб с грудными младенцами, далее старух. Окружили толпу с автоматами да с овчарками, хошь не хошь — гляди! Это чтоб впредь партизанам зареклись помогать.
Так и повесили, сволочи… Ну, так мы-то тогда, да и потом не корили своих за то, что они отступили, бросили нас беззащитными. А теперь перед Карпущенко в виноватых оказались: «Пороха не нюхали, не воевали!»
И не только перед Карпущенко. Кое-кто из инструкторов и в училище нас маменькиными сынками называл. Чтобы, значит, уколоть, подстегнуть. Только это било мимо цели. Были и у нас отцы, да полегли на войне. Кто под Москвой голову сложил, кто под Берлином. Мы поневоле с одними матерями росли. Маменькины сынки!
А у меня и матери давно уже нет. В сорок первом фашистские каратели расстреляли…
Молчу я об этом, сам как-никак мужик. А сердце щемит, щемит…
— Чего нос повесил? — хлопнул меня по плечу Пономарь. — Переживаешь из-за своих дурацких «козлов»? Наплюй и забудь! Смотри на такую ерундистику с высоты трехтысячного года. А? — довольный своим остроумием, он засмеялся: — Людям тридцатого века сегодняшние треволнения — тьфу! Тем паче чьи-то личные неурядицы. Истории подавай великие дела! Ко всякой будничной мелочишке она безразлична.
— Филозоф! — усмехнулся я. — Мыслитель гарнизонного масштаба.
— У-у, бука! — укоризненно протянул Валентин и вдруг, понизив голос, чтобы не слышали Зубарев и Шатохин, с ухмылкой предложил: — Махнем-ка на радиостанцию, а? Погреемся. Новости узнаем. Чего тут на сквозняке торчать?
Уже по одному тому, как он заговорил, нетрудно было догадаться, что его туда тянет. Вернее, не что, а кто.
— Газуй один. Только смотри, не сорвись в штопор. Уж больно крутые виражи гнешь, — отшутился я. И приотстал, сделав вид, что на ветру никак не раскурить сигарету.
Пономарь тотчас принялся что-то нашептывать Леве. Но тот, войдя в капонир, лишь угрюмо хмурился и, глубоко затягиваясь папиросой, выпускал такие клубы, будто хотел поставить вокруг себя дымовую завесу.
А мне опять и опять вспоминалась моя грубая, почти аварийная посадка. Черт побери, а ведь я сегодня запросто мог разбиться. И для трехтысячного года это действительно не имело бы ровно никакого значения.
Истории — что! История знай себе шествовала вперед. Спокойно шествовала. Невозмутимо.
Об этом ежедневно кричали заголовки в газетах, об этом вещало радио. Московский диктор, зачитывая очередное «Заявление ТАСС», внушительно и торжественно провозглашал:
«Никому и никогда не повернуть колесо истории вспять!»
Вращаясь вокруг своей условной оси, земной шар с непостижимой скоростью мчался в солнечные дали реальной бесконечности. Должно быть, от вращения, а возможно, от исполинской поступи истории тревожно подрагивали континенты.
Тревожно было и у меня на душе. Наверно, от перенапряжения в неожиданно трудном полете еще болели мышцы рук и ног. Или я малость простудился? Тяжелой, будто налитой свинцом, казалась голова, ломило и стучало в висках.
Время тянулось как допотопный биплан против встречного ветра. Или, может, это лишь для меня?
Летать на бипланах мне не доводилось. Да, признаться, не очень-то и хотелось. В военной авиации этих небесных тихоходов оставалось с каждым годом все меньше. Даже в училищах первоначального обучения им на смену пришли верткие, похожие на истребители, красавцы монопланы. В небе, подобно белым молниям, уже сновали серебристые реактивные самолеты. В Крымде таких, правда, пока что не было, но, добиваясь сюда назначения, мы верили: они должны появиться и здесь. И если бы кто-то сказал, что в строевой части мне придется начинать свою летную службу на стареньком деревянно-тряпичном ПО-2, я счел бы такие слова злой шуткой.
А судьба распорядилась иначе. Впрочем, не судьба, а комэск майор Филатов.
Когда старший лейтенант Карпущенко доложил ему о том, как мы летали и как варварски сели, командир эскадрильи внешне спокойно отнесся к рапорту нашего ведущего. Даже вроде бы с юморком:
— Значит, козлили?.. Все козлили?
— Зубарев и Пономарев чуть легче, — соблюдая справедливость, уточнил Карпущенко. — А эти двое, — он ткнул пальцем в меня, потом в Леву, — чудом не гробанулись.
— Так-таки чудом? — комэск не сдержал иронической улыбки. — А может, просто присказку оправдали: «Летчик без «козла», что соловей без голоса»? То есть не тот пилот, кто «козла» не выдает, а тот… — Он не договорил. — А вот почему они все-таки не гробанулись, надо подумать…
Мы с Левой переглянулись и оба разом вздохнули: куда гнет? Во всяком случае таким тоном не хвалят. И мы не ошиблись, майор продолжал:
— Все хорошо, что хорошо кончается. А все же «козел» — скотина поганая. И лучше его на посадочной не зреть. Посему придется мне лично присмотреть за этими прыткими козлятниками. А сие означает только одно: с бухты-барахты их в небо не пускать. Всех четверых. Вот так, однако.
— Обрадовали! — вспыхнул Пономарев. Редко с ним такое случается, никогда наш Валюха не краснеет, а тут хоть прикуривай от лица. Разобиделся и за себя, и за нас: — Кругом, выходит, виноваты! — пульнул он, набычившись.
— Ошибаешься, лейтенант! — живо возразил ему майор Филатов. — Виноват только я. А вы… Вы сегодня выдержали первый и очень серьезный экзамен. Так сказать, по нужде. Своего рода боевое крещение. Й по этому поводу будет специальный приказ. Но прошу и меня понять: впредь такого риска не допущу! В любой обстановке.
М-да… Вот ты его и пойми. А внешне, казалось, прост. Вроде даже какой-то вяловатый. Посмотришь со стороны — шествует мешковато, переваливаясь с боку на бок, невольно усмехнешься: медведь! Задники в рыжих, словно вылинявших, унтах скривлены, в накладные карманы поношенных брюк небрежно впихнуты перчатки. Он их, наверно, и не надевает: обветренные кисти рук в царапинах и ссадинах, как у мастерового.
И куртка на нем такая же поношенная, с вытертыми до блеска рукавами. На левом плече — пятно от алюминиевой краски. Полы тоже в пятнах — от авиационного бензина и масла. Сразу видно, что майор залезал не только в кабину — во все закоулки крылатых машин.
Судя по его внешнему виду и по простоте в обхождении, мы легкомысленно поначалу и решили: простак и добряк! Оказывается, не то и не другое. Говорит с усмешечкой, а тебя корежит, как бересту на огне.
Еще более строгим предстал он перед нами во время нашей беседы в его кабинете. Придя в назначенный час, мы сунулись к нему все сразу, но он сухо распорядился:
— По одному!
Первым, не постучав, вошел Пономарев. Почти в то же мгновение он выскочил назад. Постоял в замешательстве, ни на кого не глядя, и робко постучал в дверь. Нам было слышно, как после разрешения войти Валентин подчеркнуто громко рапортовал:
— Товарищ майор! Лейтенант Пономарев прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы.
Мы переглянулись. По уставу. Строго по уставу!
Так оно и было. Комэск сразу дал нам понять, что между обыденным, вольным разговором и служебными взаимоотношениями существует весьма определенная грань.
В кабинете командир казался холодным и отчужденным. Принаряженный как бы специально для беседы с нами в бостоновый, видимо, недавно сшитый костюм, он восседал за огромным двухтумбовым столом. Из-под форменной двубортной тужурки виднелась свежая, хорошо отутюженная рубаха с аккуратно повязанным галстуком. На плечах — новенькие, еще не обмятые погоны, на груди — знак военного летчика первого класса и четыре ряда орденских планок. Ни за что не сказал бы, что это тот самый мешковатый увалень, который шастал по аэродрому в меховом обмундировании!
Вероятно, для того, чтобы вызвать нас на откровенность, майор поговорил сначала с каждым в отдельности о том о сем, а вроде бы и ни о чем.
Когда мы, уже чуть осмелев, расселись на стульях все четверо, Пономарев вдруг выразительно посмотрел на меня и указал глазами под стол. Я проследил за его взглядом и не сдержал усмешки. Ох, Пономарь! От него не ускользнуло, что под острыми стрелками чуть вздернутых брюк у нашего комэска были видны модные клетчатые носки. Мелочь для военного человека вроде бы и не существенная. Но она позволяла надеяться, что майор не такой уж и педантично придирчивый в уставных формальностях.
На эти мысли наводила и обстановка в небольшом командирском кабинете. Слева в углу помещался массивный несгораемый сейф для секретных документов. Над его дверцей была наклеена пожелтевшая бумажная табличка с надписью: «Ответственный — капитан Филатов». Будь Иван Петрович педантом, он приказал бы заменить эту наклейку тотчас после получения им майорского звания.
Изрядный беспорядок царил и на рабочем столе. Два громоздких телефона были едва видны за высокими стопками положенных одна на другую папок, книг и справочников. Вразброс лежали цветные карандаши, циркуль, ветрочет и целый набор линеек: масштабная, навигационная и резная — командирская. Из-под прозрачной плексигласовой пластины торчали загнутые и уже изрядно потрепанные схемы аэродрома и пилотажных зон, переснятый с чертежа на фотографическую бумагу план-график летной работы. Поверх валялись совсем уж лишние здесь погнутые плоскогубцы, сплющенный снаряд от скорострельной авиационной пушки и обломок неизвестной, тщательно отполированной детали. Я не сразу догадался, что это половина лопатки от ротора реактивной турбины.
Беседуя с нами, Иван Петрович брал то одну, то другую из этих вещей, задумчиво вертел перед глазами и перекладывал, как бы выбирая для нее более подходящее место. Трудно было понять, слушает он нас или занят какими-то своими мыслями. Это сковывало, отбивало охоту говорить, и почему-то рождалось предположение, что командиром эскадрильи Филатов стал по стечению случайных обстоятельств.
Бывает же так: предшественник получает повышение или увольняется в запас, а освободившуюся должность занимает его заместитель. И не потому, что так заведено, а просто выдвигать в данный момент больше некого.
Похоже, и Филатов из таких. При первой встрече с нами еще в училище он по-свойски балагурил, здесь, в Крымде, сам нас в гостиницу проводил, хотя мог приказать, чтобы это сделал посыльный, а теперь устроил формальный прием. Зачем? Не исключено, что от неопытности, от неуверенности в себе придерживается не им заведенной традиции. Потому и сидит набычившись, крутит в пальцах какие-то безделушки. Небось самому скучно, а как вести себя, не знает. Или, может быть, уже составил о каждом из нас весьма определенное мнение, и мы ему просто неинтересны.
— А теперь о вашей стычке с Карпущенко, — вдруг озадачил нас майор. — Подробности опускаю. Наплевать и забыть, как говорил Чапаев.
И опять мы смущенно замялись. И это Карпущенко доложил! Неприятно!..
— Я, товарищи, вот что скажу, — строго продолжал комэск. — Карпущенко я знаю. Он, конечно, резковат, но, видать, и вы хороши. Поэтому сразу предупреждаю, давайте без фокусов. А то вы, гляжу, уж больно строгие судьи. Ни один из вас не подумал, что Карпущенко — фронтовик. Его нервы или ваши? Да и возраст… И опять же… ответственность. Кто за кого отвечал в этом вынужденном полете? — Он без перехода посмотрел на Зубарева: — Сколько вам лет?
— Я… Мне… Вы меня спрашиваете? — растерянно замигал Николай.
— Да вы своей молодости не стесняйтесь. Летчики и должны быть молодыми. Но — с одним условием, — Филатов медленно перевел укоряющий взгляд на Пономарева, — ни в коем разе не легкомысленными. А вы как себя ведете? «Бу-сде… Бу-спок…» Пижоните? Держите себя в узде!
Зазвонил телефон. Подняв трубку, командир озабоченно нахмурился. Ему, должно быть, сообщали что-то тревожное или неприятное, и он, не церемонясь, махнул рукой в сторону двери:
— Можете быть свободны.
— Побеседовали, — хмыкнул уже за дверью Валентин. А на улице недовольно сказал: — Да-а, тут надо ухо держать востро…
На следующий день утром Филатов официально представил нас эскадрилье. Туго затянув ремни, в шинелях, застегнутых наглухо до самой верхней пуговицы, мы с подобающим моменту молодцеватым видом стояли перед боевым строем. Когда командир называл фамилию, каждый из нас делал шаг вперед, выступая для всеобщего обозрения.
— Прошу любить и жаловать, — произносил при этом майор, будто не мог найти других слов, и было неловко слышать одну и ту же, отдающую старомодностью фразу.
Трудно оставаться самим собою в такую минуту, когда на тебя устремлены многие пытливые взоры незнакомых и, несомненно, видавших виды людей. Напыжась, Зубарев задрал голову, колесом выпятил грудь: вот он я, смотрите! И вдруг — о, ужас! — с шинели у него с треском отскочила оторвавшаяся пуговица. Вжик — и в снег.
Ох, этот массовый пошив одежды для выпускников офицерского училища в военторговском ателье. На живую нитку!.. Сконфуженный Николай стоял ни жив ни мертв. Беззвучно смеясь — в строю все-таки! — перед ним колыхнулись шеренги офицеров и солдат.
— Смир-рно! — сердито прогремело над плацем. Все враз замерли. А Филатов, сделав паузу, так же громко и со значением распорядился: — Начальник штаба, зачитайте приказ.
Какой приказ? О чем? Любопытно.
— За инициативу, выразившуюся в добровольной подготовке бомбардировщика к вылету по тревоге…
Еще не вникнув в стандартные, привычные для военного человека формулировки, мы заволновались.
— За выполнение ответственного полетного задания в обстановке, приближенной к боевой, лейтенантам…
(Мама родная, это же о нас! Это — нам!)
Старательно, чтобы не ошибиться, или, может быть, для большей весомости, начальник штаба чуть ли не по слогам зачитал наши фамилии, помедлил, переводя дыхание, и отрывисто, с расстановкой выкрикнул:
— Объявить… благодарность!
Радостно екнуло и зачастило, запело сердце. Счастливый восторг холодком пробежал по спине. Вот оно — долгожданное признание. И это — лишь начало. А впереди…
Впереди — вся служба. И если уж летать, так летать! Для того мы и учились, для того и прибыли сюда, на самый край света. Отныне в небесном царстве, в воздушном государстве пойдет-потечет наша гордая молодая жизнь. Там, в холодной бездне стратосферы, покроются инеем ранней седины наши буйные головы. Мы будем летать выше всех, дальше всех и быстрее всех. Никакие тяготы, никакие передряги не заставят нас раньше времени сложить свои закаленные крылья. На землю мы спустимся лишь тогда, когда прозвучит сигнал отбоя всемирной тревоги…
Вот куда взыграла мысль. Меня, да конечно же и моих друзей, переполнили, захлестнули, воспламенили такие вот, или примерно такие жаркие чувства. Стремясь выразить их со всей полнотой, мы дружно гаркнули:
— Служим Советскому Союзу!
Довольный не меньше нашего, майор Филатов весело вскинул руку к ушанке:
— Становитесь в строй!..
Мы долго еще не могли прийти в себя, внутренне ликуя и в то же время испытывая некоторое смущение.
В строгих рядах эскадрильи каждый знал свое место, раз и навсегда определенное согласно боевому расчету. Впереди — летчики. Вся передняя шеренга — одни летчики, и в зтом угадывался символический смысл. Летчик — первый среди воздушных бойцов. Он всюду должен быть первым — и здесь, на земле, и там, в небе. Во второй шеренге — штурманы, затем стрелки-радисты. Тоже как бы в соответствии со значимостью их боевых ролей. А за ними — вся «техническая моща», как сказал капитан Коса.
Приятно на равных влиться в такой строй. Приятно сознавать, что ты здесь необходим. Но, как на грех, рядом оказался старший лейтенант Карпущенко. Окинув нас холодным взглядом, он обронил:
— А я не поздравляю.
До чего же он все-таки непонятный человек! Занозистый! Ке знаешь, как и реагировать. Трудно будет найти с ним общий язык. Или я слишком много значения придаю мелочам? Может, не обращать внимания? Вон как Зубарев — будто и не слышит. Кремень! А Шатохин?
Леву занимало совсем другое.
— Товарищ майор, — озабоченно спросил он, — нам теперь на построение каждый день ходить?
— А как же?! — удивился комэск. — Непременно. Построение, если хотите, проверка нашей боеготовности. И тут уж давайте без всяких. Ливень, вьюга, град, камни с неба — ничто не должно задержать. Иди, ковыляй, ползи, но, будь добр, явись как штык. Ясно?
— Так точно! — смущенно отозвался Лева.
Как того и следовало ожидать, после нечаянной удачи у нас началась полоса затяжной невезухи. Мы заикнулись было о том, что готовы наравне со всеми выполнять любые полетные задания, но комэск и слушать не стал. Потребовал сдать экзамены по всем тем предметам, которые были пройдены нами в училище. То есть, объяснил он, таков порядок, а нам казалось, что ему просто нужно чем-то занять нас, отставленных от полетов.
И оказались мы с того дня не на аэродроме, а в учебной базе.
База эта при столь солидном ее наименовании снаружи смахивала на обыкновенный щитовой барак. По определению Пономарева, тот же унылый стиль «баракко», что и у нашей не весьма гостеприимной гостиницы. Внутри, по длинному коридору, точно в аэродинамической трубе, весело гулял сквозняк. Справа и слева вдоль коридора располагались тесные, разделенные тонкими перегородками классы. Сидишь в одном, а слышно все, о чем говорят в соседних. А когда хлопала входная дверь, неказистое дощатое здание вздрагивало, словно от пушечного выстрела. Попробуй-ка поторчи здесь с утра до ночи — забудешь даже то, что знал раньше.
Первый день занятий, как нарочно, выпал на субботу. Ну разве не насмешка! Какой же уважающий себя летчик станет в субботу корпеть за канцелярским столом?! Любое настоящее дело лучше всего начинать с понедельника.
Придя к столь категоричным выводам, мы вознамерились столь же решительно претворить их в жизнь. Однако Крымда не была бы Крымдой, если бы события в этом медвежьем углу развивались по нормальным житейским законам. Стоило нам чуть пораньше улизнуть из учебной базы в гостиницу, как следом примчался ефрейтор Калюжный.
— Посыльный! — громко, возбужденно закричал он с порога. Спохватясь, вскинул руку к ушанке, представился как положено, по всей форме: — Посыльный ефрейтор Калюжный. — Затем все так же четко, но понизив голос, доложил: — В эскадрилье объявлена боевая готовность. Приказано всем срочно быть у самолетов. — И убежал.
— А где наши самолеты? — пожал плечами Лева. — А ты на чем «козлил»? — поддел его Валентин. — Влезай, хлопцы, в унты — и айда!
Сирена на этот раз не гудела. Оповещенные, как и мы, через посыльных, экипажи собрались и выехали на аэродром безо всяких звуковых сигналов, как перед началом обычных полетов. Однако нас автобус не подождал, словно отъезжающие очень уж торопились, и теперь даже тишина казалась нам какой-то подозрительной, таящей в себе приближающуюся опасность. Ведь боевая готовность, по существу, та же тревога. Значит, третья подряд! Да еще как бы в обстановке скрытности, да еще и перед выходным днем.
В невеселом раздумье, молча шагали мы по знакомой дороге. Мысли снова и снова обращались к июню сорок первого. Тогда война тоже началась в выходной, и этого нельзя не учитывать.
Время и без того двигалось еле-еле, а тут и вовсе затормозило свой замедленный ход. Не зафитилило бы оно в обратном направлении. Время, говорят, остановить нельзя, в прошлое вернуться невозможно, да кто знает, что произойдет, если разразится ядерная катастрофа. Оружие массового поражения может превратить землю в мертвую, непригодную для жизни пустыню. А если случится такое, то не окажется ли человечество отброшенным к первобытному состоянию, на несколько тысячелетий назад?..
Нудно моросил дождь. Снег, выпавший в день нашего приезда, растаял, все вокруг стало серым и тоскливым. Мрачное, затянутое тучами небо лежало на вершинах сопок, точно потолок в низком, угрюмом бомбоубежище, и казалось, не дождевые капли, а мокрый песок струится из щелей тяжелого, закопченного наката.
Невзирая на плохую погоду, технический персонал в спешном порядке приводил крылатые корабли в полную боевую готовность. Однако тех самолетов, на которых мы летали в прошлый раз, никто даже и не расчехлял. Их отбуксировали в капониры и замаскировали. Догадываясь, что нынче нас в воздух не выпустят, мы машинально побрели к бомбардировщику старшего лейтенанта Карпущенко.
Только лучше бы нам к нему и не подходить.
— Ать твою двадцать, они опять здесь! — и полез в кабину, ворча: — Можно подумать, без них и земной шар перестанет вертеться.
В этот момент старший техник-лейтенант Рябков доложил:
— Командир, оружейники зашиваются. Надо бы подкрепление.
— Вот же тебе подкрепление! — Карпущенко кивнул в нашу сторону.
Послать бы его… Но не о личном одолжении шла речь. А Рябков был нам симпатичен с первой встречи.
В открытом бомбоотсеке возились два механика. Как принято их называть, младшие специалисты по авиавооружению. А еще проще — оружейники. К лебедке встали Пономарев и Шатохин. Мне и Зубареву было поручено подкатывать стокилограммовые фугаски.
Увесистые тупорылые чушки, именуемые в обиходе «сотками», были подвезены заранее и сложены штабелем метрах в тридцати от бомбардировщика. Каждая из них покоилась в округлом шестигранном контейнере. Подкатишь, вывалишь наземь — беги за следующей.
Подкатив последнюю, я остановился малость передохнуть. И вдруг на моих глазах произошло что-то непонятное. Одна из «соток», поднятая лебедкой к бомбодержателю, сорвалась с замка и плашмя грохнулась о бетон. Ветрянка на ее головном взрывателе осталась без предохранителя. То ли от рывка резко выдернутой при падении контровки, то ли от сотрясения она быстро вращалась, свинчиваясь с резьбы.
Я прирос к месту. Как только ветрянка отделится от корпуса, взрыватель сработает. А в баках самолета — бензин. А в бомбоотсеке — бомбы. Целый склад…
Откуда ни возьмись, мимо меня к упавшей «сотке» метнулся Карпущенко. Нагнувшись, он, как трепыхающегося птенца, поймал растопыренными пальцами вращающуюся ветрянку, остановил ее, затем, осторожно поворачивая в обратную сторону, вернул в исходное положение.
Все. Опасность была устранена. Как просто! Или, Может, никакой опасности и не существовало?
Старший лейтенант спокойно, не торопясь, разогнулся. А я не узнал его перекошенного злостью лица. Тонкие губы Карпущенко стали почти лиловыми. Кончик носа заострился и побелел, а глаза метали молнии.
— В господа бога! — надсадно прохрипел он до неузнаваемости изменившимся голосом. — Хвост ты моржовый!..
Из-за створки бомболюка удивленно выглянул Пономарев. Он, как всегда, улыбался, но как-то ненатурально, жалко. Рядом со мной оторопело застыли Рябков и Зубарев. Метрах в трех от самолета — и когда успел отползти! — ничком на грязном бетоне лежал Шатохин. Оружейники, присев возле «сотки» на корточки, заново готовили ее к подъему. В их позах было что-то виноватое, они склонились к бомбе, как бы пряча от нас глаза, но я так и не понял, кого же Карпущенко обложил.
— Кто там валяется, как трофей? — сердито продолжал он, указывая на Шатохина. — Поднимите и выкиньте к чертовой матери. Помощнички, язви вас в печенку. Свяжешься с вами — греха потом не оберешься, обормоты…
Хотелось как-то успокоить его, хотелось сказать что-то доброе, и опять я ничего не сказал. Есть же такие люди: поступками, сноровкой, безоглядной смелостью вызывают уважение к себе, а словами все портят.
И уйти мы не успели. Заварушка привлекла на стоянку майора Филатова и капитана Зайцева. Приближаясь, они с недоумением смотрели на Шатохина. Вскочив на ноги, тот смущенно отряхивал от песка свое новехонькое меховое обмундирование. У него были измазаны локти и грудь, два больших грязных пятна темнели как раз на коленях.
— Что стряслось? — встревоженно спросил комэск, окидывая нас всех быстрым внимательным взглядом.
— Чепе, товарищ майор, — шагнул навстречу ему Карпущенко. — При подвеске уронили бомбу.
— Как? Кто? — закричал Филатов.
— Оружейники напортачили!
— Так чего же базар затеяли? Вызывайте начальника группы. Инженера тоже. Это же… Это… — От возмущения комэск не находил слов.
Не выказывая ни малейшего признака волнения, Карпущенко распорядился:
— Рябков, зови свое техническое начальство.
— А вы? — сдерживая раздражение, Филатов повернулся к Шатохину. — Что с вами?
Лева виновато заморгал и потупился. Его тугие, толстые щеки вспыхнули, подобно магнию.
— Струхнул малость, — пробормотал он.
— Летчик! — с невыразимым презрением взглянул на него Карпущенко. — На карачках пополз. Срамотища.
— А что же вы хотите, — заговорил капитан Зайцев. — Ну-ка фукнет такая чуха — человека ни по каким чертежам не соберешь. — Он коротко хохотнул: — Пожалуй, я бы тоже дал стрекача.
— Сами же испугались! — не выдержал я. Да и Левку стало жаль.
— Товарищ майор! — взмолился Карпущенко. — Уберите вы от меня этих ухарей! Замучили — спасу нет. И чего сюда лезут? Вон глядите на этого умника, — Карпущенко передразнил меня, и очень похоже: — «Испугались!» Да, испугался: а если бы кому на голову или на ноги? Кому отвечать — мне или вам? А взорваться она и не могла. Взрыватель не того типа.
— Старший лейтенант Карпущенко! — прикрикнул комэск.
— Во-во, они только и ждут, как бы за них заступились, — обиженно обронил Карпущенко.
Инженер и начальник группы вооружения, осмотрев бомбоотсек, обнаружили какую-то неисправность в механизме электросброса. Где-то что-то в нем замыкало. Чтобы устранить дефект, нужно было сперва более точно определить его, проверив под током многочисленные контакты. А для этого требовалось снять только что подвешенные бомбы.
— Какая уж тут боеготовность! — махнул рукой майор Филатов.
Карпущенко твердо выдержал взгляд командира эскадрильи и глаз своих не отвел:
— Да на этом задрипанном корыте летать — все равно что целоваться с тигрой! Вы же знаете: ресурс на пределе.
— Не надо преувеличивать, — поморщился майор. — Такая же машина, как и все другие.
— А чего преувеличивать? Да этой старухе в обед сто лет! Мотор в воздухе горел? Горел. Теперь нате вам — бомбы сами выпадают. Что дальше? Прикажете ждать, пока начнут отваливаться плоскости? Сейчас ведь не война, чтобы так рисковать.
Старший лейтенант с пренебрежением посмотрел на свой бомбардировщик: — У, старая колода! — и безнадежно махнул рукой. Невольно проникаясь его настроением, и мы по-иному взглянули на тяжелую, внушительную с виду крылатую машину. Внешне вроде бы корабль как корабль, однако, если приглядеться внимательно, новым его, конечно, не назовешь. Прозрачное остекление фонаря кабины потускнело от времени, мотогондолы в копоти и в потеках масла, заклепки на обтекателях тронуты сыпью коррозии, на фюзеляже местами стерта краска. У нас в училище техника была тоже старая, но то — в училище, а здесь хотелось видеть современную, реактивную. Тем паче что на другие аэродромы она давно уже поступила.
Позади вдруг послышался топот быстро идущего человека. Мы обернулись и увидели нашего посыльного — ефрейтора Калюжного. Запыхавшийся, раскрасневшийся, в сбитой набок ушанке, он остановился, как положено, в трех шагах перед командиром эскадрильи и, тяжело переводя дыхание, доложил:
— Товарищ майор, телефонограмма.
Все еще накрапывал дождь. Попадая на развернутый листок, капли расползались, словно чернильные пятна. Пробежав глазами текст, Филатов аккуратно сложил мокрую бумажку, сунул ее в планшет и негромко, вроде бы задумчиво объявил:
— Вылета не будет. До особого распоряжения. Приказано находиться в боевой готовности.
Кто-то из технарей, кажется, Рябков, досадливо крякнул. В такую погоду поскорее бы в тепло, да к горячему чайку, а вместо этого придется торчать под мглистым небом на стоянке. И неизвестно, как долго — до ночи, до утра или, может, больше суток.
— Вот, Миша, и ответ на твой вопрос, — сказал капитан Зайцев. — Война не война, но и мирной такую обстановку назвать трудно.
— Я такого вопроса не задавал, — недовольно возразил Карпущенко.
— Все, товарищи, — заключил комэск. — О делах потом. А сейчас — по местам. С аэродрома без моего разрешения никому и никуда. Ужин привезут сюда.
— А мы? — не вытерпел Пономарев.
— Вы свое место знаете. Сдадите зачеты комиссии, тогда и…
— Обрадовали! — фыркнул Зубарев.
И, не давая майору уйти, мы сдвинулись плотнее.
— Хорошенькое дело! Опять в обоз.
— Так мы и сто лет летать не начнем!
Нас неожиданно поддержал капитан Зайцев. Он вдруг сказал:
— Парни правы, пожалуй. Можно и без комиссии. Пусть по мере готовности сдают прямо начальникам служб.
Комэск подумал и согласно кивнул:
— В этом, пожалуй, есть резон. Пусть сдают. Мы посмотрели на замполита с горячей благодарностью и, ободренные его поддержкой, разом заныли:
— А летать? Нам же летать надо…
— Эх, молодо-зелено! — усмехнулся комэск. — Да успеете, налетаетесь еще под самую завязку. — Но уловив, что поверг нас в уныние, тут же решил: — Ладно, шут с вами, разрешаю провести в ближайшие дни облет района полетов. Берите связную машину и резвитесь.
— На ПО-2? — разочарованно уточнил Пономарев, и лицо у него вытянулось, будто ему, джигиту, вместо резвого скакуна подсунули захудалую клячу.:
— А чем не машина? Да на ней фронтовики…
— Знаем! Согласны! — наперебой закричали мы трое, опасаясь, как бы Валентин сдуру не испортил все дело. Лучше уж хоть на чем-то летать, чем вовсе не летать. — Согласны!
— Вот и договорились, — засмеялся Филатов. — У ПО-2 и скоростенка подходящая, и горючки меньше сожрет…
Романтика, та самая романтика, что сперва так благосклонно погладила нас по головке, теперь ехидно Ухмыльнулась да и была такова.
«Берите связную машину и резвитесь…» Порезвишься тут! Нам, чтобы подняться в небо, нужна была ясная, так сказать, курсантская погода, а в Крымде она отличалась редким непостоянством.
Все в этом суровом краю казалось нам необычным. Солнце, если всходило, то всходило не на востоке, а на юге, да там же вскорости и гасло. Как на другой планете. Воздух из прозрачного и сверкающего мог за какие-нибудь пять минут превратиться в сплошной туман. Когда мороз сменялся оттепелью, занудливо и долго моросил холодный въедливый дождь, перемежающийся снежными зарядами.
Поистине первобытными были ветры. Вырываясь из-за сопок, они налетали внезапно, словно из засады. Ложишься спать — тихо, а среди ночи просыпаешься от свирепого гула. Выйдешь потом на улицу — все перевернуто вверх тормашками.
В дни подготовки к ноябрьским праздникам над гарнизонным клубом офицеров был вывешен большой красочный плакат. Назавтра в скособоченной раме трепыхались лишь клочья истерзанного холста. Не выдержали напора буйной стихии даже жестяные щиты кинорекламы и наглядной агитации, закрепленные вдоль дорожек на трубчатых металлических стойках. Они торчали вкривь и вкось, словно их кто-то расшатал и повалил в разные стороны озорства ради.
Капитан Зайцев, увидев эту картину, сокрушенно почесал затылок:
— Эх, все надо заново. Причем срочно. Хорошо хоть окна не побило. А то за прошлую зиму ушло два лимита стекла. Два годовых лимита…
Больше недели экипажи находились в боевой готовности на аэродроме. Несмотря на ненастье, крылатые корабли стояли без чехлов, с заряженными пушками и подвешенными бомбами. Чтобы они могли по первому сигналу уйти в воздух, на них через каждые два-три часа прогревались моторы.
За эти дни мы разделались с зачетами и, как только боевой готовности был дан отбой, приступили к полетам на ПО-2. Летали, правда, урывками, но все же летали. Инструктором для нас, к нашему немалому смущению, майор Филатов назначил старшего лейтенанта Карпущенко. Ему и самому такое назначение было явно не по душе. Чертыхаясь, он обзывал ни в чем не повинный биплан механической дрянью и уверял, что именно на этом музейном экспонате Нестеров сделал первую в истории авиации мертвую петлю.
Коробчатый, четырехкрылый летательный аппарат, вероятно, и в самом деле был старше всех нас четверых, взятых вместе. Латаный-перелатаный, крашеный-перекрашеный и все равно облезлый, он фырчал, тарахтел, трещал, по-утиному переваливаясь при рулежке, и все в нем — от мотора до последней заклепки — тряслось и дребезжало. Казалось, он вот-вот содрогнется еще раз на очередной кочке и рассыплется.
Между тем старенький связной самолетик при всей своей неказистости характером обладал летучим. Азартно рокоча пятицилиндровым моторчиком, эта фанерная стрекоза почти с места, без разбега, взмывала ввысь и с явным удовольствием парила над угрюмыми сопками.
Одно было плохо: открытая, без остекления, кабина. В нее неистово задували все арктические циклоны и антициклоны. Перед вылетом я облачался в меховое летное обмундирование, натягивал теплые перчатки с крагами и собачьи унты. Но и холод был собачий. Находя лазейки, под мои полярные одежки просачивались до невозможности противные струйки ледяного, прямо-таки космического сквозняка.
Однажды я не выдержал и, спасаясь от завихрений, поднял цигейковый воротник. Мама родная, что тут началось! Встречный поток в тот же момент сграбастал меня за шкирку и принялся тормошить с таким остервенением, будто хотел напрочь оторвать голову.
Я и так, я и сяк — ни в какую. Дурацкое положение! Правой рукой надо держать руль, а одной левой ну ничегошеньки не сделать. Словно крылья вырывающейся птицы, концы воротника злорадно хлестали меня по лицу и по глазам, мешая следить за положением самолета. А самолет — он хотя и самолет, да сам летать не может, его нужно пилотировать. Тем паче что совсем неподалеку внизу — вершины усыпанных валунами сопок. Тут гляди в оба, зри в три. Зацепишь — гвозданешься будь здоров.
Вдруг на плечи мне легли чьи-то руки. Забывшись, я от неожиданности вздрогнул. Что такое? Кто? Откуда?.. Ах, да, в задней кабине — Карпущенко. Но он Же пристегнут привязными ремнями, ему до меня не Дотянуться.
Я оглянулся и ощутил в груди толчок знобкого, почти восторженного испуга. Отстегнув привязные ремни, старший лейтенант встал под неистовым ветром в полный рост, наклонился через козырек своей кабины и опустил мой трепыхающийся воротник. Да еще и поприжал к плечам, как бы успокаивая меня дружеским прикосновением.
А летели-то мы без парашютов. На четырехкрылом небесном драндулете парашюты не обязательны.
И самолетно-переговорного телефонного устройства в кабинах у нас не было. А кричать бесполезно: сквозь завывание встречного потока воздуха и рокот мотора друг друга не услышишь. Это и вынудило Карпущенко пойти на крайность.
Горячий мужик! Отчаюга. Ведь запросто мог кувырнуться за борт…
Теперь я готов был впредь простить ему любую резкость. Но чехвостить меня он не стал. После приземления я хотел сказать спасибо, но Карпущенко опередил:
— Замерз, едрена Матрена? — И, не ожидая ответа, жестко добавил: — Все, шабаш. Хватит нам на этой козявке людей смешить.
Сказал — как отрубил. Опять на длительное время мы были отлучены от неба, опять с подъема и почти до отбоя нам пришлось томиться в учебной базе. И только тут мы поняли во всем значении реплику Карпущенко во время построения, когда майор Филатов столь церемонно представил нас личному составу эскадрильи.
«Я не поздравляю», — обронил тогда Карпущенко, и Пономарь соответственно отшутился: «Вы еще об этом пожалеете». А пожалеть-то пришлось нам.
В учебной базе уроки, как в школе, шли по строгому расписанию, один за другим с малыми перерывами на перекур и с большим — на обед. И так — день за днем.
Провожая нас в Крымду, старший лейтенант Шкатов на прощанье дружески предупреждал, чтобы мы не надеялись сразу сесть за штурвал боевых кораблей и тотчас начать летать. Он говорил, что многое из уже изученного нам придется еще углубленно повторить, а лишь потом… А мы тут почти сразу полетели. Поэтому и майору Филатову теперь не хотелось верить, что такое случилось «с бухты-барахты». Словом, на радостях мы возомнили, вознеслись. За что и расплачивались. Даже никогда не унывающий Пономарь, кажется, опустил крылья.
А как тут не приуныть! Похоже на то, что никто здесь не верит тем оценкам, которые мы ценой многолетнего труда получили на госэкзаменах при выпуске из училища. Вот и сидим, как птенчики, в классе, и нам тошно глядеть на стены, увешанные чертежами, схемами, таблицами и рисунками. «Подъемная сила крыла… Лобовое сопротивление крыла… Зависимость коэффициента лобового сопротивления от угла атаки… Аэродинамическая нагрузка крыла…» Все это нам осточертело еще в училище. А тут — очередная новость: с нами в качестве преподавателей отныне будут заниматься офицеры эскадрильи. Майор Филатов, кажется, усомнился и в том, что мы можем штудировать учебники самостоятельно.
Ну что ж, сидим, ждем преподавателя. Большая группа летчиков убыла из Крымды на завод — за новыми самолетами. Кто же придет к нам в класс? Вроде бы и некому. Даже Карпущенко временно заменяет одного из командиров звеньев. И вдруг — вот он, здрасьте, давно не встречались! Необыкновенно бравый и улыбчивый:
— Врио кэ-зэ старший лейтенант Карпущенко! Мы поднялись из-за столов вразвалку и, разумеется, без особой радости. А ему-то что?
— Второй день звеном командую. Занят — во! А тут еще вас навесили…
И сел на преподавательское место в этакой горделивой, чуть небрежной позе, как и подобает видавшему виды пилотяге в кругу желторотых подлетков. Еще бы! Он же теперь как бог — един в трех лицах: летчик-инструктор, преподаватель да еще и «врио кэ-зэ»!
Валька чуть слышно пробубнил:
— Растет «комкор». Растет…
— Раз-го-воррчики!
И повело, и поехало.
Для начала наш новоявленный педагог внушительно потряс довольно объемистой книжицей в твердой голубой обложке и многозначительно изрек:
— Мотайте на ус, это — НПП. Наставление по производству полетов. Учтите, один экземпляр на всю эскадрилью выдан, так что в руки не получите. Тем более, что это сугубо служебное. Потому слушайте внимательно, чтоб на зачетах пузыри не пускать! Бросать спасательные круги не в моих правилах. И вообще НПП есть НПП, его надо читать и перечитывать, как: молитвенник.
— Понятно, — кивнул Валентин. — Один день без НПП — бесполезно прожитый день.
Учуяв подвох, Карпущенко осадил нашего острослова:
— Поменьше болтайте, лейтенант Пономарев! — и глухо хлопнул ладонью по столу: — Предупреждаю, сам отродясь перед командиром звена фортелей не выкидывал и перед собой не позволю! Дело, и только дело. Одним словом, цацкаться с вами не намерен. Понятно?
И начал читать с самой первой страницы, со вводного. Честно признаться, читал он внятно, хорошо поставленным голосом. Не читал — декламировал, выделяя наиболее важные места интонацией. И не уставал, хотя его уроки продолжались ежедневно, да еще оказывались сдвоенными, строенными, а иногда и счетверенными. Дочитав очередной раздел, тут же спрашивал:
— Лейтенант Зубарев, как вы это себе представляете?
— Да так и представляю, как написано. Как же еще?
— Садитесь. Идем дальше. «Причинами, угрожающими безопасности полета, могут быть пожар в воздухе, частичный или полный отказ в работе двигателя, неисправность или поломка самолета и его оборудования, попадание в сложные метеорологические условия, для полета в которых экипаж не имеет соответствующей подготовки…»
А майор Филатов о нашем существовании словно бы начисто забыл. Мы сознавали, что ему в общем-то и не до нас. Частые тревоги, боевое дежурство, содержание бомбардировщиков в постоянной готовности к немедленному старту в небо — все это и многое другое требовало от командира эскадрильи немалых забот. Ну а мы… Мы были и как бы «при деле», и в то же время как бы в стороне. К тому же было нудно по нескольку часов подряд заниматься одним и тем же, то есть слушать чтение и повторять только что услышанное. Мы отвлекались, перешептывались, а Пономарь даже демонстративно, с подвыванием зевал. Однако Карпущенко эти вольности быстро пресек.
— Опять траливали? — строго одернул он Валентина. — Прекратите! Не уважаете меня — уважайте мое звание, я его не на паркете заслужил.
— Я плохо запоминаю, когда читает кто-то другой, — попытался оправдаться Пономарев. — Мне нужно прочесть самому.
— Не хотите слушать сидя, будете стоять! — еще строже перебил Карпущенко. — Распустили, смотрю, вас в училище, елки-моталки, разбаловали. Предупреждаю… В последний раз!..
Велика ли, казалось, разница у нас между званиями. Он — старший лейтенант, мы — лейтенанты, а, гляди-ка, круто как взял. Не много ли берет на себя? Лева Шатохин нерешительно предложил было пожаловаться капитану Зайцеву, но мы его тут же высмеяли. «Товарищ волк знает, кого и как кушать», — усмехнулся Пономарев, имея в виду не Карпущенко, а майора Филатова. Этот вяловатый добряк и простак, видать, знал, что делал, когда передавал нашу ершистую четверку в ежовые рукавицы Карпущенко. Да и на что, собственно, жаловаться? Замполит выслушает жалобы на грубость, несправедливость и уж тем более на издевки. Но ведь этого нет. А на ехидные улыбочки не пожалуешься, на строгость — тем паче.
Зато наш врио учитель вздумал еще гонять нас вчетвером… строем. Ввел такую практику. Если его уроки начинались с утра, мы должны были явиться не прямо в учебную базу, а сначала к штабу. Поздоровавшись по-уставному, Карпущенко картинно поднимал вверх руку и, невзирая на ранний час, зычно командовал: «Становись!.. Смир-рно! Левое плечо вперед — арш! Ать-два, ать… Ногу!..»
Утром еще что! Ну, улыбнется дежурный офицер, хихикнут посыльные. Не над нами же — над ним самим, поскольку «комкор» командовал и подсчитывал шаг колонне из четырех человек с таким усердием, словно под началом у него находился полнокровный пехотный батальон. Но вот наступало время обеда, и таким же манером Карпущенко вел нас в офицерскую столовую. Мимо мальчишек, вечно всезнающих и захлебывающихся от восторга: «Новобранцы!» Мимо молоденьких офицерских жен с детскими колясками и без оных. Мимо подросших в гарнизоне смешливых Девчонок. Вот это был щелчок по нашему обостренному самолюбию! Как только Вальку изнутри не разорвало?!
И в столовой Карпущенко бдил: «Лейтенант Шатохин, руки мыли?.. Зубарев, не крошите хлеб!.. Пономарев, почему официантке спасибо не сказали?!»
Валька в отместку пытался ехидничать: «Рыбу ножом не едят!» Но безуспешно. «А я не училище кончал — фронтовые курсы… И делать замечания старшему по званию не положено!..»
Мы с облегчением вздохнули лишь тогда, когда Карпущенко дочитал нам последнюю — триста восемнадцатую! — страницу НПП. Наконец-то!.. Однако не успел выйти из класса Карпущенко, как перед нами предстал новый преподаватель. И кто? Круговая! То бишь лейтенант Круговая.
— Здравствуйте, товарищи летчики! — В уголках ее свежих губ, в живых карих глазах таился игривый задор. А мы…
Как-то так получилось, что заранее о ее приходе нас никто не предупредил, и мы замерли в странном недоумении: она-то зачем явилась? В учебной базе занимается только летный состав, и ей здесь делать вроде бы нечего.
— Кого мы видим, кого мы сегодня видим! — сладким голосом запел Пономарев, всем своим видом выражая необычную радость: — Здравствуйте, Валя! — Во жук, уже имя знает!
— Здравствуйте, — нерешительно пробормотали мы с Шатохиным.
Зубарев лишь сконфуженно моргал. Он всегда подчеркивал, что к слабому полу относится в высшей степени безразлично, а на самом деле в присутствии девушек просто робел и становился неловким.
Круговая, мельком взглянув на Валентина, начала было хмурить тонкие брови, но тут же овладела собой и строго сказала:
— Обращайтесь, товарищи, как положено, по воинскому званию.
Губы у меня сами собой растягивались в смущенную и, должно быть, глупую улыбку. Хотя Круговая и в военной форме, она — девушка. Не верилось, что она будет разговаривать с нами на официальном, уставном языке.
— Ясно, товарищ Валя, — шутливо отозвался Пономарев и с нарочитой поспешностью поправился: — Ох, извините, товарищ лейтенант…
Я подумал, что Круговая из тех женщин, которые умеют следить за своим поведением. Держалась она с завидной непринужденностью. Спокойно, терпеливо подождала, пока Валентин уймется, и веско, с достоинством объявила:
— Мне поручено проводить с вами занятия по радиотехнике и тренажи по приему на слух.
Наши вытянувшиеся физиономии выразили, вероятно, совсем не те чувства, которые следовало бы проявить по поводу столь приятного события. Круговая, видя это, поспешила успокоить нас:
— Як вам временно. Начальник связи старший лейтенант Архаров сейчас в командировке.
— Жаль, — со вздохом обронил Пономарев.
— Что? — вырвалось у нее. — Чего вам жаль?
— Жаль, что вы — временно, — с обворожительной улыбкой пояснил наш разбитной приятель.
— Благодарю. Только разговоры на вольные темы отложим на потом. А сейчас пройдемте в класс радиосвязи.
Она повернулась и, не оглядываясь, направилась к выходу. В ее походке сквозило что-то мужское — то ли слишком широкий шаг, то ли привычка твердо, как в строю, ставить ногу. А может, это просто казалось из-за того, что она была обута в офицерские сапоги.
Пропустив ее вперед, Пономарев нарочно замешкался в дверях, чтобы на минуту задержать нас, и выразительно подмигнул:
— Правильный бабец! А?
— Проходи, проходи, не распускай павлиний хвост, — подтолкнул его Зубарев. В голосе этого скромняги послышались вдруг какие-то незнакомые, вроде бы угрожающие нотки.
Лева захихикал:
— Ишь, замурлыкали.
— Зуб, не строй из себя праведника, — отмахнулся Валентин.
В противоположность Николаю он всегда выставлял себя завзятым сердцеедом и частенько хвастался своими амурными победами. Иногда сядет с папиросой в зубах да как начнет вспоминать имена своих поклонниц, так им и счета нет. Целая рота. А может, и больше.
Бахвалясь, Валентин с видом этакого забубённого гуляки принимался напевать:
И в Омске есть и в Томске есть Моя любимая…
Посмотришь на него в такую минуту — невольно думаешь, что и в самом деле есть в нем нечто неотразимое. Какая-то продувная веселость, подмывающее озорство, будто весь он начинен неуемной взрывчатой силой.
— А как же любовь? — спросил как-то Зубарев.
— Любовь? — прищурился Пономарев. — Вот чудак! А я про что?
— Нет, полюбить можно только раз, — возразил Николай. — Одну на всю жизнь. — Он, кажется, в этом был убежден.
— Тоже мне Ромео! — поддразнил Валька.
— А ты пошляк.
— Зуб, выбирай выражения.
— А ты не треплись. Где шлялся, хахаль?
Валентин и в самом деле, как только нас заставили целыми днями заниматься в учебной базе, перестал проводить вечера дома, точно его тяготила наша мужская компания. Сразу же после ужина он незаметно исчезал и возвращался в гостиницу поздно. Мы все трое подозревали, что Пономарь отирается вокруг радиостанции, но относились к этому по-разному. Мы с Левой — даже поощрительно: а почему бы и нет? Если Валька действительно влюбился, то лейтенантиха Круговая не может этого не оценить.
Нас всех после выпуска из училища переполняло чувство собственной исключительности. Мы ощущали себя людьми суровой и возвышенной, поистине трагедийной судьбы. Жизнь военного летчика сопряжена с постоянным риском, с опасностью, и нам казалось, что уже за одно это любая красотка должна взирать на нашего брата если не с явным обожанием, то хотя бы с тайным замиранием сердца. Тем паче — на Вальку. Наш Валька — писаный красавец и хват, каких поискать. Уж если что задумал — лучше вынь да положь.
А Николай Зубарев явно на Валентина злился. Но Пономарь — ноль внимания. Вот и сейчас вместо ответа он насмешливо запел:
Люби, покуда любится, Встречай, пока встречается…
И сейчас же в тонкую стенку кто-то из наших соседей слева бухнул кулаком. Тут не только Никола, но и Лева разозлился:
— Ну, затянул, как голодный козел! — поморщился он.
Я захохотал. Но Валька, ничуть не смутившись, парировал с ходу:
— Левушка, дорогой! Не вижу логики в твоих умных речах. «Козлишь» ты, а козел, выходит, я? Да еще и голодный!
— Не голодный, так блудный, — ввернул все такой же хмурый Зуб.
В стенку опять бухнули. Теперь уже справа…
Лейтенант Круговая стояла за преподавательским столом и смотрела на нас спокойно и дружелюбно, не выказывая особого внимания нашему влюбленному. Мне поначалу показалось, что смотрела она даже чуть иронично. И вообще мы были малость уязвлены: учились, учились, а теперь нас — летчиков! — еще и эта краля будет учить. Педагог, черт возьми…
Да, но погоны! Хотя и на девичьих плечиках, но погоны лейтенантские, она — равная нам в воинском звании и служит, вероятно, не меньше нашего. Краем глаза я уловил взгляд Зубарева: он глядел на девушку, как на святыню, — с каким-то немым обожанием. Вот тебе и застенчивый! Да и Лева уставился как-то по-телячьи. Как бы и меня не повело… Она, кажется, и в самом деле ничего…
Главное, что меня приятно поразило, — ни одного мазка краски! Ни на ресницах, ни на губах — нигде. Все — свое, природой данное. Дурацкую косметику, бурно вошедшую в моду почти сразу после войны, я терпеть не мог.
И зачем только эти дурочки мажутся? И чем моложе, тем сильней. Из-за этого мы с, Зубаревым, еще будучи в подготовительной спецшколе ВВС, перестали ходить в соседнее ремесленное училище телефонисток. Они красились, как клоуны. Никола ворчал: «Вот штукатурятся!..» А Валька в одну такую размалеванную даже втрескался, но потом жаловался, что мыла наелся, когда поцеловал.
Примерно та же картина — «на щеках тэ-жэ, на губах тэ-жэ» — была и в медтехникуме, куда мы ходили на вечера из летного училища. Там студентки, наши ровесницы, «штукатурились» еще хлеще. Мы с Зубаревым даже и ходить туда не хотели. Но пристыдил Николай Сергеевич Шкатов, наш любимец. «Опомнитесь, дички! — укорил он. — Советский офицер, тем более летчик, должен уметь танцевать. И не как-нибудь, а блистательно!» Однако блистал там, пожалуй, лишь Валька. Он прямо-таки порхал по залу, то и дело меняя партнерш. Да и Лева старался — пыхтел как паровоз. А мы… Мы с Николой, когда объявляли «дамский вальс», спешили улизнуть в курилку…
Интересно, а Круговая танцует? Вот с кем Валька повоображал бы под музыку! Впрочем, думалось мне, ничего у Пономаря с ней не выйдет. Увидит она, разглядит, что он собой представляет, — сразу даст от ворот поворот. Вот смеху-то будет! — Я едва не рассмеялся, напрочь забыв, что сижу на уроке.
В классе радиосвязи, как и во всех других классах учебной базы, стояли обычные канцелярские столы. Однако обычными они выглядели здесь лишь внешне. Приподнимешь откидывающуюся крышку — под ней радиопанель. На панели три телеграфных ключа, наушники, розетки для их подключения, пучки аккуратно протянутых к сети проводов. По всей видимости, это хозяйство было предназначено для тренажей стрелков-радистов. Летчику достаточно того, чтобы он умел различать позывные радиомаяков, а связь в полете ему дозволяется держать и открытым текстом. И мы, приоткрыв крышки, тут же их захлопнули.
На столе руководителя занятий помимо ключа располагался еще и массивный динамик. Когда Круговая, делая длинные нажатия ключом, подбирала нужную громкость и тональность, этот серый, обшарпанный ящик хрипел и кукарекал, как молодой петух. Но вот он прочистил свое металлическое горло, и наша новая наставница, наша классная дама важно приосанилась:
— Итак, товарищи офицеры, сколько знаков можете принимать?
Принимать азбуку Морзе на слух — дело далеко не простое. Для этого нужны и определенные навыки, и систематические тренировки, и даже некоторые музыкальные способности. А более всего, пожалуй, требовалась хотя бы мало-мальская склонность. Никакой такой склонности никто из нас в себе не ощущал. В училище зачетная скорость приема не превышала сорока букв в минуту, сорок мы и принимали.
— Сколько, сколько? — как бы не поверив, переспросила Круговая. — Всего сорок?
— Хорошего понемножку, — от имени всех выпендривался Валентин. — Лишнего нам не надо. Мы народ скромный.
— Как же так? — разочарованно протянула она. — У нас для летчика минимум — шестьдесят. Обязательный минимум. И вам придется приналечь. Иначе вас и к полетам не допустят.
— Я и сейчас могу шестьдесят! — прихвастнул Пономарев без раздумья. — Могу и больше. Подумаешь, невидаль. Семечки.
Заело Вальку. Взяло за живое. И Круговая поняла это.
— Что ж, посмотрим, — кивнула она, кладя руку на ключ. — Осилите — прекрасно, не осилите — все равно тренироваться надо. Приготовились?
А чего тут готовиться? Бумага на столе, карандаши — вот они. Слушай да записывай.
— Начали!
И запищало, залилось, заверещало, запело. Звонкая, мелодичная трель рассыпалась по классу: «Та-та-ти-ти-ти-та…»
Еле различимые по своей продолжительности звуковые тире и точки слились в замысловатую, почти непрерывную ноту. Лишь изощренный слух мог уловить в ней оттенки и до невозможности короткие, микронные паузы. Ключ выбивал морзянку с такой веселостью, будто радовался тому, что его держит легкая рука девушки.
Темп передачи постепенно усиливался, нарастал. Некоторое время мы записывали принятые буквы, но вскоре начали сбиваться, делать пропуски, и наконец, не угнавшись за увеличивающейся частотой сигналов, отложили карандаши. Продолжал писать лишь Пономарев.
Круговая невозмутимо стучала ключом. Из динамика игривым ручейком катилась звонкая дробь. Она становилась все мельче и мельче, превращалась в бисер, в маковые зерна, в какие-то сыпучие крупинки. Трудно было представить, что эти звуки, этот водопад звуков рождался от похожего на вибрацию трепета человеческих пальцев.
— Да! — переглянулись мы. Нам стало ясно, что так работать ключом, как работала эта молоденькая радистка, способен только мастер своего дела.
— Уф! — выдохнул Пономарев. — Все, лапки кверху, сдаюсь. — Он отбросил карандаш, как бы в изнеможении откинулся на спинку стула и, глядя на Круговую восхищенными глазами, громко заявил: — Я так и думал. Я сразу понял. Еще тогда — на радиостанции. Как увидел вас — королева, говорю. Королева эфира!
— Благодарю, — кивнула она и призналась: — Скорость, конечно, я превысила, вам нужно помедленнее. Но если поупражняться, осилите и такую.
— Вряд ли, — с сомнением покачал головой Шатохин. — Да нам и ни к чему.
— А по-моему, начальству виднее, что вам к чему, а что ни к чему, — возразила Круговая и решила: — Продолжим тренировку.
Мы старательно тренировались. Круговая на сей раз явно снизила темп. Лучшие результаты неожиданно оказались у Левы — почти шестьдесят. Вальку от зависти аж передернуло.
— Еще разок! — решила преподавательница. И опять победил Лева.
— Да вы, товарищ лейтенант, прямо-таки природный связист, — похвалила она, и Шатохин на радостях скромно зарделся. А Пономарь не выдержал, съязвил:
— А что ж? Тут «козла» не выдашь!
— В чем дело, лейтенант Пономарев? — не поняла Круговая.
— Он шутит, — недовольно буркнул Зубарев. — Понимаете, он у нас ба-аль-шой шутник!
— Вот как? — улыбнулась связистка. Но тон Николы насторожил Валентина, и он резко перевернул пластинку:
— А вопросы вам задавать можно?
— Конечно. Даже обязательно, если по существу.
— А если не по существу?.. В порядке дружеской беседы?
— Ну что ж. — Круговая узкой ладонью пригладила свою короткую стрижку, рассыпающуюся на непокорные кудряшки. — На первый раз, пожалуй, дозволительно и побеседовать.
— Вы летали? — ошарашил ее Пономарев.
— Я?.. На чем?
— На самолетах, разумеется.
— Ах да, — мило покраснела она. — Я подумала… Я летала только на пассажирских.
— А на боевых? — не отступал Валентин.
— Какой вы, однако, дотошный! — на лице Круговой выразилась мимолетная гримаска досады. — Я же кончала училище связи, а не летное. Да и туда попала только потому, что владею английским.
— А по-английски с вами поговорить можно?
— Валентин, кончай пижонить! — возмутился Лева. — Ты тут не в единственном числе. — Круговая улыбнулась и кивнула Зубареву:
— Вы тоже что-то хотели спросить? — Но тот мрачно насупился: «Вопросов не имею», — и покраснел как рак.
У меня тоже таковых не нашлось. А Лева осмелел:
— Вы откуда родом, товарищ лейтенант?
— Из Ленинграда.
И опять влез Валентин:
— Вот это да! И в войну там?
— М-м… Не совсем… В декабре нас эвакуировали. Но город уже бомбили. Да и в дороге досталось… Нет, извините, не хочу об этом говорить. Не хочу! Будь она проклята! Не-на-вижу!.. — Девушка так взволновалась, что вся кровь отхлынула от лица, и оно стало белым, тусклым, как неживым. Мы с минуту молчали, злясь в душе на Пономарева. Завел, болтун неуемный! Круговая, отвернувшись, смотрела в темное окно. Что-то она там, бедняга, видела?..
— Я вас понимаю, — с сочувствием взглянул на нее Шатохин. — Я тоже это самое… ненавижу войну. Как бомбежку вспомню…
А Валентин вдруг словно взбесился, заорал:
— Похвально для офицера — ничего не скажешь! Пережил одну-единственную бомбежку и теперь всю жизнь будешь хвастаться? Баба ты!
— Лейтенант Пономарев! — Круговая глядела прямо в лицо Валентину, и в глазах ее горело непередаваемое возмущение: — Что вы себе позволяете?!
— Что слышите! — несло Пономарева. — Да и не вас я имею в виду. Что с вас взять? Вы женщина. А он… Он-то…