Его глаза сияли. Было видно, что ему очень понравилось выступление Пономарева, и ефрейтор, разволновавшись, говорил сбивчиво, прерывающимся голосом:

— Если надо, каждый из нас… Надо ночью — поработаем и ночью… Я сам тоже… Вот… И у меня такое чувство, такое чувство — я готов летчика на руках носить. Вот этими руками, — он поднял свои крепкие руки с крупными, в ссадинах, кистями, с мозолями на ладонях, — вот этими руками я могу, я согласен вкалывать за двоих… Только бы на самолете, который мне доверено обслуживать, все работало как часы. И все мы так. Чтобы наши летчики, поднимаясь в небо, были спокойными. Вот!..

Произносить речей Калюжный, чувствовалось, не умел, и даже это короткое выступление утомило его. Утирая покрывшееся испариной лицо, он смущенно сел. В зале заулыбались, громко и дружно зааплодировали.

Я тоже, к сожалению, не оратор. Вот Пономарев — тот мастак. Он и в училище выступал на всех собраниях и митингах. И всегда шпарил без бумажки. Ему непременно поручали выдвигать президиумы, зачитывать резолюции. Он был агитатором, редактором «боевого листка», членом редколлегии стенной газеты, участвовал в художественной самодеятельности, — словом, успевал и преуспевал везде. Шатохин, поддразнивая, называл Валентина дежурным выступлером, а я, признаться, и в этом его одобрял. Ведь так хочется иногда высказаться обо всем, что тебя волнует, а я, как только выйду к трибуне, сразу становлюсь неловким и косноязычным.

Да вот хотя бы и сегодня. Разве я не так думал, как Валентин? Мне и самому не раз приходили мысли о необычности нашей профессии. Летчик — это летчик! Его действительно с полувзгляда различишь даже в нашем кругу. В авиации много офицеров — и синоптики, и радисты, и инженеры, и техники, и штурманы. Но летчик чем-то выделяется и среди них.

А там, в небе? Иногда вся эскадрилья одновременно поднимается в воздух. Один самолет идет по маршруту, другой — на полигон, третий — в зону пилотажа, четвертый и пятый кружат где-то в стороне от аэродрома. Ты их не видишь, они далеко от тебя. Однако когда летчики ведут радиообмен, ты уже по их голосам представляешь всю картину воздушной обстановки: этот набирает высоту, тот — снижается, а тот — виражит. Разве это не птичье чутье?

И разговоры у нас такие. Летчик, например, никогда не назовет посадку самолета приземлением. Самолет — это машина, и машина тяжелая, тут точнее было бы сказать, что она — приземляется. И все же мы говорим: садится. Как о птице!

Нет, пусть кто угодно возражает и спорит, а я согласен с Валентином. О летном таланте он здорово рассудил. И о подвиге — тоже.

Мои размышления прервал высокий голос капитана Зайцева.

— Товарищи! — весело объявил он. — Содокладчиком выступит лейтенант Зубарев.

Николай поднялся и неторопливо, словно бы нехотя, направился к сцене, держа в руках блокнот.

Любопытно, о чем он будет говорить после Валентина? Он и начитан, и знает не меньше, но если начинает о чем-то рассказывать, то делает это с какой-то докучливой обстоятельностью, будто боится что-то пропустить или перепутать.

Все так же не спеша, а может, медля от нерешительности, Зубарев поднялся на сцену. Положив перед собою блокнот, он смущенно нагнул голову, что придало ему до смешного бодливый и сердитый вид. Затем, нахмурясь, выждал, пока умолкнет шум, и тихо сказал:

— Я, конечно, не Чкалов…

— Оно и видно! — хмыкнул Карпущенко. Он, кажется, и сам сконфузился от неуместной колкости и растерянно оглянулся. Но кто-то уже хохотнул, и по рядам покатился сдержанный смех.

— Тише, товарищи, тише! — приподнялся из-за стола Рябков.

Филатов искоса метнул на Карпущенко выразительный взгляд. Старший лейтенант, изображая на лице раскаяние, поднес к губам ладонь. Дескать, все, ша!

Николай, помолчав, упрямо повторил:

— Я, конечно, не Чкалов. Да…

На аэродроме, когда ревут турбины, нам обычно приходится объясняться на крике. Невольно вырабатывается неприятная привычка кричать даже там, где этого и не требуется.

Зубарев говорил тихо, как бы уверенный в том, что его будут слушать. Значит, владел собой. И наша шумная братия оценила его выдержку, притихла.

— Я понимаю, — продолжал он, — упоминать имена маститых в применении к себе нескромно. Но я о чем? Я тоже о летном таланте. Можно вспомнить многих людей, наделенных даром летать. Возьмем первых, ныне широко всем известных русских летчиков. Среди них таким был Уточкин. Он посмотрел, как летают другие, сел в аэроплан и — полетел. Вот так, что называется, вприглядку научился летать и Ефимов. А для Попова, если верить тому, что о нем писали, в авиации вообще не было ничего невозможного.

— Но это же так! — запальчиво воскликнул Пономарев. Он еще не остыл после своего выступления и слушал Зубарева настороженно, ревниво. — Уточкин не только взлетел. Он потом еще в присутствии стотысячной толпы целый час кружил в воздухе.

— Так-то оно так, — согласился Николай, — однако не надо забывать, что Уточкин был уже к тому времени известным велосипедным и автомобильным гонщиком. А если учесть, на каких аэропланах в те годы летали, то все выглядит в несколько ином свете. Скорость самолетов, напоминающих собой воздушного змея, ненамного превышала скорость автомобиля. Ну и, как говорит наш комэск, перенос навыков…

Пономарев нервно заерзал, а Филатов, улыбаясь, одобрительно кивнул. В зале стало еще тише, и слова Зубарева зазвучали сильнее, весомее.

— Теперь о подвиге, — Николай спокойно посмотрел на Валентина. — Послушать нашего докладчика, так подвиг — это порыв при случае. Причем говорил докладчик лишь о летчиках. А как же, к примеру, знаменитая балерина? За какой героизм ей слава? У нее какой подвиг?

И опять послышался чей-то смех. Слишком уж неожиданным было и сопоставление сурового труда пилота с легким, грациозным танцем балерины, и само упоминание о ней в нашем сугубо мужском кругу.

— Остряк! — снисходительно усмехнулся Пономарев. Но Николай шутить и не собирался.

— Кому, как не балерине, нужны исключительные природные данные, правда? — спросил он, обращаясь к залу так, будто беседовал с одним человеком. — В наш город приезжала на гастроли московская балетная труппа. Балерины так порхали, что нам казалось, будто им это ничего не стоит. А вот недавно я прочитал, что во время репетиций с балерины пот в семь ручьев! И это — каждый день…

— Я летчик — о летчиках и говорил! — громко, с раздражением выкрикнул Пономарев. — А ты? — Ища сочувствия, Валентин обернулся к залу, но никто его не поддержал, и он раздраженно процедил: — Ну, ну! Давай еще про каких-нибудь скоморохов.

Зубарев на мгновение запнулся и, чтобы собраться с духом, покашлял в кулак. Затем с прежней рассудительностью заметил:

— На груди техника нашего звена я вижу орден Красной Звезды и много медалей. Значит, он тоже отличился. И не один раз.

Все, кто был в зале, словно по команде, повернулись в сторону капитана Косы. Майор Филатов захлопал, и его бурно поддержали. Старший лейтенант Пинчук смотрел на Зубарева с одобрительной улыбкой и делал такие знаки, будто посыпал порошком большой палец левой руки.

Поднявшись с места, капитан Коса легким наклоном головы поблагодарил за оказанное ему внимание.

— Семен Петрович, — попросил его замполит, — расскажите молодежи, за что вас наградили.

— Да рассказывать-то особо и нечего, — пожал плечами капитан Коса. — У нас, технарей, подвиг один — работа.

— Я вижу у вас боевую медаль «За отвагу», — с живым интересом произнес Зубарев. — Когда вам ее вручили?

— Добре. Отвечу, — согласился Коса. — Я ее получил под Ленинградом. В дни блокады летчиков еще мало-мальски кормили, им — летать, а у нас паек… ноги еле держали. Пока из землянки до самолета идешь, семь раз остановишься дух перевести. А морозына!.. Страшно вспомнить, какой это был враг для голодных. Так что бомбежки мы вроде и не замечали. Работали. Не упомню случая, чтоб по вине технарей самолет оказался неготовым к вылету… А, да что там, — Семен Петрович вздохнул. — Обо всем не расскажешь…

Скромному фронтовику хлопали долго и благодарно. А я подумал: расстроили ветерана, аж свою украинскую мову позабыл.

А Зубарев заключил:

— Говоря о подвиге, нам не следует забывать о тружениках аэродрома. Самолет — оружие коллективное. На неисправном самолете при всем рвении подвига не совершишь.

Глядя на Зубарева, я никак не мог отделаться от странно навязчивой мысли: кого он мне сейчас напоминает? Он явно кому-то подражал. И вдруг я догадался: да конечно же майору Филатову! Точно так же, как наш комэск, Николай вроде бы не выступал, а размышлял вслух, беседовал с залом. Не знаю, сознательно ли он брал пример с командира или, может, действовал по наитию, но именно это помогло ему овладеть вниманием присутствующих.

— Кинуться в ледяную воду на помощь утопающему — подвиг? Да. А что в основе его? Смелость и благородство? Бесспорно. Но только ли? Не умея плавать, утонешь и сам. А скорее всего, не решишься, останешься на берегу, даже если тебя в этот момент обзовут трусом. Вот ведь как может получиться.

Или взять работу. Человек, к примеру, жизнью не рисковал, просто трудился и получил высокое звание Героя. Значит, он совершил подвиг? Само собой. Так почему же докладчик утверждал, что подвиг — дело случая? Или летная профессия исключает труд? Нет, нам, как никому другому, нужны и боевая выучка, и профессиональное мастерство. А они сами собой не приходят. Их необходимо приобретать в учебе, в тренировочных полетах. Вот и выходит, что подвигу должна предшествовать долгая и настойчивая подготовка.

И последнее. Пономарев в своем докладе то и дело повторял: «Мы — летчики. Мы — летаем. Мы — совершим…» Надеюсь, он не имел в виду меня. Я откровенно и без ложной скромности заявляю, что себя летчиком-реактивщиком пока считать не могу. Думаю, со мной согласятся и мои товарищи-однокашники. Мы пока еще лишь подлетки, вставшие на одно реактивное крыло. Нам еще много надо работать, учиться.

А я, слушая Николая, растерялся. Надо же, слушал Валентина — соглашался с ним. Слушаю Зубарева — готов рукоплескать этому. Так кто же из них прав?

— Мы не просто летчики, — продолжал Зубарев. — Мы — летчики военные. Смысл нашей жизни — в службе. А если мечтать о подвиге, то в этом нам, пожалуй, надо руководствоваться словами Суворова. Может, я приведу их не совсем точно, но суть их такова: возьми себе в пример героя, иди за ним, догони его, обгони его — слава тебе!

Пономарев, облокотившись на спинку переднего кресла, прицелился в Николая снисходительно-ироническим взглядом. Нетрудно было понять, чему он усмехается. Ежедневная физзарядка, обтирания до пояса холодной водой и снегом, упорство в учебе — все это шло у Зубарева от одного желания: приобрести те качества, которых он не имел. Суворов, мол, тоже от природы был слабым, даже болезненным, однако сумел закалить себя для суровой ратной жизни.

— А у нас, товарищи, — Николай на минуту запнулся, не решаясь, очевидно, произнести следующей фразы, но тут же поборол свое смущение и твердо закончил: — У нас есть на кого равняться, есть с кого брать пример. И прежде всего я имею в виду наших фронтовиков. И тех, чьи имена известны всей стране. И тех, вместе с кем мы служим в эскадрилье.

Все дружно и громко захлопали. А капитан Коса, растроганно улыбаясь, опять свою мову вспомнил:

— Ось яки у нас парубки! Вот какая у нас молодежь!..

— Выступать-то они мастера, — снисходительно возразил ему Карпущенко. — Только ведь болтать — не летать…

Зубарев уже собирался сойти с помоста, но вдруг остановился. Все тотчас заинтригованно притихли. А он, словно спохватясь, сказал:

— Выступал я не ради выступления. Я выполнял комсомольское поручение. А хотелось бы послушать более достойных. Старшего лейтенанта Карпущенко, например. Или еще кого.

— Правильно! — раздалось из зала. — Просим Карпущенко.

— Михаил Григорьевич, — поднялся капитан Зайцев. — Пожалуйста.

— Нет, нет, — запротестовал Карпущенко. — Никаких подвигов я не совершал. И потом, — он ухмыльнулся, — мне поручения не давали, я не готовился. Словом, не могу…

К трибуне вышла лейтенант Круговая. И хотя мы уже знали, что она присутствует здесь, ее появление на сцене всех несколько удивило. Она-то о чем поведет речь? Ей сподручнее было бы участвовать в диспуте о любви!

Валентина, видимо, поняла, о чем мы подумали, и заговорила застенчиво, мягко, но тем не менее решительно.

— Я не летчик, — начала она. В зале засмеялись, вспомнив, наверно, реплику Карпущенко, и Круговая покраснела, стала оправдываться: — Я в том смысле, что не мне судить о летной работе. Кто как летает и как надо летать, разберутся и без меня. А я о другом. И чтобы не ходить вокруг да около, скажу прямо. Мне очень не понравилось выступление комсомольца Пономарева. Не выполнил он комсомольского поручения. То есть к докладу не подготовился. И потом этот, простите за прямоту, хвастливый тон. Абсурд, товарищи! Едва начав самостоятельно летать на реактивных самолетах, он уже заявляет: «Мы летаем не хуже других. А подвернется случай — и подвиг совершим». Вот в чем он видит счастье своего летного призвания. А если случай не подвернется? Тогда, выходит, и летать я служить не стоит? Так, что ли? В чем же тогда, по-вашему, счастье? А вот моя бабушка…

Я подивился: умеет Круговая выступать! Вон как повернула — все вдруг посуровели, задумались.

— Мы с бабушкой давно вдвоем, — рассказывала Валентина. — Мама, отец, два старших брата — все на фронте погибли. Сама, помню, сижу на уроке русского языка, вдруг как грохнет — и тьма. Очнулась уже на носилках. Оказывается, тяжелый немецкий, снаряд в нашу школу угодил. Полкласса погибло. А одна девочка без ног осталась…

Я украдкой взглянул на Пономарева. Валентин нервно приглаживал ладонью свои рассыпающиеся волосы. Волнуясь, он всегда вот так старался прикрыть белеющий над левым ухом давнишний шрам. Тоже — метка войны.

А у кого из нас нет этих страшных меток! У одних — на теле, у других — на душе. И останутся они на всю жизнь.

— Не хочу вспоминать… Не могу вспоминать и — не могу не вспоминать! — говорила Круговая. Она тоже разволновалась, и в ее голосе послышалась затаенная боль. — Бывало, как ночь, так налет за налетом. До самого утра — гул: у-у-у!.. Потом-то нас вывезли. Спасли. Нас, ленинградских детей, так и называют: спасенное поколение. А я все равно до сих пор боюсь темноты. И сирены боюсь…

Она, значит, ленинградка. А Пономарев — из Курска. А Лева Шатохин — из Гомеля. Оба они тоже были в эвакуации. Нас у матери — четверо, выехать мы не сумели. Собрались, да поздно: железная дорога оказалась перерезанной. Впрочем, так или иначе, все мы — спасенное поколение. Нас, разгромив фашизм, спасла наша армия…

— А сейчас? — гневно спросила Круговая. — Сейчас что творится? Когда дежуришь, только и слышишь: опять летят! Да кто же они, эти летуны? Ни свет ни заря вскакивают, подвешивают атомные бомбы и — к нашим границам. Да люди ли это? Или у них матерей нет? Или детей нет? Или они уже забыли ужасы Хиросимы и Нагасаки? Ведь из-за них, из-за этих, мир сейчас живет на грани войны.

— Для того мы и служим, чтобы не дать им распоясаться, — отвечая на вопросы Круговой, заметил капитан Зайцев.

— Вот! — Круговая благодарно взглянула на замполита. — Об этом и я… Когда в военкомате мне предложили послужить в армии, я сначала заколебалась. А моя бабушка… — Валентина смущенно запнулась, но тут же выпрямилась, вскинула голову: — Моя бабушка и говорит… «Раз ты нужна — иди. Благословляю. Береги мир. И пусть это будет твоим подвигом!»

— Нашим подвигом! — подчеркнуто громко сказал Зайцев. — Подвигом всей нашей армии, всего народа. Не дать холодной войне перерасти в горячую, выиграть мир без кровопролития — вот в чем мы должны видеть свой главный подвиг!

Тихо-тихо стало в зале. А Круговая кивнула и застенчиво улыбнулась:

— Спасибо, товарищ капитан. Не решалась я произносить такие слова вслух, а теперь скажу. Мне, признаюсь, очень приятно, что на нашу службу в армии люди смотрят как на подвиг. И я горжусь тем, что служу в армии… В такой армии, которая находится на переднем крае борьбы за мир во всем мире.

Ну, тут она, на мой взгляд, выразилась несколько напыщенно, даже высокопарно. Служба — это все-таки будни, а в повседневных, будничных делах не все можно назвать героическим. Тем не менее и замполит, и комэск, и капитан Коса, и все присутствующие восприняли ее взволнованную речь с нескрываемым удовлетворением. Как только она закончила, сразу несколько человек подняли руки, прося слова. А выйдя к трибуне, каждый считал своим долгом сослаться на ее выступление. Вот, мол, как сказала лейтенант Круговая, мы не должны забывать, ради чего служим и какой подвиг вершим.

Пономарев сидел, точно замороженный, добела закусив губу. Видать, сильно переживал. Кого ни послушай, все Круговая да Круговая. Как будто она и доклад делала.

А может, ему попросту неловко было. Раньше-то он в нашем кругу отзывался о ней не очень лестно, а она теперь явно затмила его и перед нами. Никто из нас больше не поверит его хвастливым выдумкам. Уж это-то он понимал отчетливо…

Когда Рябков предоставил слово замполиту, капитан отметил, что тематический вечер, по его мнению, удался, и похвалил в первую очередь опять-таки Круговую. Вообще-то он и Зубарева похвалил, и Калюжного, и многих других ораторов. Однако подробнее всего говорил о выступлении Круговой.

— Верно, очень верно подчеркнула комсомолка Круговая, что счастье — это когда нет войны. Правильно, совершенно правильно сказала товарищ Круговая, что подвиг — это прежде всего труд.

— Это сказал Зубарев, — поправил Карпущенко.

— Да, и Зубарев, — спокойно кивнул капитан. — А я хочу напомнить, что лишь социализм провозгласил труд делом чести, доблести и геройства. Вдумайтесь в это, товарищи. Именно с таких позиций мы должны смотреть и на подвиг, и на нашу службу.

— Ну, доклад заново, — покривился Карпущенко и громко спросил: — А при чем тут труд? Мы все-таки военные.

— Я тоже военный, — строго взглянул на него капитан. — И все-таки мечтаю о том, чтобы подвиги на земле совершались лишь трудовые. Чтобы нам не пришлось больше воевать. Чтобы дети наши не знали войны. И если поколение, к которому принадлежат вот эти парни, — замполит указал в сторону нашей четверки, — называют спасенным от фашизма, то оно еще острее должно сознавать свою ответственность за спасение от войн поколений последующих. И все мы именно для этого служим в армии, не так ли? Поразмыслите, товарищ Карпущенко, на досуге. Девизом сегодняшнего тематического вечера молодежь взяла слова Горького: «В жизни всегда есть место подвигу». И это так. Массовым был подвиг нашего народа в жестокой борьбе с фашизмом, массовым стал у нас и подвиг трудовой. И я никак не могу согласиться с докладчиком, будто бы подвиг способны совершать лишь люди, так сказать, для подвига рожденные. Это в корне неправильное мнение…

Пономарев поднял руку и, не дожидаясь приглашения, вскочил с места. Лицо его пылало.

— Прошу, — кивнул Зайцев.

— Я вот о чем, — сбивчиво заговорил Валентин. — Я, конечно, понимаю, что не во всем прав. Но ведь я же… У меня… Это был полемический прием. А дополнили правильно. Я могу лишь поблагодарить…

— Вот это — правильно, — улыбнулся замполит и посмотрел на Филатова: — А что скажет командир?

Майор неторопливо вышел к сцене и некоторое время молчал, как бы собираясь с мыслями, затем вдруг окинул всех добрым, теплым взглядом.

— С молодыми и сам молодеешь душой, — начал он. — И я знаете о чем думал, слушая вас? — Его полное лицо озарилось дружелюбной улыбкой: — Я, представьте себе, размечтался. Хорошо бы, думаю, прожил каждый из вас свой век без войны. Ну, чтобы лет пятьдесят без войны. Чтобы лет сто… Чтобы вообще… Но для этого, товарищи, — голос майора построжал, — для этого многое, очень многое обязан сделать каждый из вас. Докладчик здесь красиво говорил о том, как люди отвоевали небо у богов. Да, я согласен, это был подвиг. Но не меньший подвиг нужен для того, чтобы это небо было мирным, ясным, чистым…

Мы ожидали от командира эскадрильи очередного рассказа о его фронтовых делах, но он, посмотрев на часы, неожиданно оборвал речь и объявил, что у солдат и сержантов через пять минут ужин, поэтому их следует отпустить, а летный состав попросил остаться.

День был воскресный, поэтому не очень-то хотелось засиживаться в клубе и нам. Тем более — нашим, как мы называли их, старикам-женатикам. И Карпущенко демонстративно посмотрел на часы:

— Сперва собраньице, потом заседаньице. Даже в выходной…

— А ведь я задержал людей из-за вас, — перебил его комэск.

— Да-а?

Это полуудивленное, полушутливое «да» вывело Филатова из равновесия.

— Не показывайте мне своих золотых! Смотреть на часы, когда командир просит остаться, по меньшей мере, бестактно. И вообще… Сколько раз я предупреждал, что вам свои фронтовые замашки пора бросать, а вы…

— А что я? — насупился Карпущенко. — Я, кажется, сейчас не на строевом смотре, чтобы и слова не сказать.

— Он еще оправдывается, — с сожалеющей усмешкой произнес комэск. — Просили выступить — пороху не хватило, а подпускать шпильки — удержу нет.

— Болтовней к подвигу не готовят, — ухмыльнулся Карпущенко. — Вы же сами говорили, что к ним надо быть требовательнее, а теперь… Вы слышали, как этот герой тут пел? — он кивнул в сторону Пономарева. — Он уже сегодня герой. Он ас, а я, видите ли, ему развернуться не даю. Нет, что вы мне ни говорите, а я в него не верю. Летать-то он будет, и неплохо, а вот как поведет себя в трудный момент…

— Прекратите! — приказал комэск. — Опять вы… Готовых летчиков нам с вами на блюдечке с каемочкой никто не поднесет. Мы обязаны обучать и воспитывать молодых. И вы в том числе. Но не вот так…

— Нельзя и пошутить?

— Хороши шуточки! Делаю вам замечание. Хотя, — он взглянул на Пономарева, — оба вы друг друга стоите. Вас я на первый случай тоже предупреждаю.

— Слушаюсь! — вскочил Пономарев. Лицо его выразило полное сознание своей вины, и Филатов, стоявший в напряженной позе, расслабился. — Эх, молодежь! — Он укоризненно вздохнул. — Технику вам вон какую доверили, осваивать ее нелегко. Даром, что ли, год службы, нам, реактивщикам, засчитывают за два. Как, бывало, на фронте. Да так оно и есть. По сути, мы и сегодня на передовой. И нам нужны не отдельные асы, не какая-то ударная группа из числа лучших… Нам надо, чтобы вся эскадрилья была боеготовой, сплоченной, спаянной. — Майор поднял руку и сжал кулак, показывая, какой именно должна быть эскадрилья. — А что получится, если каждый будет выказывать свое превосходство над другими? Да ни хрена не получится.

Карпущенко и Пономарев стояли перед ним навытяжку. Сверля их взглядом, Филатов ворчливо произнес:

— Ну-ка представьте, начнем мы шпынять своих сослуживцев да по пустякам крыть? К чему это приведет? К отчужденности, к разброду. Разве не так?

— Так, — пряча глаза, пробормотал Валентин.

— Ну вот, понимаете, а ведете себя… Нельзя так. Летчик обязан следить за собой. Плохой человек не может быть хорошим летчиком. — Видя, что его слушают, видя смущение Пономарева, майор уже окончательно смягчился и спокойнее добавил: — Работать нам приходится на износ. За каждый полет мы расплачиваемся нервами. Зачем же еще и здесь, на земле, лишняя нервотрепка? Наоборот, надо помогать друг другу. Мы, старшие, — вам свой опыт, вы — своими знаниями делитесь. Вы же пограмотнее, чем наш брат, фронтовик. — Комэск вроде бы оправдывался за свою излишнюю резкость, и Карпущенко, тотчас уловив это, не преминул ввернуть:

— Даже у реактивного самолета есть недостатки. А ведь это, так сказать, последнее слово науки и техники.

— Что? — не сразу понял Филатов. — Что такое? — и, осмыслив услышанное, вздохнул: — Эх, вы!.. Недостатки недостаткам рознь. Не могу вообразить самолет без тормозов. Летчика — тем более. И если вы сами не отрегулируете свои внутренние тормоза, придется мне принять меры покруче.

Наступила неловкая тишина. Все понимали, что такой разговор в коллективе назревал давно. Задирист и подчас высокомерен Карпущенко. Ему нередко подражает Пономарев. С Валькой надо было давно уже построже обойтись нам с Николой и Левой. Хвастается: «Я — сын интеллигентных родителей», а сам…

Хмурясь, летчики и штурманы молчали. Я повернул голову и стал глядеть в окно.

Неожиданно за окном взметнулся знакомый ноющий звук. Сколько раз я его слышал, а все равно вздрогнул: сирена!

Командир эскадрильи поднял на нас озабоченный взгляд, некоторое время смотрел, не произнося ни слова, затем мягко улыбнулся:

— Запел наш гудок. Ишь, выводит. На работу зовет.

И, мгновенно преображаясь, снова стал таким, каким мы привыкли его видеть перед началом полетов, — собранным, подтянутым, властным:

— Боевая тревога! Всем на аэродром.

Всякое бывает в жизни — и радости, и огорчения, но служба — превыше всего. Напоминая об этом, отвлекая от прочих житейских тревог, все громче, все требовательнее гремел сигнал самой главной для нас тревоги — тревоги боевой.

Он звал нас на боевую позицию — к самолетам.

Он звал нас выполнять наш служебный долг.

Он звал нас продолжать наш будничный подвиг.

* * *

Наконец-то и я лечу по дальнему маршруту. Взлетев, убираю шасси, делаю над Крымдой прощальный круг и минуту-другую рассматриваю уже знакомый до малейших подробностей северный городок.

Нет городка более мирного, чем Крымда. Когда на аэродроме не гудят турбины, все вокруг объято небывалым покоем. Какие бы события ни случались, мы после полетов неторопливо идем в столовую, а потом — на боковую. И такая уютная, такая безмятежная воцаряется тишина, что она, кажется, обнимает весь земной шар.

Нет городка более захолустного, чем Крымда. За сопками — лесотундра, за лесотундрой — тундра, а там уже и Ледовитый океан. И гуляют над всем этим необозримым простором буйные ветры да радужные сполохи северного сияния.

Нет между тем на всем Севере городка более южного, чем Крымда. От нее и до Крыма рукой подать. При современных скоростях каких-нибудь два-три часа лету. Сегодня погода ясная, и все передо мной как на ладони: за сопками — вечнозеленые хвойные леса, за смешанными лесами — лесостепи, а там уже и степи, и вечнозеленые субтропики. Чего же тут удивляться тому, что когда-то здесь жили мамонты!

Нет вместе с тем городка более сурового и более неприступного, чем Крымда. Это исконно русский городок. Когда-то давным-давно приглянулось внешне неброское холмистое место россиянам, они здесь и осели. А затем начали рассеиваться, расселяться по всей округе. Слово «Россия», или, как говорят в глубинке многих ее областей, «Рассея», и пошло, по-моему, от слов «рассеять», «рассеиваться». Вон как она рассеялась — на шестую часть планеты.

Многие чужеземцы зарились на наши неоглядные просторы. Зарились и на Крымду. Однако никому из них не удалось побывать здесь — ни тевтонам, ни монголо-татарам, ни прочим басурманам. И сохранились в здешних краях в своей великой чистоте народные обычаи и певучий русский говор, богатырские сказания и жизнерадостные песни, бревенчатые избушки на курьих ножках и узорчатые храмы, возведенные без единого железного гвоздя.

Скорее всего, именно своей неприступностью и привлекла Крымда наших вольнолюбивых дедов и прадедов. Наверно, вон на той самой высокой сопке, которую мы в шутку окрестили «зубом дракона», стоял когда-то с копьем российский дозорный. Заметив приближавшегося чужеземца, зажигал он на вершине костер, а на соседних тотчас вспыхивали другие. Передавался по той огненной цепочке сигнал тревоги. И не раз убеждались незваные гости, что русского человека лучше не трогать.

Теперь в Крымде стоит наша эскадрилья. Нам не нужно чужих земель и богатств, нам не нужно чужого неба — у нас всего вдосталь. Мы хоть сегодня готовы перековать мечи на орала. Но что делать, если не перевелись еще на белом свете любители чужих земель. Приходится нести дозор, приходится быть наготове. Не зря, наверно, даже шишки на здешних елях и соснах напоминают собой рубчатые осколочные гранаты, которые во время войны называли лимонками.

Находясь в учебном полете, тоже нужно быть начеку. Что там мелькнуло вдали, на горизонте — птица или какой-нибудь неизвестный самолет? В той стороне — граница, и тут гляди да гляди!

Бомбардировщик, конечно, не истребитель, и никого из нас наперехват непрошеным гостям не посылают. Тем не менее Пономарев правильно говорит, что если в воздухе встретится какая-либо прокравшаяся в наше небо нечисть, то живой от нас она ускользнуть не должна. Назначение вверенного нам реактивного корабля многоцелевое. Его скорость и вооружение позволяют вести и штурмовку наземных мишеней и, если потребуется, маневренный воздушный бой.

Да, скоростенка у моей машины хорошая. Не скоростенка — скоростища! Только что под крылом была Крымда, и вот она уже далеко позади. И оттого что она скрылась из поля моего зрения, мне немножко грустно.

Задраивая перед стартом кабину, я всякий раз словно бы напрочь отсекаю себя от всего окружающего. Здесь, в кабине, битком набитой приборами, совсем иной мир — небесный. Он строг и опасен. Он сурово требует, чтобы ты отдавал все свое внимание ему, и только ему. Упустишь что-либо, сделаешь что-то не так — беда! И все же земной мир и мир небесный тесно взаимосвязаны.

Я люблю летать и люблю наблюдать за взлетом и посадкой крылатых машин. Их упругие рубчатые колеса тотчас после отрыва от земли спешат спрятаться в ниши гондол, а в момент приземления с неохотой, с явной брезгливостью касаются грязного бетона. Они, должно быть, сознают, что созданы вместе с самолетом для жизни в совершенно другой стихии. Но ведь давно известно: сколько ни витай в облаках, рано или поздно с небес нужно спускаться.

Я рожден на земле и, находясь в небе, все равно не могу не смотреть на землю. Однако, даже любуясь широко открытыми сверху красивыми пейзажами, я ни на минуту не забываю, где нахожусь. Мои нервы напряжены, слух чутко ловит малейшие оттенки в гуле турбин, а глаза цепко обшаривают каждый клочок небосвода.

Штурман молчит. И стрелок-радист молчит. Они заняты, и мы обычно стараемся не мешать друг другу лишними разговорами.

Жаль, докучает разноголосая болтовня многочисленных незнакомых дикторов. О чем только они не судачат! Особенно те, кого Зубарев называет радиобрехунами. Один из них на полном серьезе рекламирует комфортабельные бункеры, в которых якобы можно укрыться от атомной бомбежки. Другие, словно сговорившись, помогают ему: хором трезвонят о все возрастающей мощи русской авиации. Понятно, чем они озабочены. Пока что лишь бомбардировщики — основное средство доставки ядерных бомб, и там, за океаном, кое-кому очень хотелось бы, чтобы их авиация значительно превосходила нашу. Но их расчеты провалились, вот они и шумят.

— Боевой курс! — напомнил мне штурман.

Впереди в гуще зеленого лесного массива показалась огромная рыжая проплешина. Там — болото, и в центре его с высоты хорошо виден белый круг с крестом. Широкий крест как бы обведен мелом с помощью циркуля. Это — мишень для учебного бомбометания.

— Люки! — скомандовал я. — Открыть люки! Послышался отрывистый стук, и в монотонный гул двигателей вплелось острое металлическое дребезжание. Это от встречного ветра завибрировали распахнутые створки бомбоотсека. По могучему корпусу корабля током пошла дрожь усиливающейся вибрации. Стараясь с предельной точностью выдерживать режим полета, я даже дыхание затаил — как перед выстрелом. Боевой курс — курс прицеливания, машина должна идти по идеальной прямой. Шелохнется, накренится — бомбы зафитилят в сторону.

— Сброс! — доложил штурман.

Мы учились бомбить, и меня переполняло чувство странного, почти хмельного волнения. Я никому не сказал бы о том вслух, но ощущение было таким, будто в моей груди стучало сердце мифического громовержца. Подобно ракете мчался в небе наш неукротимо ревущий самолет, а сброшенные с него бомбы напоминали стрелы карающих молний.

— Разворот! — повеселел штурман. — Идем домой.

Выключив планку автопилота и закрыв изнутри кабину темными шторками, я взялся за штурвал. В полете по обратному маршруту нужно было потренироваться в пилотировании бомбардировщика по показаниям приборов.

Нелегок такой полет. Нет никакого преувеличения в том, что его называют слепым. Ведь летчик, не видя ни земли, ни неба, оказывается в положении человека, бегущего по краю пропасти с завязанными глазами. И луч радиовысотомера служит при этом как бы батожком, которым приходится нащупывать дорогу.

А надо знать не только высоту. Надо знать еще и скорость, и курс, и удаление от аэродрома, и — самое главное! — свое положение в пространстве. Велик угол спуска — затянет в пике. Велик угол набора — загремишь вниз хвостом. Велик крен — опрокинешься вверх тормашками, и никто тебе не поможет — ни штурман, ни стрелок-радист, все зависит только от тебя одного. Ты — летчик.

Стрелком-радистом в моем экипаже был совсем еще молодой парнишка сержант Миша Рычкин, а постоянного штурмана мне и вообще пока не дали, так что летал я, так сказать, с кем придется. Однажды даже с капитаном Зайцевым летал. И не хотелось, чтобы он или кто-то другой из штурманов считали меня слабым летчиком. Поэтому я старался вовсю.

В затемненной кабине острее ощущается каждый толчок, каждое колебание. А многотонная громада корабля ни на секунду не остается в равновесии. Чтобы придать ей устойчивость, нужно почти безостановочно двигать рулями, и вскоре начинает мерещиться черт те что. Кажется, ты уже не летишь, а зависаешь, опрокидываешься и вот-вот камнем рухнешь в бездну…

Своим ощущениям верить здесь нельзя. Одна у тебя надежда — на приборы. Они — твои поводыри. Но и тут беда — вон их сколько: не сосчитать. И каждый не просто подсказывает — кричит: «Куда? Не туда! Вверх! Влево! Вниз! Вправо!»

Им что, они не устают. Зато устает твой мозг, не выдерживают нервы, не хватает внимания. Дублируя и проверяя друг дружку, две стрелки указывают расстояние до земли. Две — скорость. Сразу три — курс. Качающийся, подрагивающий силуэтик самолета над линией искусственного горизонта — крены. Подкрашенный, как в плотницком уровне, пузырек — скольжение. Лопаточка вариометра — движение по вертикали. Смотришь на все это хозяйство — в глазах мельтешит. Вот где нужна сноровка, вот где нужна тренировка, вот где нужно самообладание! А каково сейчас штурману и стрелку-радисту? Они-то вообще не имеют никакого представления о том, что я тут делаю. Сидят небось как на иголках: не угробил бы их неопытный пилот!

С непривычки я уже через каких-нибудь полчаса весь взмок. Не семь — семьдесят семь ручьев струилось по напрягшейся спине. Руки — на рычагах управления, за платком тянуться недосуг, и я сдувал горячие соленые капли с кончика носа, оттопыривая нижнюю губу. Эх, вот где был бы кстати автопилот, но такого автопилота, который водил бы машину вслепую, пока что, к сожалению, не придумали.

Чем ближе к земле, тем большая нужна осторожность. Снизу, невидимые тебе, навстречу быстро вздымаются усыпанные валунами верхушки сопок. Одно неверное движение — труба!

— Открывайся! — не утерпел штурман. — Подходим к точке.

Ф-фу, наконец-то! Точкой мы называем свой аэродром. Но еще немного, и я дошел бы до точки в ином смысле этого слова.

После посадки не хотелось даже курить. Наработался. Налетался. Кожаные перчатки — хоть выжимай. Мысленно обозвав себя слабаком, я устало сбросил с плеч лямки парашюта и присел на контейнер, в котором хранился технический инструмент. А тело долго еще не могло расслабиться, казалось чугунным. Между лопаток под влажной рубахой бегали мурашки, и мышцы мелко покалывало, словно я не летел, а тащил бомбардировщик на собственном горбу.

Летный день продолжался. Воздух то и дело будоражили сдвоенные и строенные голоса турбин. С юга, освежая лицо, тянул легкий весенний ветерок. Он нее с собой запахи оттаявшей земли, сырого бетона и жженой резины: кто-то из летчиков перегрел тормоза. А я дышал и не мог надышаться. Это был тот аромат таинственно-тревожной романтики, какой может быть лишь над аэродромом. Вот если б только не комары! Они неслись со всех сторон с противным звоном, точно осколки бомб.

Неподалеку возле переносного стенда столпилась группа летчиков и штурманов. На стенде был прикреплен плакат: «Курс на полигон — боевой курс!» Под плакатом — свежая листовка-«молния» с заголовком: «Лучшему бомбардиру».

Вниманием собравшихся, как всегда, уже завладел Пономарев. Возбужденно жестикулируя и сияя белозубой улыбкой, он что-то там рассказывал.

Зубарев из полета вернулся следом за мной. Похоже, он был расстроенным и недовольным и, едва выбравшись из кабины, принялся зачем-то осматривать свой самолет.

Почувствовав что-то неладное, Рябков осторожно спросил:

— Надеюсь, по работе материальной части замечаний не будет?

— Есть замечания, Петр Тимофеевич, — нахмурясь, сказал Николай. — Плохо сбалансирован руль поворота.

Рябков не поверил. Чтобы такое да на обслуживаемой им машине? Быть этого не может! После профилактического ремонта, недавно проведенного специалистами технико-эксплуатационной части, он собственноручно проверил на самолете каждый узел, каждую деталь, а рулевое управление — с особым пристрастием. Облет бомбардировщика было поручено сделать старшему лейтенанту Карпущенко. В воздух на нем он поднимался дважды и ничего не заметил подозрительного. А тут…

— Зачем спорить? — пожал плечами Николай. — Ставь педали нейтрально, и пойдем глянем.

Техник кинулся к кабине, застопорил рули и поспешил к хвосту. Отошел чуть назад, чтобы видеть весь киль, посмотрел — и не поверил на этот раз уже собственным глазам: подвижная часть вертикального оперения была чуть заметно отклонена вправо.

— М-да, — пробормотал Рябков. — Десятая доля градуса, не больше… — Повернувшись к Зубареву, удивленно спросил: — Неужели такая мелочь ощутима?

В этот момент мимо проходил капитан Коса. Заподозрив, что Зубарев опять допустил какую-то оплошность в полете и теперь спорит с техником самолета, Семен Петрович окликнул Рябкова:

— В чем дело? Снова небось на посадке машину приложил?

— Да нет, — растерянно повернулся к нему Рябков. — Теперь, кажется, я виноват. Вот видите, руль направления чуть вправо сдвинут. Очевидно, что-то с тягами…

Прищурив один глаз, Коса прицелился, даже голову склонил, выбирая такое положение, чтобы взгляд был в створе киля, и озадаченно хмыкнул:

— А ведь верно! И это он в воздухе почувствовал? Рябков кивнул.

— Ишь ты! — восхитился капитан. — Стало быть, культурно летает.

Пришлось Рябкову опять буксировать бомбардировщик в технико-эксплуатационную часть для балансировки ножного управления. Зато с тех пор старший техник-лейтенант не хотел даже слышать ничьих уверений в том, что Пономарев или кто-то там еще способнее Зубарева в летном деле.

— Вы просто ничего не понимаете, — говорил он. — Вот у Николая чутье — это да. И попомните мое слово — он еще покажет себя.

Показать, то бишь проявить себя Зубарев, может быть, и хотел бы, но это было ему пока не по силам. Летал он, так сказать, средне, получал за выполнение полетных заданий хорошие оценки — и только. До отличных не дотягивал.

Пономарев, после того как его отчитал майор Филатов, некоторое время Зубарева не задевал. Зато в отношениях с другими старался вознаградить себя с лихвой: трунил над каждым из нас по поводу и без повода. Мишенью его грубовато-шутовских нападок сегодня становился кто-то один, завтра — другой. Он, казалось, уже отступился от Николы, но ненадолго.

Своей очередной выходкой Валентин развлек нас в начале мая. Третье число как раз выпало на воскресенье, и три дня Пономарева в гостинице не было. Лева сказал, что он проводит праздник в поселке комбината, у невесты, которой якобы предложил руку и сердце. Мы не очень-то поверили, но когда Валентин возвратился, встретили его веселыми возгласами:

— Привет, жених! Когда свадьба? Зажимаешь?

— Какая свадьба! — с притворной грустью отозвался Пономарев. Сокрушенно вздохнув, он пояснил: — У меня невесту среди бела дня отбили, а вы — свадьба…

Не ожидая подвоха, мы и рты раскрыли:

— Кто? Не может быть!

— «Кто-кто», — передразнил «жених». — Разве не замечаете, что один из вас уже давно на меня косо смотрит?

Мы не знали, что и думать. Да о ком речь? А Валентин с самым серьезным видом обратился к Зубареву:

— Слушай, Коля, я на тебя зла таить не стану. Понимаю: любовь. Только зачем тайком? Почему ты скрываешь, что переписываешься с Аллочкой? Ведь все знают: я к ней неравнодушен, а ты… Эх, а еще друг называется!

Николай молчал, и мы смотрели на него с недоумением. Неужели правда? Вот ведь скрытный какой!

Тут же, впрочем, все и выяснилось. Аллочка в самом деле вначале нравилась Валентину, и он всячески оказывал ей знаки внимания. Даже похвастался, что духи дарил. Но попробуй пойми девичье сердце — бойкой северянке приглянулся Николай, хотя в сравнении с Валентином он внешне проигрывал. Последние два месяца Коля в поселке не бывал, и тогда Аллочка стала бомбить его письмами. Полагая, что ее подбил на это шутки ради все тот же Пономарев, Зубарев на письма не отвечал и в поселке больше не бывал.

— Уж ты ей хоть открыточку-то пошли, — зудил Валентин. — А то мало ли что. Возьмет да напишет в комсомольское бюро. Дескать, воспользовался доверчивостью, обольстил и бросил. А потом доказывай, что ты не верблюд…

— Отстань! — внезапно взорвался Зубарев. — Это ты… Сам ты верблюд. — И спросил напрямик: — Ты был с ней, когда она опоздала на танцы?

— Ну, был, — усмехнулся Валька. — В кино был. Но она же теперь любит тебя.

— Вот как! Сначала — тебя, теперь — меня? Общая мне не нужна.

— Да нельзя же быть таким ревнивым!

— Пошел ты знаешь куда?!

— Знаю. А ты знаешь, что такое ревность? Ревность — это пережиток капитализма. Вот пожалуюсь капитану Зайцеву…

Тут миролюбивый Лева предложил Зубареву нашу дружескую помощь: в следующий выходной съездить в поселок, найти Аллочку и все выяснить. Тогда, мол, будет ясно, кто вкручивает — она или Пономарь?

— Спасибо, в посредниках не нуждаюсь! — отказался Николай. — Если в любви нужны помощники, это не любовь.

Впрочем, в ближайшее время никому из нас побывать в девичьем поселке не удалось. В мае и даже в первые дни июня выехать куда-либо из Крымды мы не смогли: слишком много приходилось летать. А тут еще Николая подвел его штурман старший лейтенант Пинчук. В одном из очередных полетов он неловко повернулся в кабине и нечаянно зацепил своим медвежьим боком кран аварийного открытия входного люка. Верхняя створка кабины мгновенно слетела, а где упала — попробуй найди в сопках. И долго стоял бомбардировщик в чехлах, пока наконец не привезли новую крышку. Зубарев с Пинчуком тем временем в наказание несколько дней не летали, ходили дежурными по части и аэродрому или несли наряд на стартовом командном пункте.

Посмотришь на иного человека — невольно вспомнишь старинную присказку: «Счастливому и по грибы ходить, а невезучему лучше дома сидеть». Так вот и Зубареву. Сам только-только в летной учебе на ноги встал — у штурмана дела не заладились. Во всем, казалось, подстерегали его огорчения. Иногда даже то, в чем Николай добивался успеха, неожиданно оборачивалось какой-нибудь нелепостью. Кто бы, к примеру, мог подумать о том, что ему принесет неприятность хождение на руках, а вот поди ж ты…

На руках ходить он научился здорово. Встанет в самом начале коридора и пошел, как циркач, в другой конец. Дверь из гостиницы открывалась наружу. Наш завзятый акробат толкнет ее поднятыми кверху ногами и шагает дальше, благо снег уже стаял и на улице стало подсыхать.

Как-то подошел он таким манером к порогу, а дверь вдруг распахнулась сама, точно от порыва ветра. Николай, не удержав равновесия, опрокинулся через голову и навзничь грянулся кому-то под ноги. Вскочил — лицо красное от натуги, волосы растрепанные, сам едва ли что толком соображает, а перед ним — генерал.

— Эт-то что такое?! А?!

Опешив, Зубарев лишь растерянно таращил глаза. Подумать только — генерал! У нас в Крымде и полковника не было, а тут нате вам: лампасы, вся грудь в регалиях, да еще и Золотая Звезда Героя!

Это был наш генерал. Встречаться с ним до сего времени нам еще не приходилось, но от старожилов Крымды мы о нем были достаточно наслышаны. По приметам сразу догадались: он! И, признаться, порядком струхнули, вспомнив его заглазное прозвище — Генерал Тревога.

Небольшой такой, сухонький, а бравый — куда там! Строгий и цепкоглазый, все насквозь видит. Наши летчики и технари дивились: и что ему не сидится в штабе? Адъютантов — вагон, порученцев — тележка, весь стол в телефонах, снял трубку — вот тебе любая справка о самом дальнем гарнизоне. А он — то ли по фронтовой привычке, то ли вообще характер у него такой — все должен сам видеть. Заявится внезапно, без предупреждения, велит дежурному не докладывать никому о своем прибытии, да и пошел по низам. Везде побывает — ив казармах, и в столовых, и на складах, и даже в бане, все осмотрит, все проверит самолично, начиная с солдатских харчей и кончая боеприпасами.

И тут уж, как говорится, только держись! Хозяйственники после его визита неделю мечутся точно наскипидаренные. Да и не одни хозяйственники.

А чаще всего, едва прилетит, бах — боевая тревога! Весь летный и технический состав — на аэродром. Немедленно.

К тревогам в Крымде мы уже попривыкли. Их объявляли не только по будним дням, но даже по субботам и воскресеньям. И всегда в самый неподходящий момент: то среди ночи, то ранним утром, то во время обеда. Приходилось откладывать отутюженный выходной костюм, вскакивать с теплой постели, отодвигать в сторону дымящиеся ароматным парком тарелки и сломя голову мчаться к самолетам.

Все это постепенно становилось обыденным и, честно говоря, начинало надоедать. Мы иногда каким-то чутьем угадывали, что ничего особенного не случилось, просто проводится очередная тренировка. В таком разе и работали спокойнее. Нет, халтурить не халтурили, это исключалось, но и рвения особого не проявляли. Уложимся в требуемые нормативы, если надо, слетаем — и точка, отбой.

А генерал действовал иначе. Приедет, когда erg не ждут, к дежурному по части, прикажет вырубить всю сигнализацию и ставит вводную:

— Поднимайте людей!

А сам включает хронометр.

Общий подъем в полной тишине с оповещением через посыльных взвинчивал сильнее пронзительного воя сирены. Учение или война? Кто знает, у старших спрашивать не положено.

И начиналось! Время — фактор решающий. Опыт показал, что враг старается нападать внезапно. Свой первый удар он обрушивает на военные аэродромы, чтобы уничтожить авиацию. И не исключено, что стратегические бомбардировщики вероятного противника уже на подходе. А если на гарнизон упадет хоть одна атомная бомба, воевать и вообще будет некому. Значит, нельзя, недопустимо оказаться застигнутым врасплох. Нужно быть готовыми подняться в воздух по первому сигналу, В любой час дня и ночи.

Перед взлетом по тревоге генерал сам ставил экипажам боевую задачу. Под его диктовку летчики и штурманы цветными карандашами наносили на рабочих картах условные обозначения. В районах, где вдоль дорог теснились прямоугольнички городов и промышленных объектов, появлялись ядовито-красные круги условных ядерных взрывов, расплывались огромные желтые пятна радиоактивного заражения. В зависимости от направления ветра эти зоны вытягивались на восток или на юг, захватывали огромные пространства, и подчас кто-нибудь с удивлением спрашивал, зачем вдаваться в оперативную обстановку, если для учебного полета нужна всего лишь тактическая.

Такие вопросы Генерал Тревога называл детскими. Не исключено, что в первые же минуты после применения современных бомб на всем плацдарме уцелеет лишь одна эскадрилья. Или, может быть, всего несколько экипажей. И каждому придется действовать самостоятельно. Кто тогда подскажет, куда лететь, что делать, где приземляться?..

— И вообще, — добавлял он назидательно, — не надо считать себя мелкой сошкой. Учитесь мыслить по-государственному…

А еще было у генерала правило лично проверять жизнь, быт и выучку молодых пилотов. Вот и в тот день, нагрянув в Крымду, он даже в штабе не побывал, а прямиком заявился в гостиницу.

А мы? Как мы его встретили? Смехота, да и только: Зуб предстал вверх ногами! Нарочно такого не придумаешь. И одеты кто в чем. Один Пономарев оказался случайно в полной форме, так и у него на тужурке не застегнута ни одна пуговица. Душа нараспашку. Волосы, как всегда, растрепаны, не прическа, а взлохмаченная копна.

Шатохин стоял в домашних тапочках. От солнца и морозов, от постоянного пребывания на открытом всем ветрам аэродроме мы загорели до черноты, а у Левы на щеках шелушилась кожа и нос облез. Стесняясь своего вида, он потупился и втянул рано округлившийся животик.

Лева, впрочем, всегда норовил держаться от начальства подальше. При его солидной комплекции остаться незаметным было не так-то просто, и все же он как-то ухитрялся. Ну вот, пожалуйста: потихоньку-потихоньку спрятался за широкую спину Пинчука.

Зубарев, закусив нижнюю губу, досадливо морщился. Его лицо было малиново-красным, отчего глаза казались синими-синими и, право, слишком уж виновато-мальчишескими.

— Что же вы молчите? — строго спросил его наш высокий гость.

— Он, товарищ генерал, тренируется, — смело шагнул вперед Пономарев.

Валька уже и застегнуться успел. Ловко он управился и весьма кстати. Генерал метнул на него взгляд — точно сфотографировал.

— Как прикажете понимать? — в самом тоне вопроса, в выражении лица — нетерпеливое раздражение. — Голову ломать тренируется, что ли?

— Никак нет. Он на руках ходит.

— А вы, заступник, кто? — генерал шевельнул густыми бровями.

— Лейтенант Пономарев. — вытянулся в струнку Валентин, опустив руки по швам, И плечи развернул, и грудь колесом выпятил. Гвоздь парень! Сейчас, как тот зеленый выпускник, о котором он нам когда-то рассказывал, получит повышение за четкий рапорт.

— Вижу, что лейтенант, — строго продолжал генерал. — А вот значка на груди не вижу. Форму нарушаете. Кто вы — летчик или штурман? Или, может быть, техник?

На значке у летчика — скрещенные мечи, у штурмана — бомбы, у техника — молоточки. Глянешь — сразу видно, кто ты по профессии.

Валентин значка не носил. И не случайно. Значок показывает не только твою специальность, но еще и квалификацию. Если на нем красная единичка — у тебя первый класс, двойка — второй, тройка — третий. Об этом теперь знают все. Далее мальчишки. Даже девушки из соседнего промкомбината. А Пономарев классности еще не имел. Вообще не имел. И ему не хотелось, чтобы это видели посторонние. Незачем им вдаваться в такие детали.

Только вот генералу-то этого не втолкуешь. Не поймет. Или, вернее, не захочет понять. И Валентин выпалил:

— Я начальник связи эскадрильи!

Ну и хлюст! Всем, даже стрелкам-радистам и механикам, всем давно введены нагрудные значки, а для начальника связи никакой особой эмблемы нет. Должность у Олега Архарова такая — он и летает, он и стрелками-радистами командует, он вместе с тем и техник по вооружению, он же и связист. Конечно, в критическую минуту кто-то другой вряд ли все это вспомнил бы, а Валентин смекнул. Словом, выкрутился.

— Ну, ну, — внимательно, как бы запоминая, посмотрел на него генерал. — А вот прическа у вас, товарищ начальник, не лейтенантская.

Чтобы прикрыть шрам, белеющий у него над левым ухом, Пономарев и вправду отрастил слишком уж длинные волосы. И как он их ни приглаживал, вечно они у него рассыпались и топорщились.

— Модничаешь, лейтенант? Валька нехотя показал свой шрам. Нахмурясь, генерал минуту-другую стоял молча.

Лицо его смягчилось:

— В аварии?

— Никак нет, — нехотя отозвался Пономарев. — В детстве. Война…

— Долго жить будешь, лейтенант! — генерал похлопал Валентина по плечу. И так по-русски это у него получилось, что мы невольно прониклись к нему самым теплым чувством. А когда остались одни, Зубарев с укором обронил:

— Начальник связи!.. И кому ты очки втирал!

— Ладно, — отмахнулся Пономарев, — не все же такие образцовые, как ты…

Никто из нас почему-то и не подумал о том, что с генералом нам придется встретиться буквально на следующий день.

Друзья мои, летчики! Никогда не верьте голубому небу. Из самых безоблачных рассветов, какие я знал, это был самый ясный, самый спокойный рассвет. И как же его спокойствие меня обмануло!

Да и не только меня.

Ночью мне снился непонятный сон. Я снова добрался до конца света и заглянул за горизонт. Там по-прежнему властвовала тьма, в лицо мне повеяло промозглой сыростью, и все же я рассмотрел, что передо мной разверзлась огромная трещина. Длинной изломанной линией тянулась она справа налево, и не было у нее ни дна, ни перемычки. Казалось, небывало глубокий противотанковый ров разрезал земной шар на две половины. И откуда-то издалека, должно быть из потустороннего мира, доносился пронзительный вой.

Проснулся я от звука сирены. Генерал Тревога остался верен себе: поднял нас по тревоге внезапно, перед рассветом, когда так хорошо спится. Он приказал нашей эскадрилье провести летно-тактические учения и заодно решил проверить, чему мы, молодые пилоты, научились за время пребывания в Крымде. Едва рассвело, нам был дан старт.

Я не особенно верю в сны и, набирая высоту, с усмешкой вспомнил о пригрезившейся ночью чертовщине. При восходе солнца тьма отступила, рассеялась, стало видно далеко-далеко, от окоема до окоема и даже дальше. Вот бы подняться еще чуть выше, и взору открылось бы все северное полушарие.

Да и без того я летел на недосягаемой высоте. Стоит прищуриться — и на востоке можно будет различить берега Камчатки, а на западе — скалы Скандинавского полуострова.

И меня охватила радость: цела наша старушка земля, цела, не расколота!

Чем больше скорость, тем больше радиус разворота. А я летел не только на крыльях самолета, но и на крыльях мечты. И вот, накренив машину, я описал полукруг едва ли не над всей шестой частью планеты. Могуче горбясь трудовым Уральским хребтом, внизу широко лежали необозримые российские просторы. Казалось, и Москва — вот она, можно рукой дотянуться. И гордый город на Неве, и другие, древние и молодые, города — все как бы рядом. Сколько же их? Не счесть! Приятно было видеть такую уймищу городов — аж дух захватило. А вокруг — поселки, деревни, и — поля, поля! — и поле Бородинское, и поле Куликово, и великое множество хлебных.

Не пустынным было сегодня и наше родное русское небо. Когда я мельком окинул его взглядом, оно тоже показалось мне полем. В нем из конца в конец, словно ровные, проложенные тракторными плугами борозды, тянулись волнистые полосы. Лишь присмотревшись внимательнее, я понял, что это — инверсионные следы, оставленные в холодной атмосфере раскаленным дыханием реактивных турбин.

В плотном строю, крылом к крылу, шли бомбардировщики. В центре — ударная группа нашей эскадрильи. Поодаль — такие же сплоченные, грозные стаи реактивных кораблей, стартовавших с других аэродромов. На флангах и в зените, поблескивая красиво откинутыми назад серебристыми плоскостями, мчались стреловидные истребители. И мной при виде этой краснозвездной армады овладело горделивое чувство: вон сколько нас! Попробуй сунься, вражья сила, мы тебе покажем кузькину мать!

Наша молодежная четверка летела чуть обособленно — один за другим с временным интервалом в четверть часа. Словом, в растянутой кильватерной колонне. Нам была поставлена задача нанести бомбовый удар по малоразмерной мишени одиночными экипажами.

Задание не пугало: каждый имел на счету уже по нескольку вылетов на полигон. И все же я малость волновался, потому что генерал усложнил задание дополнительной вводной: бомб на самолет — одну, заходов на цель — один. Повторных для прицеливания не дано. Промажет штурман — условный вражеский объект останется невредимым, допустит тактическую ошибку пилот — будет сбит твой бомбардировщик.

Проще говоря, и в той и в другой промашке — плохая оценка. А если за двойку в школе по головке не гладят, то в военной авиации — тем паче. Нас для того и учат, чтобы каждый воздушный боец, каждый экипаж мог в любой момент, по первому сигналу подняться в небо и с ходу выполнить боевое задание не меньше чем на отлично.

Смущало меня еще и то, что бомбовый удар нужно было нанести как бы экспромтом, без всякой предварительной подготовки. Обычно к такому вылету мы готовились загодя. Прокладывали и рассчитывали на полетных картах маршрут, намечали контрольные ориентиры, детально обговаривали со штурманом порядок работы на боевом курсе. А тут — прибежали по тревоге на аэродром, подвесили бомбы — и пошел!

— Привыкайте действовать по-фронтовому! — напутствовал нас майор Филатов. — И на боевом курсе не мешкайте. При подходе к цели и зенитки, и истребители — все по тебе лупит. Там не до повторных заходов. Вот так-то…

Включив и настроив автопилот, я постепенно забыл о своих сомнениях. Машина шла сама, почти не требуя моего вмешательства. Мне оставалось лишь поглядывать на приборы да время от времени легонько поворачивать кремальеру высоты, чтобы не нарушался устойчивый горизонтальный режим.

Дружно гудели двигатели. Забортный термометр показывал пятьдесят три градуса мороза, а в кабине сохранилась ровная комнатная температура. Это тоже настраивало на спокойный лад.

Здорово помогла и погода. Хотя синоптик и предупреждал, что на маршруте возможна встреча с кратковременными зарядами дождя и снега, небо было чистым и прозрачным, как хрусталь. Тронь — зазвенит. С большой высоты мишень на бледно-зеленом замшелом болоте, отведенном под полигон, была видна отчетливо, точно приподнятая на ладони. При такой видимости промахнуться мог, пожалуй, только слепой, и все штурманы нашего звена отбомбились метко. Следом к мишени шли экипажи Пономарева и Зубарева. Можно было надеяться, что не промахнутся и они.

Зубарев стартовал с аэродрома последним. Его штурман Владимир Пинчук частенько «прокатывался на тройках», вот майор Филатов и наметил для него время удара в заключение, чтобы он приободрился, узнав об успехе впереди идущих.

По-своему воодушевлял своего штурмана Зубарев. Перед вылетом он его предостерег:

— Смотри у меня!

— Помолчи, Николай, а то катапультируюсь над целью, — отшутился Пинчук, но выражение его лица было тревожным. Он медведем влез в лямки парашюта, потоптался возле стремянки и, нахмурясь, буркнул: — Ладно, буду стараться. Только чтобы режим на боевом курсе — по струнке…

Относились они друг к другу с ворчливой доброжелательностью. Роль старшего, как положено, твердо и бесповоротно взял на себя Зубарев, верховодя над великаном-штурманом во всем.

В их комнате Пинчук вечно что-то ронял, разбивал, забывал положить взятую вещь на место. Николай этого терпеть не мог. Не найдя нужной ему книги или зеркала, он тотчас напускался на Владимира:

— Твоих рук дело!

Пинчук безропотно прибирал за собой.

Таким же строгим Зубарев был и к себе. Пилотируя машину, он исключительно точно выдерживал заданные штурманом высоту, курс и скорость. Поэтому и в сегодняшнем полете им удалось положить бомбу почти в центр мишени.

Строго соблюдая временные интервалы, наши экипажи возвращались на аэродром. Настроение у всех было праздничным. Однако полет еще не был закончен, и неожиданно нагрянула беда. Каверзу нам подстроила северная погода. С утра, заманивая бомбардировщики в ловушку, она расстелила перед нами красивый ярко-синий ковер июньского неба, а когда мы удалились от своего гнезда на расстояние предельного радиуса полета, она вдруг кинулась на нас лохматым чудищем. С запада, перерезая нам дорогу к аэродрому, в сторону Крымды двинулись неисчислимые полчища туч.

— Всем немедленно возвращаться на точку! — тотчас забил тревогу руководитель полетов. — Как поняли? Прием…

Небо всегда загадочно. Сотнями оптических и радиолокационных глаз следит за ним земля, прощупывая каждый километр безбрежного пятого океана, чтобы немедленно оповестить летчиков о первом признаке опасности. В наше время синоптики научились давать довольно точный прогноз. Но случается всякое. Ведь одно и то же метеорологическое явление от тысячи самых различных причин всякий раз оказывается новым, необъяснимым.

Коварна стихия. Порой из легких на вид пушистых облаков никто не ждет и редкого дождика, а оттуда вдруг сыпанет град. Ладно, если он окажется мелким, быстро тающим снежным горохом. А то ведь бывает и с голубиное яйцо. Несдобровать самолету. Были случаи, когда фюзеляж и плоскости становились рябыми от вмятин, будто изрытые оспой.

Плохи шутки и с грозой. Держись подальше, не дразни ее, не лезь в пекло: задаст трепку! А от молнии возможен пожар. Впрочем, не только электрические разряды таит в себе грозовой фронт. Угодишь ему в пасть — драконьи челюсти лязгнут гигантской камнедробилкой, и летающая громада превратится в жалкие изжеванные обломки.

Да что гроза! Известные всему Аэрофлоту небесные «ямы», точнее, обычная воздушная качка и та всегда разная — от еле ощутимых толчков до невероятных бросков. Под ее ударами стальные балки самолета и дюраль обшивки хрустят иногда, как лед под гусеницей танка.

В тот летный день внезапное ухудшение погоды застигло врасплох и дежурного синоптика, и руководителя полетов. А самым опасным было то, что никто из нашей четверки не имел еще допуска к слепым полетам. Закроет облачность аэродром — не пробиться нам к невидимой земле. Вдобавок неизвестно, какой будет нижняя кромка туч: опустится до сопок — ловушка, считай, захлопнется. А надвигался, судя по всему, так называемый холодный фронт.

— Всем срочно на точку! Скорость — максимальная! Идти по прямой! — летели в эфир тревожные распоряжения. — Посадка — с ходу!

Как цыплята от коршуна, убегали самолеты из далекого поднебесья. Это были настоящие гонки. Каждый стремился побыстрее снизиться и напрямую вывести самолет к посадочной полосе, пока она еще вовсе не закрылась туманной мглой. Я даже планировал, не сбавляя оборотов турбин, и в их тягучем гудении чудились раздраженно-нетерпеливые нотки.

Экипаж Шатохина отбомбился первым, и Лева успел возвратиться на аэродром до того, как на нашем обратном маршруте стеной встала густая мрачная облачность. А я проскочить не успел. Тучи накатились как вздыбившийся штормовой вал и, обдав мой бомбардировщик брызгами, потащили его в свою мутную глубь.

Звук рассекаемого плоскостями воздуха показался мне шипением оседающей на них пены. Облака, подсвеченные сверху солнцем, были поначалу бледно-розовыми. Но вскоре стало по-настоящему темно, как будто резко сгустились сумерки. В кабине зеленовато замерцали фосфоресцирующие приборы. Я впился в них глазами и судорожно вцепился в штурвал.

Кое-какой опыт пилотирования самолета по приборам у меня был, и мне думалось, что я смогу лететь и в облаках. Увы! Задернутые изнутри шторки можно мгновенно открыть. Облачная пелена — не шторки, ее не отдернешь. Она становилась все гуще, все злее. Болтанка то швыряла мою тяжелую машину вниз, то подбрасывала сразу на полкилометра вверх. В какой-то момент мне почудилось, что эта качка норовит поставить самолет торчком. Я резко, с силой двинул штурвалом и потерял всякое представление о своем положении в пространстве.

Стрелки приборов теперь не просто кричали — они закатили настоящую истерику. Глаза заливал соленый пот, сердце стучало где-то в горле, мешая дышать.

Падаю? Неужели падаю? А как? Боком? Хвостом вперед? Черт его знает, как! Ясно одно: падаю. Стрелка высотомера, обезумев, бежит влево, словно на часах со сломанным анкером. А в башке — звон и какая-то дурацкая формула: высота падения равна половине произведения ускорения силы тяжести на квадрат времени. Чокнулся я, что ли? Смотрю на вариометр и никак не могу сообразить, что он показывает: то ли спуск, то ли подъем.

Облака сейчас были для меня страшнее войны. Я ощутил холодное, леденящее душу дыхание смерти и вдруг с ужасающей ясностью понял, что не хочу умирать. Небо, небо… Я люблю тебя, небо… Неужели ты можешь меня погубить?!

Самолет вывалился из туч с невероятно глубоким креном. Все сильнее опуская нос и левую плоскость, он с отчаянным воем устремился к земле. Крутая спираль! Для бомбардировщика — тот же штопор. Почуяв близость неизбежного удара, внизу врассыпную разбегались перепуганные сопки. Они удирали с того места, куда вот-вот должен был рухнуть я.

Перегрузка медвежьей лапой выдирала меня из катапультного кресла. Прыгать? Ни за что! Ведь я на самолете не один. Со мной — молодой штурман и стрелок-радист. До боли в коленке надавив правую педаль руля поворота, я двумя руками поволок штурвал на себя. Повоюем!..

Безудержно, причудливыми тенями мельтешили перед глазами обрывки туч. По остеклению кабины со злостью хлестали струи дождя. Зыбкий, неверный мир ненастного поднебесья, словно трясина, продолжал затягивать громаду моего корабля в свой неуемный круговорот. Однако я не щадил ни себя, ни машину и наконец почувствовал, что она, все еще грузно проседая, уже начала выкарабкиваться в режим горизонтального полета.

От неимоверных потуг застонал, заскрипел стальной корпус, завибрировало хвостовое оперение. Жестко распростертые плоскости затрепетали, заколебались, точно пытаясь превратиться в машущие. Наверно, совсем не случайно природа научила птиц махать крыльями. Машущим крыльям, по-видимому, легче переносить такие вот головоломные броски.

В левом ухе больно кольнуло: от перепада давлений при резком спуске. Я нарочито сглотнул, чтобы избавиться от неприятного ощущения, и дал турбинам полные обороты. Как лодку в легкой зыби, машину еще подбалтывало с борта на борт, но она пошла увереннее, веселее. Проплывающие неподалеку облака теперь невинно отворачивали от нас свои лохматые морды, а внизу стыдливо горбились присмиревшие сопки.

— Лихо ты пикнул! — похвалил штурман. — Молодец.

— А чего хорошего? Ушам больно, — пожаловался стрелок-радист.

Я ничего не ответил. Знали бы они, каким было наше затяжное пикирование! Но что делать, если самолеты при всем своем сходстве с птицами имеют, в отличие от них, одну нехорошую привычку — они могут падать!

После сильного напряжения, пережитого в этом полете, не очень-то мягкой получилась у меня и посадка. Высота выравнивания была нормальной, не больше метра, но в последний момент бомбардировщик завис, как будто выдохся, и плашмя — всеми тремя колесами — шмякнулся на бетонку.

В другой раз влетело бы мне за такое приземление по первое число, но сегодня руководителю полетов было не до этого. Плохо ли, хорошо ли, я все-таки дотопал, дотянул до аэродрома, а Пономарев и Зубарев были еще где-то в воздухе. Где — никто не знал, потому что с ними то и дело прерывалась связь. По примерным прикидкам их машины находились на середине пути от полигона, но они, видимо, не слышали вызова из-за атмосферных помех или разговаривали со своими штурманами по внутреннему самолетно-переговорному устройству. А пока их запрашивали повторно, пока отстукивали телеграфным ключом радиограммы стрелкам-радистам, словом, пока то да се, облака все гуще и гуще затягивали потемневшее небо.

Случись такое хотя бы получасом раньше, можно было выйти из положения, направив застигнутые ненастьем самолеты на какой-либо соседний аэродром. Теперь, когда они прошли по дальнему маршруту до полигона и обратно, их топливные баки были почти пустыми, а погода испортилась по всей округе. Оставалось лишь два варианта: либо приказать экипажам катапультироваться, либо разрешить им пробиваться сквозь многослойную завесу туч.

Когда я вошел в помещение стартового командного пункта, в мою сторону никто даже и не обернулся. Лица у всех были озабоченными, суровыми. Я взял свободную табуретку и молча, стараясь никому не помешать, устроился в затененном уголке, где сухо потрескивали крупногабаритные блоки раций дальней связи.

На пульте дежурного синоптика за коричневым полевым телефоном стоял графин с таким же коричневым, крепко заваренным холодным чаем. Мне очень хотелось пить, но и попить я не решился. По комнате, заложив руки за спину, сновал взад-вперед Генерал Тревога. Не сводя с него настороженного взгляда, старший лейтенант Карпущенко то и дело поддергивал и без того аккуратно затянутую у него на левой руке красную повязку с буквами «ПР». Он был сегодня помощником руководителя полетов и всем своим видом выражал готовность немедленно выполнить любое распоряжение генерала.

— Что будем делать, командир? — генерал повернулся к майору Филатову. — Ваше слово решающее. Вы лучше знаете своих летчиков.

Тишина на командном пункте казалась шершавой, словно наждак. Филатов медленно встал, одернул тесноватую куртку, собираясь что-то сказать, но в динамике послышался голос Пономарева, и майор поспешно включил микрофон. За него генералу поспешил ответить Карпущенко:

— А что с них взять? Лейтенанты…

— Перед небом все равны, — сердито взглянул на него генерал. — В авиации не так важно, какое у кот звание. Важно, кто как летает.

— Да в общем, — Карпущенко смущенно пожал плечами, — парни надежные, смелые.

— Смелые! — хмыкнул генерал. — Да смелость у них, по-моему, пока что слепая. Они по молодости как лошади в шорах: смотрят только вперед, а с боков не видят. Может, послать им лидера?

— Пошлите меня! — оживился Карпущенко.

Мне предложение генерала тоже показалось дельным. Пристроившись к крылу самолета, пилотируемого более опытным летчиком, Пономарев и Зубарев, пожалуй, гораздо спокойнее пробились бы вслед за ним сквозь облака к аэродрому. Однако майор Филатов, покачав головой, глухо сказал:

— Не успеем. У них на исходе горючка. Да и опасно: столкнуться могут.

— Что же вы предлагаете? — нахмурился генерал. Сквозь широкие окна в помещение лился мутный свет ненастного дня. Между двойными рамами бледно розовела электрическая спираль. В свое время ее протянули здесь по предложению Филатова, чтобы подогретый воздух не давал стеклам запотевать и покрываться морозным узором. Иван Петрович был страстным рационализатором и постоянно норовил что-то переделать на свой лад, улучшить, усовершенствовать.

Сейчас он смотрел на витую проволоку угрюмо, с явным раздражением. Ток шел по ней с легким жужжащим шорохом: где-то в цепи было замыкание.

Что мог предложить командир эскадрильи? Генералу не хуже, чем ему, было известно: в сложившейся обстановке наиболее верный шаг один — выброска экипажей с парашютами. Конечно, бомбардировщики — новые, могучие, дорогостоящие корабли — превратятся в груды покореженного металла, зато будут спасены люди. Если же решиться на посадку, можно загубить и самолеты, и людей. Ведь за штурвалами — безусые лейтенанты, не прослужившие в части и года.

У каждого из нас знакомство с особенностью полетов в сложных метеорологических условиях было весьма поверхностным. Училище в счет не шло. В Крымде Пономарев успел сделать лишь несколько полетов в зашторенной кабине. Как строить маневр для захода и расчета на посадку вслепую он, конечно, знал, но только теоретически. Навыков в таком маневрировании у него пока что не было. А у Зубарева дела обстояли еще хуже. В продвижении по программе летной подготовки Николай несколько приотстал и мог судить о пилотировании самолета в облаках разве что по занятиям на тренажере.

Майор Филатов долго молчал. Видимо, взвешивал все «за» и «против». Наконец он произнес:

— Разрешите, товарищ генерал, попытаться…

Генерал внимательно посмотрел на него, кивнул и, ссутулившись, отвернулся к окну. Никто не обронил ни слова, только солдат-хронометрист еще ниже склонился к раскрытому перед ним журналу, а дежурный метеоролог виновато втянул голову в плечи.

Все, кто присутствовал на стартовом командном пункте, избегали встречаться с Филатовым глазами. Чем можно было ему в эту минуту помочь? А медлить больше нельзя. Топливные баки на самолетах не бездонны. Заглохнут двигатели… Новые машины, только-только полученные… Такие размышления, вероятно, и толкнули комэска на риск.

Хорошенькое дело — снижаться к земле, земли не видя! И ладно бы аэродром лежал на равнине, в степи, а здесь подходы к нему загорожены сопками. Даже в ясную погоду глянешь иной раз вбок — и сердце замрет. Чуть уклонись с посадочного курса — загремишь вниз с отбитым крылом!

Распоряжение было уже отдано. Может быть, еще вмешается генерал? Нет, он не вмешивался. Он стоял у окна, смотрел в ту сторону, откуда должны были появиться бомбардировщики, и лицо его словно окаменело.

Первым подходил к аэродрому Пономарев. Из нескольких теоретически известных ему методов выхода на посадочный курс вслепую Валентин избрал наиболее простой и легкий: снижение по прямой.

— Рубеж, — послышалось в динамике командной рации. — Шасси, закрылки выпущены.

Обычно Пономарев говорил, словно из пулемета сыпал. «Авиационный скорострельный», — усмехался при этом майор Филатов. Но сейчас, оказавшись в трудной обстановке, Валентин вел радиообмен как заправский диктор, каждое слово произносил отчетливо, твердо, точно до конца хотел показать, что он совершенно спокоен, что владеет собой.

А до полного порядка было еще очень далеко. Самолет не вышел, а буквально вывалился из туч. Он падал. Падал с сумасшедшим, все увеличивающимся креном. Было ясно, что для пилотирования вслепую у летчика не хватило умения. Да и сейчас, после выхода из облачности, Валентин наверняка еще не очухался и не мог восстановить пространственной ориентировки. Бомбардировщик, круто забирая влево, мчался в сторону высокой горы, точно неуправляемый.

Вот так падал и я. Хорошо, что это было вдалеке от аэродрома, и никто моего падения не видел. Слишком уж неприятно смотреть на падающий самолет.

— Дай ногу! — подсказал Пономареву майор Филатов. — Помоги рулем поворота.

— По-онял, — нараспев, будто обрадовавшись, отозвался Валентин. И тут же, выровняв самолет по горизонту, радостно затараторил: — Бетонку вижу, разрешите на второй круг!

— Разрешаю, — коротко бросил в микрофон майор Филатов.

На это он, видимо, и рассчитывал. Главное, чтобы машины вышли под облака. Пусть раком, пусть боком, только бы вышли. А уж тут, когда пилот увидит землю, дело пойдет проще. Пономарев, во всяком случае, должен справиться.

И он справился, наш бесшабашный, во всем удачливый Валюха. Ему, как всегда, повезло. Нижняя кромка туч еще не достигала сопок. С запада, подгоняемая ветром, стеной надвигалась мутная завеса мороси, но она была еще далеко. А юго-восточная часть горизонта просматривалась пока неплохо. Этим Пономарев и воспользовался. Он не стал набирать высоту, повел самолет под облаками.

Его на каждом шагу караулила опасность. Нижняя граница облачности была неровной, ее клочья местами провисали почти до холмистой гряды. Окажись одна из вершин, скрытых непроглядной хмарью, на линии полета, самолет расшибся бы о нее в лепешку. Да и вообще, что значит высота в каких-то полсотни метров для реактивного корабля! Зевнешь — и ваших нет. Но все обошлось. Ревущая двигателями многотонная махина верткой ласточкой проскользнула между мрачным пологом неба и страшной в своей близости самой высокой сопкой. Ориентируясь не по приборам, а визуально, по наземным ориентирам, что было ему привычнее и проще, Валентин сделал последний разворот.

И все же этот воздушный лихач нервничал. Подходя к аэродрому с пологим углом планирования, что называется, крадучись, он развил излишне большую скорость, поздно убрал газ и приземлился не в начале, а чуть ли не на середине посадочной полосы…

— Тормози! — повысил голос Филатов.

От колес, намертво схваченных мощными тормозами, повалил дым, а машина все мчалась точно пришпоренная. Она выскочила за торец бетонки и поползла, увязая в рыхлом сыром грунте. Чудом уцелели шасси, створки колесных гондол смялись, высокий киль судорожно вскинулся кверху да так задранным и застыл.

Как бы там ни было, бомбардировщик находился уже на земле, и Пономарев мог сказать, что о кое-каких мелких неприятностях в трехтысячном году никто и не узнает. А вот Зубарев был еще в небе.

Над стартовым командным пунктом взметнулась красная ракета. Это был сигнал аварийной группе, которую возглавлял капитан Коса: «Срочно убрать застрявший самолет!» Ведь не исключалось, что не сумеет правильно рассчитать, промажет и Зубарев. Тогда, чего доброго, один корабль с разбега врежется в другой; и они взорвутся, погибнут уже после приземления.

По рулежной дорожке с ревом и грохотом к Валькиной машине понесся мощный тягач. Пыхнув дымом, напрямик по летному полю двинулся и гусеничный трактор. Обычно, когда проходили полеты, всякое движение транспорта там запрещалось. Сейчас было не до запретов. Нужно срочно принять все меры для обеспечения безопасной посадки Зубарева. Подстегиваемый общим возбуждением, спешил тракторист. Быстрее, быстрее!

А беда опять подкралась совершенно с другой стороны.

Первым охнул оторопевший синоптик. Только что он звонил на метеостанцию. По полученным оттуда сведениям резкого ухудшения погоды в течение ближайшего времени не ожидалось. И вдруг вопреки этим данным из низких лохматых туч посыпалось что-то невероятное: мглистая пыль вперемешку с белой крупой и сырыми завитками пуха.

Майор Филатов глухо чертыхнулся и сжал зубы. На его полном лице мгновенно выступила испарина.

Генерал Тревога грозно обернулся к дежурному метеорологу:

— Почему не предупредили? Тот виновато развел руками:

— Не ожидали…

— Не ожидали! Вечно у вас сюрпризы. Надолго эта мура?

— Север… Снежный заряд, — убитым голосом оправдывался синоптик. — Снежный заряд проходит быстро…

— Точнее!

— Приблизительно двадцать — тридцать минут.

— Ничего себе — быстро! Да у него топлива не хватит! — сердито воскликнул генерал и, оборачиваясь к руководителю полетов, сделал короткий отстраняющий жест: — Экипажу — катапультироваться!

Он как бы пресекал всякие колебания и был прав. Жизнь человека дороже любой машины. Пока оставалась хоть небольшая надежда на спасение новых самолетов, ее использовали. Теперь погода испортилась окончательно, и вернее будет заботиться о людях, жертвуя бомбардировщиком. Жалко, чертовски жалко терять красавец корабль, да ведь иного выхода нет.

— Как меня слышите? Как меня слышите? — неторопливо, с холодным спокойствием, будто в самой обычной обстановке, руководитель полетов вызывал на связь Колю Зубарева. А когда услышал его голос, четко, внятно передал: — Снижение прекратить! Набирайте высоту. Приказываю катапультироваться. Высоту для прыжка набирайте по кругу над аэродромом. Как поняли? Прием…

Минуту-другую длилась тишина, затем в динамике раздалось какое-то невразумительное бормотание: то ли хриплое, захлебывающееся «ладно», то ли «сяду». Было похоже, что Николай раздумывал и отвечал неуверенно, вроде бы даже нехотя, сквозь стиснутые зубы. А может быть, он просто находился в сильном напряжении и поэтому лишь промычал: «Мм… Мм…» Когда пилотируешь самолет по показаниям приборов, внимание занято настолько, что не хватает времени на радиообмен. Тут малоопытный летчик уподобляется человеку, который пишет и наряду с тем вынужден отвечать на вопросы. Нужно выждать, дать ему возможность сосредоточиться.

— Повторите, как поняли, — снова запросил руководитель полетов. — Повторите, как меня поняли. Перехожу на прием.

Опять тишина. Я догадывался, в чем дело. На себе прочувствовал, как тяжело в облаках. Хочется хотя бы маленькой остановки, хотя бы коротенького отдыха, чтобы расслабиться, перевести дыхание. А самолет летит, им нужно управлять.

И вдруг рация выдала нечто несуразное:

— Сказал — все!

— Что такое? — насторожился генерал. — О чем он?

Филатов нахмурился и пожал плечами. Откуда ему известно, что там надумал летчик. Может, просто не ту кнопку нажал, вместо внутреннего телефона включил передатчик.

— Он говорит, что сядет, — подал голос помощник руководителя полетов старший лейтенант Карпущенко. Кто-кто, а он знал, очень хорошо знал характер Зубарева, и тихо, скорее себе, нежели генералу, буркнул: — Ну, теперь наломает дров…

— Зубарев! — открытым текстом немедленно радировал командир эскадрильи. — Внизу снег, метель. Понял?

Николай не отвечал. Он не мог не слышать адресованного ему предупреждения, а просто решил, видимо, идти напролом. Так или иначе его самолет продолжал снижаться: со стороны дальней приводной все явственнее доносилось сердитое гудение, напоминающее бурливый рокот горной реки. В этом нарастающем гуле ощущались и сила, и стремительность.

В испуганном ожидании притих весь аэродром. На лице старшего лейтенанта Карпущенко застыло недоумение. Мы переглянулись с синоптиком. Вообще не понимали, как там Зубарев держится и как сумеет пройти по тесному коридору между двумя сопками, где метель натянула многорядную сеть.

Поскольку Зубарев допуска к слепым полетам не имел, входить в облака ему запрещалось. А он, словно забыв об этом, бесстрашно ринулся в самое пекло.

Пробьется ли Николай? Может и пробьется, да что толку. Система слепой посадки со всеми своими хитроумными радиотехническими устройствами показывает ему курс подхода к аэродрому, да пилотировать-то она ему не помогает. Пилотировать машину, держать рули, как говорят авиаторы, шуровать штурвалом летчик должен сам. И если даже самолет выйдет из облачности, пилоту нужно, обязательно нужно увидеть полосу приземления. Лишь после этого, уточнив расчет, он решает, убирать газ или, наоборот, прибавлять, садиться или уходить на второй круг. А тут видимость почти нулевая. Запросто с разгона воткнешься в землю…

В испытательных полетах методом фотоконтроля доказано, что начинающий летчик, пилотируя самолет в облаках, переносит взгляд с прибора на прибор в среднем до ста пятидесяти раз в минуту. При таком напряжении устаешь до тошноты. Как же этот тихоня решился снижаться?

Объяснить его поступок можно было лишь одним: он хотел несмотря ни на что спасти машину. И тут уж ты ему в лоб стреляй — он от своего не отступит.

В этом я его понимал и был с ним согласен. Но что будет дальше? Не опрокинулся бы он там вверх тормашками. Когда выполняешь глубокий вираж, кажется, что самолет стоит на месте, а вращается земля. Когда летишь в сплошной облачности, чудится порой и вообще черт знает что. Возникают так называемые иллюзии слепого полета. Показания приборов нормальные, а у тебя такое ощущение, будто ты переворачиваешься. Рванешь рули — и еще больше запутаешься.

Особенно тяжело, когда самолет теряет последние метры высоты при ограниченной видимости. Нестерпимо хочется хотя бы на миг, хотя бы на полмига увидеть землю. Где она — далеко, близко? Снижаться или прекращать спуск? Доворачивать на посадочный курс или держать прямую? Сейчас, сейчас, не совладав с собой, Николай оторвет взгляд от приборов, посмотрит вперед, а за остеклением кабины — беспросветная мгла. Секундное замешательство — и от удара о бетон грянет взрыв…

— Включите ночной старт! — не выдержав, почти закричал генерал.

С громким хлопком взвилась ракета, Она была красной, но в метельном мраке ее свет мерк и казался оранжевым. Вдоль бетонки ярко вспыхнули два ряда разноцветных фонарей. Может, хоть они предупредят летчика об опасной близости земли. Если, конечно, он их различит.

И тут мы заметили снижающийся бомбардировщик. Его серебристый силуэт, размытый скоростью и мглистой полутьмой, был еле различим в белесой круговерти метели. Казалось, в мутной воде опускается на дно океана большая, неповоротливая туша голубого кита, и черные шины колес — это растопыренные плавники. Приглушенно звеня задросселированными двигателями, сигарообразная громада невесомо, как по ниточке, скользила к черно-серой бетонке.

Зубарев плавно выровнял и мягко, бережно, по всем правилам летного искусства, приземлил свой крылатый дредноут. Две цепочки огней ночного старта легли перед ним весенними полевыми цветами, точно желая удесятерить радость благополучного возвращения. Шины оставили на припорошенной снегом посадочной полосе три широких узорных следа.

«Кит» весело затрепыхал хвостом: Николай, тормозя, двигал педалями ножного управления, чтобы не дать тяжелой машине пойти по скользкому бетону юзом. Лишь после того, как самолет, закончив пробег, остановился, Зубарев подал голос:

— Разрешите рулить на якорь?

— Разрешаю, — облегченно вздохнул руководитель полетов.

Где-то на середине аэродрома раздавалось натужное гудение автомобиля: тягач буксировал самолет Пономарева. Потом этот зудящий гул разом растворился в веселом звоне реактивных турбин: с посадочной полосы на рулежную дорожку двинулся бомбардировщик Зубарева.

Тонким ознобом отозвались окна. Так дребезжат стекла широких витрин в магазине большого города, когда по улице проходит спаренный трамвай. Спираль в этот момент сделалась ярко-красной и тут же, на глазах, начала быстро темнеть. Все-таки перегорела.

— Товарищ генерал! — спохватясь, вскинул руку к виску майор Филатов. — Разрешите получить замечания.

Полное, добродушное лицо Ивана Петровича уже цвело улыбкой, от глаз, затрепетав, лучиками побежали морщинки. Лишь на щеках еще хорошо заметен был густой румянец — след пережитого волнения. Держался майор уверенно и не старался скрывать своей радости. Он знал, что недавний риск его казался окружающим почти безрассудным, но что делать, в авиации нередко приходится рисковать.

— Замечания после, — сухо, словно не разделяя чувств командира эскадрильи, произнес генерал и, помолчав, распорядился: — Обоих летчиков ко мне.

Скрипнули отодвигаемые стулья, щелкнули тумблеры выключаемой аппаратуры: все вдруг ожили, зашумели, обмениваясь впечатлениями. Генерал, нетерпеливо вышагивая взад-вперед по тесной комнатушке, то ли с восхищением, то ли осуждающе повторял:

— Орлы… Ну, орлы!..

Мне давно нужно было уйти, но я, услышав эти слова, решил остаться. Неспроста Генерал Тревога назвал Пономарева и Зубарева орлами! Неспроста он приглашает их сюда. Наверняка решил лично поблагодарить за выдержку и смелость в сегодняшнем полете. А может и к награде представить…

Прислонясь плечом к массивному блоку рации, я смотрел в ту сторону, откуда должны были появиться Валентин и Николай. Видимость была ограниченной до предела. С трудом различался даже находящийся в полукилометре отсюда столб с полосатым «колдуном» — указателем направления ветра. С неба продолжала сеяться снежно-дождевая скука. И все же на стоянках продолжалась работа. Там от самолета к самолету ползали топливозаправщики, подвижная кислородная станция и тягачи с очередным комплектом бомб.

Техники и механики снаряжали наши корабли к повторному старту. Летчики, штурманы и стрелки-радисты направились тем временем к «высотке» — специальному аэродромному домику, где мы обычно готовились к высотным полетам. Пока они там отдыхали, наш местный радиоузел включил громкоговорящую связь. С обзором последних событий в мире выступал столичный политический радиокомментатор. Опять шла речь о «ястребах», «бешеных» и всяких прочих сумасбродах, «размахивающих атомной дубинкой». Такие передачи повторялись часто, они, можно сказать, навязли в зубах, набили оскомину, и я слушал вполуха. Давало себя знать недавно пережитое напряжение в полете, и теперь, в тепле, меня клонило в сон. Впрочем, стоп, стоп, это что-то новое!

— Ныне отцам «холодной войны» пришлось сбавить свой поджигательский тон. По их собственному признанию, «русский воздушный флот и численностью и вооружением превзошел авиацию, имеющуюся в распоряжении натовского блока…»

Честно говоря, мне это понравилось. Я даже кемарить перестал.

А на стены стартового командного пункта снова налетел порыв злого северо-западного ветра. Срезая вершины сопок, по небу, как полки на штурм, вал за валом ползли тяжелые глыбистые облака. Чудилось, что оттуда в нашу сторону движется огромный первобытный ледник, который подомнет, раздавит, сравняет с землей и оказавшиеся на его пути аэродромные строения, и россыпь крутолобых валунов, и даже неприступную, поросшую у основания лесом скалистую гряду.

В динамике щелкнуло, затрещало, атмосферные разряды на минуту заглушили слова, но вскоре голос вновь зазвучал чисто и внятно, как будто диктор находился здесь, рядом со мной:

— До сих пор «бешеные» стращали нас атомным блицкригом. Теперь, по их выводам, война не может привести к победе какой-то одной из сторон, а лишь к обоюдному уничтожению. Такую обстановку, такое положение они называют ядерным тупиком. Иначе говоря, их политика, политика шантажа и угроз, политика развязывания новой войны зашла в тупик.

«Вот так-то!» — с удовлетворением подумал я, с гордостью ощущая себя представителем того воадушного флота, с мощью которого вынуждены считаться заморские «ястребы». А что, разве не так? Когда мы вчетвером прибыли сюда, в Крымду, здесь и самолеты, потрепанные в боях Отечественной, были старыми, и летчиков не хватало. Теперь у нас новые, самые современные, реактивные бомбардировщики, и полностью укомплектованы летные экипажи. А ведь из таких эскадрилий и состоит наш воздушный флот!..

Репродукторы умолкли, наступила тишина. За окнами, как бы прислушиваясь, присмирел даже ветер. И хмурые, неряшливо растрепанные облака уже не казались такими враждебными, как полчаса назад, хотя они еще скрывали горизонт.

Обо мне вдруг вспомнил майор Филатов. Вернее, заметив меня на табуретке возле синоптика, он удивился: «Чего здесь торчишь? Ступай-ка лучше к своим, горячим кофейком погрейся, а то Шатохин все подчистую подметет».

Да, нашему Левушке что! Приземлился-то он в числе первых, ему не пришлось трепыхаться в облаках, и он со спокойной совестью уже наверняка десяток бутербродов свинтил. А я… я даже воды попить стесняюсь, а о еде и думать не могу. И идти никуда не хочется. До сих пор в ногах противная слабость, как будто мой полет длился не полтора часа, а добрых полжизни. Нижнюю рубаху еще и сейчас хоть выжимай, волосы мокрые, лицо горит. Не стоит представать перед друзьями в таком дохлом виде, слабаком сочтут. Они-то пошустрее меня — и подвиг уже совершили, и дважды влюбились.

Хотя какая там любовь! Это, пожалуй, еще не любовь, а лишь поиск любви, предчувствие любви.

Вот о себе — так тут я со всей определенностью сказать могу: у меня — самое настоящее предчувствие. Все время чего-то жду, жду… Жду и верю: сбудутся мои мечты и ожидания, обязательно сбудутся! Конечно, я пока что отстаю от друзей. Майор Филатов думает, что я нарочно держусь «золотой серединки», спрашивает: «Хитришь?» Да нет же, какая тут хитрость! Просто мне труднее дается летное дело. Легко ли научиться летать вслепую? Очень даже нелегко. Но я знаю: надо! Вон на дворе июнь, а наши самолеты были застигнуты в небе ненастьем. Небо не спрашивает, опытный ты пилот или молодой. Если летаешь — будь готовым ко всему.

Птицы в такую погоду не летают. И самолеты Аэрофлота где-то отсиживаются, хотя у них — строгое расписание. Лучше на час-другой, а то и на сутки отложить рейс, чем подвергать пассажиров и экипаж риску. А нам, военным пилотам, приходится рисковать. Никто не знает, в какой момент может грянуть неигровая боевая тревога, потому и нужно быть готовым по первому сигналу взлететь при любых метеорологических условиях. Как ненастье, так и крадется к нам за тучами какая-нибудь «барракуда» с атомной бомбой на борту. Поди узнай, кто там за штурвалом, какое у него задание и что ему самому сдуру взбредет в башку. Вон на днях в печати было сообщение, будто бы один командир «летающей крепости» откровенно признался, что в полете с ядерным оружием его все время подмывает «нажать кнопку». При таких заявлениях надо быть постоянно настороже.

Потому-то и живем мы здесь, в забытой богом Крымде, для того и служим. На нас смотрят с уважением и надеждой люди всей нашей мирной страны. На фуражках у нас славой всех поколений русских летчиков сверкают золотистые летные кокарды. Нас называют людьми больших скоростей и больших высот. Наши самолеты обгоняют вращение земли, и мы, вылетев из Крымды, можем не только в тот же день, но и в тот же час прилететь в другой часовой пояс. Наши самолеты обгоняют звук, и это тоже нынче никого не удивляет. Вот бы обогнать еще и время, чтобы заглянуть в будущее!..

И я вдруг заглянул. Крылья мечты подняли меня высоко-высоко и мгновенно перенесли в трехтысячный год.

«У тебя неприятности? — спрашивал, бывало, Пономарев. И, усмехаясь, шутливо успокаивал: — Брось, не переживай. Плюнь на все, береги здоровье. И вообще смотри на все с высоты тридцатого века. Кому там какое дело до наших огорчений и радостей! Никто нас и не вспомнит».

И вот я — в тридцатом веке. Иду, а навстречу — люди. Много, очень много людей. Лица у всех добрые, Счастливые. Все дружелюбно улыбаются. Я слышу их голоса на незнакомом языке, но понимаю каждое слово.

— Глядите, глядите, человек из эры реактивной авиации!

— Ага. Из России.

— Точно. Русский военный летчик.

Мне даже неловко стало. Народу — как на митинге, и все в мою сторону смотрят.

— Откуда же вы меня знаете? — спрашиваю.

— Мы все знаем, — отвечают, — все помним. Россия спасла мир от фашизма. Россия…

— Вы хотите сказать — Советский Союз, — уточняю я.

— В те годы вашу страну на всех языках называли Россией. Да так и пошло сквозь века, — объясняют. А кто-то вслух восхищается: — Глядите, какой герой! — Совсем в краску вогнали.

— Да какое — герой, — лепечу. — Я же не воевал. Не пришлось…

— Знаем! — говорят мне люди тридцатого века. — Все знаем. Вы не воевали, вы не хотели воевать и поэтому сделали больше. Человечество никогда не забудет, что ваше поколение спасло мир от ядерной катастрофы. Спасибо вам за это! Великое спасибо!..

Букеты невыразимо прекрасных цветов не помещаются в моих руках. Мне и приятно, и смущаюсь я. Сердце в груди — стук-стук! Аж дышать трудно. Словно на большой высота, когда не хватает кислорода. Ух ты, куда меня занесло!..

Сзади меня слышится какой-то громкий топот. Вздрогнув, вскидываю голову — задремал все-таки! Оборачиваюсь и вижу наших «орлов» — Пономарева и Зубарева. Оба стоят перед генералом учтивые, но, честное слово, без малейшего смущения. А у Вальки на физиономии такое выражение, будто скажет сейчас: «Вот они — мы. Знай наших!»

Густые, колючие брови Генерала Тревоги изумленно поползли вверх.

— Та-ак! Мы, значит, уже знакомы! А? Вот вы, — он посмотрел на Зубарева, — вы меня чуть с ног не сбили при входе в гостиницу… А вы, — он перевел взгляд на Пономарева, — «начальник связи»!

«Орлы» смущенно молчали, и генерал улыбнулся:

— Что-о? Не слышу. Или там, в воздухе, языки отнялись? Страшно было, а?

Валькины губы тронула еле уловимая усмешка, однако он тут же придал своему лицу самое учтивое выражение:

— Перед вами сейчас страшней, товарищ командующий!

Умел Валентин вывертываться! В любых обстоятельствах умел. В разговоре со старшим младший должен называть его по званию, а он — «командующий». На всякий случай пристегнул. Авось понравится. Но не понравилось.

— Это ты там над сопкой брил? — нахмурился генерал.

Бреющим называют полет, когда надо бы ниже, да некуда: плоскости травку стригут. Нам так летать запрещали. Особенно над сопками. Моргнешь — брюхо фюзеляжа о вершину распорешь. И генерал с сердцем процедил:

— Па-рик-махер!

— Так я же, товарищ генерал, не под нулевку, — с самым беспечным видом усмехнулся Пономарев.

— Что-о?! — Генерал Тревога, казалось, задохнется от гнева. — Опять шуточки? — он круто, всем туловищем обернулся к Филатову: — Вот так и начинается разболтанность! Ему приказ — катапультироваться, а он — «сяду»! Да я вам… Да вы у меня год летать не будете… Отстраню!.. Все уставы заново…

— Уставы, товарищ генерал, мы знаем, — хриплым, севшим от переживаний голосом возразил Зубарев. — Наставление по производству полетов тоже знаем. А если я принял решение садиться… Кхы! — он откашлялся в кулак и твердо закончил: — Решение покинуть самолет и порядок его покидания принимает командир экипажа. НПП — параграф семьсот восемьдесят один.

— Он мне еще параграф тычет! — возмутился генерал. — А если бы…

— Машину жалко, — опустил глаза Зубарев. — Вы же сами летчик… Извините…

— Машину!.. Машин мы наделаем десятки, сотни, а жизнь… Жизнь человека дороже любых машин. Когда мы наконец усвоим это! — Генерал окинул строгим взглядом всех собравшихся на командном пункте и назидательно добавил свое излюбленное: — Учитесь мыслить по-государственному!..

Николай осторожно, как бы украдкой, сглотнул слюну. Его лицо было красным, словно распаренным, в углах губ белела накипь от долгого дыхания через кислородную маску. Два круглых розовых пятна выделялись на шее, где застегиваются ларингофоны. Глянешь — сразу видно: крепко досталось парню, весь точно перегорел.

Пономарев вроде бы безразлично глядел в окно. Брови его вздрагивали, как крылья бабочки, лицо было в поту и красных пятнах, волосы влажные. Из бани — да в баню…

— Майор Филатов, разберитесь с этими героями и доложите ваше решение. А сейчас проводите меня, — распорядился Генерал Тревога и, не ожидая ответа, быстрым, пружинистым шагом направился к выходу. Филатов и Карпущенко поспешили следом — проводить.

На пороге Карпущенко приостановился и подмигнул:

— Молодцом! Он это любит, когда перед ним не дрейфят.

А Валентин, как только мы остались одни, порывисто шагнул к Зубареву.

— Колька, черт! Дружище! Ну, ты сегодня… Знаешь, как я за тебя переживал?! Дай, я тебя обниму! — и сгреб его в охапку.

Николай хмурился. Он не хотел выказывать своих чувств и все же не мог утаить волнения. Его рука то опускала, то снова поднимала замок на механической застежке шевретовой куртки.

— Полно, Валентин, — устало сказал он. — Как тебе только не надоест.

А погода вдруг утихомирилась. Утихомирилась так же неожиданно, как и разбушевалась. Усталые, выдохшиеся тучи поредели, ветер разметал их, и они большими бесформенными клочьями, словно вулканический дым, быстро уползали за горизонт. Сквозь разрывы в облаках засияло набирающее силы июньское солнце, и по склонам припорошенных снегом сопок, весело журча, побежали вертлявые ручейки.

— Гляди, — кивнул я Валентину. — Потеплело.

— Угу, — улыбнулся он. — Во всем мире…

Из окон стартового командного пункта, обращенных ко всем четырем сторонам света, стало видно далеко-далеко окрест. На мокром бетоне глянцевито заблестели перламутровые разводы пролитого керосина, в выемках летного поля засверкали дождевые лужицы. Сопки недвижно и спокойно подставляли свои лысины солнцу, небо разверзло над ними немыслимую голубую беспредельность. И — о, чудо! — на низкорослых березах, гордо распрямившихся над россыпью разнокалиберных валунов, ярко зазеленели лопнувшие почки. В хлопьях тающего снега они искрились и сияли на фоне небесной синевы, словно спешили оттенить своей свежей, молодой силой суровое величие окружающей природы.

— Товарищи! — послышался вдруг в динамике голос Валентины Круговой… — Говорит местный радиоузел…

Мы насторожились, не ожидали. С чего это она?

— Дорогие товарищи командиры кораблей Пономарев и Зубарев! Я поздравляю вас… Все комсомольцы поздравляют… Ваш сегодняшний полет — подвиг. Я горжусь… Мы все гордимся… — И голос умолк, прервался, будто у нее не хватило дыхания.

— А вот и награда! — захохотал Валька.

— Жаль, не при генерале! — раздалось с порога. Там, распахнув дверь, стоял возвратившийся на командный пункт майор Филатов. Он окинул нас нахмуренным взглядом и негромко спросил:

— Отдышались?

— Так точно! — за всех ответил Пономарев.

— Легко отделались. Или, думали, победителей не судят?

В такие минуты лучше помолчать. И мы молчали.

— Ладно. Обсудим наши подвиги на послеполетном разборе. А сейчас не будем терять времени. — Комэск шагнул к пульту руководителя полетов, взял микрофон: — Все экипажи — по местам!

Усилив, аэродромные динамики громко разнесли над самолетными стоянками его твердый голос:

— Полеты продолжать!..


Загрузка...