Глава 2 ЗАГОВОР

С какой доверчивостью лживой,

Как добродушно на пирах

Со старцами старик болтливый.

Жалеет он о прошлых днях,

Свободу славит с своевольным,

Поносит власти с недовольным,

С ожесточенным слезы,

С глупцом разумну речь ведет!

А. С. Пушкин. «Полтава»

И пошел гулять слух по Москве, с каждым часом ширясь и обрастая новыми подробностями, словно снежный ком по первому липкому снегу покатился. В торговых рядах и на пятачках, где малый торг вертится, в церквах, корчмах я иных местах, где народу бывать случается, судили и рядили о нападении на великокняжескую дружину. Шамкали беззубые старухи, утирая слезливые глаза, стрекотали молодухи, перекатывая под глазами свои румяные яблоки, степенно подсчитывали урон мохнатые купцы, зубоскалили бражники.

В государевой корчме, построенной возле каменных палат купца Таракана, шум-брань и народу невпроворот. Счастливчики за столами устроились, прочие на ногах толкутся. На столах кружки, черепки, луковичная и чесночная шелуха, жирные доски к локтям липнут. Едят мало: щи да студень — излишняя трата, их и дома поесть можно; тут главное — выпить, а закусить и рукавом негрешно или общую луковицу понюхать, что над столом подвешена. Выпив, слушай, что говорят, или сам, чего знаешь, выкладывай.

Черный, словно грач, купчишка весь день в корчме — палит зельем, набит новостями.

— Ехал нынче утром великий обоз с добром новгородским, Налетели тут разбойники и все пограбили.

— Что пограбили-то?

«Грач» словно ждал этого вопроса и с радостью перечисляет:

— Сребро и злато, лалы и другие каменья, жемчуг я саженье всякое, соболя и шелковая рухлядь, вина медовые и фряжские, брашна скусвая, ягоды дурманные, птицы царские, кони быстрые — многось чего!

В темном и душном смраде эти слова переливаются, сверкают, дразнят, вызывают зависть.

— Погуляют теперь молодчики!

— Да не шибко-то! — умеряет восторги «грач». — Главного разбойничка споймали и в пыточный дом повезли, а тама не разгуляешься. Через него и до дружков-приятелей доберутся.

— А может, и не скажет ничаво.

— Еще как скажет! У Хованского, слышь, новый пыточник объявился из басурман. Наши-то кнутом бьют, на дыбу тянут, огнем жгут, словом, всяко изощряются. А тот, слышь, просто работает: вспорет брюхо и начинает кишки на руку наматывать. Поначалу терпишь, а потом видишь, что мало их в тебе остается, и все выкладываешь — жить-то охота.

— И живут?

— Если по делу что сказал, он все твое добро обратно запихивает, чего ж не жить?

— А вдруг не так запихнет?

— Бывает. Один, слышь, до сей поры через пупок дух пущает, однако живет.

Корчма взрывается гоготом.

— Врешь ты все! — доносятся с другого угла. — Не было никакого обоза, доподлинно знаю. Одни Князевы дружинники, с десяток, не боле.

— А кто ж их порешил?

— Вроде новгородские в отместку.

— Вовсе н-не от Н-н-нова г-города, — нетерпеливо стучит ближняя кружка, — а от К-к-к…

Помогают:

— Казани?

— Крыма?

Бедолага машет головой:

— К-к-казимира. Сто лыцарей — и все в ж-железах.

— Зачем же крулю польскому на княжеских людей идтить?

— П-п-п… — снова стучит кружка.

И снова помогают:

— Попугать, что ли?

— Полон взять?

Наконец справился:

— П-плесните медку, с-скажу.

— Тьфу ты! — плюются мужики и даже обижаются.

— Не, братва, этот разбой без татарвы не обошелся, — вплетается в гам новый голос. — У меня шуряк в Лопасне ям держит, так сказывает, что их недавно в наши места тучей налетело. Татарве же разбой учинить и кровь крестьянскую пролить — что нам водицы испить.

— Это верно, — вздыхают мужики, — недавно опять Коломну пограбили и великий полон взяли. Никак не найдут наши князья управы на басурман.

— Да им-то что? Денежки собрали и откупились, а вся истома нам достается…


На другом конце строения за глухой перегородкой гуляла чистая питейная половина. Близился Михайлов[7]день, когда по заведенному обычаю начинали отходить из Москвы торговые караваны на осеннюю ярмарку в Орду. Накануне собирались здесь купецкие артели для того, чтобы взять непременный посошок в дальнюю дорогу, а заодно и новых товарищей испытать: как пьют да как расплачиваются. Шли в Орду обычно по воде. Москва-река изукрашивалась на несколько дней разноцветьем парусов и неторопливо уносила суда, набитые хлебом, льном, кожей, меховой рухлядью и кузнечными поделками. У Коломны она передавала их своей старшей, коварной сестрице Оке. Та кружила купцов по извивам, ротозеев сажала на мели и топила в стремнинах, а умелых быстро доносила до матушки-Волги. Отсюда, если ее перехватят по пути разбойные ватаги волжских ушкуйников, можно было уж прямиком добраться до Орды. Удачливые поспевали как раз к покрову[8], когда открывалась ярмарка. Так и говорили: коли ласков покров, даст прибыток под кров.

Торговые люди и в веселье о деле ее забывают: похваляются своим товаром да купеческой сметкой. Те, кто меха везут, прихватили образчики для приценки. В Москве знатоков немало, но великокняжескому денежнику особая вера. Он, итальянец Джан Баттиста делла Вольпе, а по-простому Иван Фрязин, не только государевы деньги чеканит, но и счастливый глаз имеет. Поднесут к нему образчик: «Погляди-тко, Ван Ваныч!» Тот встряхнет шкурку, подует, на свет глянет. Коли в сторону отложит — плохи дела, коли к себе заберет да деньгой звякнет — жди удачи. Спорить не смеют. Однажды кто-то заикнулся, так Фрязин тотчас бросил ему шкурку назад. А на следующий день купец со всем своим товаром в реке потонул. С той норы молчат купчишки, во что обрядит Фрязин, то и принимают, лишь смотрят украдкой, сколько насыпал, и друг с дружкой равняются. Радуются, как дети, у кого хоть на грош больше, и отсылают к столу итальянца дорогие заморские вина.

Вот, крепко зажав в ладонь полученные деньги, отошел от него очередной приценщик. Княжеский приказчик Федька Лебедев дернул счастливца за полу кафтана:

— Ну-ка, покажь!

На потной ладони блеснули три серебряные монеты.

— Тьфу! — ругнулся Федька. — Недорого твой соболек пошел. Дурит вас фрыга, а вы, ровно щенята малые, только повизгиваете.

Купец отдернул ладонь и укорил:

— Сам ты дурень. Зачин не ценой богат, а покупщиком — знать надоть.

— Кто дурень, еще поглядеть будем, — встал на защиту своего артельного товарища Митька Черный. — Федька вчера драного кота за два рубля продал, а ты за соболя три алтына поимел — и доволен…

— Вре-е-шь! — послышались голоса, любопытные придвинулись ближе — Федька был известен Москве своими проделками — и попросили: — Расскажи.

Митька промочил горло и начал:

— Дело было вот как. Жил с ним по соседству мужик одинокий, помер он третьего дня, а перед смертью наказал Федьке дом свой продать и все, что с него возьмет, убогим раздать — по соседской душе молиться. Федька пообещал — грех умирающему отказать — и крест ему в том поцеловал. По как помер сосед, стал думать: что толку добро на ветер пущать? Однако ж волю последнюю не исполнить и крестоцелование нарушить — еще больший грех! Как тут быть? И вот что он удумал: пустил в соседский дом кота и пригласил покупщика…

Митька взял моченое яблоко и вкусно хрустнул, брызнув по сторонам ядреным соком.

— Ну? — поторопили его слушатели.

— Да… Видит покупщик, хорош товар, и спрашивает: «Сколь хочешь за дом?» Федька отвечает: «Два гроша». Удивился покупщик: «Продаешь ты али глумишься?»— «Истинно отдаю за два гроша, — отвечает Федька, — только без кота дом не продам, понеже решил отдать их купно и в едино время». — «А что за кота возьмешь?» — «Два рубля, не меньше». Покупщик размыслил: «Аще кот и дорог, но за-ради дома купить можно». И купил. Федька, как поклялся, все, что за дом выручил, убогим раздал, а что за кота своего взял — здеся просиживает и дурь вашу высматривает…

— Ай, ловко! — восхитились купцы. — Тебе, Федя, с этаким умом не тута, а за государевым столом сиживать.

— А что? — важно надулся Федька. — И тама посидим. Завтрева как раз наша артельная братва в дом великого князя приглашена…

— Ох и врать ты здоров! — смеются вокруг. — Как встретишь самого, так привет от нас передавай…

Позже, когда разошлись насмешники, к их столу сам Фрязин пожаловал. Угостил своим фряжским вином и спросил про приглашение.

— Вот те крест, не вру! — широко перекрестился Федька. — Наш артельный голова с боярышней Морозовой дело торговое имеет, вот она и наказала приехать, ване сама тама обретается.

Фрязин всплеснул от радости руками и воскликнул:

— Тебья сам божий господино ко мне послал! Тама теперь и мой друг Просини. Передавай ему маленький письмецо для привета.

Он полез в привязной кошель и загремел серебром.

— Ишь, — сказал Федька, увидев перед собой несколько монет, — поболе, чем за соболя, отвалил. Ладно уж, давай свой привет…


Неподалеку от государевой корчмы, в самом начале Великой улицы, стояли богатые хоромы князя Оболенского-Лыки. Хозяин тяжко маялся после вчерашней гульбы, голова его трещала и должна была вот-вот развалиться на куски, как старый, прогнивший дощаник. Услужливый дворский[9] еще с утра поставил к постели кадку с огуречным рассолом, по испытанное зелье не помогало, от него только пуще мутнели глаза да глуше плескалось в обширном княжеском чреве. Страдало тело, маялась душа, в голове мелькали разные лица, обрывки разговоров, картины вчерашнего невеселого застолья. Все это переплелось, как нити в спутанной пряже. Князь тряс головою, напрягался мыслью, пытаясь восстановить вчерашнее, но дальше начала спутки она не шла, все опять и опять возвращалось к обиде, полученной от великого князя.

Издавна повелось на Руси род свой в чести держать и ревностно следить, чтобы отчеству своему нигде порухи не было. Ныне, после недавней смерти отца, сделался Лыко старейшиной всему роду, а это значит — и по службе, и за столом должен сидеть выше прочих Оболенских. И вот вчера на большом пиру его, Лыку, как говорили тогда, посел двоюродный брат Стрига. Посел с одобрения великого князя, который держит Стригу в большой чести за воеводскую службу. Не смог снести обиды Лыко и выплеснул свой упрек государю: «Не по старине дело ведешь! Ты князя Стригу за его службу можешь всяко жаловать: и поместьем, и деньгами, — но посадить выше своего отчества не волен»[10]. А великий князь ответил ему с усмешкой: «Зато волен я за свой стол приглашать кого хочу. Если ж место тебе не нравится, то ступай с богом». И ушел князь Лыко, огневался и ушел, а придя домой, приказал устроить у себя такой стол, чтоб был получше великокняжеского.

Дворский постарался на славу. Рядом с бледно-розовой лососиной с капельками прозрачного жира на разрезе, заливною осетриной, украшенной зеленью и раками, икрою разных сортов, янтарною ухою и рыжиками, рдеющими под сугробами сметаны, горбилась на серебряных блюдах разная мясная ядь: зайцы в лапше и поросята с гречневой кашей, рябчики со сливами и индейки, начиненные белым хлебом, печенкой и мускатными орехами, журавли с пряным зельем и жаворонки с луком, тетерки с шафраном и перепела с чесночной подливкой. Меж блюдами потели облицованными боками кувшины с медом, пивом и заморским вином, ласкали глаз диковинные фрукты.

В тот же вечер потекли к нему утешители, родом разные, а масти одной: из обиженных. Стали они выплакиваться друг дружке да великого князя осуживать.

Боярин Кошкин опрокинул в себя полуведерный кубок и сказал, будто булькнул:

— Баба красна новиною, а Русь — стариною. Переиначь наши обычаи — и конец русскому племени. Поняли теперя, каков главный Иванов грех?

— Это ты… не того… — подал голос Дионисий, ризничий митрополита. Говорил он медленно, потому что между словами степенное жевание производил. — Задумал Иван… церкву нашу пограбить… Нила Майкова слухает… на монастырские земли… руку налагает… Вот каков… главный грех…

— Да-а, жадностью его господь-от сверх меры оделил, — вздохнул бывший стольник Полуектов, отставленный от двора после неожиданной смерти великой княгини. — Верите ли-от, послам ордынским баранов выдавал на пищу, а шкуры-от назад велел стребовать. Смехота!

— Бараны! Нашел об чем говорить! — злобно выкрикнул Яков Селезнев, высланный из Новгорода на дальнюю окраину Московского княжества и тайком задержавшийся в Москве. — По его указке боярам, как баранам, головы стригут. Скоро полное окорнение первейшим родам боярским будет, а мы только плачемся!

Сидевший тут же посланец польского короля князь Иван Лукомский долго слушал осудчиков и наконец сказал хозяину:

— Вижу, зело злонравен и суров у вас князь. Наш король Казимир сердцем чист, в речах ласков и с сеймом во всем совет держит. Отойти бы тебе со своею вотчиной к нему, да много вас теперь обиженных — коли разом воскричите, туго Ивану придется… Вон брат его, Андрей, чем не государь? Держал бы вас всех в чести и старину бы соблюдал!

— У нас великие князья не выбираются, — сказал заплетающимся языком Лыко, — у нас по наследию идет: перво-наперво старшой сын, — ткнул он в себя, — потом сын старшего сына — стало быть, Иван-молодой, — а потом уж братья. Андрей-то после брата Юрия четвертым будет, как ему в государи?

— Все мы смертные, князюшка, — обнял его Лукомский, — нынче живые, а завтра — поминай как звали. Ну как с Иваном такое случится? Сын после него тринадцати годков остается — до зрелости не всяк доживает. Брат Юрий кровью харкает — на свете не жилец. Кто тогда над вами великий князь по закону?

— Андрей, — согласился Лыко, — по закону тогда Андрей. Главное, чтоб по закону, по старине…

— Ну коли так, дело за малым: надобно Ивана с великого княжения согнать!

Стихли застольники, даже жевать перестали. Потом разом заговорили:

— Дык как согнать? Сызнова междоусобицу зачинать, как при Василии и Шемяке? У Ивана войско, а у нас руки голые!

— Эка важность — руки голые! — взвысил голос Лукомский. — Дурень махает, умный смекает. Кто давал Ивану ярлык на великое княжение, тот пускай и отберет его. Надо пожалобиться золотоордынскому хану, у того есть что в руках держать! Ныне послан к нему от короля Кирейка Кривой, чтоб общую унию супротив Ивана содеять. — Лукомский понизил голос: — Самое время и нам весть подать, что боярство московское другого себе в великие князья просит…

— Кирейка?! Не тот ли басурманец-от, кто допрежде при дворе нашем служил?! — воскликнул Полуектов. — Первостатейный плут, за то но приказу великого князя и был одного глаза лишен. Нашел король-от кого посылать — смехота!

— Чтой-то развеселился ты седни не в мере?! Сидел бы молчком и слухал, об чем князья толкуют! — одернул его Кошкин и влил в себя очередные полведра. — Князь верно сказал: Казимир с Ахматом в нашем деле первейшие помощники. Надобно Ахмату челом ударить и так все разобъяснить, чтоб внял он нашему слову. Токмо тута и есть самая загвозда: подручника кой-какого к царю не пошлешь, а первородные бояре все на виду, их Иван с Москвы не выпустит…

— Ну эту загвозду мы живо разгвоздаем, — сказал Лукомский и обратился к Лыке: — Вели, князь, писца кликнуть. Все, об чем тут давеча говорилось, на бумагу переложим и потом с верным человеком ее к Ахмату переправим— вот и вся недолга!

— Верно! — радостно зашумели гости и вернулись к прерванному.

Вскоре явился писец. Он деловито уселся в углу, откуда сразу же потек густой чесночный дух.

— Пиши! — крикнул Лукомский, недовольно покрутив носом. — «Царю царей, властелину четырех концов света, держащему небо и попирающему землю, великому воителю, притужившему всех, имеющих колени, преклонить их, повелителю семидесяти орд и Большой Орды, славному Ахмату московское боярство челом бьет!»

— Лихо закручено! — восхитился Кошкин. — Ахмат от радости слюной истечет — любит славословие! Сидит в помете, а все мечты о почете.

Лыко гордо вздернул голову и буркнул:

— Про колени-то лучше зачернить, с него и остального довольно. Давай дальше.

— «Жалуемся, великий хан, на данника твоего, а нашего господина — великого князя московского Иоанна. Живет он не гораздо, с насильством и алчно ко многим, грабит нас и в дела наши во все вступается: уделы от нас отбирает и другим в кормление отдает, судить нам своих людей не велит, родословец сам кроит как хочет, а несогласных отчины и дедины лишает и в изгои гонит. Да что нас, бояр? Братьям своим…»

— Погоди! — остановил писаря Лыко. — Здесь вот что впиши: «Много обид к нам великого князя, всего не пропишешь. Слыхом слыхали мы, что сидит у тебя ныне короля польского посол Кирей Кривой, который допреж-де у нас на Москве служил. Так он тебе много чего может добавить, как Иван до нас стал быть лих». А теперь дальше.

— «Да что до нас, бояр? — продолжил Лукомский. — Братьям своим и то обиды чинит ради окаянных вотчин, несытства за-ради своего. Ладно б в мирские, в духовные дела тож встревает, у монастырей земли грозится отнять, чтоб иноки в одной туге жили. И то нам в удивление, царь, что ты хоть иной нам веры, а такого глума не чинил и святых старцев наших не зазирал…»

— Что-то мы, бояре московские, будто не золотоордынскому царю пишем, а мамке в подол плачемся, — сказал Кошкин. — Надобно, чтоб Ахмат не токмо нашу, но и свою обиду понял. — Он повернулся к писцу: — Ты вставь сюда, что тебя, мол, свово господина, наш князь не чтит, поминков богатых не шлет и выход дани меньшит. С нас же продолжает драть три шкуры, и, значит, добро наше не к тебе идет, а к его пальцам липнет. И еще укажи такое: он, твой данник, сам восхотел называть себя царем и самодержцем всея Руси, а такого титла мы, дескать, еще отродясь ни от кого не сдыхали.

Писец закончил скрипеть пером, и Лукомский продолжил:

— «И оттого что дело княжеское он не по старине ведет, великое наше земское неустроение выходит. Сам знаешь, что котора земля переставляет свои обычаи, та земля недолго стоит. А как нонешний великий князь все наши обычаи переменил, так какого теперь добра ждать от нас? И вот решили мы отдать все это дело в рассуждение твоей милости. Ты давал Ивану ярлык на великое княжение, так ты и забери у него, а отдай его брату Андрею, который до нас и до всей старины ласков и не будет томить нас голодом, ранами и наготою…»

— Андрея-то убери до времени, — снова вклинился Лыко, — пропиши просто: другому князю. И про голод тоже не надо: наши бояре, слава богу, не с голоду пухнут, с жиру… И закончи так: «А буде не отступится Иван от великого княжения добром, то силою заставь. Коли возьмешь нас к себе в подручники, то дело быстро содеется». Подписывать как будем?

Гости сразу же уткнулись в мисы, будто три дня не ели. Лукомский оглядел их и усмехнулся:

— Подпиши просто: «Подлинную челобитную писали и складывали важные московские бояре числом… до полуста, а писать нам свои имена пока неможно». Вели теперь, князь, перенести все поубористее на аксамит, да станем думать, как это письмо до Ахмата довести.

— А чего тут думать? — сказал Лыко. — Скоро мои люди с товарами в орду поедут, прихватят письмецо.

И сразу оживилось застолье. Один за другим содвинулись кубки, пошел шумный, пьяный говор. Из всех гостей только Яков Селезнев молчал и злобно щурил глаза. Лукомский подсел к нему:

— Почто вдашься, боярин? Али наша затея тебе не по нраву?

— Мне по нраву только сабля вострая! — ответил Селезнев. — Кровь казненных Митьки Борецкого да брата Васьки буквицами не смывается!

— Это ответ доброго рыцаря! — Лукомский похлопал его по плечу. — Только почему ты нрав свой доселе не выказал?

— Мой враг — не пустяк, сам знаешь. Нужно друзей-товарищев найтить, оружием изодеться. Время придет — выкажу… Погоди ужо…

— Да зачем ждать? — Лукомский наклонился к Селезневу и зашептал: — Завтра поутру Иван в свой загородный дом поедет. Места там лесные, глухие, а у меня людишки найдутся лихие. Взял бы их под свое началованье и свершил бы свое хотение.

Селезнев посмотрел на князя и единым духом осушил протянутый им кубок. Между тем застолье шло своим чередом. Лишь после полуночных петухов стали разводить гостей по разным углам обширного княжеского дома. Тут-то и обнаружилось исчезновение Лукомского, а о Селезневе никто и не вспомнил. Еле державшийся на ногах Лыко плюхнулся рядом с Кошкиным, которого не смогли вытащить из-за стола, и попытался выразить свою обиду: сбежал, дескать, от нас Лукомский, склонил к опасливому делу и ушел без объявления; нешто так делают? Но Кошкин соображал туго. Вскоре и самого хозяина свалила пьяная одурь. Теперь же, роясь в обрывках своих воспоминаний, Лыко чувствовал явную тревогу. «И кто он такой, князь Лукомский? — вопрошал он себя. — В Москве без году неделя, а обо всем знает. Надо бы Федьке наказать, чтоб разузнал о нем. Хоть и хороший с виду человек, да опас во всяком деле нужен…»

И не знал Лыко, что даже его пронырливый Федька ничего не сможет разузнать о королевском после, потому что не только в Москве, но и в самой Литве мало кто ведал об его истинном лице.

Лукомский происходил из мелких полесских князей. Дед его, показавший безудержную храбрость в Грюнвальдской битве, удостоился чести служить при королевском дворе. Отец тоже был не из робкого десятка и в случавшихся стычках с тевтонским орденом показал себя искусным воеводой. Однако сын не унаследовал доблести своих предков. Выросший при дворе, он с детства впитал в себя воздух дворцовых интриг, честолюбивых надежд, лжи и порока. Еще юношей он тайно перешел в католичество, сохраняя видимость православия для родителей и товарищей, на исповедях высказывал такие сведения из тайной жизни двора, о которых узнавал благодаря своему уму и острой наблюдательности, что обратил на себя внимание краковского епископа. К тридцати годам своей жизни Лукомский был доверенным лицом короля по Московии, тайным осведомителем епископа, а в глазах своих собратьев — одним из немногих православных, сумевших добиться прочного положения при дворе.

Война с Новгородом и неожиданная решительность действий Ивана III заставила Казимира почаще смотреть в сторону своего восточного соседа. Но все силы его были прикованы к югу, где шла отчаянная борьба за чешский престол между венгерским королем Матиашем Корвиным и сыном Казимира Владиславом. Между тем русского медведя необходимо было остеречь. В июле 1471 года в Большую Орду был послан пронырливый татарин Кирей Кривой, служивший прежде московскому князю, но изгнанный им за чрезмерное мздоимство. Кирей должен был склонить Ахмата к унии с Казимиром и подговорить его к совместному походу. В это же время в Москве объявился и Лукомский, посланный королем для разрешения споров, которые вели между собой русские и литовские порубежные князья. Однако главной его задачей было содействие затеянной унии. Впрочем, у папы римского, стоявшего за спиной короля, были свои дальние цели. Познакомил с ними Лукомского папский легат, на беседу к которому его пригласили перед самым отъездом в Москву.

«Святая римская церковь, — вкрадчиво говорил папский посланец, — пытается объединить всех христиан для борьбы с турками. И русским в этой борьбе должно принадлежать главное место. Папа устраивает брак московского государя с царевной Софией, надеясь, что та поможет склонить его на унию с нашей церковью, как то предусмотрено Флорентийским собором. Но признаюсь, мой друг, что надежда слишком слаба. Последние события показали, что в лице Ивана мы имеем перед собой хитрого, коварного и сильного врага. Поэтому делайте все, чтобы расшатывать его власть. У московского государя четыре взрослых брата. Вряд ли каждый из них не мечтает втайне о великокняжеском престоле. Найдите самого коварного из них, разожгите в нем честолюбивые замыслы, сделайте его знаменем всех недовольных, а их много в каждом государстве. Неумеренные честолюбцы, жадные мздоимцы, бесстыдные распутники, еретики, заблудшие — не гнушайтесь ничьей помощью: грех во славу божью — не грех. Не стесняйтесь в средствах и физическом устранении неугодных, включая и самого Ивана, но старайтесь не запятнать своих рук — святая церковь заинтересована в их чистоте. Народ — это стадо овец, а те не всегда понимают своего истинного предназначения — служить нам пищей и одеждой. Они сопротивляются и изливают свой гнев на пастырей, поэтому будьте крайне осторожны, мой друг».

В Москве у Лукомского сразу же появилось много знакомых. Одни хотели узнать о родственниках, живших в Литовском княжестве, другие спешили задобрить королевского посланца для своей пользы при решении порубежных обидных дел, третьи просто любопытствовали о жизни соседей. С их помощью Лукомский быстро разобрался в отношениях между членами великокняжеской семьи.

У Василия Темного было пять сыновей. Старшие — Иван и Юрий, с детства привлеченные отцом к государственным делам, рано вышли из-под опеки матери — великой княгини Марии Ярославны. Она же всю свою любовь перенесла на третьего сына — Андрея. Появление младших сыновей — Бориса и Андрея Меньшего не изменило привязанности матери, и немудрено: красивый, ловкий и статный юноша Андрей Большой вызывал общее восхищение. Все давалось ему легко, и младшие братья безоговорочно признавали его первенство. Иван — тот государь по закону, и чтить его нужно было, как отца, а Андрей — свой, близкий, присный, ему не только поклонялись, его любили.

О, Лукомскому был хорошо знаком этот род людей, щедро наделенных с рождения. Из них при счастливых обстоятельствах выходят великие мужи, а при несчастных, что случается чаще, — великие хульники и тлители. Их отвага превращается в наглость, гордость — в тщеславие, прямота — в грубость, ловкость — в изворотливость, острословие — в язвительность. Братья держали меж собой нелюбье, и Лукомский, узнавши об этом, решил влезть в доверие к Андрею Большому. Обстоятельства способствовали его намерениям: Иван Васильевич, уходя в новгородский поход, оставил стеречь Москву своего малолетнего сына и князя Андрея. Лукомский преподнес ему в дар рыцарское снаряжение, выполненное знаменитыми ганзейскими мастерами, и пожелал при этом быть неуязвимым от всех врагов. «От моих врагов немецкое железо бессильно», — ответил ему князь Андрей. Позже, за обедом, которым по традиции угощали посла, он уже в шутку продолжил: «Знатный твой дар, господин, только сам видишь, ни к чему он мне: в походы меня не берут, а московских баб стеречь лучше без железок». «В любви такие железки ни к чему, это верно, — подхватил Лукомский, — однако ты молод и походов на твой век хватит. Если, конечно, выдержишь нонешнюю осаду», — добавил он под общий смех.

Они стали часто встречаться на загородных прогулках. Там князь Андрей с интересом слушал рассказы Лукомского о последних событиях за рубежами Московского государства. В них неизменно присутствовали истории о борьбе за державный престол, причем Лукомский всегда был на стороне претендентов, обладающих сомнительными правами. Он восхищался отвагой герцога Бургундского, ведущего долголетнюю борьбу против тирании своего брата французского короля Людовика. «Герцога, чьи доблесть и воинское искусство позволили одержать недавно блистательную победу над королевскими войсками, называют теперь не иначе как Карл Смелый, и это имя, — подчеркивал Лукомский, — является сейчас самым модным в Европе». Он ставил в пример государственную мудрость Эдуарда, согнавшего весной этого года с английского престола своего слабоумного братца Генриха и приказавшего умертвить последнего. «Слабый государь на престоле — это несчастье для всего народа, и интересы всеобщего блага не дают ему права на жизнь». «Но как же закон и наследное право?» — слабо возражал князь Андрей. «А-а… — пренебрежительно махнул рукой Лукомский, — сила — вот лучшее право, так было всегда. Вспомни, как объяснил права на византийские земли нонешний султан Мехмед: „Оба берега Босфора принадлежат мне: тот, восточный, потому что на нем живут османы, а этот, западный, потому что греки не умеют его защищать“».

В перерывах между беседами с князем Андреем Лукомский охотно посещал московских бояр. Среди них было много недовольных строгой властью московского князя. Вскоре к местным недовольцам прибавились назначенные к высылке опальные новгородские бояре. Они не торопились в отведенные им места и под разными предлогами застревали в Москве. В пьяном застолье велись смелые разговоры, но в деле боярство всегда было трусовато. Этот вечер, когда ему наконец-то удалось составить письмо к золотоордынскому хану и подговорить Селезнева к нападению, был самым удачным за все время московской жизни. Когда стало известно, что великий князь сумел избежать ловушки, Лукомский почувствовал сначала только досаду — там неуспех, где дело наспех! Но когда заговорили о пленении предводителя разбойной ватаги, он не на шутку встревожился: ведь если Селезнев проговорится под пытками, то великий князь узнает, кто был истинным вдохновителем разбойного нападения. Конечно, можно надеяться, что ненависть Селезнева к Ивану не позволит выдать своих друзей, однако для меньшего опаса следовало бы запечатать его губы более надежным способом.

«Яшка-то зельно, видать, убитый, — рассуждал Лукомский, — иначе напрямки бы к пыточникам повезли. Подлечат его в загородном доме и отправят к Хованскому в подвалы, Оно, конечно, можно по дороге перехватить, дак и Иван не дурак — поостережется… Нет, ждать не след, надобно своих людей немедля в загородный дом посылать. Известно, подстреленная птица клюет больнее, ну, мы дак этому селезню и вовсе клювик оторвем!»

Он отдал необходимые распоряжения и засобирался к Лыке, чтобы закончить дело с жалобным боярским письмом.

А Лыко все еще отмокал и бродил по вчерашним спуткам, наконец понял: одному их не распутать. Послал за приказчиком Федькой и в ожидании его направился в трапезную палату. Большинство вчерашних гостей уже сидели на своих местах, будто и не вставали. Они встретили хозяина громкими и радостными криками.

— Тризну по великокняжеским людям справляем, — объяснил Кошкин, схватил со стола большую медную ендову и протянул Лыке: — На-ка, князь, потризнуй с нами. — Но, заметив недоумение на лице хозяина, добавил: — Аль не слыхал?

— Об энтом-от разве что глухие не слышали, да и таким-от на пальцах все разобъяснили! — нахально выкрикнул Полуектов.

Лыко сурово глянул на выскочку — после такого вскрика как признаешься в неведении? — и неопределенно мотнул головой.

— Хотел раб божий Иван… с господом богом встренуться, — затянул Дионисий, смотря на Лыку через лебединое крылышко, — ан не вышло… ибо сказал господь… ты разум мой отверже… аз же отрину тебя…

— А по-нашему, зря отринул, — икнул Кошкин, осушая свой кубок.

Хоть и невнятны были полупьяные речи, туман в голове Лыки стал постепенно рассеиваться. А когда прибыл вызванный приказчик да порассказал о разговорах в соседней корчме, Лыко и вовсе оправился. К приезду Лукомского он уже сиял, как новый грош. Судя по тому, как продолжалось застолье, гости не знали о причастности Селезнева к нападению на великокняжескую дружину, и Лукомский не стал им говорить об этом, лишь о вчерашнем письме напомнил. Пока Лыко хлопал глазами, выскочил к нему Федька и протянул шелковый лоскут:

— Все сделано, князь, по твоему слову: письмецо боярское на аксамите изложено.

Лыко удовлетворенно крякнул, взял лоскут и протянул Лукомскому:

— У меня дело не задерживается: коли сказано, то и сделано. Вот с ним, — указал он на Федьку, — и пошлем его по назначению.

Лукомский оценивающе поглядел на Федьку и сказал:

— Парень вроде бойкий, да хватит ли разумения? Сам, поди, знаешь, что цена сему письму не одна боярская голова.

Лыко потрепал приказчика по плечу.

— Чего-чего, а разумения у него с избытком! — И рассказал о Федькиной проделке с продажей соседского дома.

— Ловок, плут! — засмеялся Лукомский.

Но Дионисий неожиданно осудил:

— Человек он… разумный и ловкий… да ведь господа обманул… вместо службы ему… деньги на питие пущает… а это большой грех…

— Да ну? — удивился Лыко. — Я, сколь тебя знаю, все в этом грехе вижу. Если ж ты, божий слуга, свое добро на молитвы не изводишь, чего ж мирских за такое попрекать?

— Негоже хозяину такие речи гостю говорить! — обиделся потерявший свою важность Дионисий. — Мы пришли к тебе по-доброму, честь оказали, а ты?

Он посмотрел на Полуектова, ища у него одобрения своим словам, и тот согласно кивнул. Лыку этот кивок особенно возмутил.

— Это ты-то, трава придорожная, мне, князю, честь оказал? — Он тяжело задышал и рванул ворот рубахи — Ну-ка, убирайся с глав моих, покуда я голову тебе не открутил!

Полуектов мигом выскочил из-за стола. Дионисий тоже потянулся к двери.

— Спасибо за угощеньице-от, князь, — проговорил кланяясь Полуектов.

— Э-э… благодарствую… э-э… — начал было Дионисий.

— Иди уж, — махнул рукой Лыко, — за дверью доблеешь, а мне с князем договорить надо. Надоели, сил нет, — попытался оправдать он свою горячность, — цельных два дня, почитай, со стола не вылезают и пустое долдонят. Не поймут, что нашему делу посторонний глаз помеха… — Лыко огляделся по сторонам и наклонился в сторону своего приказчика: — Хочу я тебе, Федор, дело важное доверить — письмецо сие захватить и до самого царя Ахмата довести. Ва-ажное письмецо! Сполнишь дело — большим человеком сделаю, ну а предаться вздумаешь — жизни лишу и весь твой род под корень изведу! Понял?

— Чего ж не понять? Исполню как надо — мне жизня еще нужна, а честь не помешает.

Лыко протянул лоскут Федьке:

— Зашей в шапку, тут же зашей и не снимай ее даже в мыльне.

— Будь спокоен, князь, — сказал Федька, вспарывая подкладку, — мне не впервой письма таскать. Ныне даже Фрязин бумагу для лекаря доверил, только он пощедрей твоего оказался.

— Это для какого же лекаря? — вдруг насторожился Лукомский.

— Для великокняжеского. Он, сказывают, сейчас в евонном загородном доме разбойного главаря сшивает. Наша артель завтра туды по торговому делу заедет. Фрязин как услыхал про то, задрожал от радости, бумагу сунул и полную горсть серебра насыпал.

— Бумага при тебе? — протянул руку Лукомский.

— При мне. Да вить обещался доставить…

— Отдай! — Лыко стукнул кулаком по столу.

Федька выхватил из кармана свернутый уголком листок и передал Лукомскому. Тот повертел листок и сломал печать. Это было обычное деловое письмо с требованием срочной уплаты какого-то долга, и Лукомский хотел уже вернуть его Федьке. Как вдруг ему в голову пришла мысль, что случай дает счастливую возможность быстро и без особых хлопот устранить многознающего Селезнева — нужно было только намекнуть об этом Просини. «В жизни всяко выходит, — подумал Лукомский, приписав пару слов на письме итальянца, — враг лечит, а друг калечит». И сказал Федьке:

— Я тут свой привет лекарю приписал, доведешь до него, как обещался. Только не сам, а через кого-нибудь. Главное — письмо Ахмату береги, во все же другие дела не суйся. Вот, держи на дорогу! — И Лукомский сунул Федьке увесистый мешочек с деньгами.

Загрузка...