Глава 6 НА МОСКОВСКОЙ ЗЕМЛЕ

На все свой ход,

на все свои законы.

Меж люлькою и гробом

спит Москва…

Е. А. Баратынский

Трудно и медленно готовилась к защите московская земля, Русский человек горазд взорваться в лихую годину и без колебаний влить свою судьбу во всесокрушающий общенародный поток, но в приготовлениях не бывает решителен и скор. «Авось пронесет», — думает он, поглядывая на хмурое небо, и начинает искать укрытие лишь после того, как изрядно вымокнет. Быстро шли указы из Московского кремля, да не скоро выполнялись. «Оно, конечно, указать все можно, — ворчали удельные князья, — да что толку? На проказу, известно, нет приказу». Махали рукой и не спешили.

Одной из главных забот Московского государства была защита своей границы с Диким полем. Она в ту пору тянулась от литовской земли по рекам Угре и Оке вплоть до многострадального Великого Рязанского княжества, еще не входившего в состав Московского государства. Иван III понимал, что без постоянного войска остановить татар на границе нельзя. Развернутые там малолюдные сторожевые заставы могли в лучшем случае заблаговременно упредить коломенский сторожевой полк о движении неприятеля, а тот — сдержать его до подхода главных сил. Такой устрой был рассчитан на войну с большим татарским войском и оказался совершенно бессилен при нападениях быстрых разбойных отрядов. Московские правители давно уже мечтали о создании надежного противопольного вала, о который бы разбивались как большие, так и малые силы. Его главными узлами должны были стать крепости порубежных городов: Опакова, Медыни, Воротынска, Калуги, Алексина, Тарусы, Серпухова, Каширы и Коломны. Между крепостями мыслилось устроить засеки и завалы, чтобы лишить татарскую конницу быстроты движения, а на дорогах и тропах учредить особые кордоны. Однако на деле все это оставалось только замечательным замыслом. У порубежных князей недоставало собственных сил, чтобы укрепить городки, поэтому задуманные крепости не только не усиливались, но, наоборот, под действиями разбойничьих набегов все более приходили в упадок.

С появлением опасности нового татарского вторжения Иван III опять вернулся к старой затее, но решил привлечь к ней все население своего государства. Он обязал городских наместников, бояр и подручных князей послать в порубежные городки по определенной верстке рабочие артели с необходимым нарядом и кормом. Месяц прошел, но дело не сдвинулось. Большой московский наместник Иван Юрьич Патрикеев, руководивший укреплением южной границы, грозил ослушникам всякими карами, но те только посмеивались в ответ, а иные объясняли: «Мы согласие на новое тягло не давали. Пусть великий князь через договорные с нами грамоты не переступает, не то от него отъедем». И могли отъехать! Ведь отношения великого князя с его подручниками строились пока еще на договорных началах.

Патрикеев пожаловался государю:

— Не хотят границу крепить московские бояре. Нет у нас, говорят, свободных людишек для чужого огорода. Я и уговаривал, и выговаривал, а они — ни в какую. Не по закону и не по старине с нас требуешь, говорят.

Великий князь в ответ открыл на закладе толстую книгу византийских басилевсов, которую ему недавно переложили с греческого, и, прочитавши про себя, сказал усмехнувшись:

— Не по старине… Ладно, коли не даются бояре с одного бока себя ущипнуть, я с другого клок у них вырву, с того, где по закону и по старине… Ты, Иван Юрьич, в следующий судный день пригласи сюда именитых, мы с ними поговорим. Я — о правах, митрополит — о грехах. Да попрошу владыку, чтобы он монастырских людей разрешил брать на порубежные работы. Дело-то общее, чаю, не откажет.

Митрополит Филипп в таких делах не отказывал. Это был суровый и праведный старец, более заботившийся о спасении своей души, чем об управлении митрополией. Слабый и немощный телом, он, даже достигнув сана первосвященника, не снимал с себя тяжелых вериг, которые тайно прятал за златотканой одеждой. Возглавляемое Нилом Сорским движение нестяжателей, считавших нравственное очищение в труде основной заботой каждого священнослужителя, находило в Филиппе живейшее участие. «Надобно богу служить, а не тело свое льготить», — неизменно повторял он, и только сан митрополита не позволял ему открыто примкнуть к этому движению. Иван Васильевич нередко, хотя и с достаточной осмотрительностью, использовал к выгоде своей власти добрый нрав и высокую нравственность Филиппа.

В судный день к Ивановской площади стала стекаться московская знать. Большинство именитых жило здесь же, в кремле, но московские бояре пешком не ходили. Ехали полным выездом, щеголяя упряжной роскошью и многочисленностью слуг, норовили наскоком подлететь прямо к боярской площадке, через которую лежал большим боярам путь во дворец. Сегодня, однако, подъезда не было, и пришлось им шагать через всю площадь, мимо тех мест, где вершились торговые казни[35]. Проходили именитые возле разложенного для битья кнутом рыжебородого дьячка. Палач бил его мастерски: огненные полосы на спине, вспыхивавшие после каждого удара кнута, ложились ровнехонько, одна к одной, сливаясь в сплошное кровавое месиво. В случавшиеся короткие перерывы сидевший рядом и считавший удары подьячий выкрикивал:

— Злодей Савватий, переписывал крамольные письма. Тридцать ударов кнута и вечная цепь!

Рядом стояли на правеже несколько десятков великокняжеских должников. Три служивых казенного двора ходили по рядам и били их по ногам тонкими палками— «правили долги».

— Боярин, спаси! — вдруг отчетливо послышалось среди стонов и выкриков.

Услужливо подбежавший к важно шагавшему Захарьину судный дьяк пояснил:

— Приказано с управителя искать твои долги, Никита Романыч. Ты казне за свою московскую усадищу пять налоговых рублев задолжал.

— Прикажи отпустить, нынче же уплачу, — пробормотал Захарьин, стараясь, чтобы никто из бояр его не услышал.

Чуть подале, там, где обычно вершились женские казни, торчали головы двух закопанных в землю мужеубийц. Они уже второй день томились в своих могилах и цветом лиц сровнялись с окружающей грязью. Дело подходило к концу: стоявшие вокруг свечи освещали их еще живые, но уже подернутые смертным беспамятством глаза. Долгогривый поп гнусил над ними отходную: для всех они уже кончились — в Москве такие преступления не прощались.

А в пяти саженях стояла у блудного столба остриженная женщина. Возвратиться в этот мир ей уже тоже не суждено: дорога от такого столба шла только в монастырь.

Иные с интересом смотрели на выставленную, а иные трусливо втягивали головы в воротники и поспешали прочь.

Проделавшие необычный путь большие бояре угрюмо сгрудились на своей площадке перед великокняжеским дворцом. Мимо них продолжал течь преступный люд. Вот на негнущихся ногах проволокли полуобнаженного человека. Шедший сзади палач стеганул его с оттяжкой по окровавленной спине и выкрикнул:

— Гришка Бобр — вор и душегубец. Кнут и кол!

Князь Лыко глянул в бессмысленные глаза бедняги, вздрогнул и, отвернувшись, пробурчал:

— Чевой-то нас, как черных людей, здеся держат и всякое дерьмо кажут?

Его поддержали другие голоса.

— Тихо, бояре! — крикнул Патрикеев. — Покуда митрополит не взойдет, никого пущать не велено.

Вскоре послышались крики и удары плетей, разгонявших зевак. На площади показались митрополичьи отроки в высоких меховых шапках. За ними шла восьмерка белых лошадей, тянувших по осенней грязи нарядные сани. В дождь ли, в пыль или снег — митрополит всегда ездил по Москве на санях — так уж было заведено. Сани подползли к царскому красному крыльцу, и владыка вошел во дворец. Вслед за этим отворились двери и для больших бояр.

Великий князь вошел в судную палату, осмотрел склонившихся в поклоне и подошел за благословлением к митрополиту.

— Я позвал вас, бояре, для честного суда, — начал он. — Дошло до меня, что некоторые указы мои вами не исполняются. Мы решили укрепить южные границы державы и указали выслать туда рабочих людей. Вы же этому делу противитесь, не хотите, чтобы города наши твердились и дорогу царю Ахмату загораживали.

Бояре зашумели и отозвались возмущенными голосами.

— Государь! — выступил вперед Федор Акинфов. — Мы тебе на все добрые дела совет и опора. Когда надо — ни живота, ни собины своей не жалеем. Но рассуди сам: подати мы платим тебе немалые, всякие ордынские тягости несем без ропота, на городской полк людишек и наряд ратный даем, а как ты на Новый город давеча шел, то присовокупили сверх обычного и в войско, и в обоз. Зачнется война с Ахматом, отдадим остатнее и сами пойдем противу супостата, ничего в отдачу не требуя. Верно?

— Верно! Верно! — поддержали его бояре.

— Ты же с нас не в войну, но в мир людишек теперь требуешь! Где же такое слыхано? С кем мы останемся, с чего жить станем? Неужто большим боярам на большую дорогу с кистенем идти? Не было в старину такого дела, и ты наши обычаи не иначь!

— Негоже всегда с оглядкой на старину жить, — терпеливо сказал Иван Васильевич. — Малое дите по одним законам живет, старец — по другим. Государство же — аки человек: рождается, мужает и старится. Для каждого времени у него свои законы.

— У государства, может, и так. А мы к старине нашей милой навыкли! — зашумели бояре. — Нет в старых книгах такого, чтобы людей по указу отбирать. Раз дашь, другой дашь, а там, гляди, и давалка отвалится!

Иван Васильевич поднял руку и, когда стих шум, проговорил:

— Пусть будет по-вашему, бояре. Только, чаю я, отрыгнется вам эта старина боле, чем мне. Требовать с вас отныне по старине буду, но и судить тоже по-старому, доброму. Согласны?

— На то твоя воля, государь, согласны, — ответили бояре.

— И ты, князь Лыко, согласный?

— А что же? — встрепенулся тот. — Я как и все.

— Скажи-ка, князь, сколь у тебя челяди в московской усадище?

— Да поболе, чем у иных, — важно надулся Лыко, — за две сотни будет.

— А зачем ты их в холоде и в голоде держишь? Они с такой жизни в разбой и бесчинство ударились. Сколь из них уже в тюрьмах перебывало?

— С лета по сю пору двадцать человек, — подсказал Хованский, — кто кнутом бит, кто батогами, кому руку секли…

Хованский удвоил число, но Лыко решил не перечить: эко дело!

— В старых грамотах прописано, что боярин за шкоды своих холопов должен платить повинную пеню, так? — обратился великий князь к судному дьяку.

— Так, государь, — поднял тот старый свиток. — А цепа пени до гривны серебра. Коли же володетель не схочет платить, преступник князю навечно отходит.

— Ну вот, — заключил Иван Васильевич, — кладем на круг винной пени по полугривне на человека, стало быть, внесешь в мою казну десять рублей или двадцать холопов своих отдашь!

— Это же грабеж! — Лыко растерянно огляделся вокруг и бросился к ногам митрополита: — Владыка, защити! Я лучше на храм божий это вложу!

Филипп возмущенно затряс головой:

— Церкви не нужны грязные деньги, ибо сказано: «Приноса не приноси на божий жертвенник от неверных, еретиков, развратников, воров и властителей немилосердных, кто томит челядь свою гладом, ранами и наготою».

— Да то не все… Числятся за тобой вины и покрепче, — продолжил великий князь.

Лыко сделался белым как полотно. «Неужли про царево письмо и про мой уговор с Лукомским вызнал?» — со страхом подумал он.

— В твоей загородной усадьбе разбойный люд жил, гостей честных и людей служилых по дорогам грабил. И с награбленного тебе немало перепадало.

«Слава богу, не знает! — успокоился Лыко. — А супротив этого отговорюсь».

— Не ведаю, о чем глаголишь, государь, — сказал он и прибавил с обидой: — Оболенские сроду в ворах не числились.

— Лукавишь, князь, — вступил Хованский. — Главарь разбойный Гришка Бобр рассказал на допросе о грабленом. Много они однажды у сурожан сосудов драгоценных взяли: кубков, ковшей, стаканов, чарок, блюд, мисов, — и многие теперь из них на столе у тебя.

— Врешь, злодей! — крикнул Лыко. — Я тебя к своему столу не приглашал!

— У нас в поручниках твой стольник, — как ни в чем не бывало продолжил Хованский. — Он показал, что у Бобра эти сосуды по твоей указке в полцены взял.

— Так ты, князь, краденое у себя хоронишь! — удивился Иван Васильевич и кивнул в сторону дьяка.

Тот указал на толстый фолиант и сказал:

— По старинной судной книге — хранитель краденого отвечает наравне с вором.

— Придется, князь, имущество твое описать, чтобы вызнать, сколь в нем краденого, с тем и вину твою определить, а до того держать под стражей. — Иван Васильевич подал знак, и князь Лыко был выведен стражниками из палаты.

Тихо стало вокруг. Бояре опустили головы и боялись шелохнуться.

— Ведомо нам стало, — нарушил тишину великий князь, — что объявилась на Москве великая блудница, какая бесовские игрища с добрыми мужьями играла. Начали вызнавать, когда враг рода человечьего ее к этому делу склонил, и вызнали, что допрежде улестил и умыкнул ее из-под родительского крова боярин Кошкин Иван Захарьевич.

— Обнесли меня, государь! — вскричал напуганный боярин.

— Дак она туточки стоит, сам, поди, видел, — сказал Хованский. — Хочешь, доставим, сама все скажет!

Боярин помолчал, потом повалился в ноги:

— Винюсь, государь! Молодой был, бес одолел…

— Какова кара за сей грех? — повернулся Иван Васильевич к судному дьяку.

— Если девка хорошего рода и после позора засядет в девичестве, то платить похитителю за срам три гривны золота — на наши деньги двадцать рублей.

— Внесешь в мою казну половину, а остальную твою вину отдаю митрополиту — во что он обрядит, то и будет.

Филипп сурово глянул на Кошкина и заговорил, тихо покачивая головой:

— О сколь невоздержанны вы, любосластные чада мои! Без страха перед язвами души впадаете вы в страстную пагубу, увидя женовидное обличье. Восхотевшись бесовской любовью, стремитесь к ней, тело обнюхивая, руками осязаете и сластию распаляетесь, аки жеребец некий, аки вепрь, к свинье своей похотствуя…

Владыка помолчал, а потом возвысил голос:

— Господь однажды сожег за блудодействия содомлян, и, чтоб кара сия минула тебя, умилостивь Христа молитвами, и лощениями, и чистотою, и говеньем. Перепишешь саморучно канон великий, творение нашего святого отца Андрея Критского, а дотоле в божий храм тебе дороги нет, и священных иерархов наших не лицезрей. А теперь изыди с очей моих!

Боярин с помертвелым лицом пошел прочь — наложенная епитимья обрекала его на полугодовой каторжный труд и жалкое затворническое житье. Оставшиеся со страхом смотрели на государя.

— Захарьин Никита Романыч! — позвал Иван Васильевич.

Боярин грохнулся на колени и торопливо заговорил:

— Винюсь перед тобой, государь, и пред тобой, владыка! Во всех прегрешениях моих бывших и будущих. Тотчас же пошлю людей по твоему указу, государь, для порубежных работ. И сверх того еще пять человек.

Великий князь приветливо улыбнулся и сказал:

— Встань, Никита Романыч! Вишу, болит у тебя душа за русскую землю, и потому да простятся тебе все прошлые грехи. Так, владыко?

Филипп склонил голову и поднял руку.

— Исповедуйся святому отцу и прими отпущение, да гляди на будущее… — Великий князь погрозил боярину своим тонким пальцем.

— Мы тоже исполним твой указ, государь! — разом зашумели остальные бояре. — Пошлем своих людишек, чего там! Дело-то общее, святое!

— Ну тогда, бояре, и я со своим судом подожду, — поднялся Иван Васильевич, — ладком да рядком дело лучше строится. А теперь давайте отобедаем вместе.

— Спасибо, государь! — ответил за всех Федор Акинфов. — Затмение нашло на нас, ты уж не обессудь. Можа, и Лыку простишь заодно — у него голова тоже, чай, просветлилась.

Подумал великий князь и приказал вернуть опальника. Бояре с радостными лицами бросились ему в ноги.

Митрополит Филипп поднялся и торжественно заговорил:

— Радостно мне видеть, дети мои, сколь вы дружно землю нашу от сыроядцев поганых защитить тщитесь.

Церковь наша от того святого дела в стороне не будет. Сегодня же прикажу отписать, чтобы монастырские люди тоже шли границу крепить. Да поможет вам бог!

За обедом великий князь был весел и милостив. Беспрестанно сновали блюдники, приносившие в знак особой милости к какому-нибудь боярину кушанья с царского стола. Нескольким боярам, в том числе и Акинфову, был доставлен хлеб из рук самого государя, что означало душевную благосклонность, а Патрикееву с Холмским — еще и соль — знак великокняжеской любви. Ходили промеж столов и чарочники, разносившие разные пития. Знатную и нежданную честь оказал государь своему брату Андрею, отослав ему в подарок большую золотую чашу с вином.

— Чудно ты сегодня большое боярство уважил, государь, — говорил ему Патрикеев после обеда. — Очень все остались довольны твоей милостью. И с работными людьми ловко устроилось. Не думал я, что тебе это дело так быстро удастся, сам знаешь, сколь бояре наши крепки.

Иван Васильевич довольно усмехнулся и сказал:

— Всякое дело свершить можно, коли с умом к нему подойти. Читать, Иван Юрьич, умные книги надо, из них много чего в дело можно вставить.

— Это не в той ли толстой ты вычитал, как бояр укротить? — показал Патрикеев на переложение с греческого.

— А что? — прищурился Иван Васильевич. — У византийских царей мудрости не грешно поучиться, недаром они столько лет страной ромеев правили. Вот послушай, что в ней написано: «Если добудешь просимое окриком и страхом, оставишь за собой ропот и озлобление. Обвини вселюдно просимого в каком-либо грехе, и он во искупление с радостью отдаст тебе больше, чем ты хотел». А грехи, как видишь, у каждого найти можно.

— Преклоняюсь перед твоей мудростью, государь, — поклонился Патрикеев, — и радуюсь, что ты мне, как а всему боярству, прегрешения прошлые нынче простил.

— С тобой, Иван Юрьич, особь статья. Ты мне головой за южную границу отвечаешь, чтоб работы там велись на совесть. После рождества брата своего пошлю для надзора, нечего ему в Москве бездельно болтаться. Если найдется твоя какая вина, то ее одной будет довольно…

Настал ноябрь-полузимник. И потащились к южной границе из Москвы и других городов — где по грязи, где по снегу — тощие обозы с работными людьми. Московские монастыри собрали с десяток артелей для порубежных городов, имевших в Москве монастырские подворья, где мог остановиться по приезде любой чернец или знатный господин. Андронниковский игумен долго не раздумывал и послал в свой подворный город Алексин артель лесорубов, работавшую в прияузье у монастырского сельца Воронцова под надзором злонравного монаха Феофила. Узнав о решении игумена, Феофил издал зубовный скрежет и налился до ушей винным зельем. На этом его подготовка к поездке кончилась. Артельные же не тужили: им где работать — без разницы. Тем паче что обещал игумен в день по полуденьге накинуть и одежонку кое-какую в дорогу дать. «Там мороз не злее, а зипун потеплее — чего ж не ехать», — рассудили они и двинулись в путь.

Город Алексин встал на правом берегу Оки, где она глубока и многоводна. Город ни мал, ни велик. В нем крепостица с деревянным огородом длиною с версту, в посаде дворов двести, а всего народу с полторы тысячи будет. В крепостице двор воеводы Беклемишева с острогом и судной избой, две церкви — Алексия чудотворца и Михаила Стратилата, — дворы знатных людей. Вокруг земляной вал 6–7 саженей в высоту и ров такой же ширины. На валу деревянный огород: где частокол, где стены, а со стороны Дикого поля городень — заполненные землей бревенчатые срубы. Среди них несколько башен — как маслята-перестойки: с виду вроде бы крепки, а внутри гнилье. Да и весь огород такой же: где огнем сожжен, где червями подточен, где временем испорчен.

Воевода Беклемишев страшен с виду. Ликом он вроде сбросившей листья старой дикой яблони — извит, искорежен и, как сучьями, утыкан колючим растопыренным волосом. С таким лицом добрых дел не натворишь. И правда: был воевода лют, бестолков, скареден и по-дурному суматошен, но на редкость удачлив. За всю свою службу ни одного дела толком не сладил и ни разу не был за то уязвлен. Сначала думал, по счастливому случаю; потом решил, что находится под особым покровительством одного из святых угодников. Какого — долго не мог выбрать. Но однажды в Михайлов день, неожиданно избежав справедливой кары, понял, кто его заступник, и тут же дал обет соорудить в его честь божий храм. Потом поразмыслил и приказал со всех горожан и проезжающих брать деньгу на строительство. Так в Алексине возникла церковь Михаила Стратилата, а излишки от собранного остались в кармане воеводы. С тех кор Беклемишев безоговорочно вверил воеводские дела в руки святого, а свою деятельность изображал крикливой суматошностью. И удача продолжала сопутствовать ему.

Получив приказ «град немедля твердить», Беклемишев схватился за голову, ибо знал, чего стоило бы ему выполнить этот приказ. Потом успокоился, призвал в помощь своего святого, и тот помог: направил в Алексин работных людей из других городов. Вместе с людьми на воеводу должна была свалиться забота по их устройству, но Михаил выручил и на этот раз: горожане искали краденых лошадей и нашли их, спрятанных в большой пещере, вгрызшейся в правый крутой берег реки и выевшей почти всю середку у прибрежного холма. «Коли скотина там обиталась, почему ж работные людишки жить не могут?» — подумал воевода, и забота разрешилась сама собой. Пришлых людей оказалось не так уж много. Народ рабочий, ко всему привычный, они и такому жилью рады: от ветра и снега землей прикрылись, от мороза кострами заслонились — жги сколько хочешь и пожара не бойся.

Монастырская артель получила в работу южный участок крепости. В ней городень почти на две сотни саженей и пара башен, одна от другой на два лучных перестрела. Поначалу обрадовались мастеровые, думали, быстро управятся, но походили, топориками постукали и загоревали: не подправлять, а все наново надо ставить — дай бог до лета сладить. Только присели обмозговывать, откуда ни возьмись сам воевода. Наскочил грозой, того и гляди конем стопчет. Ах вы, кричит, этакие-разэтакие, работать сюда пришли или сиднем сидеть? Артельный старшой Архип шапку снял, чинно поклонился и объяснил: так, мол, и так, государь-воевода, обстукали мы твою крепость и видим — поизносилась до-смерти. Легче новую ставить. Вот сидим, думаем, с чего ладить будем. Воевода в пущий крик. Мне, орет, ваши холопские думы ни к чему. Ну-ка, ноги в руки — и крутитесь, чтобы шапки от пара вверх летели.

— Давай, братва, — пояснил воеводский крик артельный Данилка, — бежи шибче, а в какую сторону — опосля скажут!

Беклемишев вошел в раж, ногами по конским бокам засучил, плетью замахал и неожиданно ускакал дальше.

— Во чумной! — не выдержал даже всегда спокойный Архип. — Я, когда пришел к ему попервости, спрашиваю: где лес брать? А где хошь, говорит, там и бери, здеся кругом леса. А рубить кто будет? А кто схочет, говорит, тот и будет, людишек много. А возить чем? А чем хошь, говорит, лошадей много. Так и ушел ни с чем, не воевода, думаю, полудурок. А тут, нате вам, и вовсе выходит.

Позубоскалили мужики и принялись ближний сруб растаскивать. Ломать, известно, не строить, но возиться пришлось изрядно. Данилка и на язык остер, и мыслью хитер, возьми и предложи:

— А чего вам силы попусту тратить? Сложим новую стенку впереди старой, а между ними землицы набьем. Городень утолщится, только крепче станет.

Пораскинули артельные — а что, дело! — и оживились. Тут же рассудили, кому землю копать, кому лес готовить, кому стенки городить, кому башни строить.

И пошло у них дело без спора, но споро — русский человек на начало работы скор. Намахаются за день, рук-ног не чуют, а с темнотою к себе в подземку сваливаются. Повечеряют и стиснутся у огнища одежонку посушить, языки почесать. Трещит костер, сыплет искрами, кладет неровный отсвет на усталые лица и слушает нехитрые мужицкие байки.

Данилка без умолку стрекочет — то притчу скажет, то насмешку строит. От него всем достается: князю, лизоблюду, простому черному люду, да и своему брату артельному. Но особенно — монаху Феофилу. Он, правда, с того раза, как его Семен на дерево подвесил, вроде бы слинял маленько. Утишился, в дела ни в какие артельные не встревает, выкопал у огневища себе нору и лежит там целый день на пару с бочонком. Данилка про него такую загадку удумал: темный да злыдный, на земле невидный; то на ветке повисит, то в подземке полежит… Бывает, развеселятся мужики, расшумятся. Выползет тогда Феофил на свет костровый послушать «бесовские ржания». Данилка его заприметит и пристанет с чем-либо, навроде:

— Рассуди, твое расподобие, что сильнее — земля или огонь? Я им говорю — земля, ибо от нее огонь потухает, а они спорят.

Феофил радуется случаю унизить своего недруга и говорит:

— Ты как есть дурак, и рассуждения у тебя все дурацкие. От огня, бывает, земля трескается и города поглощает, тот огонь не то что землю, твое неразумное окаменение осилит…

— Ай-ай-ай! — притворно пугается Данилка. — Уж не подземный ли это адовый огонь ты мне пророчишь, не сам ли сатана ему хозяин?

— Он самый. По-простому — сатана, а по-умному — Вельзевул, и ежели ты не направишься…

— Да погодь ты! — перебивает его Данилка. — Ведь это что ж, по-твоему, выходит: огонь сильнее земли, хозяин ему сатана, значит, сатана и над нашей землей властитель? Негоже тебе, божьему слуге, такие крамолы извергать…

Забурлит у Феофила в горле, нальется он краснотой и зашипит:

— Безбожник проклятый, подручник Вельзевулов, изыди искуситель. — И уползет в свою нору.

Прошел месяц, второй… Уже постороннему глазу были заметны плоды трудов монастырской артели. Рос городень, остро пахнущий свежими смолистыми бревнами, в темном пустом провале стен встали добротно сбитые ворота, а над ними поднялась крепкая башня. Работал ее Данилка с несколькими артельными мужиками и помогавшими им горожанами. Архип придирчиво осмотрел готовую башню и, похоже, остался доволен. Только одно спросил, почему бойницы не по ряду, а вразброс прорезаны.

— Дак вить что за дело: дырки рядом рубить — слабина всей стенке будет, — ответил Данилка и хитро отвел глаза в сторону.

Вскоре после того возвращался из заполья воевода, и на подъезде показалось ему, что с новых ворот глядит на южный посад огромная татарская голова. Вздрогнул воевода, осенился от наваждения, ан нет, все то же: прищурился на него татарин и ртом осклабился. Бросил вперед коня, подскочил ближе — вместо головы надворотная башня. Не поленился, отъехал назад — снова татарин. Что за черт! Стал воевода медленно подъезжать и присматриваться. Видит: вместо татарских зубов — надворотные заборола[36], вместо носа — ставец для пушечного окна, вместо глаз и бровей — бойницы, а для пущего сходства бревна кое-где дегтем промазаны.

Вскипел воевода, бросился к артельным и на Архипа грудью конской наехал.

— Ах ты, смерд поганый, мать твою перемать! — кричит. — Шутки со мной шутить удумал?! Кнутом забью до смерти!

Архип шапку снял, поклонился и спокойно спросил:

— Почто кричишь и за что грозишь, государь-воевода?

Беклемишев плетью машет, слюной брызжет:

— Ты что же это вместо башни харю басурманскую вырубил?! Кто разрешил?!

Стали на шум артельные сбираться, и Данилка в их числе. Услышал, в чем дело, и бесстрашно выступил вперед:

— Это я, воевода, башню рубил. Похожа, говоришь, на басурманина? — Воеводе от такой наглости даже дух перехватило. А Данилка продолжает: — Уж очень хотелось бы, чтоб на ихнего царя Ахмата похожа была, да ить я рожи его не видел. А можа, ты скажешь, каков он?

Беклемишев кипит, вот-вот лопнет, потому как пар не стравливает. Наконец выдал тонкую струю — пропищал неожиданно тихим и сиплым голосом:

— Почему на Ахмата?

— Дак ведь придет татарва и схочет, к примеру, крепостицу брать. Тада придется окаянным в свово царя целить и под нос ему примет огненный совать. Смешно ведь!

Кто-то из артельных хихикнул, и неожиданно для всех и для себя самого загоготал Беклемишев. Он зашелся в смехе и тихо пополз с седла.

— Ах, шельмец! Ах… сын! Ах, язва!.. — выдавливал он между всхлипами. Наконец поутих и изволил осмотреть башню. Осмотрел — работа добротная, искусная. Похлопал Данилку по плечу, посулил чарку хмельную.

— Дак я ведь не один, чай, работал! — нахально улыбнулся тот.

— А сколько же вас было? — спросил воевода.

— Прикажи выставить ведро, не ошибешься! — вовсе обнаглел Данилка.

— Ладно, — великодушно махнул рукой Беклемишев, — прикажу. Только тебе теперь с твоими холопами надо у меня во дворе поработать.

С этого дня добрая треть артели перешла работать на воеводский двор. Сначала ставили ему двое новых ворот: передние, те, что с приезда, и задние, с поля. Потом разохотилась воеводша и велела новые хоромы закладывать, богатые, на манер московских: просторные подклети, на них пять горниц с комнатами, разделенными сенями, на третьем ярусе — терема с чердаками, а вокруг горниц три высокие башни — повалуши. Постепенно на обустрой воеводского двора отвлекалось все больше людей, а между тем работы по укреплению крепости не дошли еще даже до середины. Настал март, но до тепла, по всем приметам, было еще далеко. Зима выдалась снежная и уходить не собиралась. Лес заготавливать становилось все труднее, людей не хватало. Когда работы на крепости замедлились так, что грозили вовсе остановиться, Архип пришел к воеводе и попросил вернуть артельных.

— Дело у нас стоит, — пояснил он. — И бревен нет, дал бы еще мужиков, а то к лету не управимся.

— Бревен, говоришь, нет? — сузил глаза воевода. — Так я тебе подкину, у меня их много! — Он показал на стоявшие у судной избы связки батогов и крикнул: — А ну убирайся отседова, пока я тебе спину не изукрасил! Ишь, холопье поганое, указывать мне будет!

В тот же вечер вышел между артельными жаркий спор.

— Мы на его хоромный двор не подряжались работать! — шумели одни. — Из тридевятой дали приехали, чтобы задницу его огораживать!

Другие смирялись:

— Какая разница, где работать, лишь бы денежки шли!

Третьи середку держали:

— Оно, конечно, не по совести, а по корысти воевода поступает, да что можно сделать?

Данилка был одним из самых решительных.

— До того обрыдло работать на воеводу! — жаловался он. — А боле всего его жирная кутафья[37] донимает. Все указует, как щепу драть, куда бревно класть. Сам-то с придурью, а она с еще пущей. Как промеж собой договариваются, ума не приложу! И ведь не поймут, что вперед нужно крепостью огородиться, а опосля уж своим забором. Нет, братва, надобно послать нам в монастырь к игумену и довести про воеводское самоуправство.

Феофил злобно поблескивал глазами и хрипел:

— У святого отца только и делов, что холопский оговор слушать! Смиритесь работой и не ропщите.

Тем бы, верно, и закончился разговор, кабы не случился к ним в этот вечер неожиданный гость.

— Исполать тебе, господи Иисусе! — с такими словами выступил из мрака к артельному костру высокий и худой старец. Он оглядел круг возбужденных лиц и прибавил с доброй улыбкой: — Хлеб да соль!

— Ем, да свой! — тотчас же огрызнулся Феофил.

— Спаси бог, — ответствовали другие и подвинулись, давая место у огня. — Издалека ли идешь?

— Путь мой далек, — охотно заговорил старик, — верст не считаю. Одне ноги стопчу, другие пристегну и дале. Приморюсь — сяду отдохнуть. Присел в вашем краю — слышу, душа человечья мается. Подошел, зрю — отрок убогий плачет, замерз, должно. Вот привел к огню отогреть. Ну иди сюда, экий ты! — обернулся старик и вытащил к костру упирающегося парня.

— Сеня Мума! — узнали артельные немого, работающего на воеводской поварне. В городе всяк знал доброго в неленивого парня, ставшего сиротою в один из татарских набегов и вдобавок к этому лишившегося языка, когда посмел браниться на насильника. — Что же ты в лесу делал?

Сеня, по обыкновению, замычал в ответ и замахал руками, потом задрал на себе рубаху и выставился на свет. Вся его спина была исполосована батогами.

— Кто ж это так тебя? — послышались возмущенные голоса.

В ответ Сеня изломал себе лицо, выкрутился руками, растопырился пальцами.

— Никак, сам воевода? Ах он злодей! Как на убогого рука-то поднялась?

И ярость снова стала заливать сердца артельных. Закричали они, руками заплескали и порешили-таки послать в Москву человека с челобитной. Тут же отрядили для этого дела Данилку и стали говорить, что в челобитную надобно вставить.

Послушал их пришедший старец и подал негромкий голос:

— Да будет вам ведомо, добрые люди, что едет нынче по всей порубежной окраине князь Андрей Васильевич, родный брат государя московского. Муж чуден вельми умом, красен с виду, до простого люда ласков, а к злодеям строг и безмилостив. При мне на Медыни воеводу тамошнего приказал в железа взять за его неисправления и нечисти. Слыхом я слыхивал, что идет он теперь в ваши края, городок Алексин поглядеть и крепость его проверить. Вот и скажите ему свои обиды, чем кого посылать за семь верст киселя хлебать. Да за своими обидами убогого не забудьте.

— Коли верны твои вести, то лучше все на месте справить, — согласились мужики. — Хучь в Москве и строго, а все ж далеко от свово острога! Ладно, обождем твоего чудотворца…

— А Сеню надо бы в артель к нам определить, — предложил Данилка. — Парень работящий, пущай к какому рукомеслу навыкнет.

— Куда нам захребетника лишнего? — тотчас запрекословил Феофил. — Харчей и тех не оправдает.

— Твой харч — похлебка с яичной скорлупы! — возмутился Данилка. — Его даже комар оправдает, коли лишний раз не скусит. А Сеня нам помогать станет. Верно? — Сеня радостно заулыбался и замычал. — Вот, говорит, что кашеварить станет. — Сеня закивал головой и снова замычал. — А еще, говорит, деревья рубить будет, за огнем следить, за водой ходить, а летом от тебя мушек отгонять, когда твое расподобие под кустом завалится.

Мужики загоготали:

— Никак, ты его мычание понимаешь? Коли берешься перетолмачивать, то пусть остается! Нам рабочие руки завсегда нужны! Слышал про наш уговор, добрый человек?

Глядь, а старца того и след простыл. Когда ушел, никто не приметил — вот чудеса! Покачали мужики головами и стали укладываться на ночь.

Утром, когда артель ушла на работу, Феофил добрался тишком до воеводы и рассказал ему про князя Андрея и мужицкий сговор.

— В острог всех немедля! — вскричал воевода.

— Не уместит сия обитель всех греховодников. Аз мыслю самых репейников покрепче сокрыть. — Феофил припал к уху воеводы и сказал ему такое, от чего тот дернулся, как от ожога, и вышел вон из комнаты, хлопнув дверью. Однако спустя немного дверь приотворилась, и к ногам Феофила звякнул мешочек.

Вечером, незадолго до темноты, подбежал к Данилке хоромный мальчонка и позвал к воеводше.

— Вот репейная баба, — сплюнул в досаде Данилка, — опять, должно быть, начнет учить, с какого конца за топор держаться!

Но до самой дойти ему не пришлось. Встретившийся у хором дворский объявил, что боярыня пожаловала мужиков за добрую работу и позволила во внечеред в мыльню сходить.

— Возьми с собой кого хошь, а тама для вас уже все готово. Только с огнем бережитесь, а то нарежетесь, и все вам нипочем! — сурово добавил он.

Пожал Данилка плечами — вот уж ни ждал ни гадал! Но отказаться от баньки да от чарки — двойной грех! И побежал за дружками.

Банька у воеводы хоть и знатная, а ставлена недавно. Еще не успела просохнуть и напитаться дымом, потому пар не достиг в ней первостатейной душевной мягкости. Это артельные учуяли сразу. Зато в предмыльне им и квасок, и бражка, и закуска соленая. Еще раз подивились мужики, однако разоблачились и начали париться. Раз поддали, другой и в третий раз на полок поползли. Лежат, хлещутся, визжат от радости, и такое у них просветление, какое только у богомольца в Христово воскресение бывает, и даже вроде бы благовест пасхальный стал до них доноситься.

— А что, мужики, никак, и взаправду звонят? — прислушался Данилка. — С чего бы это?

Он выскочил в предмыльню и прильнул к плотно закрытому ставнем единственному окошку. Но ставень не пропускал света. Ткнулся в наружную дверь — она оказалась крепко закрытой. Постучал, покричал — глухо. Между тем стало попахивать гарью. Выставили дымную затычку в потолке — в мыльню ворвались клубы дыма и звуки пожарного набата. Открытая дыра задышала живым жаром, должно быть, горела банная крыша. Мужики схватились за одежду, стали кричать, барабанить в дверь и стенки, но все было тщетно.

— Вот и наградила нас кутафья за работу, — проговорил один из них, безвольно опустившись на скамью.

— Надо же, самих себя обмывать заставила, — горько усмехнулся Данилка.

— Грешно сей час зубоскалить, — сказал третий, — помолимся лучше о спасении души своей…


А город в это время метался в панике.

— Татары! Спасайся! Горим! — кричали посадские, хватали, что попадалось под руку, и бежали в крепость— кто с огнем воевать, кто собину свою спасать, кто место тихое, заувейное искать. Прибежали и артельные. Видят: огонь к их стенке подбирается, а новая надворотная башня так и вовсе огнем занялась. Бросились тушить, благо вода рядом, во рву. Стали уже, кажется, огонь одолевать, как вдруг Архип поднял руку:

— Тише, братва, никак, голос человечий!

Прислушались — сквозь огненный гул сочился невнятный стон.

Архип окатился ледяной водой и бросился по лестнице наверх. В башне было дымно и смрадно, но огонь вовнутрь еще не проник. Дым тотчас же заполз ему в грудь, стал скрести там кошачьей лапой. Глаза застлались слезами, и пришлось пробираться на ощупь, вытянув руки. Стон шел откуда-то сверху. Архип поднялся на площадку, начал шарить понизу и вскоре нащупал лежавшее тело. Он легко поднял его, вынес из башни и передал кому-то из встречавших.

— Сеня Мума! — послышались голоса артельных. — Гляди-тко, повязан! Вот у бедолаги доля — опять ранами томиться!

У парня была разбита голова, он надышался дыма и был в беспамятстве. Когда обтерли рану и смочили голову, Сеня очнулся, осмотрел склонившиеся над ним лица и вдруг взволнованно замычал.

— Никак, сказать чавой-то хочет, — догадались артельные.

А Сеня продолжал мычать, показывая в сторону огня на воеводском подворье.

— Горит воевода. Да и пусть он сгорит со всеми потрохами! — сказал кто-то.

Сеня согласно закивал головой, а потом снова издал беспокойный мык.

— Ишь не унимается! За воеводу он бы мычать не стал. Никак, и вправду пойтить поглядеть. — С этими словами несколько артельных бросились к воеводскому подворью.

Они подбежали к пожарищу, когда баня занялась уже вовсю. Ее наружная дверь оказалась подпертой толстым бревном. Накинув на голову зипунишки, мужики отодвинули бревно и распахнули дверь. Из нее выклубился черный дым. Вбежали вовнутрь и сразу же наткнулись на тела своих товарищей. Вытащили их и стали приводить в память.

— Выходит, у нашего брата самая слабина в голове, — сказал кто-то, растирая снегом Данилкины виски. — В огне не горит, но память враз отшибает…

Первая паника горожан, вызванная пожаром и ужасом перед татарским набегом, прошла. Люди быстро разобрались по очагам и начали бесстрашно бороться с огнем. Воевода метался по крепости на храпящем коне. Он безостановочно ругался и подгонял своих немногочисленных воинов. Те бегали от стены к стене с вытаращенными глазами и широко открытыми ртами, все чаще падая в сугробы и жадно хватая горячими губами припорошенный сажей снег.

Незадолго до полуночи, когда они настолько выбились из сил, что уже не чувствовали ударов, воевода объявил о победе над басурманской ратью и приказал бить во все колокола. К этому времени огонь удалось потушить. Он, как оказалось впоследствии, не успел причинить крепости много зла. Пострадали в основном старые, полусгнившие постройки, а новые были только облизаны огнем. Из них больше всего досталось надворотной башне. Грязные, чумазые, в дымной одежде возвращались артельные с пожарища, чтобы проведать своих товарищей. Те уже вошли в память, но отчаянно, до синевы в лице, кашляли, выплевывая черные дымные сгустки и с трудом ворочали многопудными головами.

Сеня радостно бросился к Данилке и с неожиданной нежностью погладил его.

— Ну, мужики, счастье нынче на вашей стороне. Еще б чуток, и от ваших головушек одни головешки остались бы. Вот его благодарите. — Архип указал на немого. — Он хоть и сам чуть не сожегся, но об вас помнил.

— Спасибо тебе, брат! — растрогался Данилка. — Как же ты вызнал про то, что мы в бане жаримся?

Сеня начал было возбужденно говорить по-своему, но Данилка его остановил:

— Не части! Я ведь еще не все понимаю — в голове гудеж. Давай помедленнее.

Сеня показал на Данилку, на баню и затрепыхал двумя пальцами.

— Я пошел в баню, — перевел Данилка.

Потом Сеня показал, как увидел, что дверь бани заперта бревном. Он попытался откатить его, но получил внезапный удар по голове и упал.

— А кто ударил, не разглядел, случаем? спросили мужики.

Сеня сощурил глаза.

— Неужто Феофил?! — ахнул Данилка.

Сеня утвердительно кивнул.

— Вот ирод, душегубец, да мы его в острог сведем! — зашумели мужики.

— Погодите! — успокоил их Архип. — Дальше-то что?

Сеня показал, как его оттащили в башню, связали, а башню подожгли.

— Кто поджег?

Сеня опять сощурился.

— Снова Феофил? А еще кто?

Сеня пожал плечами.

— Нет, братцы, тута что-то не так, — сказал в раздумье Архип. — Ну, на Данилку за его кусачий язык наш монах зельно злой, потому мог душегубство замыслить, хотя и не верю я в такое. Но а башню и стенку нашу зачем ему жечь? Убогого спалить? Дак ведь мог просто в прорубь спустить — и вся недолга!

— Чаво тут головы трудить? Самого в прорубь, гада, за его нечисти! — снова шумнули мужики.

— Умерьтесь! — возвысил голос Архип. — Нешто мы кровопивцы? Самое последнее это дело — карать под горячую руку. Остынем, а утром сведем элодея к воеводе для суда — дело это не токмо нашенское. Только постеречь его надобно, чтоб не утек…


Князь Андрей подъезжал к Алексину тихим солнечным утром. Было морозно, но солнце явно поворотило на весну. Ехавший рядом дядька Прокоп сладко жмурился и ворчал:

— Давно б уже греть надобно и ручьи пускать. А то выдался марток — таскай семеро порток. Евдокея[38] прошла с метелью, значит, на Егорья[39] травки не жди — опять, стало быть, поздняя весна. О-хо-хо, отворотилась теплота от людей. Раньше-то, бывало, мой Прокопий[40] весь зимник порушает, а ныне снегу эвон еще сколько…

Князь Андрей не слушал обычного ворчанья своего дядьки. На душе у него было светло и радостно, под стать сегодняшнему утру. Впрочем, с тех пор как в злые крещенские морозы оставил он Москву, такой настрой бывал у него нередким. Там, в Москве, его полнили одни лишь честолюбивые замыслы, здесь же они хоть частью могли подкрепиться: великий князь наделил его всей своей властью над порубежными городами.

Иван Васильевич рассчитал использовать для своего дела властолюбие и охоту к кипучей деятельности младшего брата. И не ошибся: Андрей с жаром отдался этому поручению. Он не имел опыта, но природный ум и сметка позволили ему быстро разобраться в воеводских делах, отличить мудрое мздоимство от простой честности, а тщательно спрятанного бездельника от бесхитростного трудяги. К тому же свою завистливую нелюбовь к старшему брату он перенес на его заведения и поставленных им лиц. Выделив из них самую бестолочь, которой довольно при всяком правлении, он обрушил на нее суровую карающую десницу, чем приобрел добрую славу. Впервые она осталась за ним в Опакове, где по его приказу были окованы три особенно лютых мздоимца и преданы торговой казни несколько именитых людей. А потом уже слава побежала впереди него, ограниваясь все новыми высветленными гранями.

Князь Андрей не любил людей. Он не мог даже из хитрости говорить с черным людом так, чтобы не выказывать своего пренебрежения. Но дядька Прокоп, бывший при нем с самого детства, удачно освободил его от такой необходимости, а при случае от княжеского имени и помогал обиженным. Так в славе князя появились грани доброты, ласковости и защитника сирот, как именовались тогда черные тягловые люди.

Князь Андрей терпеть не мог тщательно подготовленного расчета и, подобно большинству спесивых рыцарей-забияк, чурался любого хозяйского дела. Однако состоявший при нем дьяк Мамырев оказался таким докой по части вскрытия воеводских злоупотреблений, что заставил думать о князе как о рачительном хозяине и добавил к его славе новую грань.

Эта слава вызывала в народе искренний восторг, почти благоговение, рождала легенды, возвращала людям веру в добрую справедливость и теплила в князе Андрее радостное сознание своего непогрешимого величия. Слыша со стороны о своих все новых и новых добродетелях, он и сам постепенно уверовал в них и временами старался дать им какое-нибудь подтверждение.

Князь поманил к себе дьяка Мамырева и, когда тот поравнялся с ним, сказал:

— Проверь в этом городке все: что он дает, что даст и что из него можно выжать. Поговори с тиунами, торгашами, жидами, житными людьми и все доподлинно вызнай, понял?

Дьяк поклонился и отъехал. Он все понимал. Государь обещал своему брату дать в вотчинное владение за хорошо исправленную службу один из порубежных городков. «Хотя бы Алексин», — обронил он. Вначале князь Андрей не выказал особого восторга, потому что городок этот не считался лакомым кусочком. Такого мнения были почти все, отвечавшие на его осторожные расспросы. Но дьяк Мамырев сказал по-другому:

— Такое место как золотой телец: можно беспрестанно за дойки дергать и золотые струи в подойник сбирать. Посуди сам. Вся торговля с Ордой идет у нас через Коломну, верно? То торговля государская, пошлинная, и навар с нее великий князь снимает. А Алексин ближе всех к Дикому полю, на нем, верно сказать, стоит. Так если на него часть товаров ответвить, то навар и в твой подойник забрызжет…

Князь в последнее время долго думал об этом. И чем больше думал, тем больше свыкался с мыслью о своем будущем владении Алексином. Он все чаще воображал себе этот никогда не виданный им городок узким горлышком, через которое сказочный Восток засыплет в его мошну чудные товары и червонное золото.

— Гляди-тко, батюшка Андрей Васильевич, — оторвал его Прокоп от сладких дум, — никак, встречать тебя удумали! — Он указал на приближающихся всадников. Дядька угадал. Это был воевода Беклемишев, который, узнав о приезде князя, собрал для встречи несколько именитых дворовладельцев. На подъезде воевода приостановил свой отряд, а сам скатился с коня и ударил головой в осклизлую дорожную твердь.

— Исполать тебе, князь! Воевода Семка Беклемишев со именитыми горожанами бьет тебе челом и просит пожаловать в наш городок Алексин.

— Поднимись, воевода, — проговорил князь Андрей. — Незнатное место для своего челобитья ты подобрал.

— Виноват, князь-государь, — ответил воевода, отпихивая ногой навозную грудку, — дак ведь беда у нас этой ночью случилась: напали окаянные и крепость пожгли, теперь тама одне дым да гарь.

— И много их было?

— Куда как много, не одна, чаю, сотня. Ну да бог миловал — отбили басурманцев с великим для них уроном. Самого баскаку в полон взяли и сразу же со всеми прочими полонниками под лед спустили, чтоб неповадно было до нас ходить. Одно только и осталось от него, что жеребчик знатный — прими в дар.

Беклемишев махнул рукой, и к князю Андрею подвели статного арабского жеребца под богатым из жженого золота седлом. Вслед за этим подъехал один из горожан и преподнес в дар еще ото всех алексинских дворовладельцев пять рублей денег.

Князь Андрей поблагодарил за дары, но тут же выказал свою строгость и сурово спросил:

— Не ждали, поди, татар?

— Не ждали, князь, — ответил воевода, — крепостицу свою твердили — они как снег на голову.

— Почто ж застава не упредила?

— Они, верно, мимо нее проскользнули.

— Что же это за служба сторожая, коли мимо нее сотни татарские без ведома просклизают? Сегодня же к заставникам поедем! — И князь пришпорил своего коня.

— Поедем, воля твоя, князь, — уныло вздохнул ему вслед воевода.

— Сдается мне, батюшка, что зельный плут этот воевода, — оказал князю Прокоп.

— Отчего так?

— Дак на рожу евойную погляди. Недаром говорится: худое дерево — в нарост-болону, а плох человек — в волос-бороду. Отколь у татарского баскаки арабский жеребец? И науздье не татарское — слукавил, стало быть. Ну а по-пустому слукавил, значит, и в большом соврет не задумавшись…

После обильного завтрака, которым угостил воевода приезжих, князь Андрей поехал осматривать крепость. Она представляла собой жалкое зрелище: крепостной огород зиял выжженными проемами, вместо некоторых башен дымились груды обгоревшего смолья.

— Спалили крепостицу окаянные, а уж таку ладненькую отстроили, — хныкал воевода.

Но состояние крепости, похоже, мало занимало князя Андрея. Он больше выспрашивал о подробностях ночного боя и с придирчивой дотошностью уточнял бестолковые ответы воеводы. А тот, как не знающий урока школяр, со страхом смотрел ему в лицо, повторял движения рта, стараясь угадать верный ответ.

— С какой стороны шли злодеи? — спросил князь.

— Деи, — эхом отозвался Беклемишев и сказал: — Со всех. — Потом подумал и уточнил: — Везде!

— А может, здеся их было поболе? — Князь указал на участок, где уцелевший частокол выглядел особенно жалким.

— Боле…

— А может, помене?

— Мене…

— Так как же?! — рассердился князь.

— Же! — растерялся воевода. — Темно было, не разглядел.

— Не разглядел, — повторил князь и, поняв, что непроизвольно усвоил жалкую привычку воеводы, сказал еще более рассерженно: — Когда бьют, всегда чуешь, с какого бока посильнее вдарили, хоть и в темноте. Али не били?

— Били…

— Людей потерял много?

— Много…

— Сколько?

— Лько… Не считано ишшо!

— Эх ты, это ж первое воеводское дело — урон свой узнать!

— Знать… — согласился Беклемишев. — Не поспели с мертвыми — о живых радели. — И почти гордо посмотрел на князя — так понравился ему свой ответ.

Князь повернулся к Прокопу и показал ему на ближнюю церковь. Тот без слов поскакал к ней и вскоре вернулся с ответом:

— Нынче, говорит, одну только старицу соборовали, а так больше никого.

— Ты сам-то христианин? — спросил князь Беклемишева.

Тот от обиды даже охнул.

— А почему ж у тебя тогда погибшие без святого причастия остались?

Беклемишев промолчал.

— Ладно! — махнул рукой князь Андрей. — Вижу, с тобой говорить без толку. Поедем теперь по заставам, поглядим на ихнюю службу, а ты, дядька, — обернулся он к Прокопу, — вызнай мне все про убиенных и раненых, да позаботься о них, как то наши христианские обычаи требуют.

Прокоп тяжело вздохнул и с грустью посмотрел вслед князю. «Совсем на крыло встал, — подумал он, — Раньше-то без меня ни шагу, а теперя так и норовит отлететь подале. Ишь работенку дал — мертвяков считать. Видно, ты, Прокоп, совсем уж ни на что не годен».

Он поманил спешившего мимо дворского.

— Беда, Прокопий Савельич, — приостановился тот, с опаской поглядывая на воеводские хоромы, — дьяк-то ваш роздыху не дает, уж так вклещился…

— Ты мне скажи-ка, приятель, — оборвал его Прокоп, — много ли вчера челяди было побито?!

— Бог миловал, Прокопий Савельич, все целы.

— А из посадских и прочих?

— Того не ведаю. Слышал вчера, артельные мужики чуть в бане не угорели, да тоже обошлось.

— Тьфу! — сплюнул Прокоп. — Ты еще про баб скажи, какие опростались, да кто из ребятенков в штаны наклал! Я тебя про военный урон от вчерашнего боя спрашиваю.

— Не-е… Не знаю, Прокопий Савельич. Пойду я, а то Мамырев загневаются…

Прокопий продолжил свои нерадостные думы:

— Раньше, может, и потяжельше жилось, но зато проще, как закон бежецкий велит. Коли весна — так весна, и март зиме завсегда рог сшибал. Коли уж случался бой, то опосля него как положено — кому печаль, кому радость. А тут — ни урона, ни полона…

Проезжая мимо новой надворотной башни, он заприметил среди копошившихся вокруг нее мужиков обмотанную тряпьем голову и тяжело вздохнул: «Никак, раненый сыскался, пойтить поглядеть».

— Эй, молодец, кто это тебя покалечил?! — окликнул он парня.

Тот в ответ издал звериный рык и отвернулся. Остальные угрюмо молчали.

— Один, выходит, говорливый, да жаль, сердит больно! — усмехнулся Прокоп. — А остальные что, языки потеряли?

— Пока еще нет, но с утра грозились отсечь, так что ступай, мил-человек, подобру-поздорову.

— Так я не шутковать пришел. Кто старшой?

— С утра еще был, а таперя он с говорливыми у воеводы под замком. Поспрошай их, а нам недосуг.

Прокоп покачал головой и поехал было дальше, но, поразмыслив, свернул к глухой приземистой избе. Острой был закрыт тяжелым замком и казался безлюдным. На крик появился стражник.

— Кто сидит?

— С утра какие-сь людишки брошены, — пожал тот плечами.

— Растворяй!

— Неможно. Ключи у самого воеводы або у его боярыни.

Воеводша пила чай и утиралась рушником. Один, уже насквозь мокрый, тяжело свисал с лавки.

— Уф-ф! — выдохнула она, увидя гостя, и широко улыбнулась.

«На ширину ухвата!» — отметил про себя Прокоп и сказал по-доброму:

— Хлеб да соль, матушка.

— Благодарствую, батюшка. Садись, чайку испей, — пропела она и с шумом осушила блюдце.

— В другой раз. Мне бы ключик от острога.

Воеводша поперхнулась и схватилась за грудь.

— Не дам! Приедет воевода, тады.

— А мне сейчас надобно, — сокрутился Прокоп.

— Иди, старче, откеда пришедцы, — насупилась воеводша. — Да и нет у меня ключа!

— А я своих молодчиков приглашу, матушка. Они в твоих мокрых пуховиках порыщут, — Прокоп указал на ее грудь и сладко зажмурился, — тады не токмо ключишко сыщут. Чаю, тай тама помягше железа.

Однако воеводша поняла его по-своему. Жадная баба хранила на груди — благо, места хватало! — целый клад и, убоявшись, что он может обнаружиться, сразу помягчала.

— Ох уж эти московские охальники, — игриво закатила она глаза, — как приехавши, так сразу за пазуху! На уж, черт старый!

— Благодарствую, матушка! — Прокоп даже ручкой извернулся — еще бы, его князь с иноземцами дружбу водит, всякого политесу насмотрелся!

В остроге, среди смрада овощного гнилья и человеческих нечистот, обнаружил Прокоп несколько мужиков.

— За какие злодейства сидите? — строго спросил он их.

Те помялись с ответом.

— Никак, тоже молчуны? А меня обнадеили, что вы из говорливых будете.

— Ты сам-то кто таков? — спросил Прокопа худой мужичонка.

— Я от князя Андрея Васильича.

— Так он, выходит, ужо приехал, а мы до него надумали добираться!

— Какое же у вас к нему дело?

Мужичонка нерешительно оглянулся на своих товарищей. Те отозвались:

— Давай, Данилка.

— Мы, господин хороший, хотели пожалобиться на здешнего воеводу. Приехали с самой Москвы град помогать твердить, а он нас на обустрой свово двора бросил и разные злодейские дела вершит…

— За то и сидите?

— Не-е, сидим незнамо за что. Вчерась у нас пожар случился, и один немой усмотрел в поджигателях нашего артельного монаха Феофила. Мы, узнав про то, монаха схватили и поутру всей артелью к воеводе, чтоб рассудил. «Кто, — спросил воевода, — видел поджигателя?» Мы свово убогого вытолкнули — вот он! «Ну рассказывай!» А как тот расскажет, ежели у него язык татарьми отрезан? «Молчишь? — говорит воевода. — Ну дак и всем остальным язык отрежу, коли еще раз про такое услышу!» Приказал нас пятерых в острог кинуть, а прочих на работу выслал. Вот сидим, думаем и в толк не возьмем: в чем наша вина?

Прокоп все честь по чести выспросил и напоследок уверил:

— Ладно, мужики, доведу князю про ваше дело, а вы терпежу наберитесь и ждите…


Князь Андрей возвратился вечером и заперся до ночи со своими советчиками, а наутро призвал к себе воеводу и объявил:

— Несешь ты воеводскую службу не гораздо и уличен во многих злых делах. Первое — это мздоимство. Украл ты из государевой казны поболе пятидесяти рублев.

— Бог с тобой, князь! — помертвел воевода. — Оговорили меня, вот те крест, оговорили! Да отколь таки деньги — пятьдесят рублев, у меня их сроду не было…

— Со мной на бабий манер не торгуются! — оборвал его князь и кивнул Мамыреву.

Тот поднялся и занудил:

— Платишь ты податных податей с 220 сох[41], а по книгам записным числится за волостью 250 сох и сам берешь с такого же числа. Стало быть, недодаешь каженный год податей с тридцати сох, сиречь на десять рублев, а за пять лет твово воеводства выходит пятьдесят рублев…

— Ох, оговор, оговор, — снова запричитал воевода, — я в энтих цифирях слаб, дозволь матушку свою позвать, она живо разочтет.

— Ну да, — презрительно усмехнулся князь Андрей, — охота мне в твоем дерьме ковыряться! Коли надо будет, людишки мои сточнят. Да и не след тебе по такой малости убиваться. Ваш брат завсегда ворует, погасишь долг — и делу конец… Но вот второй грех потяжелее будет. Плохо тобой здешняя окраина от ворога бережется. Сторожая служба не налажена, крепостица развалена, припасу ратного нет, людишки не научены, а сам ты в ратном деле — свинья свиньей. Потому с воеводства тебя снимаю.

— Пощади, князь, — упал в ноги Беклемишев, — все справлю, все слажу…

— Да нет, не сладишь. Твой расстрой не по умыслу, а по дурости. Дурость же не лечится. Как выдано с рождения, так до последних дней при тебе будет. В одном сладишь — в другом нагадишь.

Князь Андрей отвернулся, а Беклемишев так и остался стоять на коленях, сокрушенно разводя руками. По рытвинам и ухабам его лица протянулись слезные дорожки.

Прокопу стало даже жалко его, он подошел и вполголоса сказал:

— Чаво тебе плакаться? Князь верно рассудил: границу твердить — что плотину крепить: коли выйдет где-нибудь течь, то и вся крепь ни к чему. А от тебя всей нашей плотине беда.

— Да-а, говорить все можно, — жалобно всхлипнул Беклемишев, — а как я со своей дуростью и невежными людишками татаров давече побил…

Князь резко обернулся, подскочил к нему и сказал тихо и внятно, выделяя каждое слово:

— Не было никаких татар, а крепость ты сам запалил! Это твой третий, самый страшный, изменный грех, и за него будешь ты накрепко окован и послан в Москву для суда.

— Невинен я! Невинен! — вскричал Беклемишев и распростерся на полу.

— Как же невинен? — заговорил Прокоп. — Тебе люди работные были посланы, чтобы крепость твердить, ты же их на свои хоромы бросил. А как прослышал, что князь едет, решил грехи свои огнем сокрыть и на татар все свалить, думал, что мы оман твой проглотим. Мужички поджигателя споймали, а ты их самих — в острог.

— Я не жег, — бормотал воевода, — и приказа не давал. Это все матушка…

— Да нам-то все одно, какой палец грешил. Спрос с головы, с тебя, значит.

— Ну довольно! — сказал князь. — Дерьмо — под замок, имущество — в опись. Распоряжайся, Прокопий, покуда нового воеводу не найду…


Беклемишев сидел в темной глухой комнате под запором и беспрестанно молился. Из-за двери нескончаемым ручьем журчал его исступленный призыв:

— Моли бога обо мне, святой угодниче божий Михаиле, яко усердно к тебе прибегаю, скорому помощнику и надежнику моему. Услыши мя, святой угодниче, просвети днесь и от зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи…

— Слышь, Сема, — обратилась к нему жена из соседней комнаты, — ты б не токмо на святого надею имел, но сам чего сотворил. Давай-ка рассудим вместе.

— Молчи, ведьма! — Мерное булькание ручья нарушилось грохотом падающих камней. — Из твоих происков погибель свою имею. Оказано: не в зверях зверь еж, не в рыбах рыба рак, не в мужьях муж, кто жены слушает. За то и горе мне! — Беклемишев впервые за многие годы говорил бесстрашно: от властолюбивой жены его спасали крепкие запоры. Излив свой гнев, он снова зажурчал: — Господи, воззвах к тебе, услыши мя. Ослаби, остави и прости прегрешения мои. Буди милость твоя ко мне, яко же уповахом на тя, научи меня оправданием твоим. Услыши мя, господи!

— Эк как заговорил! — удивилась воеводша. — И не ведала, что слова таки тебе известны. Со мною-то боле всего матерком изъяснялся…

— Молчи, прокисшая бочка! — громыхнул воевода.

— Ну журчи, журчи, красавчик…

Так препирались они весь день. А ввечеру ввалился к ним гонец из самой Москвы. Не знал, видно, о сегодняшней отставке, потому матушке по-обычному поклонился и спросил про воеводу.

— Занедужил воевода, — слукавила она. — Давай, чего у тебя там.

Гонцу такое не впервой: муж и жена — одна сатана, тем паче что у Беклемишевых на долю жены основная часть от сатаны приходится. Раскрыл сумку, достал свиток. Воеводша повертела в руках, взяла печатку — ого! — от самого государя. Развернула свиток, прочла и глянула на гонца:

— Когда обратно вертаться?

— Да поотдохнуть надо бы малость.

— Вот тебе гривенник на отдых. Коли никто не увидит тебя на подворье два дни, еще гривенник дам.

— А и щедра ты, матушка! — удивился гонец. — Сделаю, как велишь…

Рано поутру вошел Прокоп к князю и доложил, что к нему просится воеводша.

— Небось за своего кикимору просить станет, нужна она мне! — недовольно поморщился князь.

— Говорит, важное известие до твоей милости имеет, и грамоту от самого государя показала.

Воеводша вкатилась и бухнулась в ноги. Горница будто присела от удара и медленно закачалась. Баба брызнула слезами и заголосила:

— Винюсь перед тобой, князь-батюшка, красное солнышко, и через мою вину воевода напрасливо страждет. Грамотку великокняжескую я утаила от него! — Она вынула из своих бездонных глубин свиток и подала его князю: — Как узнамши, что татарва сюды ехаить, тут же решила нову башню подпалить, зане така срамна башня, под басурманску голову исделана. Увидят, думаю, басурманцы издевку и осерчают — а истома кому? Голубю моему бесхитростному! Заодно с ней и гнилье старое пожегши. Да научила свово голубя, чтоб пожар на басурманцев свалил — пусть друг на дружку серчают, а крестьян в покое оставят. И случись тута вам наперед татарвы подъехать, а мой голубь, не подумамши, тебя ввел в оман, дак ведь не со зла…

— Прокоп, о чем кудахчет сия курва? — зевнул князь. — Вели ей замолчать и прочти, что тут.

Дядька очистился горлом и начал:

— «Я, великий князь московский Иван Васильевич, даю царевичу Латифу на хлебокормление и защиту свой вотчинный городок Алексин со всеми землями пашенными и бортными, сеножатьями и пустошью, с лесами, озерами и реками, с бобровыми гонами, рыбниками и ловами, с данями куничными и лесничными, со всеми входами, приходами и платами, с мытом и всяким правом, с боярами и их имениями, со слугами путными и данниками, со слободичами, что на воле сидят, с людьми тягловыми и конокормцами…»

Князь Андрей не выдержал и выхватил грамоту. Лицо его пошло красными пятнами — у всех мономаховичей гнев проявлялся одинаково. Он, как гончая собака, обнюхал бумагу и уставился на печать. Повертел перед светом: на одной ее стороне — лев, разрывающий аспида, на другой — воин с мечом и ангел, венец держащий, — печать доподлинно великокняжеская.

— Мыслимо ли такое коварство от родного брата?! — наконец проговорил он.

— И взаправду, батюшка! — зачастила воеводша. — Оно, конешно, государю нашему, дай ему бог всякого здоровья, виднее, а только грех это крестьянские души басурманину закладывать. Я потому и хоромы новые строить затеяла, что негоже с окаянными под одной крышею жить. У них-то, слышь, нащет энтого дела не как у людей, а как у курей, и сестрице нашенской поостеречься надобно…

— Это ты уж, матушка, переостереглась, — сказал Прокоп. — Нету у татар такого петуха, чтобы тебя потоптать восхотел. Ну иди, иди, воздух от тебя крутой, а у князя мово голова разболелась. Иди же, позову, коль надо будет. — Он оттеснил упорную бабу за дверь и попытался утешить князя: — Экое дело, батюшка Андрей Васильич, плюнь да разотри! На что тебе такой никудышный городок сдался? А братец-государь тебе за службу иной град выдаст, побогаче да покрасивше…

— Молчи, старый дурень! — вскричал Андрей. — Разве дело во граде?! Это же мне в лишнюю укоризну: как ни служи, хоть в лепешку разбейся, а все равно пониже, чем басурманин треклятый будешь! Вишь, грамота в марте писана, а город мне еще в генваре был обещан. Не-е-т, с меня довольно! Пусть другого дурня поищет грязь месить да блох кормить… Вели собираться в дорогу, будем вертаться в Москву.

— И то дело! — одобрил Прокоп. — Спросишь сам у государя, как и что. Напрямки без розмыслов завсегда лучше.

— Пусть с ним черт говорит, — озлился Андрей, — а у меня своя гордость!.. Давай шевелись, чтоб через час духу нашего здесь не было!

— А как же с воеводой? — спросил Прокоп.

— Выпускай на волю — пусть себя жжет, дурак, и своих татар воюет! — Он помолчал и про себя добавил: «Не лепы на холопе дороги порты, а у неправедника-государя разумные слуги».


Через час воевода Беклемишев глядел из-под руки на снежную пыль, заметавшую следы князя, и, когда отъехавшие скрылись из глаз, широко перекрестился:

— Слава те, святой заступник и боронитель!

Загрузка...