На днях я перелистывал ежеквартальник «Комитета по научному расследованию сообщений о паранормальных явлениях» – не знаю, вы на него подписаны? Нет? Подпишитесь обязательно, он того стоит, – я так хохотал, что ко мне прибежал официант со свежей скатертью, стаканом воды, типовым бланком отказа от претензий и гигиеническим квадратиком бумаги, отдающей ароматом лимона. Ту т следует пояснить, что читал я этот бесценный труд, носящий название «Вопрошающий скептик», в тайском ресторане. Журнал специализируется на элегантной и безжалостной уборке мусора, которым засыпают нас парапсихология, астрология, истории о привидениях, НЛО, сгибании ложек и прочем бреде и белиберде. Существует и британский журнал, названный «Скептиком» в честь его американского собрата.
Мне очень трудно скрывать мое презрение… нет, «презрение» – слово не совсем точное… скрывать ту смесь огорчения, гнева, жалости и отвращения, которую порождает во мне огромная индустрия паранормальных явлений и связанная с ней мешанина таинственности и псевдонауки. С одной стороны, астрологи и шарлатаны всякого рода наперебой кричат, что «наука не знает всего; и в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится вашей мудрости,[148] болваны», с другой – спешат уверить нас, будто их бессмысленные каббалистические карты разработаны в соответствии со строгими научными принципами и что «множество очень видных ученых и политиков (не называемых, никогда не называемых по именам) питают стопроцентную веру в них». Поскольку каждому, кто занимается актерским ремеслом, приходится то и дело сталкиваться с трепетным помешательством на витаминах, эссенциях из полевых цветов, кристаллах, знаках зодиака и холистическом балансе, мне порою бывает трудно реагировать на такие притязания, сохраняя soigné,[149] старомодную рыцарскую воспитанность, которая позволяет Завоевывать Сердца и Избегать Неприятных Сцен.
Поэтому журнал, который держится тех же мыслей, что и я, оказывает на меня действие самое свежительное. Я чувствую себя примерно так же, как одинокий и старый извращенец, впервые услышавший о существовании «Еженедельника грязных фантазий» или «Новостей мира проколотых сосков».
Конечно, «Вопрошающему скептику» никогда не превзойти по тиражу астрологические и НЛОшные журналы, поскольку настоящего рынка для того, что можно назвать негативным или узколобым подходом рационального скептицизма, не существует. На самом-то деле никакой узколобостью скептики не грешат. Список физиков, психологов и философов, выступающих на страницах этого журнала, способен внушить благоговейный трепет, и все они, безусловно, отличаются широтой взглядов на чудодейственные тайны космоса, гораздо большей, чем свойственна тем, кто верит, будто Вселенная может быть настолько чудаковатой и неосмысленной, чтобы допускать существование, ну, скажем, телепатии, противоречащей второму началу термодинамики, принципу куда более прекрасному и загадочному, нежели туманная болтовня адептов парапсихологии, и тем не менее доказуемому.
Последний номер «Вопрошающего скептика» содержит великолепное опровержение околесицы, которую несут люди, полагающие, будто новая теория хаоса повергла человечество в большие сомнения, доказав, что в хаотичной Вселенной допустимым является все. Статья Айзека Азимова «Относительность неправды» не оставляет камня на камне от ложного воззрения, согласно которому все сегодняшние мнения ученых будут рано или поздно опровергнуты.
Однако самый смешной раздел журнала тот, что содержит новости об уморительном американском телешоу, которое называется «Изучаем сверхъестественные силы в прямом эфире!». В этой передаче любому парапсихологу, астрологу и так далее, который сумеет доказать наличие у него некой «силы» при условиях, с которыми сам он согласится, предлагают получить 100 000 долларов. В ней, естественно, появился, но не в качестве испытуемого, Ури Геллер. Каждый выполнявшийся им трюк немедленно повторялся канадским фокусником Джеймсом Рэнди, перед которым я попросту преклоняюсь. Вот как кратко описывает это «Опросник»: «Рэнди находился на линии огня. Именно он, используя все свои знания и навыки скептика, фокусника и мыслящего человека, противопоставляет доводы разума трескучей болтовне и отстаивает вопрошающее, скептическое отношение к претензиям на паранормальность». Рэнди начал шоу, продемонстрировав левитацию, сгибание ложек без каких-либо видимых усилий и переведя стрелки часов, выложенных одним из зрителей на стол, – то есть любимые трюки Геллера.
А затем началось настоящее веселье. Первым претендентом на приз передачи стал астролог, «прославившийся» своей способностью с первого взгляда на человека определять, под каким знаком зодиака тот родился. Он побеседовал с двенадцатью людьми, – возраст каждого отличался от возраста одиннадцати других не больше чем на три года, а знаки зодиака у всех были разные. Если бы астрологу удалось правильно назвать десять знаков из двенадцати, он тут же получил бы 100 000 долларов. Астролог не назвал ни одного. Я понимаю, такая некомпетентность статистически невероятна, однако он выбил из двенадцати ноль. Круглый. Всем нулям ноль.
Еще одна претендентка на наличие у нее экстрасенсорных способностей могла получить 100 000 долларов, если бы она за 250 попыток правильно угадала 82 карты Зенера (знаете, такие карточки с волнистыми линиями, плюсами, кружками, звездами и квадратами). Она угадала пятьдесят, в точном соответствии с предсказаниями теории вероятностей. Специалистке по «психометрии» было предложено отобрать из набора часов и ключей пары тех, что принадлежали одному человеку, «восприняв» их психические резонансные частоты. Она победила бы, правильно выбрав девять пар из двенадцати. Специалистка справилась с двумя. В этот вечер 100 000 долларов остались нетронутыми, а здравый смысл непобежденным.
Ах, если бы и в жизни все было именно так. Впрочем, я остаюсь оптимистом, как то и положено человеку, родившемуся под знаком Стрельца.[150]
Двадцать лет назад жизнь была очень трудной. Надвигался нефтяной кризис, во Вьетнаме бушевала война, а у человечества еще не имелось стирального порошка, который предотвращал бы возникновение затхлого запаха во время глажки. Но сколь ни ужасны были эти международные кризисы, моей молодой жизни они не затрагивали. Мою двенадцатилетнюю душу снедала только одна проблема: как увильнуть от занятий спортом.
Я знаю: вы, и мужчины и женщины, люди все до единого подтянутые, чистые, свежие – достойные обладатели здорового румянца и крепких, цветущих тел. Вы никогда не испытывали счастья большего, чем в те мгновения, когда прорывались в штрафную площадку или налетали всем скопом в раздевалке на капитана команды «Новичков» и сдирали с него спортивный костюм. Я же, напротив, был мальчиком чувствительным, видевшим в соревнованиях по крикету лишь возможность плести веночки из маргариток, мальчиком, которому «фланелевый фраер у крикетных воротец и чумазая чурка у футбольных ворот» никакого уважения, как и Киплингу, не внушали. Подобно герою «Странного мальчика» Вивиана Стеншэлла, я предпочитал лежать в траве с томиком Малларме и слушать далекие крики болельщиков. Ну, если честно, скорее с томиком Дорнфорда Йейтса,[151] чем Малларме, однако принцип был тот же самый.
Ваши честные английские лица уже багровеют от омерзения. «Я полагал, что типы вроде этого давно уже пустили себе по пуле в лоб», – думаете вы. Не волнуйтесь. Я вовсе не собираюсь писать нечто мстительно-ядовитое, изображая себя ожесточенным, воинствующим эстетом, а спортсменов – грубыми, твердолобыми филистерами. Отнюдь. В настоящую минуту мой ум занимает совсем иное – тот факт, что ныне я без ума от всех видов спорта.
Что сказало бы мое юное «я», увидев меня теперешнего, сидящего с шестью бутылками пива перед телевизором и жадно глотающего любые спортивные состязания, какие тот может предложить? «Я» это выпрямилось бы во весь его долговязый рост и презрительно усмехнулось бы. Фрай, нескладеха из четвертой сборной школы, следит за каждым ударом, сделанным во время чемпионата по гольфу? Фрай по прозвищу Жердь, который однажды вышел на поле для регби в меховых перчатках и шарфе, орет: «Да не было там никакого офсайда!»? Фрай, совавший голову в кусты цветущего ракитника, чтобы вызвать у себя приступ астмы и отмазаться от крикета, всеми правдами и неправдами добивается возможности представить зрителям Дениса Комптона, который собирается рассказать им о сравнительных достоинствах Миллера, Хедли и Ботбэма?[152] Немыслимо.
И тем не менее я люблю спорт. Первым у меня идет, опережая на мили все остальное, крикет, однако в моем списке присутствуют также футбол и регби. Я люблю дартс, кегли, бильярд, бейсбол, автогонки и бадминтон. Я даже в спортзал хожу. Честное слово. Дважды в неделю я кряхчу и потею под присмотром тренера. Я, падавший некогда в обморок при виде суспензория, балабоню теперь о дельтовидных мышцах и анаэробном тонизировании. Да что же это такое творится на свете?
Нет, я, разумеется, не собираюсь изображать себя этаким всесторонне развитым героем в духе Хемингуэя, одновременно и мужественным, и утонченным. Ну, вы их знаете: подъем в шесть утра, десять коротких раундов рестлинга со вчерашним собутыльником; легкий завтрак, состоящий из мескаля, жареной оленины и прислоненного к перечнице томика сонетов Суинберна; час игры в теннис на закрытом корте, в ходе которой он успевает надиктовать статью о датской эмалированной посуде; затем ланч – абсент и сырое филе нарвала в сопровождении струнного квартета, исполняющего позднего Куперена. Все это не совсем в моем духе. И все же я изменил моему подростковому «я», поклявшемуся, что рано или поздно он поквитается c донимавшими его спортивными грубиянами однокашниками.
Не в пример большинству любителей спорта, я получаю извращенное удовольствие от поведения Hooligani Inglesi,[153] сколь бы мерзостным оно ни было. Это удовольствие предвкушения. Всякий раз, видя на экране, как итальянские полицейские бьются с нашими кошмарными соотечественниками, я стараюсь представить себе, что произойдет в 1994-м, когда чемпионат мира по футболу пройдет в США.
Американская полиция и Национальная гвардия не проявляли приметных симпатий к демонстрантам, выступавшим против войны во Вьетнаме. И я уверен, когда им представится возможность показать себя английским футбольным фанатам «категории один», последние столкнутся с обращением, подобного коему они еще не встречали.
Мне не терпится увидеть завернутого в «Юнион Джек» багроворожего придурка, столкнувшегося нос к носу с не склонным к всепрощению инспектором сан-францисской полиции Грязным Гарри.[154]
– Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, подонок… Выстрелил я шесть раз – или только пять? Честно говоря, от волнения я и сам это забыл, однако у меня в руках «Магнум» 44-го калибра, самая мощная пушка в мире, и она может подчистую снести тебе башку, поэтому задай-ка себе вопрос: «Такой ли уж я везунчик?» Ну так что, подонок?
– Мы идем, мы идем, мы идем! Аан-гли-яяя!
Бабах!
Вот такой спорт полюбило бы даже мое юное, чувствительное «я».
История гласит, что старина Ф. Э. Смит[155] каждое утро отправлялся из своего дома в Сент-Джеймсе в пеший поход. Путь Смита пролегал по Пэлл-Мэлл, мимо стоявших рядами джентльменских клубов, сделавших эту оживленную улицу предметом стольких насмешек и нареканий, через Трафальгарскую площадь, по Стренду и приводил к «Домам Правосудия», каковые и были его владениями и естественной средой обитания. Как человек регулярных привычек, внимательно относившийся к процессу переваривания его желудком утреннего чернослива и неколебимый в пристрастии к овсянке, Смит находил необходимым делать что ни утро остановку в «Атенее» – даром что в членах этого клуба он не состоял, – дабы воспользоваться его превосходными уборными, отличительной чертой этого замечательного учреждения.
И вот некий зоркий портье, потратив несколько лет на кропотливые наблюдения и умозаключения, пришел к выводу, что видит этого достойнейшего джентльмена лишь в тех случаях, когда он заходит в клуб ради того, что лорд Байрон именовал своим утренним приношением в святилище Клоаки, богини пищеварительного тракта. Отважный портье набрался смелости и как-то раз предпринял попытку остановить вступившего в «Атеней» Ф. Э. Смита. «Прошу простить меня, сэр, – сказал он, – но и вправду ли состоите вы в членах нашего клуба?» «Боже милостивый! – воскликнул Смит. – Только не говорите мне, что это еще и клуб».
Я вспомнил об этом замечании, когда посетил на прошлой неделе «Уимблдон» – в качестве гостя Би-би-си, чье освещение теннисного турнира, столь откровенно и неприкрыто марксистское, несомненно вызвало гнев множества благонамеренных людей, а мне, существу, погрязшему в грехе, показалось искусным и достойным всяческого одобрения. Среди людей, стекавшихся толпами под пологи разбитых на стадионе корпоративных шатров в надежде получить свою порцию послеполуденного шампанского, нашлось бы немало тех, кого ошеломило бы, совершенно как Смита, известие, что где-то в этом огромном палаточном городе кто-то и вправду играет в теннис, перебрасываясь тем, что мой школьный преподаватель крикета презрительно именовал «шерстяными мячиками».
Я не собираюсь присоединяться здесь к стенаниям тех, кто находит корпоративные увеселения пошлыми и недостойными, – в связи с этой темой пролито уже достаточно чернил. Я веду дело вот к чему: пересказав в тот день анекдот о Ф. Э. Смите моему спутнику, я услышал в ответ: «Да, но только это был Черчилль, верно? По крайней мере, так мне говорили».
Я уже приготовился к тому, что вскоре буду беспомощно барахтаться в неуклонно набирающем мощь потоке писем, информирующих меня о том, что человеком, о котором идет у нас речь, был не Черчилль и не Смит, а вовсе даже сэр Томас Бичем, или «мой дядя, покойный настоятель собора Св. Павла», или «четвертый герцог Бэссингборнский», или Джоуд,[156] или Порсон,[157] или Марк Аврелий, или Иавиль, жена Хевера.[158] В этом и состоит главная трудность того, что Дизраэли называл «помешательством на случаях из жизни», – это ведь Дизраэли так выразился, верно? Или все-таки доктор Джонсон – или адмирал Сидни Смит? Такого рода «случаи» имеют свойство словно бы липнуть к совершенно определенной людской касте. Во времена Средневековья, если у вас скисало молоко или загоралась сажа в дымоходе, вы винили в этом домового по имени Робин Добрый Малый, который впоследствии обрел мировую славу под прозванием Пак. Мы знаем, что грязь легко пристает к имени человека, похоже, однако, что пристают к нему и сливки. Сэм Голдуин, Дороти Паркер и Граучо Маркс по одну сторону Атлантики, Черчилль, Уайльд, Шоу и Кауард – по другую; всем им приписывались чужие bons mots – просто потому, что для такой атрибуции известное имя удобнее, чем неизвестное.
Но нынешние-то эпиграмматики – кто они? Анекдот, в котором фигурирует текстовый редактор или клейкий желтый листок, Марку Твену приписать трудновато, не так ли? Я считаю, что нам следует избрать современного остроумца, чей долг будет состоять в том, чтобы украшать своим именем все анонимные сарказмы и неатрибутированные остроты, с какими мы встречаемся в нашей жизни. Думаю, в среде политиков такого человека искать не стоит. Услышав, что последней за двадцать лет блестящей шуткой, от которой в парламенте надрывали животики, было замечание Дениса Хили о том, что его залягал мертвый баран, хорошо понимаешь, что среди вместилищ остроумия какого бы то ни было рода это заведение больше не числится. Я полагаю, что избрание штатного остряка нам следует произвести методом бросания игральных костей. Пусть им станет человек, выбранный наугад, человек наподобие, ну, скажем, Иана Маккаскилла, популярного и обаятельного телевизионного метеоролога. И все наши разговоры будут начинаться так: «Это ведь Маккаскилл как-то сказал…» «Ну, как сказал однажды Маккаскилл о кажунской кухне, штука, конечно, хорошая, но ничего такого, о чем стоило бы посылать домой факсы, в ней нет».
Мне кажется, в его имени присутствует некая правильная нота. И это напоминает мне о великолепном aperçu[159] того же Маккаскилла по поводу грандиозной вагнеровской тетралогии «Нибелунги». «Она великолепна, – однажды заметил он, попивая крепкий лимонный коктейль, – жаль только, что не все ноты в ней правильные». Наш человек.
Мы живем в опасные, ненадежные времена. Мадам Война, подлое, испитое лицо которой уже кривится в гнусной улыбке, того и гляди начнет заливать наш мир кровью, неся нам опустошение и разруху. Шлюха Инфляция уже подбирает нижние юбки, показывая нам свои распухшие, дряблые ляжки. Хмурая разбойница Рецессия уже потирает большим и указательным пальцами свой грубый сизый подбородок и плотоядно щерится, предвкушая нашу нищету, бесприютность и прочую мерзость запустения. В такие времена приятно знать, что существуют люди, которым все еще хватает сил выпускать на экраны телевизоров рекламу Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок.
Я, если правду сказать, не вполне понимаю, что такое Защитники Трусиков, – нечто, рискну предположить, грудью встающее на их защиту. Сущность и назначение Укромных Подтирок ведомы мне в мере еще меньшей, думаю, что это неведение я унесу с собой и в могилу. Для меня и то и другое – закрытая книга. Мне представляется, что существуют тайны, которые лучше не разгадывать; неизмеримые глубины, которые лучше оставлять неизмеренными. А кроме того, я никак не могу избавиться от ощущения, что не принадлежу к целевой аудитории рекламы Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок и мое неведение по части их предназначения, обличья, доступности, оберток, в которых, и цен, по которым они продаются, не будет стоить их производителям, продавцам и рекламщикам и минуты спокойного сна. Где-то в глубинах моего сознания теплится мысль, что Укромные Подтирки необъяснимым образом связаны с Личной Гигиеной – предметом, о котором я обладаю представлениями туманными в степени самой пугающей. Мне смутно помнится, что, когда мы проходили его в школе, я болел коревой краснухой, а после так моих одноклассников и не нагнал.
Однако давайте перейдем к делу или, если угодно, к телу. Что озадачивает меня в самой серьезной степени, так это существование мужчин и женщин, которым платят настоящие и немалые деньги за то, что они усаживаются за круглый стол с одной-единственной целью – придумать вредоносную околесицу подобного рода. Несколько месяцев назад я уже приставал к вам с моими недоумениями по поводу значения таких словосочетаний, как «рекомендации по употреблению» или «квадратики увлажняющей бумаги с лимонным ароматом», однако «Укромные Подтирки»? Тут наверняка кроется некая кошмарная ошибка. О господи!
Мне рассказывали, что перед выпуском нового продукта специалисты по маркетингу проводят то, что им любо именовать «мозговым штурмом», – это такие совещания, на которых окончательно утверждаются название и описание продукта. Ах, как мне хотелось бы присутствовать при мозговом штурме, в ходе которого родились Бестрепетные Защитники Трусиков и Укромные Подтирки!
– Итак, – произносит Том, – взглянем правде в лицо, эти маленькие красавицы защищают наши трусики без страха и упрека и не доставляя нам никаких хлопот, правильно? Так почему бы нам, черт подери, не назвать их «Бестрепетными Защитниками Трусиков»?
Сей впечатляющий образчик блудомыслия заставляет всех присутствующих налить себе по стакану «Джека Дэниэлса» (специалистам по маркетингу нравится воображать, что они ничем не отличаются от американцев).
– Том попал в самую точку! В самую что ни на есть точку, сукин он сын! – признают все.
– Минуточку, – говорит Жаклин. – А как насчет… как насчет «Бестрепетных Защитников Трусиков и…»?
– Да? Да? – У каждого из присутствующих спирает в зобу дыхание от взволнованных предвкушений. Послужной список у Жаклин – дай бог всякому. Ведь именно она придумала рекламный слоган для «Влажницы» – новой, революционной, увлажняющей туалетной бумаги. «Влажница – это биде в коробочке».
– Как насчет, – произносит Жаклин, – «Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок»?
Если бы я или вы, читатель, присутствовали на том совещании, все мы уже бежали бы к телефону, чтобы вызвать психиатрическую неотложку. Блестящий некогда маркетинговый ум обратился в руины. Быть может, при самом лучшем уходе в передовом сумасшедшем доме и, разумеется, при использовании самой что ни на есть интенсивной электрошоковой терапии Жаклин и удастся когда-нибудь привести в состояние, которое позволит ей снова вступить в борения с нашим непростым миром. Впрочем, ничего подобного не происходит. Вместо того чтобы попросить Тома сбегать за санитарами и отвлечь, пока он бегает, Жаклин ласковым разговором, присутствующие разражаются аплодисментами, после чего это достижение передовой мысли доводится до сведения оформителей, упаковщиков и рекламных агентств, и новый продукт предъявляется британской публике.
Наш язык во всей славе его можно сдавливать, отбивать, мять и выжимать, придавая ему разные формы и обличья. При этом могут рождаться чудеса наподобие «Спи, милый принц, спи, убаюкан пеньем херувимов», «немного поспишь, немного подремлешь, немного, сложив руки, полежишь»[161] или «Я изучил науку расставанья в простоволосых жалобах ночных». Но могут рождаться и уроды вроде «сохранения наследия» и «семейных ценностей», однако мне и причудиться никогда не могло, что найдется человек, который обшарит словарь и силком обвенчает невинное, заливающееся краской стыда прилагательное «укромные» с чужеродным ему юным существительным «подтирка».
В языке остались еще сотни тысяч слов, которые со временем будут сопрягаться такими прекрасными, уродливыми, непристойными и причудливыми способами, каких мы представить себе пока что не можем. Давайте же помолимся о том, чтобы с изобретением Бестрепетных Защитников Трусиков и Укромных Подтирок худшее осталось уже позади.
Сегодня я ваш иностранный корреспондент. Судьба заставила меня совершить поездку в Америку, в опустошенные земли Лос-Анджелеса, штат Калифорния. Большой «Гранд-отель», на залитом светом балконе которого я записываю эти спотыкливые слова, стоит на авеню Звезд, неподалеку от бульвара Санта-Моника и улицы, носящей название Созвездие. Трудно удержаться от перечисления этих пышных имен, еще труднее удержаться от перечисления великолепных фильмов, снятых в этом замечательном городе. И потому моя сегодняшняя задача – втиснуть в эту статейку столько названий фильмов, сколько удастся, а ваша – обнаружить их, прячущихся в напыщенном (по необходимости) тексте, каковой последует дальше. Времяпрепровождение, возможно, не самое увлекательное, но и не более пагубное, чем попытки убить 10 минут невероятного путешествия, которое вы совершаете по дороге на работу, решая кроссворд, состоящий из названий книг Агаты Кристи, или считая попадающиеся вам по пути спутниковые тарелки.
Вам потребуется карандаш или иная письменная принадлежность эпохи невысоких технологий, коей вы будете обводить названия фильмов. В счет идут только полные названия, стоящие (изредка) в отличном от оригинального склонении. К примеру, в этом параграфе вы могли уже заметить «Иностранного корреспондента», «Поездку в Америку», «Опустошенные земли», «Невероятное путешествие», «Агату» и «Гранд-отель», но могли и проглядеть «Город», «10» и «Большой». Впрочем, эти названия не в счет: соревнование начинается со следующего абзаца. Первого читателя, который пришлет мне больше 90 названий, ожидает подарок из Калифорнии. Да, и помните, речь идет только об американских фильмах.
Добро пожаловать в Лос-Анджелес. Превыше всего, это город, в котором чувствуешь себя более странно, чем в раю. Будучи там, в двух шагах от бульвара Сансет, ты словно проходишь сквозь строй эмоций – от нетерпимости к подозрению и ярости. Жить и умереть в Лос-Анджелесе – значит понять, что за штука – эта удивительная жизнь, я признаюсь вам, однако, что обитает здесь чужая нация – и я в ней чужой, и все мне чужие.
От рассвета до заката синие небеса осеняют этот город, в котором обо всех и каждом можно сказать: вот человек беззаботный, вот люди богатые и знаменитые или, по крайней мере, богатые и странноватые; они осеняют изобилие, за которым давно закрепилась дурная слава, здесь вы на каждом шагу видите власть, видите интерьеры и поместья, в которых даже садовник носит ливрею. Однако ужасная правда состоит в том, что существует и совсем другая история, ибо проходит ночь и восходит солнце, и восходит оно также над теми, о ком принято говорить: обычные люди, люди неприкаянные; над каждым, кто носит на себе печать «нелюбимый», «травмированный нищетой», – это загнанные мужчины и женщины, чей удел – злые улицы, и относятся к ним здесь так, точно они – крысы. Это изгои, и каждый из них – пропавший без вести, инопланетянин.
Назовите меня нескромным, но мне приснился сегодня ночной кошмар, и я проснулся уже на последнем дыхании и лежал, размышляя о том, как этот безумный, безумный, безумный, безумный мир, этот бедлам раскачивается на самом краю пропасти с его духами для домашних животных, музеями бюстгальтеров, дворами с кондиционированным воздухом, бракосочетаниями собак, – и ведь все это делается без следа иронии, изо всех сил делается самыми распрекрасными людьми.
Когда авантюристы прошлого, золотоискатели, впервые вышли в путь на запад, туда, где ждала их земля обетованная, каждого вела одна мысль – отыскать главную жилу. Все течет, все меняется: эти исследователи породили потомство, которое еще разделяет их алчность, однако теперь предметом его постыдной мании стал мираж под названием слава. Ему отдают они свои сердца и мысли, ему принадлежат тело и душа, плоть и кровь каждого из них. Шумный город Лос-Анджелес стал для них городом снов, которые можно купить. Это люди, очарованные луной, и каждый из них верит: одна улыбка фортуны – и ты уже гигант, ты – легенда. Любой разговор, который затевает каждый увивающийся вокруг знаменитостей дармоед, каждый обманутый в ожиданиях завсегдатай бара, неизменно сводится к тому, какой его ожидает успех, а стоит за всем этим – борьба, отчаяние, маска человека, который якобы запрыгнул уже на корабль глупцов и теперь гребет лопатой легкие деньги. Семья, уверенность в будущем, любой человеческий порыв – все это приносится в жертву погоне за чудесами.
Это далеко не безопасное место; безумцы и безжалостные люди, которые в нем заправляют, никакой пощады не ведают, они берут людей на работу, руководствуясь лишь собственными капризами, а затем хладнокровно их увольняют. Ничего святого для них нет – лишь сладкий запах успеха. Вердикт, который вынесут им грядущие поколения, скорее всего, будет суровым. Я мог бы и дальше возносить Лос-Анджелесу хулы, однако оказался бы при этом на опасной почве, ибо люблю этот волшебный город.
Не помню, кто первым сказал, что если вы соскребете с Голливуда поверхностный глянец, то увидите… новый глянец, но проглядите присущую городу благодать. На самом-то деле настоящие гении Голливуда знают, что глянец этот неподделен. Продюсеры, над которыми возносится блистающий купол небес этого города, могут, разумеется, потчевать нас и мусором, но и как мусор он будет идеальным. Они ухитрились вывернуть алхимию наизнанку, и получилась формула, позволяющая раскрывать самые важные тайны: брать настоящее золото, такое тусклое и бесполезное, и обращать его в сверкающую окалину, в которой так нуждаемся мы и миллионы нам подобных, – в начинку грез.
Жирным шрифтом выделены названия фильмов. Хотя их здесь, наверное, больше.
Добро пожаловать в Лос-Анджелес. Превыше всего, это город, в котором чувствуешь себя более странно, чем в раю. Будучи там, в двух шагах от бульвара Сансет, ты словно проходишь сквозь строй эмоций – от нетерпимости к подозрению и ярости. Жить и умереть в Лос-Анджелесе – значит понять, что за штука – эта удивительная жизнь, я признаюсь вам, однако, что обитает здесь чужая нация – и я в ней чужой, и все мне чужие.
От рассвета до заката синие небеса осеняют этот город, в котором обо всех и каждом можно сказать: вот человек беззаботный, вот люди богатые и знаменитые или, по крайней мере, богатые и странноватые; они осеняют изобилие, за которым давно закрепилась дурная слава, здесь вы на каждом шагу видите власть, видите интерьеры и поместья, в которых даже садовник носит ливрею. Однако ужасная правда состоит в том, что существует и совсем другая история, ибо проходит ночь и восходит солнце, и восходит оно также над теми, о ком принято говорить: обычные люди, люди неприкаянные; над каждым, кто носит на себе печать «нелюбимый», «травмированный нищетой», – это загнанные мужчины и женщины, чей удел – злые улицы, и относятся к ним здесь так, точно они – крысы. Это изгои, и каждый из них – пропавший без вести, инопланетянин.
Назовите меня нескромным, но мне приснился сегодня ночной кошмар и я проснулся уже на последнем дыхании и лежал, размышляя о том, как этот безумный, безумный, безумный, безумный мир, этот бедлам раскачивается на самом краю пропасти с его духами для домашних животных, музеями бюстгальтеров, дворами с кондиционированным воздухом, бракосочетаниями собак, – и ведь все это делается без следа иронии, изо всех сил делается самыми распрекрасными людьми.
Когда авантюристы прошлого, золотоискатели, впервые вышли в путь на запад, туда, где ждала их земля обетованная, каждого вела одна мысль – отыскать главную жилу. Все течет, все меняется: эти исследователи породили потомство, которое еще разделяет их алчность, однако теперь предметом его постыдной мании стал мираж под названием слава. Ему отдают они свои сердца и мысли, ему принадлежат тело и душа, плоть и кровь каждого из них. Шумный город Лос-Анджелес стал для них городом снов, которые можно купить. Это люди, очарованные луной, и каждый из них верит: одна улыбка фортуны – и ты уже гигант, ты – легенда. Любой разговор, который затевает каждый увивающийся вокруг знаменитостей дармоед, каждый обманутый в ожиданиях завсегдатай бара, неизменно сводится к тому, какой его ожидает успех, а стоит за всем этим – борьба, отчаяние, маска человека, который якобы запрыгнул уже на корабль глупцов и теперь гребет лопатой легкие деньги. Семья, уверенность в будущем, любой человеческий порыв – все это приносится в жертву погоне за чудесами.
Это далеко не безопасное место; безумцы и безжалостные люди, которые в нем заправляют, никакой пощады не ведают, они берут людей на работу, руководствуясь лишь собственными капризами, а затем хладнокровно их увольняют. Ничего святого для них нет – лишь сладкий запах успеха. Вердикт, который вынесут им грядущие поколения, скорее всего, будет суровым. Я мог бы и дальше возносить Лос-Анджелесу хулы, однако оказался бы при этом на опасной почве, ибо люблю этот волшебный город.
Не помню, кто первым сказал, что если вы соскребете с Голливуда поверхностный глянец, то увидите… новый глянец, но проглядите присущую городу благодать. На самом-то деле настоящие гении Голливуда знают, что глянец этот неподделен. Продюсеры, над которыми возносится блистающий купол небес этого города, могут, разумеется, потчевать нас и мусором, но и как мусор он будет идеальным. Они ухитрились вывернуть алхимию наизнанку, и получилась формула, позволяющая раскрывать самые важные тайны: брать настоящее золото, такое тусклое и бесполезное, и обращать его в сверкающую окалину, в которой так нуждаемся мы и миллионы нам подобных, – в начинку грез.
Где-то около середины прошлого десятилетия, когда придуманное Питером Йорком определение «Слоанский Рейнджер» еще владело многими умами, машиной, в которой следовало появляться на людях, считался «фольксваген-гольф GTI». Помню, один мой друг, в котором слоанского было больше, чем в одноименной площади, заметил как-то раз именно такую машину отъезжавшей от дома, в котором он жил. Свою-то собственную он продал, едва поняв, что она того и гляди войдет в моду, – мой друг был человеком именно такого пошиба. Пока она удалялась от нас по густолиственной Бромптон-авеню, друг мой, глядя ей вслед, сказал: «Терпеть не могу эти красные машины. Шишки, вот как я их называю». «Шишки?» – переспросил я. «Ну да, геморроидальные. Рано или поздно ими обзаводится каждая задница».
Острота не самая тонкая и почти наверняка не оригинальная. Тем не менее она заставила меня призадуматься, благо я и сам впервые стал на той неделе жертвой упомянутой болезни, и она не выходила у меня из головы – правильнее сказать, не выходила из другой части моего на редкость соразмерного тела, но вы, разумеется, поняли, о чем речь. Вследствие более чем вероятной и предсказуемой синхронности, вовлекшей Артура Кестлера в пустые попытки создать теорию совпадений, случилось так, что через две недели после этого события мой агент собрал в своем эссекском доме гостей. Человеком он был замечательным – увы, теперь Бог уже прибрал его, – одним из последних обломков ушедшей эпохи. В памяти моей он неразрывно связан с облаками сигарного дыма, «бентли» и итонским галстуком, я и сейчас словно вижу его лицо, на котором застыло выражение раздраженной совы, только что вымывшей перья и не понимающей, что ей с ними теперь делать. В последние свои годы он с упорством маньяка норовил перевести любой разговор на геморрой. Тот вечер, сколько я помню, получился довольно чинным – возможно, он пришелся на День святого Ведаста,[162] – и обед завершился тем, что женщины покинули столовую, а мужчины принялись пересаживаться поближе к хозяину, стараясь припомнить, из чего, собственно, состоит ритуал послеобеденного употребления портвейна.
Как только удалилась последняя женщина, наш чудесный хозяин пристукнул графинчиком по столу и сказал: «Ну ладно. Со многими ли из вас успел я провести мою Беседу о Геморрое?» Последовавшее за этим вопросом сконфуженное молчание свидетельствовало, будто бы, о том, что никому из нас сей благородный недуг ведом не был. Впрочем, в течение нескольких следующих часов (до тех, то есть, пор, пока хозяйка не покашляла в семнадцатый раз под дверью) мы предавались этой Беседе, расшифрованная стенограмма которой могла бы оказаться пригодной лишь для страниц научного журнала, трактующего вопросы проктологии, или скандального толка студенческой газетки.
Суть, соль, смысл, основная мысль и пафос Беседы состояли в том, что от геморроя страдают все и каждый, – на чем, собственно, и держалась шуточка по поводу «фольксвагенов». С уверенностью можно сказать, что десять, примерно, из сидевших в той столовой мужчин страдали застарелой его формой. Я использую здесь слово «застарелый» в смысле узкомедицинском. Осмелев от вступительных излияний хозяина дома и от возлияний изысканного португальского вина, мы принялись излагать свои путаные истории. И сколь же несхожими оказались жизни наших задов! Перинеальные абсцессы и гематомы соперничали в ней с заурядным бытовым почечуем. Для меня этот разговор стал как бы дорогой в Дамаск – чешуя, так сказать, отпала от глаз моих.[163]
Понимание того, что ты не одинок, бесценно. Когда рушатся наши честолюбивые замыслы, когда любовь обманывает нас, когда мы немеем, увидев леди Природу в платьях из лучшей ее весенней коллекции, мы знаем – от поэтов, – что мы не одиноки, однако и из поэтов лишь очень немногие сознают, что мы нуждаемся в утешении также и в пору переживаний более прозаических. Да, верно, великий ученый Холдейн написал великолепное стихотворение о ректальной карциноме, но ведь это недуг не очень распространенный. Мне говорили, что в норфолкской резиденции графа Лестера красуется на стене того места, в которое граф ходит (если позволено так выразиться) пешком, надпись, авторство коей приписывается Байрону:
О Клоацина,[164] божество сих мест бездонных,
Дари молителей улыбкой благосклонной,
Пусть подношенья их текут чредой степенной,
Без глупой спешки и без вялости надменной.
Думаю, только Байрон мог описать запор как проявление надменности. Однако для того, чтобы сыскать еще одно поэтическое утешение, сравнимое с этим, мы вынуждены обращаться аж к эпиграмматикам Антологии греческих поэтов.
Нам постоянно твердят – или мы сами твердим себе это, – что поведение наше определяется маниакальными «туалетными» помыслами. Нам кажется, что если мы изобразим того или иного политика либо прославленного финансиста сидящим на унитазе, то сможем тем самым лишить его власти над нами. Однако такие потуги свидетельствуют скорее об уязвимости нашей, чем о маниакальности.
И потому я, в надежде избавить наше общество от его фундаментальной стыдливости, призываю каждого из тех, кто не в ладах с собственным задом, немедленно приступить к обсуждению этих неладов за обеденным столом. Тем самым вы окажете всем нам великую услугу. Минует от силы год, и члены нашего общества, мужчины и женщины всех сословий, освободятся от острой социальной пристыженности хотя бы по этой части. Избавление от словесного запора исцелит нас и от обсуждаемого здесь, и от всех прочих наших недугов.
Раздайте нашим гостям подушечки для толчка, Алиса.
Когда вам случается одиноко ужинать в ресторане «Поло» отеля «Беверли-Хиллс», – чей голос, внезапно поплывший над вашим столиком, вы ожидаете услышать менее всего?
Легенды, песни и романы в мягких обложках прославили этот ресторан как место, в которое человек приходит для того, чтобы его там увидели. Но самое главное – для того, чтобы в нем прозвучало его имя. «Телефонный звонок Гербу Баклдеману. Герб Баклдеман, подойдите, пожалуйста, к телефону». Пока вы попиваете холодный чай «Лонг-Айленд» или расправляетесь с крабами «Данджнесс», до ваших ушей время от времени доносятся слова в этом роде. Надо полагать, то обстоятельство, что Герб Баклдеман кому-то и для чего-то НУЖЕН, должно производить неизгладимое впечатление на крупных продюсеров и всесильных руководителей кинокомпаний. Герб Баклдеман становится вдруг интереснейшим человеком. Собственно говоря, именно тем, кого мы искали, чтобы он написал седьмой вариант сценария для нового фильма Шварценеггера.
Эта причудливая концепция порождает явление и вовсе несусветное: посетители ресторана «Поло» сами устраивают все так, чтобы в нем прозвучали их имена. Человек заскакивает в телефонную будку, оставляет в телефонной службе обращенную к нему же просьбу немедленно позвонить по определенному номеру и стремглав возвращается в бар, поспевая туда как раз ко времени поступления звонка от этой службы. А чтобы создать впечатление более внушительное, такие умники еще и псевдонимы для себя сочиняют. В итоге: «Герба Баклдемана, проживающего в отеле под именем Джерома Лэссинджера, просят незамедлительно связаться с телефонной службой отеля». И всем становится ясно: Герб Баклдеман – персона настолько значительная, что ему приходится, дабы отдохнуть от внимания прессы, селиться в «Беверли-Хиллс» под вымышленным именем.
Как и следовало ожидать, приемчик этот приводит к пренеприятнейшим побочным эффектам. Процедура самообъявления получила известность столь широкую, что на каждого вызываемого к телефону человека падает подозрение в том, что он сам же этот вызов и организовал, а следовательно, представляет собой жалкую, ничтожную личность, которую лучше обходить стороной.
И потому воздух в ресторане «Поло» пропитан недоверием и опаской. Я ужинал там вчера вечером и все это время места себе не находил от тревоги, потому что мои безответственные английские друзья грозились, что будут вызывать меня к телефону каждые десять минут, а я бы такого бесчестья не пережил. Эти страхи мешали мне подглядывать сквозь пальцы за Эдди Мерфи и Майклом Дугласом и вообще получать удовольствие от того, что я нахожусь в такое время в таком месте. По счастью, друзья не позвонили ни разу. Полагаю, главным образом потому, что половина восьмого вечера в Лос-Анджелесе – это половина четвертого утра в Англии, а даже самый истовый губитель человеческих жизней нуждается в сне.
В итоге я с благодарностью перебрался от стойки бара за столик, заказал салат из нежного куриного филея и углубился в дешевенький детектив. Представить себе, что у курицы имеется филейная часть, да еще и настолько обширная, что из нее можно выбирать части понежнее, мне трудновато; полагаю, все дело тут в симпатичном пристрастии американцев к сочинению хлестких, неслыханных доселе названий для приготовляемых ими блюд. Мы довольствуемся, как языком кулинарии, французским, американцы же находят его немного жеманным. И, думаю, они правы, поскольку «Печеный желудок небрасского борова с закваской и молотыми клешнями крабов из штата Мэн» звучит куда более мужественно и аппетитно, чем, скажем, «noisettes d'agneau à la Grecque dans am coulis de pamplemousse[165]».
Итак, я сидел там, уютно и блаженно погруженный в мой собственный мир, ибо одинокий ужин есть, безусловно, одно из утонченнейших наслаждений, какие способна предложить нам жизнь, когда над столиком моим проплыл знакомый, пусть и не английский голос. Голос, едва ли не более всех прочих привычный для людей моего поколения. Голос человека, в течение двадцати пяти лет ведшего собственную телепрограмму; человека, чье имя множество раз фигурировало в списке десяти лучших английских грамзаписей; человека, которого любовно вышучивали и имитировали чаще, чем кого бы то ни было из людей его времени. А помимо этого, голос, который я менее всего ожидал услышать в ресторане «Поло» отеля «Беверли-Хиллс».
Голос Рольфа Харриса. Почему именно он показался мне столь не вяжущимся с тамошней обстановкой, я не знаю, однако меня, точно влажным горным воздухом, овеяло целительной тоской по родине. Я мигом забыл об Америке с ее стоящей миллиарды долларов индустрией развлечений, о странных названиях ее блюд и невразумительном этикете ее отелей. Рольф Харрис находился рядом со мной, и я вдруг осознал, что я – англичанин и никем другим никогда не буду.
И пусть все наше зарубежное влияние сводится теперь к машинам марки «Астон Мартин» и шляпам миссис Тэтчер, магнетическое притяжение родины обладает силой, с которой ни доллары, ни салат из авокадо тягаться не могут. Когда вы блуждаете, сбившись с пути, по дебрям Патагонии, вид помятой коробки из-под «Шотландской овсянки» способен затронуть в вашем сердце такие струны, до каких ничто другое и дотянуться-то не способно. Когда вы одиноко ужинаете в ресторане «Поло», раскатистый голос лучшего из сыновей Австралии манит вас домой, точно далекий маяк.
И едва восхитительный баритон Рольфа Харриса наполнил мой слух, как я поднялся из-за столика, бегом пронесся к стойке портье и попросил вызвать его к телефону. Это было самым малым, что я мог сделать.
В реакционные шестидесятые, примерно в то время, когда только еще начинали вызревать плоды «Доклада Волфендена»,[166] ходил глупый анекдот о некоем Джорди, который посетил посольство Австралии, получил от врача все необходимые уколы, упаковал вещички и продал дом, намереваясь начать новую жизнь в Южном полушарии. Уже в аэропорту репортер берет у него интервью и спрашивает, почему он надумал покинуть «старую родину».
«Ну, – отвечает Джорди, – двести лет назад гомосексуализм карался в нашей стране смертью. Сто лет назад за него давали два года каторжных работ. Пятьдесят лет назад – сажали на полгода в тюрьму. А теперь его узаконили. Вот я и решил смыться отсюда, пока его не объявили обязательным».
Анекдот, прямо скажем, нездоровый, не просвещенный и просветить никого не способный – и уж тем более не смешной. Однако он ценен тем, что заставляет нас задуматься вот о чем: какие из происходящих в стране изменений способны вызвать у человека желание покинуть ее? Обычные мотивы эмиграции связаны с отсутствием возможностей, налогами, семейными обстоятельствами, но можно ли представить себе некую законодательную меру, которая заставит человека покинуть Британию не по финансовым соображениям, а просто из отвращения?
Сам я начал размышлять над этим в начале нынешней недели, поскольку давно дал себе обещание, что, если в нашей стране будет когда-нибудь вновь введена смертная казнь, мне, к сожалению (во всяком случае, к моему), придется свернуть мои шатры и тихо удалиться в ночь. Я это к тому, что жить в стране, которая опять начала приговаривать своих подданных к смерти, что-то уж слишком неприятно. Как может человек, считающий себя англичанином, высоко держать голову, если в глубине его сознания сидит мысль о том, что на какую-то часть заплаченных им в виде налога денег покупают веревку, имеющую назначением переламывать шеи другим людям? Позорище попросту немыслимое. Оказавшись в обществе людей, живущих в цивилизованных странах, я бы не знал, куда мне глаза девать от стыда.
Разумеется, самая неприятная сторона поступка столь радикального, каким является предпринимаемое из принципа отречение от своей родины, состоит в том, что он может показаться вздорным и истеричным. Приверженцев смертной казни моя эмиграция лишь порадовала бы, как избавление от человека дрянного и малодушного. «Не терпишь жара, не лезь на кухню» – вот к чему сводилась бы их аргументация. На это я в присущей мне манере ответил бы, что предпочел бы все же остаться на кухне, если, конечно, кому-нибудь из присутствующих в ней людей достанет доброты слегка убавить жар или хотя бы открыть окно и впустить немного свежего воздуха. Однако демократия есть демократия, и исполнение парламентского акта, вновь вводящего смертную казнь, вряд ли будет отсрочено лишь из-за того, что я или какой-то иной гражданин страны пригрозит ей эмиграцией. И потому чей-либо отъезд из нее никакой ценностью обладать не будет – ни в качестве протеста, ни даже в качестве жеста; он окажется всего лишь простой демонстрацией предпочтения: человек больше не желает здесь жить.
А возможно, такой поступок был бы проявлением трусости. Если у тебя имеются настоящие принципы, почему же ты не остаешься и не сражаешься за них? Не лучше ли мужественно удерживать свои позиции и протестовать, чем немощно хныкать, отбежав на безопасное расстояние? Однако возвращение смертной казни придавит меня такой усталостью и отвращением, что никакого боевого задора во мне попросту не останется. То же самое произойдет, если фанатичные противники курения добьются своего и поставят вне закона посланных нам Богом природных целителей – сигареты и сигары. Я мог бы попытаться как-то аргументировать омерзение и страх, внушаемые мне смертной казнью и запретом курения, однако от других вопросов политического и социального толка их, в моем случае, отделяет глубокая и непримиримая ненависть, которую я к ним питаю.
Я играл однажды на сцене, и одна из наших актрис придумала для нас развлечение, позволявшее скрасить скучные часы между дневным и вечерним представлениями. По ее предложению каждый из нас составлял, не подписывая его, то, что она называла «списком ненависти», – перечень из десяти вещей и явлений, к которым мы питали необъяснимую и нерушимую ненависть. Таковыми могло быть все что угодно: духовой оркестр, Оксфорд, автомобили марки «Воксхолл», Уэльс, витамины, лафитники, теннис, романы Д. Г. Лоуренса… все, что всплывало из самых глубин нашего сознания. Затем каждый список зачитывался вслух, а нам предлагалось угадать его составителя.
Я посоветовал бы вам поиграть в эту игру на Рождество, добавив, быть может, список возможных законодательных актов, способных заставить вас эмигрировать из страны. Ненависть может представляться признаком незрелости, однако способные внушить оптимизм результаты этой затеи состоят в том, что игроки разумные и здоровые (если они играют по-честному) никогда не помещают в свои списки людей, даже по-настоящему страшных, – только явления, позиции и поступки. А происходит это потому, что люди по природе своей не злы, они лишь способны на зло, – именно это существенное различие делает возможными раскаяние и прощение, каковые в конечном счете и составляют суть Рождества.
Открытие, что ты не можешь ненавидеть людей, а можешь ненавидеть лишь то, что они делают и говорят, до чрезвычайности важно. И на этой, лучшей, какую мне удалось придумать, ноте я хочу пожелать вам классных, как выражались в реакционные шестидесятые, святок и клевого Нового года.
Подобно многим представителям моего дискредитированного поколения, я питаю безумную любовь к техническим приспособлениям всех видов и родов. В пришедшуюся на восьмидесятые страшную эру демонстративного потребления никто не потреблял демонстративнее, чем я. И хотя теперь мы окончательно утвердились в новом веке мягкого спроса, идти с ним в ногу лично я нахожу затруднительным. В нравственных категориях это выглядит так, точно я все еще зачесываю назад намащенные гелем волосы и ношу мокасины с нашивочками (о чем, как вы понимаете, ни одно дитя девяностых и помыслить не в состоянии). Да что там, всего лишь вчера я поймал себя на том, что зашел в радиомагазин и купил CDV-плеер. Вы не знаете, что такое CDV-плеер? Стыд и позор. Это, собственно говоря, CD-плеер, только помимо лазерных аудиодисков он проигрывает и видео. Так что теперь вы можете смотреть любимый фильм с цифровым звуком да еще и получать стоп-кадры чистоты необычайной. А это, согласитесь, значительный шаг вперед.
И означает он, что в моем обитариуме, прибежище, уютном приюте, или комнате-в-которой-я-держу-всю-мою-аппаратуру, валяется ныне пять почти неотличимых один от другого пультиков дистанционного управления. Один для телевизора, один для обычного CD, один для видеомагнитофона, один для CDV и один для музыкального центра. Виноват, шесть – я забыл о пульте, которым квартирные воры по глупости пренебрегли, когда отчуждали в свою пользу мой прежний видеомагнитофон. (Если заглянете ко мне снова, ребятки, ищите его на журнальном столике у окна, под разодранной в приступе раздражения «Киноэнциклопедией Халлиуэлла». Уж я-то знаю, до какого исступления может доходить человек, когда ему нечего подержать, если так можно выразиться, в руках.)
Помимо этих моих одиноких, самоотверженных попыток свалить Джона Мейджора, искусственно затянув ажиотаж, порожденный импортными товарами (хотите верьте, хотите нет, но в Британии не существует собственного производства CDV-плееров, что само по себе граничит с национальным скандалом), и скопив кучу электронного оборудования всех мастей, я отдаю (как и всякий газетный обозреватель) немалое время коллекционированию новейших, ультрасовременных броских фраз, рекламных лозунгов и модных словечек.
Я первым закричал ура, когда Дэвид Стил предпринял отважную попытку ввести в словарь политиков слово «всеохватный»; первым взвыл от восторга, когда Британские железные дороги решили, что «пассажиры» будут отныне именоваться «клиентами», а прежние «сели-поехали» – «услугами»; и уж никто не визжал от наслаждения громче моего, когда перед последними выборами выяснилось, что образование и оборона окажутся их «болевыми точками».
Лишь очень малое число таких фразочек приходит к нам, что, быть может, и неудивительно, из Японии. Мы как-то привыкли перенимать лучшие наши неологизмы и эвфемизмы у Америки. При последнем моем приезде туда я едва не взвился в воздух, точно лосось на нерестилище, когда после покупки в магазине на Родео-драйв разорительно дорогого галстука не отличавшаяся притворной скромностью продавщица соблазнительно потрепетала поднятыми в воздух пальчиками и пропела, прощаясь со мной, не обычное «Всего доброго» или еще более обычное «Приятного вам дня», но фразу совершенно бессмертную: «Я за вами уже скучаю!» Ну что это такое, а? Что?
Новейший эвфемизм для обозначения инвалида, только что, с пылу с жару, доставленный к нам из Соединенных Штатов, – я сознаю, что совершаю опасный шаг, но я его совершу, – так вот, новейший эвфемизм для обозначения инвалида выглядит так: «физически проблематичный». Слово же «слепой», как вы уже знаете, надлежит ныне заменять фразой «визуально ограниченный».
Я никогда не разделял неприязни к слову «гей», которую, как более чем убедительно показывают письма читателей нашей газеты, питали очень многие. По-моему, хорошее было слово, и теперь, когда его безжалостно и бесстыдно отняли у нас, заменить его нам будет нечем. Однако к чему кривить душой? – ведь нам вернули слова столь же достойные: «голубой», «гомик», «пидор», «додик» и «извращенец». Одно хорошее слово за пять – обмен совсем неплохой. Слово «гомосексуалист» вполне пригодно как якобы медицинское определение, однако неизменно использовать только его – это все равно что произносить «деторождение» всякий раз, как нам требуется упомянуть о родах. Всегда приятно иметь не оценочное, ходовое слово для описания достаточно широко распространенного факта. Беда фразочек наподобие «визуально ограниченный» в том, что они норовят отменить слова наподобие «гей» (ага, я его все-таки вставил!), которые люди употребляли годами. Тот же «слепой» – это не эвфемизм, в нем ничего пренебрежительного или чрезмерно технического нет.
Я понимаю, радетели слепых и инвалидов навязывают нам эти новые слова в попытках проявить «позитивный подход», однако меня страшно тревожит то обстоятельство, что при этом срабатывает закон уменьшающейся доходности. Выражение «физически неполноценный» было поначалу новым и «позитивным», как некогда и «инвалид», однако каждое из них оказывалось недолговечнее своего предшественника.
Боюсь, и «проблематичный», и «визуально ограниченный» тоже устареют, и очень скоро. По моим прикидкам, одновременно с недавно купленным мной новым CDV-плеером.
И подозреваю, что японцам будет проще создать симпатичную замену для CDV, чем американцам – изобрести новое обозначение незрячего человека.
Если вы не читаете эту статью, а видите вместо нее способное вместить 800 слов пустое белое пространство, озаглавленное «Стивен Фрай по выходным», знайте, что редакционная коллегия «Дейли телеграф» подобрала свои девичьи юбки и решила воспользоваться правом запрещать и цензурировать, ибо статья, которую вы не читаете, бесстрашно выставляла напоказ приемы, обычаи и образ мыслей упомянутой редакционной коллегии, а она скорее предпочтет действовать под завесой секретности, чем допустить безжалостное разоблачение ее методов в выпускаемой ею же газете.
Начну с вопроса. Вы случайно родом не из Вустершира? Некоторые из вас, читающих это (или изумленно взирающих на пустое белое пространство, которое этому полагалось занять), наверняка проживают на расстоянии всего лишь пешей прогулки от названного бесценного графства. И мне интересно – имеется ли в вас что-нибудь из ряда вон выходящее? Может быть, вы стыдливее обычного?
Не таится ли в водах Дроитвича, коврах Киддерминстера и просторных, улыбчивых акрах Эвешама нечто, наделяющее людей жеманной чувствительностью, духом пуританства? Мне, живущему под широкими небесами Норфолка, такое и в голову никогда не приходило, но вам, возможно, будет приятно узнать, что широта или узость ваших взглядов является источником постоянной озабоченности для тех, кто по долгу службы присматривает за содержанием читаемой вами ежедневно газеты.
Позвольте мне объясниться. Сегодня после полудня я позвонил в справочный стол тематического отдела газеты. Из этого метонима, или синекдохи, отнюдь не следует, будто я погряз в грехах моих настолько, что докатился до попыток прозвониться внутрь предмета меблировки, а следует из него, что я позвонил заместительнице редактора, дабы уведомить ее о содержании моей ежеседмичной лепты. Я прибегаю здесь к тому, что мой школьный преподаватель английского языка называл «словарем старшеклассника» – «синекдоха», «ежеседмичная», – не по причине извращенной привязанности к неудобопонятным словесам, но ради того, чтобы подготовить вас, и особенно тех, кто родом из Вустершира, к потрясению, коим грозят вам непристойности, которыми я намерен изгадить остаток этой статьи.
Ну так вот, я сказал заместительнице редактора, что обдумываю статью о Саддаме Хусейне и кошмаре, творящемся ныне в Заливе. И при этом мне вдруг пришло в голову, что слова, обозначающего преступление, которое совершает одно государство, незаконно вторгаясь в пределы другого, не существует, и, возможно, тут подошел бы термин, который придумал я сам, – «саддамия». Организация Объединенных Наций может даже увековечить его в особой статье своего Устава, которая недвусмысленно запрещала бы одной стране беспричинно саддамизировать другую и вводила бы против саддамитов суровые санкции.
Заместительница редактора внимательно выслушала меня. «Хорошо, – сказала она. – Правда, меня немного беспокоит реакция, которую это слово может вызвать у читателей Вустершира».
Я дернулся, точно забагренный лосось, и телефонная трубка выпала из моей руки. Почему никто никогда ничего не говорил мне о читателях Вустершира и их особливых требованиях? Я знал, какое отвращение способны испытывать горожане Танбридж-Уэллса, знал, что полковник и миссис Чичестер не желают иметь ничего общего с современными драматургами. То, что «Разгневанного» из Минчинхэмптона давно тошнит от слова «целеполагание», известно уже всем и каждому, равно как и то, что «Обозленный» из Каршелтона недоволен повсеместным распространением тихоокеанской устрицы, вытесняющей добрую старую колчестерскую, однако, должен признаться, проблемы Вустершира от внимания моего ускользнули.
Если опасения редакции оправданны, но она тем не менее решилась, руководствуясь похвальным свободомыслием, напечатать эту статью, не исключено, что к данной минуте телефон Вустерской городской больницы уже раскалился от звонков лиловолицых граждан, орущих благим матом, требуя, чтобы им немедленно доставили настой наперстянки; что полиция графства уже сформировала высокомобильную спецгруппу, которой надлежит как-то справиться с обезумевшими пикетчиками из деревушки Бродвей; что телефон местной пожарной команды обрывают встревоженные жители, напуганные кострами из номеров «Телеграф», во множестве разожженными активистами дамблтонского комитета «Сожжем эту грязь».
Если все так, я искренне сожалею об этом, сожалею так сильно, что готов съесть мою шляпу.
Я думаю, для жителей Вустершира настало время уведомить «Телеграф» о том, что они способны переварить гораздо больше, чем предполагалось до сих пор. А жителям других графств пора наконец добиться того, чтобы их мнения были услышаны. Все эти годы вы читали в «Телеграфе» статьи, которые кто-то просматривал и исправлял без вашего ведома, да-да, исправлял! Статьи фальсифицированные, выхолощенные, цензурированные, сокращенные, обезображенные, придушенные, придавленные, стреноженные и приглаженные – и все это ради того, чтобы не задеть чувствительных вустерширцев. Вы, вероятно, и не ведаете о том, что сочинения Уильяма Дидса нередко отличаются столь страстной пылкостью, что ему приходится писать их на асбестовой бумаге; что Уэрсторна и Хеффера принято называть Гилбертом и Джорджем современной журналистики; что к чтению неправленых опусов Хью Монтгомери-Мэссинджберда допускаются лишь те, кого штатный доктор нашей газеты признает способными таковое выдержать. Разумеется, не ведаете, поскольку большая часть того, что они пишут, вымарывается, процеживается сквозь тонкое сито и фильтруется в угоду жителям Вустершира.
Ну так и шел бы ты в задницу, Вустершир. Среди нас есть и такие, кто не позволяет затыкать им рот.
Вторник только что отошел в мир иной – неоплаканным и не получившим отпущения грехов, – что, собственно, происходит со всеми вторниками, кроме того, который приходится на Масленую неделю, – ему, как я полагаю, грехи отпускаются по определению, отчего он и стал в дневнике Фрая красным днем календаря. В последние годы мой дневник работает, как то и положено дневнику всякого уважающего себя flâneur,[167] на батарейках и ни для каких газетных рубрик оказывается не пригодным. Однако в нынешнем мире, неотличимом от парка с тематическими аттракционами, то, что потеряно на «Лазерной Горе», отыгрывается на «Гигантском Штопоре», и, хотя мой электронный органайзер может ничего о красных днях не ведать, он способен извещать меня о том, какое время показывают сейчас часы в Тиране, и разбивать мой день на пункты, образующие «Список дел». Соответственно, 21 августа помечено в нем как день, в который я вновь получу возможность вносить посильный вклад в разрастающуюся до все более грозных размеров проблему лондонского уличного движения.
Триста шестьдесят пять дней назад во втором зале городского суда, что на Боу-стрит, Лондон, меня лишили, сопровождая эту процедуру угрожающими замечаниями и суровым сопением, пятисот фунтов, водительских прав и изрядной доли самоуважения.
Для автомобилиста год – срок немалый. И в последние несколько недель, пока окончание запрета приобретало очертания более отчетливые, мне не давала покоя мысль, что водить автомобиль я, возможно, разучился.
Любимая моя машина, проведшая последний год в гараже, это седан «Вулзли 15/50»; цвет у нее темно-бордовый, а попахивает она бакелитом и исчезнувшей ныне Англией поблескивающих мостовых, облаченных в дождевики инспекторов Ярда плюс, по какой-то неправдоподобной причине, Валери Хобсон и моющего средства «Тайд». Возраст ее почти в точности равен моему – машина прошла регистрацию 23 августа 1957-го, а я появился на свет в шесть часов следующего утра, так что сегодня, отметьте себе на будущее, день моего рождения.
Такая близость наших лет породила между мной и «Вулзли» отношения почти вудуистские. Если я прибавляю в талии пару дюймов, крылья моей машины и порожки ее тоже слегка раздаются – так мне, во всяком случае, кажется. Если я начинаю вдруг без видимых причин спотыкаться и падать, объяснение состоит в том, что ее задние покрышки облысели и нуждаются в замене. А в тех редких случаях, когда мне доводится принять ванну, я, вытираясь в спальне полотенцем, выглядываю в окно и вижу внизу на улице мой старенький автомобиль, такой же чистый и поблескивающий, как я.
Пару лет назад я играл в Вест-Энде в одной пьесе и вдруг лишился голоса. Коллеги-актеры, решившие, что я перенапряг голосовые связки во время исполнения ставшей ныне легендарной «картофельной сцены», сбежались ко мне с объемистыми пузырьками витаминов и разного рода гомеопатической дребедени, однако проведенная мной быстрая проверка показала, что причиной всему – разболтавшийся соленоид, почти утративший контакт с идущими от рулевого колеса проводами. В результате у машины перестал работать клаксон. Две минуты возни с отверткой – и мы с ней вновь обрели первостатейные голоса.
Лицо мое, как может подтвердить напечатанная над этой статьей жестокая в ее правдивости фотография, украшено сломанным носом. Изучая жизненный путь моей машины, я не без трепета узнал, что красующаяся на ее капоте фирменная фигурка «Вулзли» погнулась вследствие несчастного случая, в котором участвовал доставочный фургончик магазина «Отечественные и колониальные товары» и некий библиотекарь из Давентри, а произошло это 17 января 1962 года – ровно в тот день, в который мой хобот настигла его злая судьба! Что-нибудь такие штуки да значат.
Но не мог ли целый год пренебрежения ослабить этот особый симбиоз, эту удивительную взаимозависимость и взаимопомощь? Вот чего я страшился, снова усаживаясь во вторник за руль.
Трансмиссионная система «Вулзли» требует совершения маневра, который, возможно, знаком читателям постарше, а именно двойного отжима сцепления. В нынешнем louche[168] мире синхронизаторов коробки передач и автоматических трансмиссий такая процедура представляется допотопной, и я опасался, что за год нашей разлуки мои уши, руки и ноги могли утратить магическую соотнесенность с шестернями и дисками сцепления машины. Опасения оказались напрасными. Давняя связь наша мигом проявила себя, мы снова стали единым целым.
И все-таки есть одно обстоятельство, которое продолжает меня тревожить. Следует ли мне переделать двигатель, перевести его на неэтилированный бензин? И если я поступлю так, какие последствия будет это иметь для меня лично? Не придется ли и мне перейти на кофе без кофеина, а может быть, собственный мой двигатель претерпит изменения еще более пагубные? А ну как мой желудок утратит способность переваривать что бы то ни было, кроме безалкогольного вина? Если я откажу моей машине в возможности накачиваться этилом, позволит ли она мне упиваться хмельными напитками?
Ну да ладно, чему быть, того не миновать. Если это произойдет, мне, по крайней мере, будет проще запускать по утрам мой остывший движок.
В ноябре я получу назад и права поэтические. Суд запретил мне – пока я не избавлюсь от влияния Одена – слишком быстро переключать цезуры и притормаживать на анжамбеманах. Я больше не буду, никогда.
В дни моей зеленой, точно салат, юности, когда я был еще мягок в суждениях и купался в ароматическом уксусе веры, я ничего так не любил, как всунуть мою доверчивую ладошку в ладонь мамы и отправиться с ней в зоопарк. Удивительные способности панд и сходство паукообразной обезьяны с человеком влекли меня с неодолимой силой. Но затем, уже в пудинговые мои годы, когда и суждения мои обрели консистенцию кашеобразную, и сам я погрузился в густой сироп сомнений, меня начали посещать мысли довольно страшные. Не станут ли будущие поколения, оглядываясь назад, с удивлением и неприязнью взирать на нашу бездумную готовность мириться с тем, что животных лишают свободы?
Тема совершенствования нравственных ценностей интересна и сама по себе. Двести лет назад люди весьма добродетельные, добрые и участливые либо сами держали рабов, либо владели акциями сахарных плантаций, на которых одни только рабы и трудились, либо носили одежду из хлопка, собранного, как они отличнейшим образом знали, рабами. Если бы вы сказали им, что они составляют часть самого бесчеловечного, какой только можно вообразить, порядка, поощряют его и обеспечивают ему долгую жизнь, эти люди сочли бы вас сумасшедшим.
Во времена более поздние наши деды и прадеды лишь зафыркали бы, изумленно и гневно, услышав, что лишение половины населения страны права избирательного голоса обращает в ложь утверждение о том, что Британия есть страна демократии. Компанию за избирательное право для женщин ведут истерички, женщины ничего не понимают в политике и их никогда, никогда не следует подпускать к избирательным урнам – так говорило большинство мужчин. И если бы вы поведали им, что шестьдесят лет спустя премьер-министром Британии, проведшим на этом посту самое долгое за всю историю время, окажется женщина, их, возможно, хватил бы кондрашка.
Но ведь наши деды не были дурными людьми, как не были и тупыми настолько, чтобы не понимать суть нравственных доводов, справедливость которых мы ныне считаем само собой разумеющейся. В конце концов, нравственность – это привычка, вот мы и привыкли к мысли о том, что один человек не должен владеть другим, что лишать женщин права голоса неправильно и вредно и что, к примеру, медвежья травля и паноптикумы уродцев отвратительны.
И что же, в таком случае, будут думать наши внуки о мире, в котором мы ныне живем? От каких порядков, коим мы ныне потворствуем, их будет выворачивать наизнанку, какие современные нам явления заставят их дивиться нашим притязаниям на звание цивилизованных людей? Мне очень и очень кажется, что в списке этих явлений одно из первых мест займут зоопарки.
Возможно ли, спросят потомки, что эти люди действительно выволакивали полярных медведей из Арктики в теплые страны и выставляли их на обозрение в клетках с бетонными полами? Нет! Мой дедушка никогда бы с этим не примирился, он устраивал бы демонстрации, не давал покоя парламентариям или писал в газеты; он, мой добрый старый дедуля, постыдился бы жить в стране, которая выставляет напоказ лишенных свободы животных. Ведь постыдился бы, верно?
Человеческим существам, которые обладают воображением и находят удовольствие в запоминании старых стихов или сочинении новых или в пари о том, какая из мух первой вылетит в окошко, трудно мириться с мыслью о лишении свободы. Животные же, насколько нам известно, не играют в азартные игры, не мурлычут себе мелодий под нос и не обладают внутренней жизнью, способной сделать тюремное заключение менее тягостным, они просто-напросто медленно переходят от ярости к отчаянию, а от него к нервным расстройствам и, наконец, к оцепенелой апатии.
Кое-кто из держателей зоопарков уверяет, будто наблюдение за живыми животными с близкого расстояния учит детей уважать природу и с благоговением относиться к ее величию и разнообразию, заставляет их проникнуться чувством ответственности за этих существ. Может, оно и так, однако я что-то не слышал пока о планах разместить индейцев Южной Америки в загонах, выстроенных для них в Риджентс-парке или Уипснейде, либо загнать курдистанские племена в природные заповедники ради того, чтобы мы могли проникнуться лучшим пониманием их жизни. Я нисколько не сомневаюсь, что миллионы британских школьников, получив возможность полюбоваться на дрожащего в клетке индейца племени виннебаго и прочитать висящую на ней табличку с описанием среды обитания этого индейца, его происхождения и привычного рациона, проникнутся уважением к разнообразию и благородству человеческой расы и вообще станут лучше вести себя и учиться, мне остается лишь удивляться, что никто пока не предложил прибегнуть к подобной мере, тем более что она могла бы спасти упомянутое племя от вымирания.
Я вовсе не сторонник той идеи, что животные тоже имеют «права». Ту т речь скорее о том, что существуют права, которых не имеем мы. Мы несомненно не имеем права заключать отличных от нас созданий в тюрьму, и уж тем более по той непристойной причине, что это обогатит наше понимание оных. Мы не имеем права дразнить их, запугивать или доводить до безумия. Не исключено, что будущие поколения сочтут также, что мы не имели и права сгонять животных в стада, резать их ради того, чтобы получать нежнейшие жульены и отбивные, а затем поедать таковые. Услышав подобную нелепицу, мы лишь приподнимаем в изумлении брови, но ведь и наши предки приподнимали брови, когда им говорили, что спускать на веревках маленьких мальчиков в дымоходы нехорошо.
Когда мои юные племянники снова приедут в Лондон, я поведу их не в зоопарк, а в парламент – пусть послушают, как там задают вопросы премьер-министру. Это ничем не отличается от созерцания дерущихся за территорию гиббонов или мочащихся носорогов, однако, покидая парламент, человек не испытывает никакого чувства вины.
Никогда не возвращайся в старые места. Эти слова написаны на моем сердце огненными буквами. Недавно я все же возвратился – и в двух смыслах сразу. Пару лет назад я играл в вест-эндской постановке пьесы Саймона Грея «Общее стремление». На этой неделе Би-би-си снимала по ней в Кембридже фильм, воскрешающий те позолоченные годы брючек клеш, коротких бачков, волос по плечи и дурацких жилеток.
Я провел в Кембридже несколько лет уже по завершении эры, которую мы восстанавливали в фильме, и тем не менее, когда выяснилось, что для гримеров и костюмеров Би-би-си середина семидесятых успела обратиться в «исторический период», на душе моей стало тревожно. Одно дело – просидеть час на месте, пока к твоим волосам приплетают чужие локоны, а физиономию оснащают липнущими к челюстям баками, которые моя мама называла «скобками прохвоста», и совершенно другое – ощущать, как ту же физиономию смазывают полупрозрачной жидкостью, именуемой «натяжителем кожи». Со студенческой поры моей прошло всего девять лет, разве мог я покрыться морщинами и обрюзгнуть за срок столь краткий?
Пытаясь хоть как-то воспрянуть духом, я провел утро, показывая колледжи американскому члену нашей команды Эндрю Маккарти. Не человек – золото: он ни разу не выразил удивления по поводу отсутствия кондиционеров в капелле Кингз-колледжа и отвращения, которое внушила ему безуспешность поисков производящего кубики льда автомата в библиотеке Рена. После часовой примерно прогулки он начал позевывать, и я, показав ему дорогу к Питерхаусу, в котором проходили съемки, обратил стопы к жилищу моего старого друга и наставника Дональда Трефузиса, профессора сравнительной филологии и экстраординарного члена колледжа Св. Матфея.
Именно Трефузис свел меня с «Приверженцами» – замкнутым, жившим напряженной жизнью братством интеллектуалов, сексуальных еретиков и вольнодумных гуманистов, которые поджаривали зефирины на пламени горящих в камине номеров «Зрителя» и читали друг другу статьи, посвященные таким животрепещущим вопросам, как онтология плоти и музыкальная заставка Джонатана Коэна.[169] Дональд же завербовал меня в КГБ… или то была МИ-5? Мне он этого так и не сказал, а лезть к нему с вопросами означало бы вести себя не по-кембриджски. В Кембридже мы всегда стояли на стороне друга, правой или неправой. Верность здесь хранилась лишь отношениям с другими людьми.
Я думал, что Трефузис сумеет объяснить мне, чем вызвано тяжкое ощущение подавленности и отчужденности, которое томило меня, пока я бродил по закрытым двориками и аркадам Кембриджа.
Профессор, открыв передо мной дверь, явно удивился:
– А, так вы, молодой человек, закончили все же эссе о Большом фрикативном сдвиге?
Я поспешил уверить его, что пока не закончил, однако исследования продолжаю. И попросил еще об одной девятилетней отсрочке, которую он мне тут же и даровал.
– Такие вещи требуют времени, – признал профессор. – Одна только корректура написанной мной для New Philologishe Abteilung статьи о словацких диакритических знаках отняла целых семнадцать лет. Однако я уверен – она подобных усилий стоила. Вы, конечно, читали ее?
– Кто же ее не читал? – ответил я, и профессору хватило милосердия закрыть на мою уклончивость глаза.
– Бог ты мой! – ликуя, восклицал он и потирал руки. – Кой-кого моя статейка просто-напросто огорошила! Меня уверяли, что на прошлогоднем Корнелльском съезде фонемистов несколько ее экземпляров подвергли публичному сожжению, а некий преподаватель лондонской Школы славистики, познакомившись с моей критикой теории происхождения хорватских двигательных глаголов, взял да и удавился. Мы прогулялись немного по «Задам».
– Куда все ушло, Дональд? – спросил я. – Этот не тот Кембридж, какой я знал. Здания все те же, вы все тот же, и однако ж…
Трефузис вглядывался в плавные воды Кема, с которых неслись к нам печальные голоса туристов, проплывавших мимо в гребных яликах, распевая рекламу мороженого «Корнетто» на мелодию «О мое солнце».
– Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, – процитировал он, – ибо вода, текущая мимо тебя, неизменно нова.
– Гераклит! – воскликнул я.
– На здоровье, – отозвался он. – Ваш Кембридж был построен из людей, не из кирпичей, камня и стекла, и жизнь жестоко разбросала этих людей по свету. А больше им вместе уже никогда не собраться. Цирк давным-давно свернул свои шатры и тихо удалился, а мы с вами стоим посреди опустевшего деревенского выпаса, гадая, отчего он кажется таким заброшенным и убогим.
– Вы правы, – вздохнул я, – вы, как всегда, правы.
– Разумеется, прав. А теперь убирайтесь с глаз долой. От вас разит тленностью. Для напоминаний о том, что я стар, вы мне не требуетесь, с этим хорошо справляется мой мочевой пузырь.
Я вернулся в Питерхаус, и меня тут же засыпала вопросами съемочная группа.
– Почему типичные студенты последнего курса вешали на стены групповые снимки первокурсников? Скажите, лекции они в мантиях слушали? А двери своих квартирок они запирали?
– Меня не спрашивайте, – ответил я. – Я сам здесь впервые.
Если нижеследующее покажется вам бессмысленными бреднями трагически повредившегося ума, мне придется извиниться перед вами. Я только что получил сильнейший удар по черепу, и потому не исключено, что у меня сотрясение мозга и мысли мои немного путаются.
Люди моего роста довольно часто зашибают головы о притолоки, балки и иные строительные конструкции. Процедура, к которой я обычно прибегаю в подобных случаях, такова: проморгавшись и исчерпав имеющийся в моем распоряжении запас бранных слов, я быстренько ощупываю ушибленную часть черепа и, чтобы выяснить, насколько сильно пострадал мой разум от пережитого его вместилищем потрясения, задаю себе контрольные вопросы из составленного мной именно для таких случаев списка.
Первым делом я спрашиваю себя, сколько будет дважды два. Если ответом служит не «желтизна» и не «кардинал Ришелье», я сразу перехожу к собственному имени, номеру факса и возрасту. Если и тут результат представляется мне удовлетворительным, я переворачиваю, так сказать, экзаменационный листок и придирчиво расспрашиваю себя о том, в каком году была обнародована «Великая хартия вольностей», как называется столица Уругвая и какие денежные знаки имеют хождение в Болгарии. Засим следуют вопросы посложнее, например, есть ли Бог, зачем мужчинам соски и в чем состоит предназначение Джеффри Уиткрофта. Разум, пребывающий в нормальном состоянии, разрешить эти проблемы не способен, однако всегда ведь существует вероятность того, что хороший удар по голове приведет к усовершенствованиям, которые сделают возможными недоступные ему прежде прозрения.
Реакция, разумеется, нелепая и нелогичная. Если сильный удар лишил меня способности соображать, откуда я знаю, какие вопросы следует задавать? И как отличаю правильные ответы от неправильных?
Мне представляется, что самым надежным свидетельством размягчения или повреждения мозга является желание его обладателя подать на кого-нибудь в суд. На сей раз я зашиб голову в весьма почтенном кембриджском отеле. Удар был настолько силен, что я сразу осел на пол. Возможно, я даже лишился чувств на небольшое число секунд.
Сидя на полу, поглаживая мой medulla oblongata[170] и перебирая контрольные вопросы, я вдруг обнаружил, что окружен целой саванной брюк в серую полоску и озабоченных лиц. Персонал отеля заметил случившееся и собрался вокруг меня, чтобы принести мне извинения. Отель этот входит, как почти каждый отель нынешней Британии, в состав целой сети таковых, а для случаев, когда постоялец что-нибудь повреждает себе на принадлежащей компании территории, существуют, следует вам сказать, строго определенные процедуры. Процедуры, назначение коих состоит скорее в том, чтобы снять с компании любую ответственность, чем в выражении искреннего сочувствия, сожаления и понимания. Они сильно смахивают на то, чему обучают коммивояжеров, которым часто приходится пользоваться автомобилями. Если столкнетесь с кем-нибудь на дороге, говорят им, никогда, кто бы ни был повинен в столкновении, даже и не думайте произносить слово «простите». Сказать «простите» значит допустить свою ответственность за случившееся. Мне это представляется отвратительным и тошнотворным до крайности. Большинство англичан извиняется, даже налетев на стойку для шляп, не говоря уж о людях. Для каждого из нас куда предпочтительнее услышать от управляющего отелем «Мне так жаль» и увидеть, как он, распрямившись, сердито отшлепывает балку, в которую врезался бедный постоялец, приговаривая: «Нехорошая балка, нехорошая», чем услышать от него же вкрадчивый вопрос: «Неужели вы не заметили, сэр, свисающую с этой балки хорошо освещенную табличку “Берегите голову”?»
Разумеется, табличка там имелась, и, разумеется, все произошло по моей, так сказать, вине. Если в вас шесть футов и четыре с половиной дюйма роста, а человек вы неловкий и временами задумывающийся, вам часто случается на что-нибудь натыкаться. И когда это происходит, вы просите лишь об одном – о крошечной-прекрошечной толике сочувствия и всего лишь крупице от йоты soupçon[171] о тени намека на участие. Если же вы их не получаете, удар по башке рождает приступ раздражения и в ушибленной голове вашей начинают мелькать чуждые вам неанглийские мысли о гражданских исках и судебных процессах. Сама тщательность, сама елейная поспешность, с которой эти люди отрицают свою вину, вызывает потребность доказать ее.
Если вам повезет, спокойные размышления и стаканчик с налитым в него на палец-другой добрым солодовым виски смогут вернуть вашему рассудку его главенствующее положение. Существует абсурдная разновидность вывернутой наизнанку «оговорки-22», гласящая, что всякий, кто всерьез подумывает о том, чтобы после простенького несчастного случая судиться с отелем или иной организацией, повредился в уме настолько, что процесс наверняка проиграет.
«Милорд, разве сам тот факт, что мой клиент совершил поступок столь бессмысленный, как обращение в суд, не доказывает с совершеннейшей ясностью его невменяемость?»
Дело закрывается ipso facto.[172]
По счастью, мой разум не пострадал нисколько, как и все прочие мои способности.
А теперь я должен проститься с вами, чтобы заказать прямо в номер добрую миску лапши быстрого приготовления и насладиться восхитительной программой «Телевизионные маньяки». Спокойной ночи, сограждане. На следующий год ваш Император уже взойдет на московский престол. Пейте безалкогольное пиво с ароматом текилы.
Одна из задач, с которой сталкивается каждый писатель, – это поиск ярких сравнений. И она мигом возвращает его во времена «передового» преподавателя английской литературы («передовой» означает, что он носил припорошенную перхотью зеленую куртку из тонкого вельвета вместо традиционного припорошенного мелом твидового пиджака), с упоением привлекавшего внимание школьников к «свежести» и «оригинальности» Теда Хьюза с его щукой или Дилана Томаса с его медленным, черным, как полуботинок, качающим рыбачьи лодки морем.
Вспоминаешь, краснея, собственные отчаянные потуги измыслить эпитеты сильные и свежие. «Черные, точно “чешки”, тучи грозы» и «щеки, изрытые жгучими, как адское пламя, слезами» все еще насылают на меня особенно сильные корчи стыда, даром что в то время они заслужили теплое одобрение молодого, нешаблонно мыслившего мистера Кершоу, выставившего за них пятерки с двумя плюсами. Счастье еще, что, когда мы взрослеем, спасительный якорь стыда понуждает нас держаться скорее за сравнения, нам известные (черный как ночь; твердый как скала; безумный как мартовский заяц), чем гоняться за неизвестными, чеканя собственные образчики словесного пижонства.
Горе, однако, в том, что с тех пор, как наши пращуры сформулировали закон литературного сравнения, нам приходится продвигаться вперед во мраке, безумии, безрассудстве, рискуя в который раз залиться краской стыда при виде наших попыток точно передать запутанные реальности современного мира. Особую проблему составляет безумие. Решение, предложенное Черной Гадюкой, состояло в использовании того, что можно назвать рецидивной гиперболой: «безумен, как Безумц Джек Мак-Безумц, победитель всешотландского конкурса “Мистер Безумец”».
Еще один подход к описанию безумия дает нам уподобление класса «дезориентирующий вздор», изобретенное, насколько мне известно, комиком Кеном Платом, который дал миру бессмертное «слабоумный, как кисть живописца», что открыло перед нами множество приятных возможностей: «безумен, как брюки», «безумен, как дом» и даже «безумен, как гоголь-моголь». Но разумеется, самый прямой путь к новому тропу состоит в том, чтобы повнимательнее приглядеться к разновидностям современного безумия и выяснить, что они нам могут предложить. «Безумен, как киноактриса», «безумен, как тот, кто звонит в “прямой эфир”», «безумен, как билетный контролер», «безумен, как человек, вооружившийся до зубов в день банковского выходного».
Безумие тех, кто считает Хорошей Идеей избавление от старых двухэтажных автобусов с открытым входом сзади или от красных телефонных будок, требует, разумеется, отдельного рассмотрения, как и то более пространное царство умопомешательства, в котором живет на покое несчастный, придумавший фразу «рекомендация по употреблению».
Однако чего наши словарные ресурсы охватить пока еще не успели, так это безумия подлинного, безумия, которое в миниатюре выглядит так: «Понятно, что если ты просто возьмешь да и надуешь в штаны, то пожалеешь об этом. Они станут холодными, противными и вонючими. Но с другой стороны, тащиться в уборную тебе лень, так что – валяй». Результат: неприятности, неудобство и испорченные брюки.
Подобное поведение присуще – кому? Да как вам сказать, по большому счету, это та же разновидность безумия, которая заставляет нас говорить: «Понятно, что мы уничтожаем тунца как вид, истребляем дельфинов, китов, носорогов, слонов; вырубаем дождевые леса, отравляем землю, воздух и море, ну да и черт с ними». Правда, когда разыгрывается второй сценарий, испорченными оказываются не только брюки.
Многие из вас уже думают: «Экая чушь! Развелось же этих “зеленых”! Я лучше спортивную страницу почитаю», однако я вовсе не собираюсь повторять здесь доводы защитников окружающей среды. В конце концов, мы их и так уже знаем, в том-то все и дело.
Как нам описать безумие нашего биологического вида – настолько полное и всеохватное, что оно уже никакое и не безумие, а норма? «Возьмите самое безумное, что сможете вообразить, взбейте его до состояния полной умонелепости, психопатически промаринуйте в маниакальной бессмыслице, поместите в булькающий бедлам буйного помешательства и подогрейте на неуравновешенном огне ошалелого бреда. Слить, дать настояться и подавать как раздел Закона об охране психического здоровья».
Нет, и это недостаточно сильно – даже внешние симптомы и те не описаны. «Безумен, как человек»? Возможно, однако нам следует быть более честными. Ведь мы же знаем, как воспринимается нами наш мир, а что мы в связи с этим предпринимаем? – говорим о нем, как я сейчас, вот и все. Новый показатель безумия должен быть персональным. «Безумен, как я» – это следует внести в «Оксфордский словарь сравнений» отдельной статьей.
Молодой, нешаблонно мысливший мистер Кершоу счел бы это уподобление лишенным конкретики и поэтической силы, однако обвинить его в неточности не смог бы. И я получил бы четверку с плюсом (в скобках: минус и знак вопроса).
Мы способны видеть лишь то, что хотим увидеть. Это широко известная и хорошо документированная истина. Те, кто не питает приязни к мотивам и устремлениям политиков левого толка, взглянув в лицо, ну, скажем, Дениса Скиннера или Артура Скарджилла, увидят одни лишь голодные амбиции и буйное помешательство; люди, которые придерживаются противоположных воззрений, не понимают, как можно, окинув взглядом Теббита или Тэтчер, не различить в их чертах невменяемость как следствие мании величия и слепое полоумие. Наш предположительно бесстрастный и непредвзятый здравый смысл питается предрассудками и незатейливыми представлениями. «Довольно было всего лишь взглянуть им в глаза», – без устали повторяем мы об Энохе Пауэлле и Тони Бенне. Но ведь, как весьма мудро заметил король Дункан, мы, люди, читать по лицам мысли не умеем.[173] В прошлом году выступавшая в программе «Диски необитаемого острова» леди Мосли получила возможность с задышливым восторгом девочки-хиппи распространяться о синеве гляделок, украшавших физиономию Гитлера, и, разумеется, она была совершенно права: глаза у Гитлера и были синими, да еще какими синими-то. Нам хотелось бы думать, что они были пустыми и безжалостными, как солнце, свирепыми, бессердечными и дьяволическими, однако жизнь устроена далеко не так просто. Можно ли утверждать, что в облике Швейцера святости больше, чем в облике Гриппена?[174] И если мы покажем две фотографии – матери Терезы и охранницы из Равенсбрюка – человеку, с их лицами не знакомому, сумеет ли он сказать, кто есть кто?
Как-то раз у меня брала интервью весьма уважаемая журналистка (если таковое явление существует в природе) из воскресной газеты. В ресторан, где мы должны были встретиться, я заявился в мотоциклетном шлеме, свободной куртке из козловой кожи, джинсах и футболке. Опубликованное затем интервью начиналось так: «Одетый в твид Стивен Фрай…» Для этой журналистки я – ходячий отрез пестрого твида, вручную сотканного на Гебридах, и она готова скорее отправиться в ад, чем позволить глазам оспорить ее устоявшиеся представления.
На этой неделе Шеридан Морли напечатал в «Другой газете» рецензию на первую телевизионную постановку вагнеровского «Кольца». Он рассказал о вступлении, в котором загримированный под Бернарда Шоу Норманн Родуэй превосходно прочитал отрывки из «Совершенного вагнерианца». Вступление Морли очень понравилось, однако при поднятии занавеса он, по его словам, увидел толпу поющих толстушек. После чего вся эта телевизионная затея покатилась, как он считает, по наклонной плоскости. Ну так вот, существует множество людей, которые, по всему судя, ни музыку, ни драматургию Вагнера не переносят, – стыд и срам, конечно, но это так. Ричард Инграмс, рецензируя в последнем субботнем номере «Телеграфа» некую книгу, ухитрился и вовсе отказать Мастеру в музыкальности. Поверить в то, что это сделал человек, способный столь толково писать о Бартоке, трудно, но вот вам, пожалуйста, кто одному «имярек», тот другому «как бишь его». Странность же написанного Шериданом Морли состоит в том, что ни одну из женщин, появившихся на сцене в постановке «Золота Рейна», невозможно, даже напрягая воображение до последней крайности, описать как хотя бы отчасти пухленькую, округлую, полную, дородную, корпулентную, тучную, обильную телом, упитанную, пузатую или обладающую чрезмерными запасами подкожного жира. Дочери Рейна были стройны и гибки, Фрикка, Фрейя и Эрда отличались совершенством пропорций. А других женщин в этой опере не имеется. Однако Шеридан Морли убежден в том, что все вагнеровские певицы – толстухи, да и все тут, и если зрение его свидетельствует об ином, так шло бы оно в тартарары.
Сама музыка Вагнера навеки запятнана тем известным фактом, что она нравилась Гитлеру. Есть люди, которые считают «Кольцо», произведение, говорящее прежде всего об искупительной силе человеческой любви и бессмысленном, разрушительном безумии власти, пригодным лишь для музыкального сопровождения документальных фильмов о зверствах нацистов. Бедный Рикки В. проклят навеки – по ассоциации.
Нам предстоит следить за телевизионным Вагнером еще девять недель, так что вы сможете составить о нем собственное представление. Мы пока не видели Зиглинду, Брунгильду или сестер-валькирий. Мне остается только молиться о том, чтобы они не оказались толстухами, не подтвердили бы привычных для вас предрасположений. Но даже если они окажутся совершенно необъятными, я, разумеется, так и буду слепо клясться, что они тонки как тростинки. От предвзятости подобного рода не свободен никто. Кроме вас, разумеется.
В последнее время наша газета печатала письма читателей, которые содержали удручающие сообщения о бессмысленных и оскорбительных переименованиях пабов. А недавно я услышал о решении известной частной школы «осовременить» титул ее казначея. Отныне он будет именоваться «финансовым менеджером». Да помилует нас Бог.
Как всякий свободолюбивый, мужественный, пахнущий ветивером англичанин, я целиком и полностью согласен с тем, что пора уже задать Саддаму Хусейну хорошую порку. Думаю, все мы понимаем, что настало время залезть в пыльный чулан, вытащить из него гибкую, как стриптизерша, трость и уложить прохиндея пузом на табурет. Парень это заслужил, тут и сомневаться нечего. Не надо было выпендриваться, дерзить старшим, издеваться над малышами и вообще расхаживать перед нами павлин павлином, с таким никто долго мириться не сможет. Не удивительно поэтому, что в преподавательской нашего мира решено было показать безобразнику, где раки зимуют, объявить ему бойкот, конфисковать все его сладости и позаботиться о том, чтобы никто и ничего маленькому мерзавцу больше не давал, – пусть сначала вернет все им наворованное. Естественно также и то, что старостами, которым доверили поработать, если окажется необходимым суровое наказание, розгами, назначили американцев.
Вот только мне с каждым годом внушают все большую тревогу повадки, намерения и поведение этих самых старост. На этой неделе одна из воскресных газет напечатала фотографию американского солдата пустыни, стоящего у стены, на которой намалеваны слова: «ГОРИ В АДУ, САДДАМ». Я знаю, существует традиция писать мелом на бомбах и снарядах фразочки вроде «Это тебе, Адольф» или «Получи, фриц», однако способность украшать столь убогой и лютой руганью стены свидетельствует, по-моему, о присутствии в американском солдате устрашающего изъяна.
Христианский фундаменталист Джимми Суоггарт заявил, что мать Тереза Калькуттская будет гореть в аду, поскольку она не была тверда в вере. Фундаменталисты исламские настаивают на том, что Салмана Рушди следует убить за некоторые из эпизодов его романа. Фанатики и фундаменталисты, в которых не осталось, похоже, и следа сочувствия к людям, грозят нам со всех сторон. На основании достоверных свидетельств мы убедили себя в том, что Саддам Хусейн, как главнокомандующий миллиона преданных ему бойцов, есть один из самых опасных и злобных фанатиков подобного рода и что его следует остановить. А возглавить соединенные глобальные силы, которые его остановят, должна армия Соединенных Штатов.
Я люблю Америку, и меня там любят, и потому мне очень неприятно это говорить, однако я и правда не думаю, что эта армия представляет ее хотя бы в малейшей мере. Мне ну никак не удается убедить себя в том, что она сражается за ценности, которые я мог бы безоговорочно принять как мои собственные. И объяснить, почему это так, позволяет фраза «ГОРИ В АДУ, САДДАМ».
Я думаю, все началось во время Вьетнамской войны, когда пошли в ход головные повязки и боевая раскраска. Американским солдатам нужна была рок-музыка, официально разрешенные наркотики вроде марихуаны и амфетаминов, пришлось заодно разрешить им и одеваться так, по сути дела, как им заблагорассудится.
Те силы, что вторгались затем в Гренаду и Панаму, походили уже скорее на банду наемников, чем на армию какого бы то ни было государства. Нога в ногу со странной готовностью Пентагона мириться с причудами своих солдат, касавшимися косметики и бандан, шли смехотворные попытки манипулировать общественным мнением, наделяя эти военные авантюры товарными знаками и названиями брендов. Так, вторжение в Панаму было поименовано операцией «Правое дело». Американские солдаты бесплатно раздавали панамцам майки с надписью «Операция Правое Дело». Это чистая правда, уверяю вас.
Теперь бедному президенту Бушу приходится смиренно слушать генералов, обещающих с телевизионных экранов, что они «возьмут Багдад за пять дней», – фантастические заверения, правдивость которых мгновенно отрицается знанием истории и обычным здравым смыслом. Высшие офицеры армии с их невероятно ребяческими прозвищами – «Норман-ураган» и так далее – и ведут себя на людях, как десятилетние мальчишки, которым не терпится «надрать задницу» и «дать сукину сыну по кумполу ядерной бомбой».
Я понимаю, что «нашей стороне» необходимы утешения, ободрения и позитивная пропаганда, которые не дадут обществу размякнуть, но неужели в этом десятилетии, в этот момент истории объединенные нации нашей планеты наилучшим образом олицетворяются инфантильной позой, которая приводит к тому, что на стенах армейских лагерей малюют краской лозунги наподобие «ГОРИ В АДУ, САДДАМ»? Мне хочется думать, что в английском лагере, разбитом в пустыне, повинный в подобных художествах солдат получил бы от своего командира хорошую головомойку.
Ощущая тревогу и страх, сталкиваясь с такими проявлениями фундаментализма в поведении американских солдат, становишься антиамериканцем не в большей мере, чем американец, которому отвратительны наши футбольные хулиганы, становится антибританцем. Разница, однако же, в том, что мы наших футбольных хулиганов стыдимся. А я не уверен, что такое уж большое число американцев стыдится образа, который, похоже, столь дорог сердцам их военных.
Я понимаю, многие из прочитавших написанное заявят, что критика любых действий Америки в Заливе равноценна «потворству врагам», что придерживаться любых мнений на ее счет, кроме самых что ни на есть ортодоксальных, это преступление. Я безмерно уважаю Америку за отвагу, с которой она выполняет взятые ею на себя обязательства. Я уверен, что средний американский солдат – человек более чем достойный, храбрый и цивилизованный. Американцы – наши союзники, мы плечом к плечу стоим с ними в пустыне. Но мне хотелось бы также питать уверенность, вне всяких сомнений глупую и наверняка наивную, в том, что мы с ними сражаемся по одной и той же причине – по причине ненависти к фанатизму, фундаментализму и варварству – и что мстительная свирепость и ничем не стесняемая агрессивность не являются частью нашей стратегии.
Давайте противостоять Саддаму во имя цивилизованности, а не милой нашему сердцу разновидности варварства.
Все мы знаем, что в ходе последних десятилетий британская команда по перетягиванию каната добилась беспрецедентных успехов, раз за разом выигрывая чемпионаты мира, которому только и оставалось, что разевать от зависти рот. В родственных этому видах спорта – в футболе, теннисе и асинхронном плавании стилем брасс – победа от нас ускользала, но ведь если бы мы принялись хапать и прижимать к нашим мужественным грудям все подряд спортивные кубки мира, картина получилась бы нас недостойная. И все же доблесть, явленная англичанами в одном виде деятельности – наполовину спорте, наполовину игре, – оказалась неожиданностью почти для всех. В течение полувека Россия возвышалась, подобно колоссу, над шахматным миром, став и символом его, и хозяином. Как же получилось, что второй по мощи шахматной державой планеты стала Англия?
Да, за мировую корону все еще борются Карпов и Каспаров, и все-таки Англия, страна, в которой пятнадцать лет назад и гроссмейстера-то ни одного не было, теперь обладает большим их числом, чем любая другая, – за вычетом Советского Союза. Все началось с Тони Майлса, создателя удивительной «Бирмингемской защиты», теперь же у нас имеются и Найджел Шорт с Джонатаном Спилменом – шахматисты самого высокого ранга.
«Английский шахматный взрыв» – так обозначили это явление десять лет назад – стал, как говорят, результатом монументального сражения Спасского и Фишера, состоявшегося в 1972-м в Рейкьявике. Однако напрашивается вопрос: почему это сражение не распалило подобным же образом игроков американских? То, что Соединенные Штаты как шахматная держава оказались слабее Англии, представляется удивительным, – в конце концов, именно Америка получает самый цвет шахматистов-невозвращенцев, да и население ее в пять раз больше нашего. В Англии же шахматисты, как, увы, всем хорошо известно, денег получают мало, а ободрений и внимания средств массовой информации и того меньше, а между тем шахматы продолжают в ней процветать.
У меня имеется на этот счет своя теория, переоценить никчемность которой невозможно, и состоит она в том, что шахматы есть по основополагающей сути своей – театр. Я и игрой-то этой впервые заинтересовался по-настоящему, когда услышал о «винте Смыслова». Есть такой великий русский шахматист Василий Смыслов, чемпион мира, прославленный, в особенности, как мастер эндшпиля и переживший совсем недавно подобие бабьего лета. Так вот, перемещая фигуру из одного квадрата в другой, он обычно подкручивает ее, словно бы ввинчивая в поверхность доски. Другие шахматисты могут мягко опускать фигуру или агрессивно пристукивать ею, Смыслов ее ласково ввинчивает. Психологический эффект это движение создает сокрушительный. Оно выглядит таким необратимым, таким продуманным, полным такой абсолютной уверенности в себе. Каспаров нависает над доской с задумчивым выражением грозного мужа, увидев которое сразу хочется попросить у него фору в три пешки. Поза Джонатана Спилмена, сидящего за доской развалясь и расплывшись, точно благодушный осьминог, по существу своему комична, потешна без вульгарности и ставит его противника в очень невыгодное положение.
Шахматы – игра до смешного сложная. Джордж Стайнер в его великолепной книге «Белые кони Рейкьявика» утверждает, что возможных шахматных партий существует столько же, сколько имеется атомов во Вселенной. Я, со своей стороны, готов в это поверить – вести подсчеты мне недосуг. Но если это так и если принять во внимание то прискорбное обстоятельство, что рано или поздно компьютер, скорее всего, победит Каспарова (Карпов машине уже проиграл), человеческим шахматам придется продолжить их развитие, следуя законам искусства драмы. Русские с их Станиславским, Горьким, Гоголем и Чеховым числятся среди самых значительных театральных народов нашего времени; британскому театру, чтобы доказать его прославленную традицию, даже и ссылаться на славные имена не приходится.
Развитие современных шахмат обладает близким сходством с развитием стилей драматического искусства; давние, классические и романтические разграничения примерно в начале этого века быстро сменились модернистским стилем Стейница, диалектической, реалистичной манерой игры, которую можно сравнить с театральными стилями Шоу и Чехова. В счет шел уже не король, но пешки и мелкая буржуазия фигур, контролировавших центр доски. Последующая эпоха гипермодернизма отзывалась абстракцией – став почти абсурдистской в ее нежелании вникать в центральные вопросы, она предпочла сосредоточиться на напряженных отношениях, которые стоят за борьбой, происходящей вокруг центра, – скорее на самом языке шахмат, чем на его использовании. И это заставляет нас вспомнить об эпохе Н. Ф. Симпсона, Стоппарда, Беккета, Пинтера и Ионеско.
Ныне, в эру шахматного постмодернизма и постгипермодернизма, все вообще стало более двусмысленным, а маньеристы – более «мультимедийными». Что справедливо и в отношении театра – теперь у нас нет ни установившегося стиля, ни «голоса эпохи».
Если мы хотим достигнуть подлинного верховенства в шахматах, нам следует опираться на самые сильные качества нашего театра: эксцентричность, причудливость, комичность, манерность и элегантность – те качества, которые ассоциируются у нас, скажем, со Стоппардом и Оливье. Мы должны всеми силами воздерживаться от общепринятого, традиционного, прозаического и робкого. Нам нужны шахматные эквиваленты Аластера Сима, Ральфа Ричардсона, Мэгги Смит, Ноэля Кауарда, Артура Лоу и Артура Беннетта: абсолютное техническое мастерство, великодушно скрываемое.
Шахматы и впрямь похожи на жизнь, ибо люди, обладающие такими же качествами, необходимы нам во всех сферах нашего национального существования. Если Британия и способна внести что-то свое в процесс создания мира, который избавит нас от облаченных в серые костюмы любителей патовых ситуаций, так это ее задорное, обаятельное, неортодоксальное, театральное своеобразие.
Я вышел на улицы Лондона, чтобы проинтервьюировать представителей британского общества по поводу положения на Ближнем Востоке. Результаты получились если и не интересные, то показательные.
– Что вы думаете о кризисе в Заливе? – спросил я у джентльмена, шедшего по Тернпайк-лейн.
– Ну, я безусловно рад тому, что в игру вновь возвращается стиль Сэнди Лайла,[175] – ответил джентльмен. – Остается надеяться, что при подборе игроков для следующего «Кубка Райдера» никаких глупостей допущено не будет.
Я перебрался на сент-джеймсскую Грин-стрит и стал ждать, когда из тамошнего устричного ресторана выйдет кто-нибудь из великих людей, чтобы выяснить его мнение. Великим оказался один из ведущих руководителей нашей разведки, игнорировать взгляды которого было бы явным безрассудством.
– В настоящее время, – сказал он, – война, как таковая, неизбежна. Нельзя же всерьез полагать, что президент Буш потратит миллиарды долларов, перемещая на Ближний Восток колоссальные воинские силы, а потом прождет несколько месяцев и просто возвратит их обратно, не добившись от Ирака даже первейшей уступки – безоговорочного ухода, которого требует резолюция ООН, с территории Кувейта. Поэтому более чем вероятно, что мы лишимся сотен и тысяч молодых жизней. Песок пустыни, если перефразировать Ньюболта, увлажнится и покраснеет.
– А другого выхода нет? – спросил я.
– Один есть, – ответил он, сопроводив эти слова отрыжкой, в которой я различил дуновения россморских устриц, соуса «Табаско» и, к удивлению моему, новозеландского шардоне. – У меня имеется радикальное решение, которое потребует устранения одного человека. Всего лишь одного.
– А! – воскликнул я. – Вы говорите о «ликвидации» Саддама Хусейна?
– Ни в коем случае. Единственным, по моему разумению, событием, способным предотвратить войну, является немедленное прекращение земного существования Джорджа Буша.
Я поднял было руку, чтобы остановить его, однако выдающийся мастер шпионажа не терпел, когда его перебивают.
– Выслушайте меня, а потом уж решайте, спятил я или не спятил, – сказал он. – Это разговор чисто теоретический. Будьте любезны, представьте на минуту, как скажется на моральном духе американцев мысль о том, что все их военные усилия на Ближнем Востоке направляются Дэном Куэйлом.[176]
У меня отвисла челюсть.
– Вот и я о том же. Дэн Куэйл как главнокомандующий, Дэн Куэйл, ежедневно дающий пресс-конференции в Белом доме, Дэн Куэйл, совещающийся с генералами Британии, Сирии, Франции, Италии и Саудовской Аравии, которые стали его союзниками, Дэн Куэйл, пытающийся умерить амбиции собственных генералов, Дэн Куэйл, объявляющий призыв молодых американцев в армию, – тот самый Дэн Куэйл, семья которого дергала, когда он сам подлежал призыву, за все нити, чтобы освободить его от службы во Вьетнаме. Идея совершенно абсурдная, однако внезапная кончина Джорджа Буша может обратить ее в ничем не прикрашенную реальность. Подумайте об этом.
– Вы всерьез предлагаете убить законно избранного лидера… – начал я.
– Этика не по моей части. Я имею дело с механизмами и возможностями. Всего доброго.
Я, зажмурясь, ткнул в карту булавкой и попал в Олд-Амерсхэм, каковая улица и стала для меня следующим «портом захода». Здесь я разговорился с краснолицым старым забулдыгой в заляпанном галстуке Королевских инженерных войск, обладателем большого военного опыта, на который он в ходе нашего разговора и опирался.
– Набросал я, значит, план постройки базового лагеря в здоровенном, мать его, wadi,[177] в двадцати милях от Тобрука. Просыпаюсь утром, а wadi нету. Песчаная буря, понимаешь, четыре часа – и весь ландшафт хоть заново на карту наноси. Ладно, у меня сержант есть, он из шахтеров, связываюсь я с ним и говорю – пахать круглые сутки, чтоб все было как раньше. И что получилось? – целый взвод плашмя лежит, кто от усталости, кто от перегрева. Старый дурак заставил их маршировать двадцать четыре часа без остановки. Связь плохая, понимаешь? Я сказал «пахать», а ему послышалось «шагать». Жуть. А теперь представь: четыре танковые бригады бьются в иракской пустыне. Одна сирийская, другая наша, третья янки, четвертая французская. Вся связь по радио. Это ж башня, мать ее, Вавилонская, ты понял? Нет, не пойдет, никак не пойдет.
Я пошел дальше.
– Мы должны помнить об одном, – сказал мне врач из Лонг-Мелфорда. – Солдаты состоят из плоти, костей и тканей, которые, как выразился Уилфред Оуэн, «так трудно добыть». Им потребовалось от семнадцати до тридцати лет, чтобы вырасти до нынешнего их состояния. И каждый может за несколько секунд обратиться в кровавое месиво, то есть в материал, из которого ничего путного уже не соберешь.
– Вот тебе и на! – ответил я. – Разве это не пораженческие разговорчики? Разве ваша задача состоит в том, чтобы играть на руку нашему врагу?
– Нет, – ответил он. – Моя задача состоит в том, чтобы починять человеческие тела. Вы просто помните то, что я вам сказал. Ради бога, просто помните.
У боевитой дамы, запасавшейся горохом на рынке Хэксема, также имелась собственная точка зрения:
– Меня уже тошнит от нытиков и миротворцев, которые твердят, будто все дело в нефти. Эти люди, похоже, никогда не слышали слова «принцип». Да если бы Кувейт был даже самой жалкой и бедной страной на свете, мы все равно бросились бы ему на помощь. Принципы и ценности. Сколько ни повторяй эти слова, мало не покажется.
– А как же ливанские заложники?
– Ну, тот член парламента правильно сказал, разве нет? Это все родственники их – расскулились, понимаешь, расклеветались. Позор!
– Так, может быть, вы и тот член парламента согласились бы обменять заложников на членов ваших семей? Это укрепило бы нашу решимость в борьбе с тиранией.
– А вы не умничайте. Умничать-то легко, гораздо труднее держаться за ценности и принципы, принципы и ценности.
– Ну да, конечно.
На днях мне подарили портрет Леонардо. И сколь ни тяжки были давившие на меня обстоятельства, я воспротивился соблазну выставить его на продажу. Решил, что он должен остаться в нашей стране и в частных руках. Говоря совсем уж точно – в моих. Было бы катастрофой, если бы это великое произведение искусства попало в музей Гетти или в зал, предназначенный для заседаний совета директоров какой-нибудь японской корпорации, ибо все эти учреждения уже довели нас до того, что рынок таких произведений раздулся до размеров, выходящих за рамки приличия и достоинства. Сейчас я стараюсь уговорить друга, владеющего прелестным Рафаэлем, пойти следом за мной по пути беззаветного патриотизма. Вообще-то портрет, о котором я говорю, не принадлежит кисти Леонардо, это, скорее, изображение самого Леонардо, выполненное, когда он был совсем еще юным, еще в отроческие его года. Портрет показывает его в типичном для Леонардо обличье – голубая бандана на голове, подрагивающий от распирающей отрока озорной энергии панцирь, округлившееся от пиццы брюшко и зеленая, буквально светящаяся здоровьем кожа. Это самый любимый мой из всех четырех Половозрелых Морфоллаксичных Хелонианцев Ниндзицу, или Юных Мутантов Черепашек-Ниндзя, как сами они предпочитают себя называть.
Портрет, выполненный из ярко-зеленого пластика, приклеен к чисто белому сосуду для питья – все вместе образует безделушку настолько прелестную, что лучше и не придумаешь. Мне подарил его Нэйл, мой верный «дублер» на съемках «Дживса и Вустера», а сам он получил этот шедевр в подарок от имеющегося в Слау видеомагазина «Блокбастер» – за то, что взял там напрокат видеокассету. Как этот портрет попал в руки продавцов магазина, остается только догадываться: нечего и сомневаться в том, что за ним тянется обычный хвост кровопролитий, амбиций, мести и бед, неотделимый от всех легендарных произведений искусства и отрастающий у них сразу после того, как они покидают тот китайский заводик, на котором их производят. Да-да, китайский. Не странно ли, что великая стена торговли черепашками, которая одна только и отделяет в это экономически упадочническое Рождество наши деловые круги от банкротства, обеспечивает работой множество заводиков и потогонных предприятий Китая, отвратительная геронтократия коего несет ответственность за одно из самых непристойных и бесстыдных массовых побоищ, случившихся со времен войны?
Черепашки-ниндзя – это, если кто не знает, странноватые юные существа, носящие имена Леонардо, Рафаэль, Донателло и Микеланджело и живущие вместе со своим сенсеем-крысой и принадлежащей к человеческому роду подругой Эйприл в канализации. Все они обожают пиццу и занимаются тем, что срывают зловредные планы общего их врага Шреддера. Феноменальный успех у детей всего мира, которым черепашки обязаны телевизионным мультсериалам и полнометражным фильмам, таков, что теперь уже невозможно вспомнить хотя бы одну вещь, которая поступала бы в продажу не украшенной черепашьей символикой. Зубные щетки, одеяла, посуда, складные картинки, жевательная резинка, трусики, шапочки, пальто, перчатки, будильники, туалетная бумага, компьютерные игры, консервированные спагетти, обои, мозольный пластырь, не удивлюсь, если даже и книги, – очерепашено было все. Руководствуясь самыми лучшими побуждениями, люди, причастные к торговле этими товарами, старались удерживать их цены на уровне, достаточно низком для того, чтобы папы и мамы раскошеливались, не испуская громких страдальческих стонов. В результате заводы и фабрики Запада к производству клоачных рептилий никакого касательства не имели. Работу по заполнению полок наших магазинов получили миллиарды людей, проливающих за грошовую плату пот под ярмом несказанных старых скотов, которые правят Китайской Народной Республикой.
В этом, как и во всем остальном, мы, люди Запада, руководствуемся чистым альтруизмом. Естественно, Мы Не Ведем Дел С Тиранами, если только это не те тираны, которые могут перевести свои заводы и фабрики на производство украшенных Черепашками баночек для ореховой пасты. Какие бы чувства ни вызывала у нас бойня на площади Тяньаньмэнь, мы знаем, что Санкции Не Дают Результатов, если, конечно, Солнце не находится в квадранте Стрельца, в каковом случае мы, как люди цивилизованные, естественно, Обязаны Прибегнуть К Зарубежным Санкциям. Мы демонстрируем нашу поддержку студентов и либералов Китая и их борьбы за демократию не тем, что изолируем Китай от всего прочего мира, но тем, что предоставляем ему чертежи, по которым он может изготовлять пенальчики с изображением Черепашек. Все это составляет часть действий, которые нам нравится именовать Шагами Нравственной Направленности. Черепашьими, надо полагать, шагами.
Если бы каждая вещь, которой мы пользуемся или владеем, несла в себе звуки, запахи и общее ощущение той обстановки, в которой ее изготовили, мир, наверное, изменился бы до неузнаваемости. От автомобиля БМВ исходили бы эманации порядка и бодрой деловитости, столик ручной работы отзывался бы столярной мастерской и долгими часами мастеровитого труда, а от украшенной Черепашками пижамы несся бы гомон и лязг тускло освещенного цеха, где дети и юные женщины трудятся час за часом, чтобы заработать деньги, которых им хватит на покупку… ну, скажем, коробки кукурузных хлопьев с засунутой в нее бесплатной Черепашкой.
Возможно, я, оборони меня Бог, просто-напросто наивен. Но возможно, еще более наивно надеяться, оборони меня Бог и от этого, что народ Китая сможет добиться свободы, изготовив миллион пластмассовых кофейных кружек с изображением Леонардо.
Наверное, самое правильное – это закрыть глаза, перестать думать о том, откуда берутся вещи, которыми мы пользуемся, кто их делает и в каких условиях, и затвердить назубок: бизнес есть бизнес, торговля есть торговля, а тот, кто заботится о своих, сможет позаботиться и о чужих. Как-никак Рождество на носу.
Сегодня последний день съемок второго сезона «Дживс и Вустер», которыми я и еще человек семьдесят занимались в миновавшие тринадцать недель. Сегодня приходит конец приятному распорядку дня: из объятий сна меня вырывали в шесть утра, а домой привозили примерно в то время, в какое добрые люди ложатся спать. На расписание я не жалуюсь – актерам нравится, выпячивая грудь, называть свое занятие «работой», однако оно, благодарение небесам, не более чем игра. Все мы игроки, и как человек, больше всего на свете любящий игру, я не вижу ничего зазорного в том, чтобы назвать мою деятельность игровой, если не игривой.
В эти недели мне здорово повезло: я имел возможность подолгу наблюдать за удивительным явлением, именуемым «дневным телевидением». Пока на съемочной площадке ставят свет и расставляют мебель, пока готовят статистов, технические сотрудники группы предпочитают – и кто бы стал их за это винить? – чтобы актеры с их жуткой привычкой перекусывать где ни попадя, с их раздражающими голосами и разговорами не путались под ногами, а сидели по своим гримерным. В моей гримерной стоял телевизор. И это означало, что я мог удовлетворить присущий мне зверский аппетит по части пустых, идиотических игровых телешоу, которые ныне развелись в нашей стране в таких количествах, каких она отродясь не видывала. Я понимаю, что у читателей «Дейли телеграф», как у ответственных, заслуживающих всяческого доверия, занятых делом мужчин и женщин, времени на подобную ерунду попросту не остается. Сомневаюсь, что хотя бы один из тысячи этих читателей пододвигал когда-нибудь стул к телевизору, чтобы посмотреть «Четыре Квадрата». Собственно, существует вероятность, что вы даже не знаете, о чем идет речь. А жаль. Я не уверен, что кому-либо удастся понять нашу страну и ее граждан, не ведая о том, что ее населяет достаточное число людей, готовых не только смотреть эти удивительные программы, но даже (факт воистину примечательный) участвовать в них в качестве игроков или студийных болельщиков. То, что не иссякает запас готовых вести эти программы отъявленных диск-жокеев в почетной отставке, это понятно, однако наличие массы обыкновенных людей, способных и готовых сидеть в студии и без видимой устали им аплодировать, повергает меня в трепет.
В обычный день каналы наземного телевещания Британии предлагают вниманию публики самое малое пять игровых викторин.
О спутниковых каналах я ничего сказать не могу, не сомневаюсь, однако, что и они предлагают в этом отношении многое. В нынешнем сезоне, который вот-вот завершится Рождеством, вы можете посмотреть «Блестящую идею», «Основной принцип», «О чем речь», «Главное слово», «Пятнадцать к одному» и неувядаемых «Блокбастеров». Программы эти показывают каждый будний день между 9.00 утра и 6.00 вечера, у каждой имеется своя студийная аудитория, и каждая насчитывает изрядное число участников. Призы простираются от скромной денежной суммы до возможности провести отпуск на сафари в Кении. Есть и еще одно шоу, превосходящее глупостью даже все названные, в эфир оно выходит в 15.15 по вторникам и четвергам, а ведет его на редкость веселый господин в алонжевом парике, то и дело произносящий фразочки наподобие: «Я хотел бы привлечь внимание Достопочтенного Члена Команды к ответу, данному мной несколько мгновений назад» и «К порядку! К порядку!» Наградой победителю служит красный кейс с броским изображением смахивающего на решетку логотипа шоу плюс возможность попасть в большой финал, выходящий в эфир в четверг вечером и проводимый самим Питером Сиссонсом.
Совсем не сложно отмахнуться от этих увеселений как от утешительной чуши, которая удерживает одиноких, с утра попивающих херес домохозяек от сумасшествия, однако на самом деле они олицетворяют продолжающееся развитие одного из лучших и отличительнейших инстинктов человека – игрового. Первым над всеми иными созданиями Божьими возвысился именно homo ludens,[178] а вовсе не homo sapiens.[179]
Зайдите в магазин игрушек – и вы увидите: полки, на которых некогда «Монополия» господствовала над «Скрэбблом» – или все было наоборот? – забиты куда более новыми, удивительными играми. К тривиальной «Погоне», приведшей в пабах и клубах к взрывному росту игровых команд, присоединились ныне сотни специализированных словесных игр, игр настольных, стратегических и просто на редкость глупых, не имеющих ни назначения, ни сколько-нибудь отличимого характера. Вполне возможно, что подлинное удовольствие человеку по-прежнему доставляют игральные кости или колода карт, однако факт состоит в том, что игра как способ препровождения времени все в большей и большей мере берет верх над занятиями одинокими, не требующими общения с другими людьми.
Даже если вы сидите в одиночестве дома и наблюдаете по телевизору за тем, как играют другие, это все же поддерживает остроту ваших инстинктов, в особенности удовлетворяя, пусть и косвенно, один из них – игровой.
При том, что моя профессия, как я уже говорил, это профессия игрока, утолить аппетит, который я питаю к играм, не способно ничто. И я наверняка окажусь в Рождество среди тех зануд, которые – пока нормальные люди шумно усаживаются, чтобы посмотреть «Инопланетянина» или «Королеву», на засыпанный мандариновой кожурой и ореховой скорлупой пол, – пристают к праздничной компании с требованиями продолжить брошенную ею игру. Вдумчивные исследования ученых показали (вот фраза, которой вруны неизменно предваряют изложение своих доводов), что люди играющие живут дольше других. «Да, но что это за жизнь?» – воскликнут придиры. На что я отвечу им так же, как ответил в фильме «Военные игры» компьютер WOPR, когда его спросили, настоящую ли войну он ведет или понарошную: «А в чем разница?»
Во время проходившей несколько лет назад конференции Консервативной партии ее члены, журналисты и просто публика имели возможность наблюдать за человеком, который прогуливался с плакатом перед входом в здание, в коем эта конференция проходила. На одной стороне плаката красовались чарующие, грациозные слова: «Выслать из страны всех иммигрантов – СЕЙЧАС».
«А, – наверное, подумали вы, – он опять про свое. Про неприемлемый лик неприемлемости». Между тем мне всего лишь интересно, сможете ли вы угадать, какие слова украшали обратную сторону того плаката? Если вам знакома причудливая логика исповедующих правые убеждения борцов за свободу личности, вы, пожалуй, могли бы попробовать догадаться. Положите перед собой листок бумаги и подумайте пару секунд.
Все, время истекло. Если догадка ваша верна, вы либо держитесь одних с тем человеком политических взглядов, либо принадлежите к числу умудренных, многоопытных созерцателей жизни нашего общества, поскольку на другой стороне плаката стояло: «Узаконить марихуану – СЕЙЧАС».
Тема легализации марихуаны давно уже представляет интерес, и немалый. В докладе, лет двадцать назад представленном правительству баронессой Вуттон Эйбинджерской, говорилось, что ничего особо дурного в этом наркотике нет, и вроде бы даже рекомендовалось осуществить его декриминализацию. Говоря от имени тех, кто вырос под градом антинаркотических брошюр, фильмов и проповедей, могу сказать, что давно уже нахожу стратегии, к которым прибегают поборники запрета наркотиков, безнадежно ошибочными. Если впечатлительному юноше раз за разом показывать наркоманов как людей покрытых болячками, блюющих, нетвердо стоящих на ногах и бормочущих нечто несуразное, не приходится сомневаться, что мысль об употреблении наркотиков утратит для него всякую привлекательность. Истина, однако ж, не так проста. В наши дни любой молодой человек рано или поздно сталкивается на своем пути с наркоманом того или иного пошиба. Я хорошо помню мою первую встречу с человеком, который, как мне взволнованным шепотом сообщили, был, и не один уже год, настоящим торчком. Вообразите же мое удивление, когда я увидел, что кожа его чиста, глаза ясны, волосы блестят, речь хорошо модулирована, артикуляция четка, а поведение безупречно. Все предостерегающие фильмы, суровые лекции заезжих полицейских, все пугающие брошюры, которые подсовывали нам начиная с приготовительной школы, были не более чем крикливой, истерической пропагандой. И ощущение, что я стал жертвой заговора старшего поколения, норовящего отнять у юноши любую радость, было достаточно сильным и убедительным для того, чтобы подтолкнуть меня к запретному маковому плоду, благо теперь мне стало ясно, что он не так страшен, как его малюют.
Существует известная история о снятом всего несколько лет назад телевизионном документальном фильме, посвященном компании героинщиков. Героями фильма были люди среднего возраста, процветающие и успешные. Наркотик они принимали в течение двадцати двух лет. Их поведение, обличие и образ жизни были совершенно нормальными, безупречными и обыденными. На экран фильм этот так и не выпустили – из боязни показать, что наркомания вовсе не обязательно пожирающий деньги и время кошмар, о чем мы без устали твердим нашей молодежи.
Правда такова: если вы хотите увидеть язвы, желтые белки, бессвязную речь, расстроенную координацию движений, рвоту и неспособность ходить, не цепляясь ногами за землю, ищите пропойцу. Один из великих, но замалчиваемых секретов нашего века и веков предшествовавших состоит в господстве алкоголизма в жизни как общественной, так и частной. Мы знаем нескольких пьяниц, избранных нами в мишени для шуточек, – Оливера Рида, Джорджа Брауна, Джорджа Беста и иных, но игнорируем то обстоятельство, что немалое число журналистов, политиков, писателей, адвокатов, судей, финансистов и государственных служащих пьют столько, что любой врач описал бы их как функциональных алкоголиков. Алкоголь – наркотик более опасный, чем многие из тех, что поставлены вне закона. Богатые алкоголики, как и богатые наркоманы, могут годами жить, употребляя напитки достаточно высокого качества, – по улицам слоняются, пошатываясь, затевая драки, воруя, бессмысленно портя чужую собственность и скатываясь в итоге к бродяжничеству и деградации, наркоманы и алкоголики бедные и малообразованные.
Древние греки говорили, что вино – зеркало души. Только дурак винит зеркало, если ему не нравится то, что оно показывает. Запрет спиртного, вводимый по той причине, что существуют люди, не способные с ним справляться, представляется большинству из нас смехотворным и нестерпимым; но ведь и запрет определенных наркотиков можно рассматривать как глупость и притеснение. И мы знаем, что врачи и сотрудники тех правительственных и неправительственных организаций, которые борются с огромными преступными сообществами, наживающими, как некогда бутлегеры, деньги на незаконности героина, кокаина и марихуаны, все чаще и чаще говорят о необходимости декриминализации наркотиков.
Трезвость есть создаваемое химическими процессами состояние разума, которое многие из нас способны выносить лишь в течение коротких промежутков дневного времени. На небесах, я полагаю, пьют все – с приятностью и разумением. На земле же нам следует противиться не злоупотреблению спиртным, но злоупотреблению человеческими жизнями, которое доводит людей до запойного пьянства. Для образованного выпивохи запрет доброго солодового виски или «Шато-Марго» выглядел бы преступлением против щедрости природы и артистичности человека; то же самое мог бы сказать знаток и любитель о запрете наилучшего производимого в Андах кокаина или марокканской золотой конопли. Пребывающий в своем уме человек вряд ли попытается решить проблему грабежей, поставив вне закона собственность.
Приближается 1991 год, и мне пора уже пробежаться по магазинам, как пробежитесь, уверен, и вы, чтобы запастись парой сотен бутылок, которые позволят нам должным образом встретить его. Желаю всем наидобрейшего здоровья.
Лет примерно восемь назад, когда я был человеком более юным и лопоухим, чем ныне, я получил в свое распоряжение еженедельное пятиминутное «окошко» в воскресной программе Би-би-си-1, называвшейся «Б-15». Я знаю, каждый из читателей «Телеграфа» просто-напросто помешан на Радио-1 и ничего другого не слушает, поэтому не стану напоминать вам о существовании на этом радио программы новостей, именуемой «Постоянная тема». Я же представлял в «Б-15» пародию на нее, каковой присвоил, что определенно свидетельствует о моей смелости и могучем воображении, название «Тема постоянства». Я проработал там недель пять, а затем началось вторжение на Фолклендские острова. В виде реакции на него я наспех соорудил «персонажа» по имени Бевис Марчент, одного из тех не вылезающих из бронежилета репортеров, что норовят узнать все новости военного жаргона на десять секунд раньше коллег. Свои депеши он неизменно завершал словами: «…Бевис Марчент, порт Стенли? Нет, спасибо, летать я еще не научился». Шуточка по всем меркам неуклюжая, согласен. Однако настал день, когда на радио валом повалили письма и телефонные звонки. «Неужели этот человек не понимает, что нас, скорее всего, ждет военный конфликт? Что погибнут люди? Как можно с этим шутить?» Естественно, я эту работу мигом бросил.
Вообще же вопрос о роли комедии во время войны остается довольно щекотливым. Я не знаю в настоящий момент ни единого комика, готового посмеяться над страданиями и жертвами; равным образом я не знаю ни единого комика, который был бы рад ограничиться вполне очевидным, приемлемым для всех высмеиванием Саддама Хусейна.
Стоит отметить, что в пору Второй мировой войны незабываемые комедии того времени высмеивали не столько Гитлера, сколько британскую бюрократию, систему пайков, уполномоченных по гражданской обороне, штабных офицеров и прочие прикрасы большой войны. Возможно, если война в Заливе, не дай бог, затянется, возникнут и посвященные ей комедии. Впрочем, пока жизнь остается суровой и строгой.
Я состою в переписке с немалым числом солдат и офицеров находящейся сейчас в пустыне 7-й бронетанковой бригады, и все они попросту изумлены тем, что сериал «Алло, алло» сняли с эфира. Ведь так легко забыть, что важнейшей особенностью комедии, ее перевешивающей все недостатки добродетелью является в конечном счете неоднозначность.
Вы можете одновременно и смеяться над ситуацией, и относиться к ней серьезно. Способность шутить вовсе не обязательно обличает легкомыслие и бесчувственность.
Есть люди, которые выходят из себя, услышав во время кризиса любую шутку – какую угодно. Монументально ложная предпосылка их состоит в том, что комик, который находит в войне повод для шуточек, потешается над смертями и разрушениями. Те из нас, кто участвовал в съемках последней серии «Черной гадюки», действие которой происходило на линии фронта, время от времени получали письма с вопросом: неужели вам не известно, какой жестокой и страшной была Первая мировая война? Да нет, известно, просто мы считали, что можно видеть в Первой мировой страшную катастрофу, наполненную ужасами, деградацией, убийствами, жертвами, и в то же самое время смеяться над ней. Одно вовсе не отрицает другое.
Я уверен, в нынешней прискорбной истории с Заливом найдется над чем посмеяться и помимо нелепого решения Дэвида Димблби продолжать вести свой круглосуточный комментарий военных событий, несмотря на приступ ларингита и грипп, который свалил бы и слона, или над чем похихикать – помимо усов Саддама. Удивительно, кстати сказать, – не правда ли? – сколь многие из отвратительных персонажей этого столетия украшали себя комичными усами. Кайзер отрастил совершенно бесценную по нелепости пару их, выглядевшую так, точно они вот-вот начнут подтаивать. Усы Сталина отрастали всякий раз, как вы от них отворачивались, и выглядели, если воспользоваться словами П. Г. Вудхауза, так, точно их выращивали в теплице. Гитлер становится особенно забавным, если вообразить его бреющимся поутру. В конце концов, главная особенность любой лицевой поросли состоит в том, что отпускается она намеренно и потому вопиет, обличая суетность ее обладателя. Гитлеру приходилось что ни утро браться за бритву и осторожненько, двумя тщательными движениями восстанавливать границы его дурацкой, смахивающей на отпечаток большого пальца черной щеточки. Будь его усы следствием каприза природы, таким, как испятнанная мясным соусом лысина Горбачева, мы бы Гитлера, глядишь, и пожалели, но ведь он отрастил ее по собственной воле.
Саддам по ведомой только ему причине избрал стиль бармена времен немого кино. При всяком его появлении на экране телевизора меня одолевает уверенность в том, что вот сейчас он скосит глаза к переносице, разгладит фартук, поплюет на ладони и вышвырнет на улицу не заплативших по счету Лорела и Харди.
Ладно, может быть, отыскивать в этом конфликте комичные стороны еще не время. Но когда пыль уляжется, все, и не только комедианты, начнут требовать, чтобы им сообщили, сколько же денег было ничем не оправдываемым образом потрачено за последние десять, а то и двадцать лет на оплату профессоров стратегических исследований, преподавателей оборонной стратегии, экспертов по Ближнему Востоку и доцентов скадологии. Лица их, когда эти люди появлялись в эфире, несли выражение превосходства – не то чтобы «превосходства в воздухе», но около того. Так нельзя ли было потратить их жалованье на что-то, способное обеспечить мир на все времена? Например, на производство миллиардов боевых бритв и массивную, глобальную программу принудительного выбривания верхней губы.
Леди и джентльмены, я был там. В самом сердце всего. Удивительнейшая история. Позвольте мне объясниться.
Не знаю, существует ли общеродовой термин, описывающий группу британских актеров, – актерская манерность, актерский щебет, что-нибудь в этом роде. Каким бы ни было верное слово – женоподобие не годится? – я съездил на этой неделе в Америку в составе такой группы. Есть в Соединенных Штатах такая замечательная штука, называющаяся «Театр шедевров». Полностью английская по природе своей. Это телевизионная программа, которую в девять часов каждого воскресного вечера передает в эфир некоммерческая сеть вещания «Пи-би-эс». И показываются в ней исключительно британские телевизионные драмы, такие как «Жемчужина короны», «Школьные дни Тома Брауна», «Холодный дом», «Я, Клавдий», «Эдвард и миссис Симпсон», и наиболее, возможно, известная американцам «Вверх и вниз по лестнице».
На этой неделе «Театру шедевров» исполнилось двадцать лет, и его «материнская телестудия», бостонская «Дабл-ю-джи-би-эйч», привезла в Америку, чтобы они поучаствовали в юбилейных торжествах, целую толпу горластых актеров, снимавшихся в показанных «Театром» сериалах. Хью Лори и меня пригласили в качестве представителей «Дживса и Вустера», последнего из «запущенных в эфир», как выражаются телевизионщики, сериалов. С нами прилетело и великое множество наших коллег-горлопанов – Диана Ригг, Сиан Филипс, Кейт Мичелл, Йен Ричардсон (его восхитительного Фрэнсиса Эрхерта из «Карточного домика» американцам только еще предстоит увидеть), Джереми Бретт, Джеральдин Джеймс, Саймон Уильямс, Джон Хёрт… порционные кусочки поджаренного на меду лопаточного окорока, в обществе которых Хью и я были попросту неуместны.
Торжества проводились в двух городах. Все началось в Лос-Анджелесе – с пресс-конференции и обеда, на котором произнес речь человек, более всех связанный в сознании американцев с «Театром шедевров», Алистер Кук. Единоличный зачинатель этой серии передач, работающий в Америке британский продюсер по имени Кристофер Сарсон, некогда обратился к Куку с просьбой произносить перед каждым сериалом короткое вступительное слово, рассказывая о контексте того, что в нем происходит, объясняя ссылки на неизвестные американцам обстоятельства и так далее. Поначалу, насколько я знаю, это было связано с тем, что многие из показываемых драм поставлялись британской телесетью «Ай-Ти-Ви» и включали в свой состав рекламу. Выступления Алистера Кука занимали столько же времени, сколько отводилось на рекламные паузы, благодаря чему каждая серия продолжалась ровно столько, сколько ей было изначально положено. Мистер Кук, сидящий в огромном, зеленой кожи, покойном кресле и произносящий: «Добрый вечер. Добро пожаловать в “Театр шедевров”», стал для американских телезрителей таким же привычным зрелищем, как потная верхняя губа Ричарда Никсона или желающие друг другу спокойной ночи члены семейства Уолтон.
Обед в Лос-Анджелесе прошел прекрасно, и в особенности благодаря великолепному представлению, показанному под конец создателями сатирического ревю «Запрещенный Бродвей» и сочиненному специально для этого случая. Второй обед состоялся в Вашингтоне, округ Колумбия, – вот тут-то самое интересное и началось.
Обед происходил в здании Государственного департамента и как раз накануне истечения срока ультиматума ООН. Зал наполняли стильные вашингтонские сотрудницы ООН, послы, старшие офицеры флота и сухопутных войск, политические обозреватели. За нашим с Хью Лори столиком сидел Бен Брэдли, редактор «Вашингтон пост», сыгранный в фильме «Вся президентская рать» Джейсоном Робардсом, – человек, поддерживавший Вудворда и Бернстайна на всем протяжении Уотергейтского скандала. Я сидел рядом с его женой, более известной как телевизионная журналистка Салли Куинн. Хью сидел по другую от миссис Брэдли сторону, рядом с молодой женщиной по имени Доро, сокращенное от Дороти. Хью рассказывал ей, как чудесно провели мы в Вашингтоне этот день. Мы прошлись по Пенсильвания-авеню, мимо демонстрантов, разбивших палаточный лагерь перед Белым домом, который, увы, оказался закрытым для посетителей, а потом поднялись на Капитолийский холм, где купили билеты, чтобы понаблюдать за сенатскими дебатами, каковые, естественно, свелись к тому, что сенатор Роберт Доул, собственной персоной, беседовал с мистером Спикером и стенографисткой о социальном обеспечении. Честно говоря, средний день в палате общин выглядит нисколько не более волнующим, и тем не менее мы испытали легкое разочарование. И тут Доро вызвалась заехать за нами завтра утром в отель и провести для нас персональную экскурсию по Белому дому. Мы, естественно, сочли ее предложение очень милым, однако выразили в ответ вежливый английский скептицизм.
– Да нет, я думаю, никаких сложностей не возникнет, – заверила нас она. – Видите ли, мой папа – президент Соединенных Штатов.
Доро сдержала слово, заехала за нами в отель, сопровождаемая агентами Секретной службы, взятыми прямиком из голливудского фильма – с проволочками у ушей и в костюмах от «Барберри», – и под аккомпанемент радиопереговоров между машиной и службой безопасности Белого дома отвезла нас в дом номер 1600 по Пенсильвания-авеню.
Там Доро и сотрудница Белого дома по имени Лидия устроили для нас экскурсионный обход, позволивший нам увидеть, среди прочего, кухни и оранжереи. В какой-то миг мы миновали большую фотографию стоявшей у рождественской елки супружеской четы. «Самые милые люди на свете», – сказала Доро. Это были ее мать и отец, и говорила она явно от всей души.
Прошли мы и мимо Овального кабинета. Клянусь, никаких кнопок я не нажимал. Я в этом почти уверен. А если все же нажал и Белый дом сгорел именно по моей вине, мне ужасно, ужасно жаль.
Портьеры на дверях Овального кабинета были задернуты. И можно было едва ли не унюхать напряжение, царившее за ними, в комнате, где мужчины с продолговатыми резкими лицами помогали отцу этой девушки принять решение, которое заставит тысячи людей и самолетов сняться с привычных мест и изменит мировую историю. «Может, мне стоит помахать ему ручкой?» – сказала Доро. «Он же занят», – ответили мы. И действительно, именно в этот миг, как потом оказалось, готовился текст президентского указа, который ему предстояло подписать. Мы все же помахали ручкой – портьерам – и пошли дальше.
А уже по пути домой пилот «Конкорда» капитан Райли пригласил Хью и меня в рубку, чтобы мы понаблюдали за взлетом и посадкой.
Хорошо все-таки иметь друзей на самом верху.
Если вам требуется наиубедительнейшее доказательство того, что никакого ясновидения не существует, загляните в первое попавшееся казино. Они – суть храмы, воздвигнутые в честь Абсолютной Определенности Неопределенности. Ибо на каждого, кто уверяет, будто ему однажды явилось во сне число двенадцать, после чего он отправился к рулеточному столу, поставил все, что у него было, на двенадцать и ушел из казино с рассованным по карманам состоянием, приходится тридцать шесть человек, которым явилось такое же видение, после чего они проделали то же самое и покинули казино пошатываясь и без гроша в кармане.
Казино живут за счет того, что они именуют «наваром». На колесе рулетки значится тридцать шесть чисел. Если вы поставите единственную фишку en plein, как говорится, то есть на одно из этих чисел, и выпадет именно оно, вам выдадут тридцать шесть фишек и налога никакого не возьмут – тридцать пять к одному, шанс более чем честный, подумаете вы. Ан нет, на самом-то деле чисел на колесе тридцать семь: есть еще и ноль. Так что казино следовало бы платить за каждую ставку en plein из расчета тридцать семь к одному. Вот эта разница, одна доля из тридцати семи, и есть «навар». Этим малым процентом оплачивается работа крупье, мебель и прочий реквизит, камеры наблюдения и иные атрибуты поставленного на хорошую ногу казино, причем остается еще и прибыль, которой хватает на взятки правительственным чиновникам, борьбу с гангстерами и разного рода меры силового давления, каковое бдительные владельцы игорных домов считают необходимым оказывать на конкурентов и властей предержащих, дабы те не мешали им спокойно работать.
Нет, казино никого не обманывают. В них нет магнитов под колесами рулетки, нет налитых свинцом игральных костей, нет крапленых карт. Всю необходимую работу проделывает за них математика. Правда, на американской рулетке, с горечью вынужден сообщить вам об этом, имеется не только ноль, но и двойной ноль, что более чем удваивает навар. Американцы, как нам известно из несчетных голливудских боевиков, любят «ходить по самому краю».
В данную минуту я с головой ушел во все эти глупости просто потому, что живу на юге Франции, на расстоянии всего лишь броска игральной кости от множества казино, каждое из которых более чем готово позволить мне доказать нерушимость законов теории вероятностей. И уже успел обсудить со многими крупье поразительное нахальство американцев с их двойными нулями.
Помнится, месяц назад, еще до первых боевых вылетов войны в Заливе, я увидел по телевизору немалое число уличных интервью с гражданами Америки. Почти все они высказывались в пользу силового нажима на Саддама. И одна из причин этого состояла в том, что они были уже «сыты по горло пинками, которые получает Америка». Всем, кроме американцев, причина эта покажется фантастической до крайности. Это американцы-то пинки получают? Спросите гражданина любой другой страны, какого он мнения о том, что самую мощную державу мира обратили во всемирного козла отпущения, что ее запугивают и вообще никакого прохода ей не дают, и гражданин этот, если выразиться на американский манер, «заржет как лошадь».
Мы и сами все это уже проходили. Начиная с первой Афганской войны и кончая Родезией, в одностороннем порядке провозгласившей свою независимость, британцы чувствовали, что малые страны обходятся с ними несправедливо. Чтобы увидеть это, достаточно почитать комментарии прессы времен войны с бурами или восстания сипаев. Такова обычная участь доминирующей в мире державы – она видит в себе Гулливера, волосы и пальцы которого пришпиливает к земле орда писклявых лилипутов. Сказанное ни в коей мере не означает, что я норовлю оправдать или осудить войну с Ираком, да и любую другую, нет, я просто пытаюсь понять точку зрения американцев. Им представляется, что мощь Америки и присущее ей чувство моральной ответственности обязывают их поддерживать в мире порядок, однако при всякой предпринимаемой ими попытке такого рода на них сыплются насмешки и клеветы.
В качестве доминирующей державы Америка привыкла ходить по самому краю, привыкла к двойному нулю, к колоссальному превосходству своих обычных вооруженных сил и к не имеющей себе равных ядерной мощи. Однако крайних ставок она никогда не делает. Использование ядерного оружия против неядерной державы было бы воспринято всеми как геноцид; сосредоточение всех обычных вооруженных сил Америки в одном месте было бы немыслимым чисто логически, да к тому же оставило бы опасные бреши в других частях света. В итоге хождение по краю оказывается невозможным, и американцам начинает казаться, что с ними очень нехорошо обошлись. Вдруг выясняется, что любой понтёр, у которого хватает фишек на то, чтобы он мог позволить себе крупно проигрывать при нескольких раскрутках колеса кряду, обретает, по всему судя, возможность сорвать банк. Шансы почти уравниваются, Америка лишается «навара». И начинает жаловаться, что ее пинают все кому не лень, а мир хохочет, услышав стенания великана, которого кто-то ущипнул за лодыжку. Ну уж в следующий-то раз, клянутся американцы, в следующий раз вы у нас тройной ноль получите – стратегическую оборонную инициативу, спутники с лазерным оружием, все, до чего мы сможем додуматься; в следующий раз никто нас пинать по заднице не посмеет.
Да, но «следующий раз» – это девиз безнадежно неудачливого игрока. Как обнаружил под конец фильма «Военные игры» отбившийся от рук компьютер, единственное, что ведет к победе, – это отказ от участия в игре. Возможно, американцы тоже додумаются до этого и в следующий раз предпочтут держать свои денежки при себе. И никто их за это не осудит.
А теперь я должен бежать – казино уже открывается, и мне страх как не терпится испытать новую систему. Если она сработает, князь Монако уже в конце этой недели будет мыть мою машину и говорить мне «сэр».
За многие годы о патриотизме было сказано немало интересного и бодрящего. По-моему, Клемансо или кто-то очень на него похожий заметил, что патриот любит свою страну, а националист ненавидит все прочие. Ну и разумеется, следует воздать должное как доктору Джонсону, указавшему, что патриотизм есть последнее прибежище негодяя, так и поэту Роджеру Маккоху, высказавшему предположение, что у патриотов «не все дома».
Впрочем, возможно, самое причудливое, диковатое и злобное определение патриотизма получится вывести, установив, что такое непатриотичность. Кое-кто уверяет, хоть в это и трудно поверить, что журналисты и дикторы, употребляющие слова «британские войска» вместо слов «наши войска», ведут себя непатриотично.
Я безмерно люблю нашу страну, ее язык, пейзажи, эксцентричность, традиции, обычаи и людей. В конце концов, это моя родина. Я не могу с чистой совестью утверждать, что, доведись мне родиться югославом, я бы терзался отчаянием из-за того, что не появился на свет в Британии, – да и кто может? Однако я искренне люблю мою родину, что, собственно, и означает – быть патриотом. А особенно нравится мне в Британии свобода выражения мыслей и взглядов, которую она предоставляет своим гражданам. И потому я с тревогой замечаю, что в последнее время в нашу общественную жизнь начала прокрадываться странная и неприятная ересь. Ересь, приобретшая форму умонелепой веры в то, что любое публичное использование свободы слова автоматически приравнивается к злоупотреблению ею.
Когда протестовавшие против чего-либо люди разбивали палаточный лагерь на Гринэм-Коммон, от наших политиков и предвзятых обозревателей нередко приходилось слышать, что «в России им такого не позволили бы». Это же мудрое замечание высказывалось и по поводу тех, кто выходил в начале нынешнего месяца на демонстрации протеста против войны в Заливе. Что бы ни думали мы о конфликте, граждане Британии имеют право мирно собираться для того, чтобы выразить свое несогласие и озабоченность. И тем не менее нам предъявляли все тот же визгливый довод: «В Ираке вам, знаете ли, такого не позволили бы». Услышав это, демонстрантам надлежало, по-видимому, преклонить колени, возблагодарить Господа, сотворившего их англичанами, и поклясться, что впредь они никакого несогласия с правительством (что бы оно себе ни позволяло) выражать не станут. Использование свободы слова воспринимается как злоупотребление, однако свобода слова, если таковое понятие вообще что-нибудь да значит, должна вроде бы быть безоговорочной, разве не так?
«Мы все согласны с тем, что для победы революции интересы Государства необходимо поставить выше интересов личности, – так говорили сталинисты. – Стало быть, правильно все, что идет Государству во благо. И стало быть, каждый, кто сомневается в Государстве, автоматически не прав. А это значит, что тебя следует расстрелять». Логика жутковатая, и будет просто-напросто позором, если нечто схожее с ней начнет набирать силу и у нас, пусть оно и окажется куда более веселым и британским и куда менее драконовским.
«Мы все согласны с тем, что Британия – страна изумительная, обладающая такими достижениями, как свобода слова и правовая система. И каждый, кто начинает жаловаться на ошибки или пустячные заблуждения правительства, оказывает плохую услугу доброму имени Британии. Правительства у нас избираются демократическим путем, поэтому всякий, кто спорит с правительством, спорит с народом. Стало быть, эти люди – противники демократии, подстрекатели и подрывные элементы. А это значит, что их следует окоротить или просто заткнуть им рты».
Если вы любите кого-то – сына или дочь, например, – вы не закрываете глаза на их недостатки, не затыкаете уши, когда дети ваши подают повод для критики, которая может принимать вид школьных характеристик, жалоб соседей или свидетельств ваших собственных глаз; вы ощущаете стыд и гнев и прилагаете все силы к тому, чтобы исправить их недостатки. Вам хочется, чтобы ваши дети выросли хорошими людьми, людьми, с которыми приятно иметь дело. Так давайте относиться подобным же образом и к нашей стране. Патриотизм, закрывающий глаза на недостатки и глухой к критике, это никакой не патриотизм.
Нам следует гордиться нашими демонстрантами. Мы не обязаны соглашаться с ними, однако наш долг состоит в том, чтобы представить им аргументы лучшие, нежели уверения в том, что им следует относиться к свободе слова как к большой привилегии и уже потому одному от использования ее отказаться. Наши солдаты, которыми мы также можем гордиться, участвуют сейчас не в джихаде во благо западного образа жизни, они не рвутся в бой с криками «Свобода!» на устах и рискуют своей жизнью не ради одних только добрых послушных британцев. И читать всякую чушь о «наших героических воинах, доблестно сокрушивших оборонительные сооружения сатанинского врага», они никакого желания не имеют. Вернувшись домой, они много чего расскажут нам как об уморительной некомпетентности и пыхтящих майорах, пытавшихся вытянуть из песка двухтонные грузовики с продуктами, так и об отваге и жертвенности. И я не могу даже представить себе, каким это образом мысль о том, что мы, желая показать, как мы поддерживаем наших солдат, погрязаем здесь, дома, в болоте цензуры и бессмысленной пропаганды, сможет укрепить их моральный дух.
Когда в романе Киплинга «Сталки и компания» напыщенный генерал, выступая перед школьниками, распространяется о нашем флаге, о старом добром «Юнион Джеке», о том, как мы любим его и стоим за него горой, Сталки и его друзья начинают шипеть от возмущения. Вот это и есть патриотизм.
Придется начать с извинения. Знали бы вы, каким дураком я себя чувствую. На прошлой неделе я сослался на «Сталки и компанию» и перепутал политика с генералом. Я благодарен за письма – поток писем, вполне заслуживающих титула «патриотическое воззвание», одни были дружелюбными, другие откровенно злобными, – в которых мне указывали на мою катастрофическую ошибку. В свое извинение могу сказать только одно: я писал эту возмутительную статью во Франции, где сочинений Киплинга днем с огнем не сыскать. А леди Память меня, увы, подвела. Правильная цитата придала бы, как отметил автор одного из сочувственных писем, больше весомости моим аргументам, чем перевранная. Авторы писем не столь сочувственных, боюсь, согласятся принять в виде извинения одно лишь мое самоубийство, каковым мне в настоящий момент порадовать их почему-то не хочется.
Я никогда не перестану удивляться письмам, которые мне случается порой получать от читателей и телезрителей. Наверное, журналисты, обладающие опытом большим, нежели мой, каждый день, обнаруживая на ковриках под почтовой прорезью в двери анонимные открытки и составленные из разномастных букв послания, полные мрачных угроз и свирепых поношений, ничего странного в этом не видят. Бернард Левин, я полагаю, находит пресным утро, в которое его не обругали и не оскорбили состоящими из разноцветных букв словами несколько озабоченных граждан, проживающих в разных уголках нашей страны. Однако я все еще остаюсь человеком довольно слабым и потому, сталкиваясь с поношениями и с апоплексическим неистовством, до которого доводят людей суждения, отличные от их собственных, лишь разеваю в изумлении рот и помаргиваю.
Среди нас гуляет удручающая, заразная паранойя, которая внушает правым навязчивые идеи о существовании на Би-би-си марксистского заговора и об опасном, необъяснимо деятельном стремлении говорливой прослойки нашего общества подкопаться под основы демократии. Она же рождает в левых фантазии о ярой прессе тори, вознамерившейся высмеять и растоптать любую оппозицию, и о монолитной клике бизнесменов и правительственных служащих, в руках которой находится опасная, непредставительная власть над беспомощными массами. Во всем этом ничего нового, быть может, и нет, новым является слепое отвращение, с которым одна сторона относится к другой. Правые с изумлением и отчаянием отмечают масштаб и глубину неприязни, которую левые питают к миссис Тэтчер; левые изумленно взирают на непомерное презрение правых к мистеру Кинноку и даже к собственному их, правых, прежнему лидеру – мистеру Хиту.
Я лично знаю многих политиков: консерваторов, обладающих совестливыми, отзывчивыми душами и сознающих положение бедноты, социалистов, наделенных здравым смыслом, умеренностью и обаянием. Я видел члена парламента от консерваторов, по-дружески беседовавшего с продюсерами «Панорамы» и «Ночных новостей», и видел руководителей фракции лейбористов, уплетавших слоеные пирожки в компании редакторов газет. Ну и что тут странного? – скажете вы. Да, но откуда же берутся выстроившиеся за спинами этих по преимуществу уравновешенных, сдержанных людей фаланги их приверженцев, обозленных столь монументально, что стоит им услышать изложение чьих-то взглядов на иммиграцию и монополии или прочитать чье-то мнение насчет патриотизма и религии, как руки их сами собой тянутся к банке с клеем, ножницам и вчерашнему номеру «Телеграфа»? Я целиком и полностью за страстное отношение к жизни, да и все мы, все и каждый, стоим за него горой. Никто не сомневается в том, что именно жар дискуссий и приводит в движение турбины великой демократии. А вот купоросная едкость их способна лишь проесть корпус этого мощного двигателя и вынудить его с содроганием остановиться.
Я думаю, сочинителями таких писем движет своего рода разочарование. Им не дает покоя гневное изумление: с какой стати той или иной персоне предоставляется трибуна, с которой она имеет нахальство излагать свои неосновательные, бестолковые взгляды? И людям, такой трибуны не получающим, остается лишь бросаться к письменному столу, за которым они могут излить всю горечь и злобу, скопившуюся у них на протяжении жизни.
Разумеется, они правы. Почему обычному журналисту дается возможность еженедельно высказывать его мнения? Чем он это заслужил? Почему нам приходится слушать актера или сочинителя, а не сварщика или нормировщика? Кто дал этим немногочисленным избранным право высказывать и развивать их бессмысленные идеи? Что же, раз уж вы об этом заговорили, должен сказать вам следующее: будь я проклят во веки веков, если мне это известно. Я могу лишь отметить, что ни один человек не оспаривает права тех журналистов и сочинителей, с мнением которых он согласен. Соглашаясь, мы бурно аплодируем крепости их здравого смысла и остроумию речей, а вот не соглашаясь, закипаем, мечем громы и молнии по поводу безобразного, злобного тона и ни на чем не основанных выпадов и начинаем интересоваться, какое вообще право имеют эти писаки обращаться ко всему миру.
«Мы должны любить друг друга или умереть», – написал У. Х. Оден, проделавший и то и другое. Быть может, наш новый премьер-министр и традиция «торизма единой нации», от которой сам он ведет свое происхождение, позволят хоть как-то подсластить кислое дыхание современной политики. Государственной почте это, наверное, окажет плохую услугу, однако за насаждение столь редкостного и немодного качества, как тактичность, я согласился бы заплатить цену и более высокую.
Я собираюсь проделать сегодня нечто пугающее – написать об одной из самых ненавистных и страшных сторон жизни конца двадцатого века, о чуме нашего времени, в сравнении с которой сотовые телефоны и прозрачное нижнее белье вместе взятые выглядят сущим пустяком.
О существовании понятия «звезда», «знаменитость».
Даже написав это слово, я залился легкой краской стыда. Наихудшего его воплощения в виде наполовину адъективного средства описания, с которым нам приходится сталкиваться во фразочках наподобие «футбольный матч звезд», «автомобильные гонки звезд» и «звезды у нас в гостях», уже довольно для того, чтобы мы поняли весь кошмар происходящего.
Главный ужас страшного мира звезд состоит для меня в том, что я и сам являюсь его частью. Я не наводил на сей счет справок в сочинениях Эмили Пост[180] и изданиях «Дебретта»,[181] однако совершенно уверен: одно лишь обсуждение степени собственной звездности противно всем правилам хорошего тона, и все же вынужден признать, что ко мне это слово, похоже, приложимо, но только – и это уже самое паршивое – в составе выражения «знаменитость второго ряда». Куда приятнее было бы, если б к тебе относились как к типчику, который время от времени мелькает, работа у него такая, на экране телевизора, однако приходит день – и ты вдруг обнаруживаешь, что организаторы некоего странноватого благотворительного действа называют тебя «одной из нескольких сот звезд, согласившихся пожертвовать для нашего аукциона часть своего гардероба».
Лорд Рейт, создатель Би-би-си, запретил использовать в ее передачах слово «известный» в качестве описательного прилагательного. «Если человек и вправду известен, – отрывисто объявил он, – это слово излишне. Если нет, – лживо». Как бы отреагировал он на слово «знаменитость», ведомо одному только Господу. Подозреваю, что забился бы в судорогах.
Считать себя знаменитостью не более приятно, чем считать себя туристом, однако газетам нужно же писать о ком-то в разделе светской хроники, и потому такие совершенно не схожие между собой люди, как Джереми Бидл, сэр Перегрин Уорсторн, Рассел Грант, Энтони Бёрджесс, сэр Исайя Берлин и Фелисити Кендалл, оказались причисленными к лику «звезд», какие бы корчи у них это определение ни вызывало. Общего у этих людей только одно: имена их знакомы рядовым членам общества; многие из названных членов испытывают трепет, читая об их любовных и общественных подвигах, многие готовы прошагать в тесной обувке целые мили, лишь бы увидеть, как кто-то из них разрезает ленточку при открытии нового супермаркета или подписывает экземпляры своей последней книги. А то обстоятельство, что Джереми Бидл гораздо известнее Энтони Бёрджесса или что труды сэра Исаака Берлина оказали на человечество воздействие куда более основательное, нежели таковые же Рассела Гранта, тут решительно ни при чем. Что и является во всей этой истории самым скверным. Я однажды слышал, как некоего человека назвали по телевизору «мистер (Имя Я По Доброте Душевной Опускаю), прославленная знаменитость». Ну что это такое, я вас спрашиваю, а?
Мне доводилось видеть людей, которые известность свою ненавидят, которым противно, когда их узнают, которые скорее улизнут в боковой проулок, чем согласятся столкнуться нос к носу с рядовым членом общества; и видел других, просто-напросто наслаждавшихся тем, что они попали под свет софитов, обожавших, когда их узнавали, и начинавших светиться от счастья, если их останавливали на улице. Не могу утверждать, что одна позиция нравственнее другой. Главная беда телевизионной знаменитости состоит, как свидетельствует мой собственный скромный опыт, в том, что этот несчастный уже не может позволить себе высказать недовольство скверным обслуживанием в ресторане или пыхтеть от нетерпения, стоя в очереди к кассе супермаркета. Знаменитости приходится встречать любые неприятности благодушной и глупой улыбкой от уха до уха. Иначе ее обвинят в том, что она требует особого к себе отношения. Дни, когда я мог стукнуть кулаком по прилавку магазина и потребовать заведующего, миновали безвозвратно.
Я понял, что в отношении к знаменитостям присутствует какой-то психологический изъян, несколько лет назад, когда заметил, что руки поджидавшей меня у служебной двери театра охотницы за автографами затряслись, едва она протянула мне свою книжечку, совершенно как студень. А разговаривая с людьми, к которым внимание публики было приковано дольше, чем ко мне, я узнал, что такое случается сплошь и рядом. Я понимаю, выглядит это безумием, однако и впрямь существуют люди, которые, оказавшись рядом со мной, дрожат и трясутся с головы до пят. Зрелище безумно неприятное и пугающее. То, что известность, по воле случая сопровождающая определенные профессии, оказывает на кого-то подобное воздействие, явление наверняка нездоровое. Если бы такое происходило с одними лишь девочками-подростками, я мог бы сделать из этого очевидный, не лишенный приятности вывод, но ведь нет. Похоже, вся наша культура помешалась на славе.
Разумеется, в конечном счете верх возьмет качество того, что сделано человеком. Пятьдесят лет назад Дорнфорд Йейтс почти наверняка был известен больше, чем У. Б. Йейтс, – ныне справедливо обратное, и теперь отыскать полное собрание сочинений Дорнфорда Йейтса задача отнюдь не из легких (что раздражает меня до крайности).
Поэта и драматурга Кристофера Фрая будут читать и почитать и через многие годы после того, как хранившиеся в музее телевизионных курьезов видеозаписи Стивена Фрая рассыплются в прах, и это справедливо. Меня же злит еще и то, что Кристофер Фрай, которому хватает ума не появляться на телеэкране, имеет также приятнейшую возможность выходить из себя в первом попавшемся гастрономе. Жизнь порою ведет себя просто нечестно.
Я уже упоминал в моей рубрике о великом канадском престидижитаторе Джеймсе («Изумительном») Рэнди. Слава Рэнди-фокусника уступает лишь его репутации исследователя «паранормальных», предположительно, явлений. Совсем недавно он выступил в серии еженедельных передач манчестерской телекомпании «Гранада», каждая из которых была посвящена отдельной отрасли сверхъестественного – психической хирургии, лозоискательству, ЭСВ, астрологии, миру духов, психометрии, графологии и так далее. Рэнди всегда говорил, что будет лишь рад, если ему удастся доказать существование явления, которое разум, современная наука или законы вероятности объяснить не способны. Однако за всю его долгую жизнь, посвященную разоблачению надувательств и демонстрации присущего людям легковерия или превратного понимания, он так и не смог найти ни единого факта, позволявшего предположить, что в уверениях о существовании призраков и телекинетических сил, в хиромантии и гадании по картам Таро или чайному листу, в спиритуализме, астрологии и всех прочих фантастических системах, изобретенных голодным человеческим воображением, содержится хотя бы крупица истины. В конце концов, способность человеческого разума сочинять симфонии, строить подвесные мосты, изобретать сотни разновидностей пробочников, с точностью до минуты предсказывать появление кометы на небосклоне и придумывать новые «форматы» игровых шоу, которые телевидение показывает в дневное время, поразительна и сама по себе, без претензий на обладание маловероятными, непостижимыми и не допускающими никакой проверки силами, кои наделяют людей способностью получать спиритические послания от краснокожих или определять характер человека по дате его рождения.
Профессия фокусника позволяет Рэнди без труда разбираться в том, какими способами люди, демонстрирующие существование этих сомнительных феноменов, достигают нужных им результатов. Если на то пошло, он и сам владеет всеми их приемами. Я вовсе не хочу сказать, что каждый, кто заявляет о своей способности пророка либо прозорливца, непременно мошенник или темная личность, хотя многие из этих людей таковыми и являются (Рэнди показал, к примеру, как можно согнуть ложку легкими, на сторонний взгляд, поглаживаниями), я говорю о том, что и фокусники, и адепты паранормального в равной мере полагаются на то, что половину работы сделает за них человеческая природа. Мне часто приходилось слышать, как человек описывает фокус в таких, примерно, словах: «Он дал мне запечатанный конверт, попросил перетасовать колоду, выбрать карту, запомнить ее, вернуть в колоду и перетасовать все снова. Потом я вскрыл конверт, и в нем лежала та самая карта, а в колоде ее уже не было». На самом деле публика видит то, что ей предлагают увидеть. От ее внимания ускользает и то, что фокусник засовывает запечатанный конверт, ну, например, под книгу, и то, что колоду тасует именно он, и что он же затем вручает конверт с картой выбравшему ее человеку. Все эти существенные подробности забываются, запоминается лишь результат. Вот на эту избирательность человеческой памяти, на нашу склонность запоминать только чудо, но не обстановку, в которой оно совершалось, и опирается фокусник.
Точно таким же образом те, кто читает характер человека по его ладони или по картам Таро, произносят что-нибудь вроде: «Я вижу признаки того, что у вас имеется хобби, по-моему, вы что-то коллекционируете… увлеченно? Что-то красивое, фарфор… монеты… мебель… старые книги… что-то такое… картины, рисунки… гравюры, так?… да, гравюры». А затем человек, с которым все это проделывалось, с восторгом рассказывает каждому, кто готов его слушать, о редкостно одаренном прозорливце, неведомо как установившем, что он коллекционирует гравюры, – забывая о шести холостых выстрелах, предваривших попадание в цель.
Существует множество книг, посвященных «ментализму» – той разновидности фокусов, которая выглядит как чтение мыслей. Каждая из них начинается с уведомления о том, что основу этих фокусов составляет понимание человеческой природы и способность быстро определять социальную принадлежность человека и тип его характера. Попробуйте сами показать на какой-нибудь вечеринке фокус такого рода. Уже при первом знакомстве с кем-либо вы можете почти мгновенно определить, принадлежит ли он к разряду коллекционеров, любителей лыж, рыбалки или охоты, смотрит ли спортивные передачи или читает вместо этого тонкие поэтические томики. Конечно, не все ваши догадки окажутся верными, однако в девяти случаях из десяти основные особенности характера человека и его возможные увлечения определяются достаточно точно. Затем вы можете, если вам хватит на это нахальства, изобразить из себя знатока мистического искусства и создать обстановку, которая заставит нового вашего знакомца слушать вас, приоткрыв рот. Впрочем, если вы будете просто «читать» его характер, эффект получится слабенький – людям нужна вера в то, что за вашим изумительным даром кроется некая система. Возьмите ладонь этого человека, попросите, чтобы он дал вам образчик своего почерка, поинтересуйтесь датой его рождения, притворитесь, что впали в транс, – сгодится любой прием, способный освятить ваши жульнические махинации авторитетом древней традиции. Никто же не хочет верить, что его характер или натуру можно определить по одежде, выговору, выбору слов или походке, – такие попытки воспринимаются как проявления высокомерия и нахальства; а вот мысль о том, что все перечисленное написано на ладони человека или кроется в его манере ставить закорючку над буквой «i», представляется людям привлекательной.
В Америке сейчас 2000 профессиональных астрономов и 20 000 профессиональных астрологов; в Британии отставные спортивные комментаторы облачаются в бирюзовые одеяния и принимаются балабонить о резонирующих потоках энергии Люцифера.
Суеверие не безвредно. На самом деле быть суеверным – плохая примета. По той простой причине, что дуракам в этом мире, как правило, не везет.
Приведенная ниже шутка звучит во время театрального сезона со многих сцен Британии.
ПЛОХАЯ СЕСТРА 1. Когда на меня нападает тоска зеленая, я покупаю себе новую шляпку.
ПЛОХАЯ СЕСТРА 2. Так вот почему они у тебя все болотного цвета.
Не могу с уверенностью сказать, что каждый зритель, услышав ее, выпадает из кресла на пол и судорожно корчится от хохота, но шуточка, по-моему, вполне приемлемая.
Я же, когда на меня нападает тоска зеленая, покупаю себе новую компьютерную программу. Я верен моему компьютеру и питаю к нему такую любовь, какую другие предпочитают расточать на своих собак, автомобили или коллекции эротических экслибрисов. Последним лакомством, коим я попытался усладить его пресыщенный вкус, стала совершенно удивительная программа, носящая имя «GRAM•MAT•IK™ Mac». Зачем между слогами понатыканы черные кружки, меня прошу не спрашивать, – полагаю, сей тезис, равно как и непривычное написание слова «grammatic», как-то связаны с авторским правом. «Мас» же объясняется тем, что мой компьютер был назван «Макинтошем» – в честь сорта яблок, а не дождевика.
Назначение «GRAM•MAT•IK™ Mac» состоит в том, чтобы помогать сочинителю править написанные им тексты, предлагая рекомендации по части грамматики и стиля. Самой, быть может, причудливой особенностью этой программы является «сравнительная диаграмма», в которой написанное пользователем сопоставляется с тремя образцами прозаического стиля: с «Геттисбергской речью» Линкольна, с рассказами Эрнеста Хемингуэя и с «Полисом страхования жизни» (автор неизвестен). Отметки за удобочитаемость его писанины автор получает на основе двух устрашающих критериев: «Уровня обучения по Флешу-Кинкейду» и «Ганнингова показателя невнятности». Автору сообщается также, какому году обучения отвечает то, что он накатал. Как и большинство британцев, я ни малейшего представления об американской образовательной системе не имею и отличить «средний балл» от такового же недоучки не возьмусь, а потому не могу и сказать, хорошо или плохо то, что все мной написанное неизменно достигает «одиннадцатого уровня». Это может означать, что я пишу как одиннадцатилетний ребенок, а может, что я – Марсель Пруст; думаю, мне в это лучше не вникать.
Я только что пропустил через названную программу каждое из стоящих выше слов, хотел посмотреть, что она скажет о сочиненном мной до этой минуты. Увы, самое первое мое предложение уже вызвало у нее сомнения. Оказывается, «GRAM•MAT•IK™ Mac» не питает приязни к страдательному залогу. «Попробуйте переписать, используя действенный залог», – распорядилась программа. Мне также велено было заменить слово «помогать» словом «помочь», слово «достигает» словом «добивается», а фразу «связан с тем обстоятельством, что» на «потому что».
Что касается уровня Флеша-Кинкейда, тут я достиг, или «добился», 12 баллов, а это означает, с прискорбием должен вам сообщить, что моя проза «трудна для понимания большинства читателей». С другой стороны, два средних показателя – 6,15 букв и 2,7 слога на слово – свидетельствуют о том, что в сравнении с «Полисом страхования жизни» она все же более удобочитаема. Имея 20,67 слова на предложение, проза эта демонстрирует близкое родство с «Геттисбергской речью» Линкольна (23,4), однако и рядом не лежит со скупыми 13,5 Хемингуэя. И наверное, мне следует радоваться тому, что 12,7 процента всех моих слов – это предлоги, а вот с чрезмерной привязанностью к страдательному залогу придется побороться.
Впрочем, участь понедельничной передовицы «Телеграфа» оказалась не многим лучшей. Впечатляющее описание мистером Хердом его поездки в Гонконг было подвергнуто разносу за слишком частое использование слова «неприемлемый». Что свидетельствует о достойной сожаления неосведомленности касательно слога, коим пишутся все вообще передовицы «Телеграфа». Я, к примеру, надеюсь, что не доживу до дня, когда слово «неприемлемый» будет использовано в передовой статье этой газеты меньше четырех раз.
Нехороши оказались в ней и длины абзацев. «Абзацы могут оказаться слишком длинными для того, чтобы удерживать внимание большинства читателей. Попробуйте реорганизовать ваши мысли в более короткие логические блоки», – рекомендует программа.
Уровень Флеша-Кинкейда, равный 14, означает, что передовица «трудна для понимания большинства читателей» и соответствует уровню образованности «выше одиннадцатого».
Ну ладно, я выложил за эту программу приличные деньги, и называть ее бесполезным и вздорным хламом мне не хочется, так что время от времени я все-таки буду проверять с ее помощью мои сочинения.
Мало ли что может случиться в следующие несколько недель. Вдруг мой слог возьмет да и переменится. Станет похожим на хемингуэевский. Он был великим писателем. Предпочитал короткие предложения. И писал хорошо. Он знал, что хорошо. Знал, потому что его «Ганнингов показатель невнятности» был высоким. Он никогда не пользовался страдательным залогом. Считал наречия уделом трусов. Он никогда не говорил «связан с тем обстоятельством, что». Предпочитал говорить «потому что». И отдавал «добиться» предпочтение перед «достичь».
Он добился известности. Он был крутым малым. Носил бороду. Пил. Ловил марлинов и элопсов. Любил пострелять. Он даже в себя пострелял. Возможно, потому, что счел свою жизнь слишком длинной, – длинной, как плохое предложение.
А может быть, он счел ее слишком страдательной.
Кто знает?
Вермеер был, вероятно, единственным художником, который смог бы толково описать мои школьные годы. Набив руку на изображении клетчатых полов своих интерьеров, он стал абсолютным мастером передачи всяческой чересполосицы, а ничего более чересполосого, чем моя незадачливая школьная пора, в этом мире найти невозможно.
Штат одной из тех немногих школ, в каких мне дозволяли задержаться на срок достаточный для того, чтобы я успел распаковать вещи, мог похвастаться, помимо обычных преподавателей, еще и консультантом по выбору карьеры ее учеников. Работа его состояла, насколько я могу судить, в том, чтобы добиваться от каждого ученика заполнения анкеты, а затем, исходя из ответов, указывать, чем этот ученик мог бы заняться в дальнейшей жизни. Подобно любой синекуре такого рода, место консультанта предназначалось исключительно для отставных офицеров военно-морского флота. Адмиралы становились казначеями, командиры кораблей, естественно, рассчитывали на должность консультанта по карьере.
В обязанности нашего консультанта входила также организация и содержание в образцовом порядке особого кабинета, набитого глянцевыми брошюрами и проспектами, из каковых каждый, кто интересовался устройством жизни в компании «Проктер энд Гэмбл» или в издательстве «Пингвин», мог узнать об этих замечательных учреждениях практически все. Этот кабинет (девять часов из десяти пустовавший и закрывавшийся на по-детски простенький замок) стал для меня прибежищем, в котором я мог укрыться от внимания школьного начальства или просто спокойно выкурить сигаретку.
От нечего делать я читал в этом моем приюте дела тех старших меня годами мальчиков, которых присылали сюда для заполнения карьерной анкеты. И довольно быстро понял, что деньги свои консультант по выбору карьеры получает, почитай, ни за что. На вопрос «Какого рода карьеру вы для себя наметили?» испытуемый мог ответить: «Врач». А затем консультант, получив ответы на вопросы насчет «умения работать с людьми» и результатов «экзамена обычного уровня», писал внизу анкеты: «Рекомендуется профессия врача». Если же испытуемый отвечал на первый вопрос «Не знаю», консультант писал: «Бухгалтер?»
После того как я сдал экзамен обычного уровня, настал и мой черед заполнить такую анкету. На первый вопрос: «Какого рода карьеру вы для себя наметили?» – я, разумеется, ответил: «Консультант по выбору карьеры». А когда я в следующий раз заскочил в этот кабинет, чтобы выкурить успокаивающие нервы сигаретку «Посольство» с фильтром, обнаружилось, что консультант написал против моего ответа: «Клоун, а?»
И потому мне приятно думать, что я – один из очень немногих на этом свете людей, последовавших рекомендации консультанта по выбору карьеры.
Главная приятность жизни, которую я ныне веду, состоит, как я всегда и надеялся, в возможности следовать своего рода богемному идеалу. По-моему, если человек не готов к тому, чтобы курить в постели, вылезать из нее как можно позже, занашивать одежду, которую он находит удобной, до дыр, вести беспутную в нравственном отношении жизнь и быть невоздержанным на язык, ему нет никакого смысла пытаться зарабатывать на жизнь актерством и сочинительством. Борьба за достижение этого идеала может оказаться тяжелой и трудной, однако, нравится вам оно или не нравится, в придачу к прочим радостям названных занятий вы неизменно получаете и ее. И потому меня всегда удивляли те из моих коллег, которые создавали акционерные компании с ограниченной ответственностью и принимались снимать собственные телевизионные шоу и управлять офисами, в которых невозможно протолкнуться от секретарш, ксероксов и автоматических кофеварок. Полагаю, слово, которое я сейчас пытаюсь нащупать, таково: ответственность.
Наняв команду помощников и телефонисток, вы взваливаете на свои плечи ответственность за них. Я не менее всех прочих уважаю менеджеров и служащих вообще, однако в натуре моей кроется некий изъян, по причине которого необходимость нанимать, увольнять и отдавать распоряжения всегда нагоняла на меня страх.
Конечно, на политиках – по самой природе парламентской демократии – возлежит ответственность очень большая. Они не могут позволить себе вести беспутную в нравственном отношении жизнь и быть невоздержанными на язык, не могут разгуливать в пижаме до пяти пополудни, и, насколько мне известно, партийные организаторы их запрещают им курить в постели.
На прошлой неделе я в неожиданном приступе безумия согласился появиться вместе с политиками в программе «Время вопросов». Будучи «нейтральным», предположительно, ее персонажем, я никак не мог решить, что для меня проще – отвечать на вопросы, как человек ни от кого не зависящий, или, действуя в духе строгой партийной дисциплины, использовать во всех случаях одну и ту же незамысловатую фразу. Все участники программы были чрезвычайно милы, веселы и нисколько не напыщенны, – во всяком случае, до начала эфира. И тем не менее в какой-то ее момент студийную аудиторию обвинили в предвзятости. И наша газета напечатала, как я заметил, письмо в поддержку этого мнения.
Би-би-си такое обвинение страшно расстроило. Каждому, кто претендует на место в студийной аудитории, приходится заполнять пространную анкету, подробно отвечая на вопросы о том, за кого он голосует, кем работает, какой длины волосы носит и об иных ничего на первый взгляд не значащих обстоятельствах. Аудитория подбирается таким образом, чтобы она стала представительным поперечным срезом британского общества. Я питаю глубочайшую веру в эту систему. Я вообще верю в анкеты. В конце концов, вполне возможно, что вопросник этот составлялся теми же людьми, что определяли в моей школе будущие карьеры ее учеников.
Десять лет назад (в мае 1981 года) на двадцатой странице газеты «Нью-Йорк таймс» была напечатана статья, в которой сообщалось о вспышке редкой разновидности рака, саркомы Капоши, поразившей сорок одного человека – людей в возрасте от двадцати шести до пятидесяти одного года, ничем прежде не болевших. Доктор Элвин Фридман-Кьен из Медицинского центра Нью-Йоркского университета сообщил в ней, что, исследовав девятерых из этих больных, он «обнаружил серьезные дефекты иммунной системы».
К той же поре следующего года о СПИДе, болезни, передающейся путем заражения крови ретроактивным вирусом ВИЧ, слышали уже все. В нашей стране, как и в Америке, было установлено, что подавляющее большинство тех, кого поразила эта болезнь, относится к одной из трех категорий: гомосексуалисты, пользующиеся шприцами наркоманы и люди, страдающие гемофилией.
Некоторое время эта новая чума привлекала истерическое внимание прессы. В случае таблоидов оно объяснялось нервным трепетом, с которым публика следила за течением болезни у таких знаменитостей, как Рок Хадсон и Либерейс. Распространялись дикие слухи, согласно которым источником болезни стали гаитянские свиньи или обезьяны Центральной Африки, с коими катастрофически предприимчивые американские туристы вступали в нестандартные интимные отношения. Американская газета «Глоб» со всей присущей ей серьезностью выдвинула теорию, согласно которой СПИД – это составная часть проклятия Тутанхамона, вирус-де вырвался на свободу в 1922 году, при вскрытии гробницы этого фараона, а до Америки добрался в 1970-х, когда по ней возили посвященную гробнице выставку.
При всей их причудливости, ни одна из этих теорий не может сравниться с пугающим приемом, оказанным новой болезни западным миром. Многие христиане здесь и за рубежом решили, что СПИД есть кара, ниспосланная Богом в наказание людям, чей образ жизни Всевышний счел предосудительным. Это одна из самых ошеломляющих и пугающих идей, с какой мне доводилось когда-либо встречаться, – порожденной людьми, печально прославившимися своим тупоумием и нежеланием прислушиваться к голосу разума. Предполагается, что нам надлежит представить себе Высшее Существо, которое веками взирало с небес на землю, видело ежедневные проявления жестокости, порочности, насилия, тирании и безжалостной ненависти и даже пальцем не шевельнуло, чтобы их остановить; Высшее Существо, которое еще во времена Ковчега дало обет никогда больше не вмешиваться в дела людские, а затем, уже в двадцатом столетии, решило, что тех, кто ложится в постель с друзьями одного с ними пола или, подобно тысячам почтенных викторианцев до них, дурманит свои мозги вытяжкой из макового сока, надлежит уничтожить посредством самого неприятного, смертоносного и безжалостного морового поветрия, какое когда-либо видела земля. Что же это за Высшее Существо такое, если оно способно вести себя столь капризно, жестоко и иррационально? И где, спрашивается, болезнь, настигающая одних лишь охранников концентрационных лагерей? Гд е вирус, поражающий негодяев, которым нравится мучить детей, – людей растленных, кровожадных и деспотичных?
Можно, конечно, сказать, что верования столь омерзительные исповедует лишь горстка фундаменталистов. Однако существуют и носители взглядов менее, по всей видимости, крайних, говорящие, что люди, которые заразились СПИДом при переливании крови, а это по преимуществу больные гемофилией, пострадали «не по своей вине». Из чего с очевидностью следует, что все прочие сами кругом виноваты, так и жалеть их особенно нечего. Жалость, однако, не есть чувство расчетливое, избирательное или возникающее от случая к случаю. Она, подобно милосердию, как теплый дождь спадает с неба на землю.[182] Можно сказать и другое: каждый, кто подхватывает ВИЧ сегодня, делает это потому, что пренебрегает простыми, известными уже не один год рекомендациями и, стало быть, попросту глуп. Однако, начиная делить мир на достойных и недостойных, как делили бедняков викторианцы, мы отворачиваемся от каждого из благородных человеческих побуждений.
Как повел бы себя в этой ситуации Христос? Стал бы он пристрастно разделять людей и осуждать их? Вряд ли человек, который прикасался к прокаженным и дружески относился к грешникам, присоединился бы к тем, кто ныне радуется и потирает с едва скрываемым удовольствием руки, глядя на беды и страдания, которые влечет за собой эта болезнь. Он мог бы, разумеется, сказать: «Иди и впредь не греши», но он сказал бы это и банковскому менеджеру, и священнику, и политику, и гомосексуалисту. В конце концов, каждый из нас грешен. Христос же все еще остается человеком, сказавшим: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень».
Болезнь бродит среди нас уже десять лет, и если мы последуем совету принцессы Уэльской и, повстречав больного СПИДом, обнимем его, из недуга этого, глядишь, и проистечет подлинное благо, нечто, способное сделать лучше и нас, и тех, кто им страдает.
И уж с полной уверенностью можно сказать, что даже если СПИД останется неизлечимым еще тысячу лет, и в этом случае он не сможет унести столько жизней, сколько успела унести и продолжает что ни день уносить нетерпимость.
Вчера по радио выступил странный человек. Тут, собственно, нет ничего нового, радио давно уже стало для людей со странностями вторым, более или менее, домом. Когда Маркони принес в патентное бюро первую свою работающую систему радиосвязи, он наверняка указал в заявке одну из ее выгодных сторон – возможность отлавливать на улицах людей со странностями и целыми компаниями рассаживать их вокруг крытого зеленым сукном стола, на котором не будет стоять ничего, кроме микрофона. Радио выполняет примерно те же задачи, что и лондонские клубы, – дает приют городским сумасшедшим и людям без царя в голове.
Тот странный джентльмен, с которого я начал, был «свидетелем» в программе Радио-4, именуемой «Лабиринты нравственности». Что касается моих нравственных потребностей, все они – от установления этических норм розлива минеральной воды по бутылкам до изучения обязанностей свиновода, – как правило, полностью удовлетворяются радиосериалом «Арчеры», однако существуют люди, нуждающиеся в чем-то большем, именно для них и предназначаются «Лабиринты нравственности». На этой неделе в программе обсуждалась тема цензуры. И человек со странностями заявил, что он непременно подвергал бы цензуре не только продукты художественного творчества, такие как фильмы и телеспектакли, но также и то, что пишут журналисты. Чьим интересам, спрашивал он, служат статьи, в которых живописуются насилие и беспорядки в странах, удаленных от нас на тысячи миль? Не следует выставлять такие вещи напоказ перед нашими детьми.
Говоря о фильмах, он отметил, что сумасшедший, попытавшийся застрелить Рональда Рейгана, смотрел фильм «Таксист», а его одежда и modus operandi[183] свидетельствуют о прямом подражании герою фильма Тревису Биклу. Упомянул он и о том, что терроризировавший Хангрефорд Майкл Райан имитировал при этом Рэмбо. Каждый, кого интересует кино, согласится, полагаю, с тем, что «Таксист» – фильм великолепный, один из лучших когда-либо снятых фильмов, а «Рэмбо: Первая кровь» и «Рэмбо II» попросту ужасны. Существенно это различие или не существенно, я не знаю, однако «свидетеля» оно ни в малой мере не заботило.
Никто при этом не упомянул о факте, всем нам хорошо известном, – о том, что большое, неуютно большое число серийных убийц руководствовалось мотивами, проистекавшими из усердного чтения Библии. Питер Сатклифф и многие другие, отправлявшиеся, подобно ему, «очищать» улицы, избавлять мир от проституток и грешников, уверяли, что в ушах их звучал голос Божий и слова из «Откровения Иоанна». Однако я что-то не слышал призывов запретить по этому случаю Библию, да и призыв такой счел бы неразумным. В ходе истории извращенные умы множество раз использовали Библию как предлог для антисемитизма, применения пыток и насаждения тирании. Один обладатель такого ума, похоже, использовал «Таксиста», чтобы оправдать покушение на государственного деятеля. Я вовсе не говорю, что «Таксист» – такое же великое достижение, как Библия, это было бы глупостью с моей стороны, и тем не менее основной принцип в обоих случаях остается одним и тем же.
Возможно, мы с вами страдаем от последствий того, что обучение взяло у нас верх над образованием, от серьезной убыли понимания художественного вымысла и его значения. Прямо в эти дни в Уэст-Энде идет пьеса, одна из героинь которой, готовясь защитить себя в суде по иску, выдвинутому против нее актрисой Королевской Шекспировской компании, с немалым пренебрежением отзывается о том, что представляется ей типичной публикой КШК. «Да кто вообще ходит на спектакли КШК? – спрашивает она. – Первые восемь рядов занимают пижоны с театральными абонементами, а на остальных местах сидит пятнадцать сотен помирающих от скуки школьников». На следующий после премьеры день рецензент почтенной газеты спрашивал: «Неужели драматург всерьез считает это точным описанием публики Стратфордского театра?» Следом он мог бы спросить: «Неужели мистер Шекспир всерьез считает, что людям дозволено душить своих жен, все доказательства вины которых сводятся к потерянному носовому платку да нескольким нашептанным на ухо облыжным обвинениям?»
Не исключено, что мы понемногу обращаемся в общество, которое вот-вот начнет снабжать книги такими же предостерегающими надписями, какие уже красуются на зажигалках, перочинных ножах и пластиковых пакетах. И потому считаю необходимым заявить, что если кто-то воспримет эту статью как одобрительное поощрение людей, которые разгуливают по улицам, держа руки в карманах, куря и вжимая голову в плечи на самый что ни на есть хулиганский манер, я тут решительно ни при чем. Если же она позволит покончить с несогласием и раздорами, можете приписать все заслуги мне, буду только рад.
Что получится, если скрестить гадюку с ежиком? Моток колючей проволоки. Это все знают. А если скрестить манчестерца с дельфином? Судебный процесс. Возможно, вы не обратили внимания на заметку во вчерашнем «Телеграфе», сообщавшую о том, что некий манчестерец (мужчина 38 лет) привлечен к суду за предположительную попытку совершить с дельфином, имя, пол и возраст которого не указывались, дабы оградить животное и его семью от дальнейшего позора, деяние похотливого, непристойного и омерзительного характера. Похотливое деяние, могли бы подумать вы, прочитав заметку, это уже нехорошо; деяние похотливое и непристойное способно подорвать веру в человечество; деяние похотливое, непристойное и омерзительное дает нам серьезный повод задуматься о том, куда катится мир. Надо полагать, только вынесенный преступнику суровый, безжалостный приговор и способен будет спасти дельфина от серьезной психологической травмы, социального остракизма, а возможно, и от того – ведь это нередко происходит, когда начинает разворачиваться ужасный цикл событий, инициируемых актами сексуально непристойного характера, – что он и сам пристрастится к совершению подобных же актов, выковав еще одно звено в цепи деградации, – цепи, которая способна дотянуться аж до десятого поколения.
Я не могу, разумеется, давать истолкование дела, которое пока еще находится sub judice,[184] не исключено, однако, что деяния подобного рода могут рассматриваться как совершаемые с согласия потерпевшего. В конце концов, дельфины суть животные, обладающие высоким интеллектом, своим особым языком и этикетом, – у них даже школы имеются, и, вероятно, поставленные на лучшую, нежели наши, ногу. И потому вполне может быть, что совершаемые время от времени простые межвидовые совокупления ничего, кроме удовольствия, им не доставляют. Для того чтобы различить элементы эротики во множестве повествующих о людях и дельфинах мифов и легенд, начиная с мифа об Арионе и кончая легендой о Флиппере, вовсе не обязательно быть падким до извращений французским структуралистом или формалистом-антропологом.
Надеюсь, мы еще узнаем все подробности дела, но что интригует меня в настоящий момент, так это приготовления, без которых наверняка не удалось бы отыскать такое животное для использования его на предмет сексуального удовлетворения. Если верить моему опыту, невозможно – даже в Манчестере – просто-напросто пройтись по улицам и повстречать доступного дельфина. Ту т требуется тщательная подготовка. Минимальный потребный реквизит состоит, скорее всего, из «фомки», кусачек, плавок и подводного фонаря. Для более романтичного искателя половых приключений атрибутами sine qua non[185] почти наверняка являются пучок планктона и банка селедки.
После того как вы, воспользовавшись обычными в подобных случаях контактами, раздобудете имя и адрес подходящего дельфина, может выясниться, что он отбывает срок заключения и потому уже претерпевает ужасные унижения, ибо вынужден за обещанные ему в виде вознаграждения кусок тухлой рыбины и похлопывание по носу исполнять разного рода пустые, позорящие его трюки, что и само по себе есть разновидность проституции, в коей все возрастающее число людей усматривает деяние не менее похотливое, непристойное и омерзительное, чем любой акт пылкой страсти, совершаемый у кромки залитого лунным светом бассейна.
Я не собираюсь отыскивать мотивы наичистейшей любви в том, что было, возможно, убогой и неумелой возней. Когда животные ведут себя с людьми неприлично, что часто позволяют себе жеребцы и быки, мировые судьи, как правило, смотрят на их проступки сквозь пальцы. Животная похоть извинительна, наша нет. Возможно, это и справедливо.
Теперь о юридической стороне дела. Мне хочется верить, что никого нельзя обвинить в совершении или попытке совершения действия, которое представляется попросту невозможным. Несколько лет назад одного мужчину сочли невиновным в непристойном обхождении с уткой на том основании, что он физически не мог проделать с ней то, в чем его обвиняли, – не знаю уж, потому ли, что утки, как животный вид, считаются настолько утратившими всякий стыд и погрязшими в грехе, что их уже ничем не растлишь, или по причине ограниченности их телесных размеров. Во всяком случае, мы получили пугающий прецедент.
Как цивилизация в целом, мы, по обыкновению нашему, забываем о необходимости принимать во внимание все полученное нами наследие. Мы радостно переняли от древних греков замечательные принципы логики, математики, демократии, архитектуры и равносторонних треугольников, полагая при этом, что сможем обойтись без прочего их наследства – кровной вражды, инцеста и варварства. Однако все названное имеет глубокие корни. Зевс позволял себе с лебедями и коровами выходки, которые навсегда закрыли бы перед ним двери любого лондонского клуба за вычетом «Гаррика» и, может быть, «Офицерского». Мы унаследовали нашу культуру от людей, говоривших: «Женщина – по необходимости, мальчик – для удовольствия, а коза – для экстаза». Где-то в этом головокружительном спектре может отыскаться место и для дельфинов, оцелотов и, если их как следует приодеть, дикобразов и австралийских ехидн.
Интересно было бы узнать, что именно сочтет история преступлением худшим – попытку отдельного человека поиметь отдельного дельфина или то, что мы годами успешно проделываем со всеми животными видами сразу.
Не удивительно ли, что привычки, характер и даже патологические особенности целого народа способны меняться на протяжении жизни всего одного поколения? Еще совсем недавно мужчины носили шляпы и курили. Это было едва ли не правилом. Посмотрите документальные съемки какого угодно скопления публики, от Аскота до предвыборного митинга, и вы увидите мужчин в головных уборах всевозможных родов, прогуливающихся и беседующих, сжимая в пальцах сигареты. Над залами театров, кинотеатров и мюзик-холлов вечно висело облако голубоватого дыма. При получении хорошей новости шляпы подбрасывались в воздух, а уж какая свалка желающих заполучить свою вещь обратно возникала после этого мгновенного порыва, я и вообразить не могу. Головные уборы и курительные принадлежности имели распространение столь широкое, что ни один уважающий себя актер не вышел бы на сцену, не освоив предварительно манипуляций со шляпой и куревом. Великий мастер У. К. Филд проделывал с канотье, сигарой и тростью такое, что зритель невольно вспоминал о Моцарте с его виртуозным владением четвертными нотами, альтерациями и первым попавшимся под руку скрипичным ключом.
У меня была когда-то двоюродная бабушка – ныне ее, увы, призвал к себе Господь, – которую я старался навещать так часто, как мог. И всякий раз, как я пересекал ее порог, она усаживала меня в кресло и подталкивала поближе ко мне серебряную шкатулочку, содержавшую кучку сигарет, произведенных несчетные годы назад.
– Нет, право же, тетя, не стоит, – протестовал я.
– Вздор и ерунда, – отвечала она (в Бетси всегда ощущалось нечто от бабушки Дэвида Копперфилда). – Я люблю смотреть, как мужчины курят.
И мне приходилось брать одну из этих чудовищно выдохшихся сигарет и выкуривать ее, а тетя Бетси наблюдала за мной, удовлетворенно кивая. Все происходило так, как ему и следовало происходить: бабушка потягивала херес, я курил. Сама она не курила никогда, подозреваю, что ее девяностолетние легкие, если бы у них имелся выбор, предпочли бы, чтобы я воздерживался от выдувания струй дыма в ее направлении, однако соблюдение условностей было для бабушки всем.
Ныне условности подталкивают нас в направлении прямо противоположном. И заметнее всего это в театрах. Существует множество пьес, в особенности это касается тех, что написаны с начала века до 70-х годов, в которых без сигарет обойтись попросту невозможно. Ноэль Кауард, похоже, вводил их в стратегически рассчитанные моменты действия с тем, чтобы доставить радость и удовольствие самому себе как актеру.
Нет на свете ничего более приятного, чем играть в пьесе, все действие которой не покидает гостиной. Те бедолаги, которым приходится работать в наших великих, субсидируемых государством театральных компаниях, вынуждены исполнять роли, в коих легитимные перекуры отсутствуют, играть их в условных декорациях, затянутыми в кожу и нередко (это мой личный ночной кошмар) с голыми по плечи руками. Римские приветствия – поднятыми над головой перекрещенными руками, – каковыми актеры Королевской Шекспировской компании вынуждены обмениваться всякий раз, как они выступают на сцену, разглагольствуя о том, что на севере скапливаются силы могучего Цезаря, – это та самая причина, по которой я всегда сторонился великих классических ролей. Она, плюс отсутствие икр, способных подолгу сносить тяжесть таза. Приглядевшись к последнему предложению, я начал гадать, что извлечет из него, порывшись в словаре, изучающий наш язык иностранец. «Не существует икры, которая может подолгу сохранять свою свежесть в тяжелых условиях таза с водой» – скорее всего, какую-нибудь околесицу в этом роде.
И все же. Кауард, Моэм, Рэттиган, Ортон, Пинтер, Осборн, Грей и Стоппард – все они вставляли в свои пьесы сигареты. А что происходит сегодня после того, как актер закуривает на сцене? Спустя пикосекунду, еще до того, как дым успевает добраться до его легких, не говоря уж о легких тех, кто его окружает, десятки людей разражаются в зале громким, неодобрительным кашлем, словно говоря: как вы смеете, неужели вам не известно, что мой доктор официально уведомил меня о том, что я страдаю аллергией на дым? Это те же самые люди, которые, родись они поколением раньше, сидели бы себе в общественных местах, окутанные клубами дыма, и ни о каком кашле даже не помышляли. Теперь же они захлебываются, точно буйвол, сию минуту узнавший, что ему наставили рога, от гнева, едва завидев то, что на самом-то деле представляет собой травяную сигаретку, поскольку и актеры ныне воздерживаются от курения. Вот вам новая условность.
При наличии антитабачного лобби, которое самым серьезным образом пытается заставить Голливуд вырезать из старых фильмов сцены с курением (представьте себе «Касабланку» или «Мальтийского сокола» без сигарет), и общего, вне всяких сомнений похвального запрета на курение в общественных местах остается только гадать, скоро ли сигареты начнут вычеркивать и из пьес. Мы смотрим на выдуманных персонажей, которые убивают своих жен, растрачивают деньги своих работодателей и носят пугающего покроя костюмы, – и никто не протестует. Однако стоит одному из них появиться на экране или на сцене со свисающей с губы сигаретой – и больше вы его никогда не увидите.
Вздор, сказала бы моя бабушка. Вздор и бредятина.
Снимаясь год назад в каком-то из эпизодов «Дживса и Вустера», я лениво перелистывал один из старых журналов, разложенных реквизиторами по съемочной площадке для воссоздания подлинной обстановки времени, в коем разворачивается действие фильма. И меня вдруг необъяснимым образом развеселила карикатура, напечатанная в номере «Панча» от 1934 года. Она изображала мужчину, который заскакивает в такси, крича водителю: «Королевская школа вязания – и гоните во весь дух!»
Я вспомнил о ней на этой неделе, когда тащился по лондонской Марилебон-роуд, напевая себе под нос песенку Коула Портера и пытаясь стоически воспринимать чудовищный хвост машин, в котором моя увязла бесповоротно. Мир моих грез был разрушен, а ноты каверзной средней части «В спокойствии ночи» примерзли к моим губам, когда задняя дверца машины распахнулась и на заднее же сиденье опустился мужчина, произнесший: «Пимлико, да поскорее».
Положение было, как вы можете себе представить, довольно неловкое. Насколько я знаю, в «Руководстве по этикету» издательства «Дебретт» ситуации подобного рода не описаны. К тому же виноват был я сам. Дело в том, что по Лондону я разъезжаю в черном такси. Именно такая машина всегда была предметом моих желаний. Я понимаю, идея не самая свежая, первым набрел на нее прославленный финансист Нубар Гюльбенкян. «Эта машина может взять да и заработать шестипенсовик, – говаривал он. – Что бы он собой ни представлял». Рад сообщить вам, что со времен великого армянина замок рулевой колонки в машинах такси хуже ничем не стал. Правда, имели место другие, если перейти на жаргон каталогов с выставки образцов, «многочисленные усовершенствования»: теперь усилитель рулевого управления, автоматическое переключение передач и центральное управление дверными запорами устанавливаются в такси как нечто само собой разумеющееся. Во многих имеются даже электрические стеклоподъемники.
Центральное управление дверными запорами – штука для большинства людей очень полезная, особенно когда они покидают машину. Один поворот ключа или одно нажатие на кнопку – и машина заперта; вы можете полюбовно расстаться с жалкой необходимостью возиться со шпеньками на окнах задних дверей. У моей машины соответствующий переключатель, ограждающий меня от людей, способных заскакивать в нее с криками «Пимлико, да поскорее», пока я напеваю, застряв в пробке, находится внутри. Про него-то я в тот день и забыл.
Я потратил немало усилий, чтобы придать моему такси вид самый что ни на есть аутентичный. Есть люди, которые красят свои машины в желтый цвет, обивают сиденья горностаевым мехом, приделывают к ним подголовники из искусственной кожи, стелют на пол уилтонские ковры, устанавливают внутри пикниковые столики из полированного грецкого ореха и дорогие аудиосистемы. На мой взгляд, все это лишь препятствует достижению цели, с который вы обзаводитесь в Лондоне машиной-такси, – цели, состоящей в том, чтобы все принимали ее за подлинную. Настоящее такси обладает, по всему судя, правом втискиваться в любую вереницу машин, не подавая никаких сигналов, а прерогативу манерничать и любезничать на дорогах оно предоставляет всем прочим автомобилям. Разумеется, я не пал настолько низко, чтобы разъезжать по отведенным для автобусов полосам или парковаться на стоянках такси, как на духу говорю – нет. За кого вы меня принимаете? Но законными моими правами я пользуюсь с удовольствием.
У каждой машины, получившей официальную лицензию такси, привинчена рядом с задним номером маленькая табличка, на которой значится: «Имеет право перевозить до 4 пассажиров. Столичная полиция». Я не поленился заказать точно такую же, но с надписью: «Не имеет права перевозить никаких пассажиров. Двуличная полиция». Правда, чтобы обнаружить разницу, табличку эту пришлось бы разглядывать довольно внимательно. Экипировавшись подобным образом, я получил возможность упиваться всеми радостями настоящего таксиста, но без неприятной необходимости общаться с рядовыми членами общества или культивировать в себе живительные воззрения на репатриацию иммигрантов и на предателей, норовящих вонзить нож в спину миссис Тэтчер. То есть так я полагал до описываемого здесь дня.
Ну-с, случилось так, что ехать я должен был как раз через Пимлико и улицу, на которую желал попасть усевшийся в мою машину джентльмен, знал. Однако, когда я доставил его туда, выяснилось, что неприятности мои только начинаются.
– Я что-то не вижу счетчика, – сказал он.
– Хм, – ответил я.
Последовала неловкая пауза, позволившая мне, впрочем, найти удачный выход из этого затруднения.
– С вас ничего не причитается, – сказал я. – С сегодняшнего дня введены штрафы за неиспользование заднего ремня безопасности. Ну я и дал себе слово, что первого джентльмена, которому не придется напоминать об этом новом законе, я отвезу бесплатно. Вы пристегнулись без напоминания, так что, считайте, прокатились задаром.
– Боже милостивый, – сказал он.
Однако стоило ему отойти, как к переднему окошку склонилась какая-то женщина.
– Арт-клуб «Челси», Олд-Черч-стрит, – возопила она, перекрывая голосом рокот моего очень тихого двигателя и шум отсутствующего на этой улице движения.
Какого черта? Мне было как раз по пути.
– Заскакивайте, дорогуша, – сказал я.
Есть в «Улиссе» такая сцена: школьный учитель Стивен Дедал сидит в кабинете директора школы, Дизи. Последний имеет склонность к нравоучениям и потому, отдав Дедалу заработок, прочитывает ему нотацию относительно денег: «Как это там у Шекспира? “Набей потуже кошелек?» Дедал негромко, так, чтобы не услышал Дизи, бормочет: «Яго».
Цитировать Шекспира легко, само происхождение цитаты служит гарантией ее высокого достоинства. Дедал же отметил про себя, что относиться с доверием к рекомендациям Яго, злобного интригана и убийцы, вовсе не обязательно. Вообще говоря, каждое слово в пьесах Шекспира произносится не им, но его персонажем. Сам Шекспир никаких своих слов нам не оставил. Нет, конечно, в одном сонете ему все же случилось высказаться насчет «нежного майского цвета» и сообщить, что «лето наше мига не длиннее»,[186] однако, если не считать того, что он снабжает писателей всего мира названиями для романов, по линии поговорок, аксиом и девизов, коими мы могли бы кормиться всю нашу жизнь, лично Шекспир ничего нам предложить не может. В конце концов, он был художником, а не философом и не сочинителем рекламных текстов.
Что ничуть не мешает нам качать пальцем перед носом какого-нибудь молодого человека и нараспев произносить: «В долг не бери и взаймы не давай»,[187] после чего мы важно добавляем: «Шекспир», словно желая сказать: «Вот так-то!» Цитирующий забывает, однако ж, что произносит эти слова Полоний, персонаж комически нелепый, человек, чья способность понимать то, что происходит вокруг него, весьма и весьма ограничена, с чем не станет спорить и самый пристрастный критик. Совет этот он дает своему сыну: ведь все родители боятся, что дети их увязнут в долгах, выплачивать которые в конечном счете родителям же и придется. В драматическом контексте слова эти выглядят забавными, однако вряд ли можно сказать, что они отражают воззрения самого Шекспира.
Непоследовательность тех, кто находит у Шекспира подкрепление своим доводам, – ничто в сравнении со странным обыкновением некоторых людей приводить цитаты из Библии. В книге Левит присутствует, к примеру, пара мест, в которых без обиняков говорится, что мужчина, ложащийся с другим мужчиной, как с женщиной, совершает «мерзость».[188] И за места эти ретиво ухватываются те, кто жаждет доказать порочность гомосексуализма. Однако в непосредственной близи от этих пассажей с не меньшим пылом заявляется, что нам не должно надевать одежду, сделанную из двух разных тканей,[189] стричь волосы на висках и брить брады наши, украшать себя татуировками,[190] смешивать скот наш со скотом инаго рода,[191] но все эти указания мы радостно пропускаем мимо ушей. А ведь в книге Левит сказано, что соблюдать надлежит все законы – от тех, что трактуют о кошерной пище, до указывающих, как следует приносить в жертву агнца (или двух горлиц, если агнец ей не по карману) женщине, которая очистилась после того, как родила младенца. Если младенец оказался мужеского пола, то мать, понятное дело, остается нечистой семь дней, а если женского, то целых две недели.[192] И никто не вправе привередничать по поводу этих эксцентричных указаний.
Да, конечно, цитирование дело опасное. Тем не менее пару дней назад я поймал себя на том, что произношу: «В делах людских прилив есть и отлив, с приливом достигаем мы успеха».[193] Я стоял в это время на весах, которые держу в моей ванной комнате, и размышлял о том, что мне следует, пока еще не поздно, взять себя в руки. Поскольку в школе обо мне говорили «кожа да кости», я долгое время не мог избавиться от представления о себе как о существе сухопаром, долговязом и нескладном. Однако недавно мне случилось дать интервью, и во вступлении к нему я был описан как человек «дородный», обладающий «щедрыми пропорциями», а в одном памятном месте и как «мясистый». Живот мой совершил переход от впалого к выпуклому с непристойной стремительностью. В итоге мое тело напоминает теперь – с виду и на слух – наполненный йогуртом мусорный мешок, и с этим пора что-то делать. Кое-кто из вас уже протянул руку к Библии, дабы отыскать в ней сказанное Екклесиастом о суете, и отрицать вашу правоту я не могу. Мне волю пришпорить нечем, кроме честолюбья.[194] Честолюбья, которое сводится всего лишь к тому, чтобы на улицах мне не кричали вослед: «Жиртрест!»
В следующие пять недель я буду занят репетициями и записью телевизионной программы и потому на время оставляю эту рубрику. К возвращению же моему я стану, надеюсь, более стройным, подтянутым и уже не буду очень похожим на кита, как выражался Полоний. С другой стороны, силу моей воли завидной никто не назвал бы, так что попрошу меня не цитировать.
Исследования, проводимые на белых мышах, вознаграждают усилия ученых самым удивительным образом. Недавно они обнаружили, что белые мыши, совершенно как люди, падки до наслаждений. Ученые ухитрились вживить в мозг мыши электродик, который она (или он) активизирует самостоятельно, нажимая носом кнопочку. При каждом таком нажатии электрод вводит в кровеносную систему грызуна большие количества энкефалинов. Эти энкефалины, они же эндорфины, доставляют мышам наслаждение – огромные, омывающие их потоки чистой, трепетной радости. Эндорфины впрыскиваются и в нашу кровь, когда мы едим, когда достигаем, старательно выполняя инструкции, публикуемые в таких журналах, как «Космополитен», оргазма, когда нас щекочет или холит близкий друг. Это они служат приятным дополнением к боли, они понуждают нас правильно питаться и спариваться с подходящими для этого дела партнерами, защищать беспомощных детей и изыскивать поводы для мелочных придирок полезными для здоровья, утвержденными самой Природой способами.
Алкоголики ощущают приток эндорфинов при первом за день глотке джина; думаю, такой же прилив достойного возбуждения испытывает и лорд Хансон, приобретая первые 15 % акций какой-нибудь беззащитной корпорации, и совсем уж не приходится сомневаться в том, что редактор сенсационной газетки ощущает мощный выброс эндорфинов в кровеносную систему, как только перед ним раскладывают по столу фотографии, доказывающие, что супруга одного из игроков крикетной сборной страны подрабатывает проституцией. Некоторых из нас окатывают такие же приливные волны наслаждения, когда на сцену фестиваля «Монстры рока» в Кастл-Донингтоне выходит группа «Мотли Крю», или когда они созерцают скульптуру Бранкузи, или следят за совершающими свободный полет бровями Аластера Сима, или слушают (это мой персональный наркотик) музыку Вагнера.
Единственный, до какого удалось додуматься человечеству, истинный эквивалент этих эйфорических пептидов извлекается из мака. Опиаты обладают точно такой же способностью порождать наслаждение и подавлять боль, они «связывают», если перейти на язык врачей, те же самые рецепторы мозга. Ученые уже не один год пытаются отыскать способы химического синтеза наших с вами эндорфинов и получить наркотик, который не будет иметь явственно нежелательных побочных эффектов – или «противопоказаний», как эвфемистически выражаются медики, – создаваемых морфием и героином. Однако белая мышь учит нас тому, что это направление исследований может оказаться бесполезным.
Дело в том, что, получая возможность выбора между высвобождающим эндорфины нажатием кнопки и миской еды, белая мышь неизменно выбирает кнопку. Она сидит, включая и выключая электроды, мечтая, подергиваясь и пуская от чистого наслаждения слюни, пока буквальным образом не околевает от голода.
Пуритане могут усмотреть в этом доказательство того, что способность человека отыскивать новые пути, на которых он достигает наслаждения, такие как вино, искусство, наркотики, спорт и позиция № 41 «Камасутры», есть извращение дарованного нам Природой рефлекса наслаждения, настолько удаленное от первичной его функции как механизма продолжения рода, что удаление это надлежит считать творением дьявола. Настанет день, предупреждают они, насупливая брови под своими коническими, комическими пуританскими шляпами, когда мы понаделаем кнопок не для белых мышей, но для самих себя, и тогда уже мы сами будем пускать от наслаждения слюни – вместо того чтобы трудиться, прясть, хвалить Господа и кормиться картошкой. А тем временем белые мыши, к которым мы, корчась и урча, повернемся спиной, разбегутся и захватят власть над миром, что, как всегда уверял нас писатель Дуглас Адамс, они проделают в любом случае.
Возможно, в этом и состоит причина демонстрируемой хозяевами нашей жизни ярой нелюбви к Би-би-си. В конце концов, у любого телевизора кнопок столько, что многие усматривают в его способности доставлять нам пассивное, морфиническое наслаждение подлинную опасность. И когда странноватые политики и прочие мишки с очень слабенькими умишками негодуют на Би-би-си за то, что она называет старую советскую гвардию «правыми» и «консерваторами», это, разумеется, никак не связано со спорами, которые они и так уже проиграли, – ведь не настолько же они тупы. Вспомним, что сам президент Буш назвал переворот, произошедший на прошлой неделе в Кремле, делом рук правых; американские, французские, немецкие, итальянские и, что особенно важно, русские газеты также используют слова «консервативные» и «правые» для описания реакционных элементов советского общества. Нет, показная тупость этих людей есть, по сути своей, часть заговора, направленного на уничтожение самого телевидения. Отсюда и новая сеть «Независимого телевидения», именно для того и придуманная, чтобы уменьшить наслаждение, которое доставляют нам действительно независимые каналы. Система продажи льгот, самая неэффективная и разрушительная «в корпоративной истории», как отозвалась о ней финансовая компания «Джеймс Кейпел», нападки на Би-би-си и появление спутникового телевидения – все они придуманы для того, чтобы лишить нас удовольствия и заставить побольше работать. Все это дела пуританские, недобрые, неэтичные и подлые, да только мы и сами с усами. И конечно, по этой же причине искусство и спорт получают от бюджета сущие крохи. Иного объяснения я придумать не могу.
Любая белая мышь, которой пришла в это жаркое лето в голову блажь разгуливать в рубашке, наверняка посмеивается сейчас в рукав.
Помню, несколько лет назад, когда мир еще сохранял невинность и все казалось возможным, кто-то задал на званом обеде такой вопрос: «Случалось ли вам когда-либо присутствовать на приеме, на котором все разговоры не сводились бы рано или поздно к рынку недвижимости?»
Читателям помоложе скажу в поучение, что речь здесь идет о временах давно прошедших, временах, когда агенты по недвижимости еще рыскали по нашей стране, ища, кого поглотить,[195] позвякивали ключами, урчали двигателями своих «Пежо 205» и вообще обращали нашу столицу в место для жителей ее не безопасное. То, что этот владычествовавший, уверенный в себе вид человеческих существ оказался стертым с лица земли за время, равное, геологически говоря, одной миллисекунде, есть явление необъяснимое. Может быть, они слишком уж преуспели? Или, как считают некоторые, их теплая, плодоносная естественная среда обитания отступила куда-то от наползавших на нее льдов экономической депрессии и именно это отступление агентов и погубило? А может быть, бесконечная вторичная переработка ими фраз наподобие «хорошо презентированный», «все в большей мере желательный» и «продаваемый по реалистичной цене» создавала так много обманчиво привлекательного метана, что он в конечном счете разрушил кислород доверчивости и все они передохли? Не исключено, впрочем, что они, подобно Бенбери, просто-напросто «лопнули, взорвались».[196] Как бы там ни было, различные memento mori,[197] следы их существования, принявшие форму заброшенных домов на главных улицах наших городов и обратившиеся в окаменелости табличек «Сдается», все еще с нами. Et in Acacia Avenue ego,[198] словно говорят они.
Но вернемся к званому обеду. Услышав приведенный выше вопрос, еще один гость спросил: «Случалось ли вам когда-либо присутствовать на приеме, на котором никто не задал вопроса: “Случалось ли вам когда-либо присутствовать на приеме, на котором все разговоры не сводились бы рано или поздно к рынку недвижимости?”» Что и показывает нам, насколько эндимичной была эта проблема. Тот факт, что недвижимость стала столь распространенной темой разговоров, сам по себе стал темой не менее распространенной. В кругах более утонченных распространенной темой разговоров стал уже сам этот факт. И так далее.
Впрочем, существует и еще одна популярная тема: наука. Издание книг с завлекательными названиями наподобие «Краткая история времени» или «Человек, у которого не было эндорфинов» позволило таким понятиям, как «физика хаоса», «морфологический резонанс» и «кот Шрёдингера», конкурировать в качестве предмета застольного разговора с недвижимостью. Эксцентричное поведение переставшего функционировать человеческого сознания порождало приятные анекдоты и домыслы, которые нередко позволяли уклоняться от дискуссий по поводу викторианских ванных комнат, навесных карнизов и оригинальных потолочных розеток, – по крайней мере, до подачи сыров.
Журнал «Нью-Йоркер» напечатал в прошлом году статью, в которой участь одного из пациентов доктора Сакса, описанных им в книге «Пробуждение», сравнивалась с происходящими в мире событиями. В 1950-х некое семейство попросило Сакса осмотреть девушку, поведение которой походило на истерику. Случай оказался довольно простым, однако Сакс обратил внимание на старика, который во все время осмотра мирно сидел у окна комнаты. Мирно? Он не издал ни единого звука и ни разу не шелохнулся. Сакс осмотрел и его, проведшего, как выяснилось, в этом состоянии уже не один год. Человек этот практически не двигался, очень мало ел и ни с кем не разговаривал. Температура его тела была на удивление низкой, сердце билось с частотой сорок ударов в секунду. Сакс обнаружил также присутствие в его желудке очень маленькой опухоли, которая, конечно же, не могла стать причиной такого словно бы переохлажденного состояния. Сакс поставил диагноз: гормональная недостаточность – и вколол бедняге соответствующую сыворотку. Спустя очень недолгое время человек этот вскочил на ноги, став энергичным, разговорчивым, пребывающим в полном сознании и излеченным от своего рипван-винклизма.
А три недели спустя он умер от рака желудка. Спавшая опухоль проснулась вместе с ним.
«Нью-Йоркер» высказал предположение, что огромный Советский Медведь, долгое время проспавший во льдах неэффективной политической гегемонии, неработоспособной командной экономики и безнадежно непроходимых каналов распределения, обладает разительным сходством с этим человеком. Рак национализма долгое время оставался замороженным вместе со всем его телом. Но как только ему впрыснут сыворотку демократии и свободы, вместе с его организмом проснутся и злокачественные опухоли. Это, разумеется, не причина для того, чтобы не делать ему такого укола, говорил журнал, но пальцы, поверьте, нам лучше держать скрещенными.
Ах, какими верными, какими пророческими оказались эти слова. Пройдет совсем недолгое время, и мы увидим, как словенцы и хорваты, словаки и сербы, армяне, азербайджанцы и грузины, анатолийцы, латыши, померанцы, боснийцы и герцеговинцы, русняки, русины, белорусы, украинцы и молдаво-валахи дерутся друг с другом за участки центрального Лондона, на которых они могли бы возвести свои посольства. И тогда из льдов вылезут им навстречу агенты по недвижимости, цены на дома взлетят до небес, а разговоры на лондонских званых обедах вновь обратятся к теме недвижимости.
Вот так и вращается мир.
Когда я был юн, а мир еще оставался зеленым и похрустывающим, точно кочанный салат, мне пришлось однажды решать вопрос: чем занять себя между школой и университетом? Пойти ли мне по стопам Во и Одена и предложить мои услуги приготовительной школе в качестве младшего учителя – или лучше, подобно другим представителям моего поколения, устремиться в Австралию с двадцатью фунтами и ножницами для стрижки овец в кармане? Ну-с, поскольку по жилам моим струится благородная кровь отважных Фраев, я, естественно, выбрал приготовительную школу.
И обнаружил, что с тех лет, которые провел в ней я сам, многое переменилось. Власть родителей подняла свою уродливую голову, и, можете мне поверить, более уродливой головы вы не сыщете ни у кого. Традиционный День открытых дверей, когда родителей водили по классам, чистеньким, как главная улица какого-нибудь города перед визитом королевы, принуждали любоваться нелепыми картинками, украшавшими стены школы, подносили им в спортивном зале чай и волглые бутерброды со свежими огурцами и позволяли задать учителям один-два вопроса, сменился диктатурой родительских комитетов, регулярными встречами родителей с учителями и предоставлением каждому родителю права беспрепятственно слоняться по школе.
К настоящему времени «власть родителей» уже обратилась в важный элемент предвыборных игр. В мире политиков, где разного рода хартии растут как грибы, обсуждению «Хартии прав родителей» отводится на нынешних партийных конференциях особенно видное место.
Основное назначение всяческих хартий состоит, сколько я понимаю, в том, чтобы наделять правами и властью потребителей, «пользователей» тех или иных услуг. «Хартия прав пациента» позволяет ему указывать врачам, что они должны с ним делать; «Шоколадная хартия» дает человеку, которому батончик «Марс» причинил несварение желудка, возможность требовать возмещения ущерба; «Погодная хартия» гарантирует вам право преследовать по суду Господа Бога, если с вашего дома сорвало ураганом крышу. Странно, что не существует «Хартии хартий», которая позволяла бы избирателю штрафовать правительство за то, что оно докучает нам всем смехотворными законами, подменяя здравый смысл и порядочность льстивыми брошюрками и напыщенными жестами. Однако «Хартия прав родителей» остается наибольшей бессмыслицей даже в сравнении со всеми дипломами и двадцативосьмидневными гарантиями, кои норовят всучить нам политиканы, желающие сделать нашу жизнь еще более богатой и интересной. И похоже, никому до сих пор даже в голову не пришло, что пользователями системы образования являются дети, а не родители.
До сей поры небеса не облагодетельствовали меня потомством, однако, когда род мой в положенный срок продлится, мне определенно не захочется, чтобы мой отпрыск возвратился из школы наполненным теми же нелепицами, предрассудками и недопеченными идеями, какие засоряют мое сознание. Мысль о том, что ребенка следует обучать уважению к Богу, своей стране и ее политическому «наследию», представляется мне отвратительной. Если вам требуется система, вколачивающая в отроков религиозные ценности, патриотизм и уважение к закону и порядку, так переселяйтесь на жительство в Иран или Саудовскую Аравию, ради бога.
Я вовсе не выступаю за то, чтобы детей приучали к бунтарству, инакомыслию, анархии и ненависти к их стране. Я за то, чтобы им давали образование. А образование вовсе не сводится к тому, что ребенку втолковывают те идеи, какие желали бы втолковать ему родители, что его пропитывают именно их ценностями или обучают по программе, которую одобряют они. Все это ребенок может получить и не выходя из дома.
Те представители поколения шестидесятых, которых кое-кто недолюбливает за их «ультрасовременность» и приверженность к перезрелым либеральным ценностям, получали образование сначала в средних классических, а затем в средних современных школах с их строгостями и дисциплиной, кои ныне столь многим кажутся желанными. Сами же они обучали тех, кто образует теперешнее молодое поколение с его старомодными, трезвыми и консервативными взглядами. Если родителям действительно хочется, чтобы их дети держались одних с ними взглядов, им следует подбирать учителей со взглядами прямо противоположными. Школьники отнюдь не склонны без разбору верить всему, что им говорят, они не пустые сосуды, которые легко наполнить предрассудками и желательными вам установками.
Родителям, которые хотят, чтобы их дети заучивали даты правления наших королей и королев, чтобы их детям внушали мысли о превосходстве британского образа жизни, о том, что Теннисон выше Паунда, Тернер – Поллока, а Моцарт – группы «Моторхэд», я настоятельно посоветовал бы не пользоваться властью, которую дает «Хартия прав родителей», – не выбирать для детей школы, которые отражают их, родителей, воззрения, потому что иначе их отпрыски вырастут людьми, верящими в порочность Империи, величие рок-н-ролла и конечное торжество тред-юнионизма над капитализмом, а там еще и отправятся в Эссекс – изучать социологию с иренологией.
В составляемой мною ныне «Хартии прав детей» будет указано, что в плюралистическом обществе образование должно помогать ребенку стать ни на кого не похожим.
В последнее время многие жалуются на то, что титры, появляющиеся на экране в конце фильма, становятся все более длинными. Если бы на каждой упаковке шоколадных драже «Смартис», говорят некоторые, указывались имена их красильщика, упаковщика, перемешивателя шоколада, контролера-дегустатора и подборщика-сдувателя-пыли-с-орешков-свалившихся-с-конвейерной-ленты-на-пол, то до чего бы мы, черт побери, докатились? Длина их выросла бы до семи футов, а детские рюкзачки стоили бы еще дороже, чем сейчас.
Ну-с, участвовать в этом споре я не готов. С одной стороны, каждому следует воздавать по заслугам его, с другой – титры все-таки пора ужимать.
На прошлой неделе начались, вынужден вас огорчить, съемки третьего сезона «Дживса и Вустера», и мне пришло в голову, что тем из вас, кого приводят в замешательство титры, отнюдь не помешает небольшой словарик киношных терминов.
Actor (актер): невыносимый бездельник с «мнениями» и смехотворной верой в гороскопы и магические кристаллы. На любой съемочной площадке актеры меньше всех работают и больше всех болтают.
Armourer (оружейник): отвечает за присутствующее на площадке стрелковое и прочее оружие. Психика расстроена до пугающей степени.
Best boy (помощник бригадира осветителей): по объему власти – второй после gaffer’а человек.
Boom operator (микрофонный оператор): держит в руках здоровенную деревянную палку с микрофоном на конце. Хорошо развитые бицепсы.
Chargehand, он же property master (десятник, он же реквизитор): заведует реквизитом.
Chippy (стругала): плотник.
Clapper/loader (хлопушник/заряжающий): работает с «хлопушкой», заправляет пленку в камеру, проверяет заряд ее аккумуляторов, привинчивает фильтры, чистит линзы и носит футболки.
Director of Photography, он же cinematographer, он же lighting cameraman (оператор-постановщик, он же второй оператор, он же постановщик света): очень похож на крикетного рефери – человек, который бездельно стоит с каким-то измерительным устройством в руке и разглагольствует о свете. Осветительные приборы он именует бестиями (это такие мощные дуговые прожектора), волчатами (малые прожектора), «мисарами», драчунами, блондинками, рыженькими и кисками, а среди орудий его труда следует отметить затенители, рассеиватели, бликовики, светофильтры, отражающие экраны, расщепители, тубусы и коктейли.
Director (режиссер): носит шерстяной шарф. Других различимых функций не имеет.
Dolly (операторская тележка): большая тележка, на которой стоит камера, иногда передвигается по рельсам (отсюда «съемка с движения»). За операторской тележкой ухаживает, чистит ее и оберегает…
Dolly grip (водитель тележки): мускулистый всенепременно мужчина, который возит взад-вперед камеру и operator’а, прокладывает вместе с rigger’ами рельсы и гнет, как дорожный рабочий, спину, демонстрируя всем свою задницу.
Dressing props (бутафор): доставляет на съемочную площадку мебель и прочую бутафорию.
Featured artist (артист общего плана): приемлемое обозначение того, что у американцев называется «супер». Никогда не говорите «статист».
First assistant director (первый помощник режиссера): именуется просто Первым. Что-то вроде старшины, адъютанта и порученца в одном лице. Больше всех кричит и исполняет всю работу.
Focus puller (ассистент operator’а): отвечает за наводку на резкость и увеличение, которое дает камера. Надеется когда-нибудь стать operator’ом. Во время обеденного перерыва тайком играет с камерой.
Foley artist (художник по звуку): отвечает за запись звуковых эффектов для отснятого фильма – шагов, взрывов и прочего.
Gaffer (осветитель): capo di tutti capi[199] в мире sparks’ов.
Grip (рабочий-установщик): тот, кто перетаскивает, или «устанавливает», камеру и прочее связанное с ней оборудование, воздвигает штативы и несет на себе основное бремя джинсовой одежды.
Jenny driver (водитель «генерала»): водит грузовик с электрогенератором и обеспечивает работу такового.
Key Grip (главный рабочий – американизм): бригадир grip’ов.
Make-up (гример): убирает перед съемкой мешочки из-под глаз actor’ов, а в конце съемочного дня заботливо возвращает их на место.
Operator (оператор): работает с камерой. Единственный член съемочной группы, который действительно видит то, что предстоит увидеть зрителям.
Producer (продюсер): человек, который появляется на съемочной площадке во время обеденного перерыва.
Riggers (разнорабочие): строители помостов и прокладчики рельсов.
Runner (курьер, рассыльный): передвигается только бегом; доставляет туда и сюда чашки с чаем и кофе.
Script supervisor, она же «continuity girl» (заведующая сценарной частью, она же «ответственная за рабочий сценарий»): проверяет согласованность снимаемых вразнобой эпизодов – следит за тем, чтобы в промежутках между их съемками сигареты не перескакивали из одной руки в другую, а шляпы не исчезали с голов.
Second assistant director (второй помощник режиссера): присматривает за featured artist’ами, помогает останавливать уличное движение. Говорить умеет только в мегафон или «уоки-токи».
Sound recordist (оператор звукозаписи): останавливает съемки под тем предлогом, что ему послышался звук пролетающего по небу самолета.
Sparks (искровики): электрики, отвечающие за монтаж, питание и работу осветительных приборов. Нередко покрыты ожогами.
Stand-in (дублер): при постановке света занимает на съемочной площадке место actor’а (который в это время дрыхнет в своем вагончике или пишет глупые статьи). Помогает управлять толпой и накрывает для actor’ов обеденный стол.
Stand-out: stand-in, который куда-то ушел и никто его не может найти.
Standby props (второй реквизитор): отвечает за сохранность используемого в фильме реквизита.
Stuntman (каскадер, трюкач): заменяет актеров в любовных сценах, при съемках голышом и исполнении другой опасной работы.
Third assistant director (третий помощник режиссера): полицейский, регулировщик дорожного движения. Участь его незавидна – упрашивает водителей обождать, пока не закончатся съемки.
Wardrobe (костюмер): отвечает за костюмы. При том количестве носков, которые ему приходится стирать, и рубашек, которые гладить, встает раньше, а ложится позже всех. За две секунды до начала съемки стряхивает с рукава actor’а незримые пылинки.
Writer (сценарист): см. producer.
Три года назад наш мир выглядел совсем иначе. Мы были молоды, и все казалось нам возможным. Наши нелепые юношеские идеалы еще не расплющились на наковальне опыта, болото обстоятельств еще не вываляло их в грязи, в них не было дыр, проделанных хлорофлюорокарбонами обстоятельств или выхлопными газами компромиссов… о боже, боюсь, я слишком увлекся игрой с «Analogizer™», новым интерактивным генератором метафор («Придает блеск вашим уподоблениям и вдыхает новую жизнь в ваши метонимы»), совместимым, промежду прочим, со всеми популярными марками текстовых редакторов.
Так вот, оставляя в стороне расцвеченные компьютером словесные прикрасы, три года назад мы стояли, исполненные надежд, на пороге новой эры. Неужели мы и вправду носили рубашки вот с такими вот воротничками? Неужели именно так и прилизывали волосы? Неужели искренне верили, что Рик Эстли намеревается изменить лицо поп-музыки? Что и говорить, смеяться над выпускниками 89-го легко… над их прическами, пристрастием к суши и сшитым по авторским моделям штанам, над их простодушной верой в свободный рынок, – но ведь все это было ДФ, не забывайте. Для Олдоса Хаксли ДФ означало «до Форда», а для нас эта аббревиатура имеет смысл совершенно иной.
Так давайте же, подержав перед глазами образ невинного, полного надежд 1989 года ДФ, окунемся в нынешний сентябрь. Мы с вами находимся в роскошном, сверхсовременном отеле «Дорчестер», принадлежащем султану Брунея. Гильдия писателей Великобритании устраивает в нем торжественный обед. Лорд «Тед» Уиллис вот-вот огласит имя победителя в категории «Лучшая книга для детей». Он произносит изящную, уместную и очень смешную речь. Даже paparazzi позволяют улыбкам покрыть их скучающие лица морщинками – им все еще кажется, что лучше было отправиться на прием, устроенный по другую сторону улицы Мэлом Бруксом, однако эта речь помогла беднягам хотя бы немного воспрянуть духом.
Но вот лорд Уиллис берется за конверт, в котором сокрыто имя победителя. «Не думаю, что этот человек присутствует здесь, – говорит он, – поскольку победителем стал Салман Рушди с его книгой “Гарун и Море Историй”». И внезапно к подиуму подкатывает группа построенных римской черепахой людей в серых костюмах Специальной службы. А из-под ее шерстяного панциря выскальзывает мужчина, бледный, как чистый лист писчей бумаги.
Стоит год 2,7 после фетвы, и потому paparazzi принимаются егозить, совсем как летучие насекомые, в честь коих они и названы,[200] а весь зал неуверенно встает.
Все мы смотрим на мистера Рушди, приоткрыв в благоговейном испуге рты. Испуг этот объясняется не его отвагой и даже не тем, как побелела его давно лишенная солнца азиатская кожа. Если говорить честно, мы смотрим на него, как люди, проезжающие мимо обломков столкнувшихся на дороге машин, или как те, кто вглядывается в газетные фотографии жертв СПИДа.
Как кожа мистера Рушди выцвела за годы, проведенные им в тени и только в тени, точно так же и «дело» его оказалось отчужденным (если вы еще раз простите «Analogizer™» за витиеватость) ультрафиолета общественного внимания. И от пренебрежения захирело.
Читали вы его книгу или не читали, является ли она совершенным творением искусства и воображения или претенциозной оппортунистической дребеденью, принадлежит ли он к левому крылу или к правому, что бы ни представляла собой наша государственная политика «нормализации» отношений с Ираном и каким бы ни было наше отношение к литературе, религии, политике и расам, неизменной остается простая правда: мистер Рушди стал заложником в собственной стране. Тюремная камера, в которой он обитает, так же реальна и страшна, как те, в которых сидят Терри Уэйт и Джеки Манн,[201] даже, быть может, более реальна и более страшна, потому что его заключение выглядит пожизненным и никаким переговорам не подлежащим. А между тем, согласно законам и обычаям, которые позволяют нам гордиться нашей страной, он настолько же неповинен ни в каком преступлении, насколько и безупречнейший из ее граждан.
И однако же в этом году был убит его японский переводчик, а итальянского забили до смерти люди, пытавшиеся получить от него адрес мистера Рушди. Настанет день, когда кто-то поскупится на расходы, которых требует охраняющее его полицейское подразделение, когда «делу Рушди» будет отводиться в газетных разделах «Новости вкратце» от силы две строчки, когда мы забудем об ужасной простоте этого «дела».
Возможно, говорить во весь голос о Рушди на международной арене, пока не будут наконец освобождены ливанские заложники, неблагоразумно. А возможно и иное: мы вправе напомнить миру о бесчувственности мулл, о поругании ими нашей религии, религии свободы слова и терпимости.
На сегодня никакой годовщины фетвы не пришлось, это просто еще один день, который мистер Рушди проведет в заключении и страхе, и потому требующий нашего внимания в такой же мере, в какой и любой другой.
«Analogizer™», если бы он существовал, позволил бы этому человеку греться на солнышке хотя бы день или два в году.
Возьмем хоть те же книги. Вот, например, я, не обращая никакого внимания на протестующие вопли населения нашей страны, только что состряпал роман. Разумеется, я более чем понимаю, что воспользоваться местом, отведенным мне этой газетой, как своего рода трибуной, позволяющей навязать вам мое устрашающее словоизлияние, означало бы повести себя до безобразия вульгарно, и потому разрешите со всей доступной мне откровенностью и отвагой заявить, что книга моя есть жуткий вздор, муть кромешная, как выразился бы Мастер, – вам даже и не примечталось бы поразмыслить над идеей обдумать попытку насмешить себя мыслью о том, чтобы попасть в положение человека, хотя бы случайно задавшегося вопросом о наитуманнейшей возможности заподозрить в самом себе крупицу частицы признака йоты остатка способности потратить фракцию малейшей части вашего состояния на приобретение этого непередаваемого свиного пойла.
Однако ощущения, кои испытывает человек опубликовавшийся, замечательны. Появление на вашем кухонном столе сигнального экземпляра книги, да еще и в суперобложке, волнует вас невообразимо. «Господи, – думаете вы. – Вот она. Самая что ни на есть настоящая. И ISBN у нее имеется, и отметка об авторском праве, и номер по каталогу Библиотеки Конгресса, – ну все».
Вы прислоняете ее к чему-то стоящему на каминной полке и отходите в сторонку, дабы оценить полученный эффект, его общий, так сказать, план; вы ставите ее на книжную полку – между «Улиссом» и «Войной в Зазеркалье»; вы взглядываете на нее искоса, из-под полуопущенных век; вы нюхаете ее, облизываете, тычете в нее пальцем, поглаживаете ее, постукиваете по ней; вы предлагаете ей стаканчик хереса и крекер на закуску; катаете ее на машине; пытаетесь уравновесить на своей макушке, суете под мышку и запихиваете в карман, – короче говоря, вы делаете с ней все, однако ни единого ее слова прочесть не решаетесь.
А потом, когда выходит в свет весь тираж, вы начинаете воровато посещать книжные магазины в надежде застукать в одном из них кого-нибудь, кто и вправду ее купит. Для меня это предприятие чревато особыми затруднениями, поскольку моя физиономия попросту торчит из обложки с гораздо большей, чем приличествует порядочному, почтенному писателю, разнузданностью. Да и продавец книжного магазина, заметив в нем автора, немедля проникается подозрением, что тот начнет сейчас канючить, уверяя, будто книжка его стоит на самом не видном месте, – чем печально прославлены некоторые писатели – или желанием заставить сочинителя подписать все имеющиеся в магазине экземпляры его творения. Впрочем, если вы обзаведетесь определенного покроя шляпой и темными очками, а также одолжите у друга-гримера накладные усы, то сможете часами слоняться вокруг вращающегося стендика издательства «Пикадор», наблюдая за обыкновениями покупающей книги публики. Альтернативный вариант состоял для меня в том, чтобы облачиться точно в ту же одежду, в какой меня сфотографировали для создания смутительно великанской фигуры, что ныне марает своим присутствием множество книжных магазинов, в которых фигура эта неподвижно торчит рядом с мусорным баком (как там неуважительно именуют витрины) и притворяется сделанной из картона. Думаю, впрочем, что такая стратагема работает только в фильмах Эббота и Костелло.
Я так долго и натужно придумывал, кому бы мне посвятить плод моих романических чресл, что в конце концов решил напечатать на первой странице книги: «Посвящается…………..
(вставить полное имя)», дабы объектом посвящения мог стать каждый читатель. Это принесло плоды неожиданные – подписывать книгу на встречах с посетителями книжных магазинов стало проще, чем можно было бы ожидать.
Вообще говоря, это занятие представляет собой минное поле всяческих осложнений. Милые, достойные люди выстраиваются в очередь к столику, за которым вы сидите с пером в руке, готовый начертать на книге все, о чем вас попросят. Некоторые покупатели – это, надо полагать, коллекционеры – имеют на сей счет взгляды самые твердые: «“С наилучшими пожеланиями”, пожалуйста, а затем подпись, – требуют они. – И ничего больше».
«С наилучшими пожеланиями» – это, непонятно почему, не вполне в моем духе. Как-то оно отдает рождественской открыткой, присланной продавцом угля и содержащей благодарность за высоко оцененную им услугу, состоявшую в том, что вы обратились именно к нему. Но лучше все-таки уйма «наилучших пожеланий», чем некоторые из глубоко интимных надписей, о которых меня просили покупатели. «“Мартину. Отвали, пока цел, толстопузый”, а следом ваша подпись, ладно?» Или: «Напишите “Это отучит тебя потешаться над моей меланиновой кожей, урод. Твоя до оледенения ада”». Естественно, я был только рад подчиниться. Око поэта может, как отметил все тот же Мастер, в возвышенном безумье блуждать между землей и небом,[202] однако второе его око никогда от гонорарной ведомости не отрывается.
Ну ладно, мне еще нужно поспеть на поезд, уходящий в Восточную Англию, я там завтра книжки должен подписывать.
С наилучшими пожеланиями.
Лично себя я считаю оптимистом, почти эвдемонистом; веселым и сангвиничным едва ли не до поллианнаизма.[203] Я не могу назвать это состояние моим достижением, плодом размышлений или следования строгому принципу, оно привито мне опытом. Если вы выбросите из выходящего на оживленную улицу окна пакетик растворимого кофе с обезмолоченным молоком, он, готов поручиться, плюхнется на асфальт у ног славного малого, достойного, милого, терпимого и располагающего к себе человека, который стоит, грубо говоря, на стороне добра.
Возможно, дело тут в том, что я вырос близ Нориджа – города, который давно уже прославился как самое учтивое, самое приветливое поселение во всем Соединенном Королевстве. Некая ежедневная газета однажды направила туда журналиста с заданием проверить обходительность и дружелюбие среднего нориджца. Этот зловредный пес выбирал очередь, скопившуюся у кассы магазина или на остановке автобуса, и норовил пролезть в обход всех, кто в ней стоял, надеясь возбудить в них возмущение и гнев. И каждый раз реакция этих людей была одной и той же: «Все в порядке, проходите, голубчик… видно же, что вы спешите».
Сильно подозреваю, что в Норидже можно и поныне использовать способ отправки почты, который применял П. Г. Вудхауз. В Лондоне тридцатых годов он, завершив составление утренних писем, выбрасывал их из окошка на улицу. Рассуждал он при этом так: средний англичанин, увидев на тротуаре запечатанный конверт с наклеенной маркой и надписанным адресом, подберет его и опустит в ближайший почтовый ящик. Вудхауз уверял, что все его отправлявшиеся подобным образом письма доходили до адресатов.
Сегодня многие твердят, что мы стали нацией более ожесточенной и эгоистичной. Эти люди уверены, что, если вы упадете на улице в обморок, прохожие попросту сделают вид, что не видят вас, а то и перейдут, испытывая отвращение, на другую сторону. Ритуальные повторения этого символа веры стали такими же тривиальными и всеобщими, как жалобы на зиму, в который раз заставшую нас врасплох, или обмен панегириками величию магазинов «Маркс и Спенсер». Но если все и каждый говорят об отвращении, внушаемом им британской черствостью, кто же, в таком случае, те британцы, которые эту черствость проявляют? Или нам следует поверить, что люди, громогласно вещающие о презрении, которое вызывает у них равнодушие наших граждан, как раз и есть те самые, кто, увидев упавшего в обморок пешехода, мигом перебегает на другую сторону улицы?
Не существует на свете водителя, и это чистая правда, который не сказал бы хоть раз в жизни: «Черт знает что! Ехал вчера в плотном тумане по шоссе – и видели бы вы, с какой скоростью проносились мимо меня люди! Маньяки, просто маньяки!» И я, и вы, мы тоже грешны в этом. Можно с уверенностью сказать, что люди, осужденные на днях за то, что их безобразная манера вождения в ужасных погодных условиях привела некоторое время назад к имевшему трагические последствия столкновению машин на шоссе М4, далеко не один раз повторяли: «Поверить трудно, что вытворяют в тумане некоторые люди… маньяки, вот они кто. Маньяки».
Похоже, все мы – просто-напросто лицемеры, сурово осуждающие других за то, в чем, как мы побаиваемся, грешны сами. Мы твердим о недостатках «людей», надеясь отогнать нехороших духов, угрожающих нам самим. Ясно ведь, что человека, любящего поговорить, ну, например, о чьем-то безудержном пьянстве, пуще всего заботит собственное пристрастие к спиртному.
Однако, проецируя на других наши страхи, несовершенства и вообще все то, что ненавистно нам в нас самих, мы лишь увековечиваем таковые. Любой доктор скажет вам: первый шаг к избавлению от вредного пристрастия состоит в том, чтобы громко, при свидетелях признаться, что вы сами подвержены ему.
Так давайте обходиться подобным же образом и с другими нашими проблемами. Парадоксально, но стоит вам признаться людям, что водитель вы никудышный, и вы обратитесь в водителя вполне приличного. «Вот здесь поосторожнее, – будете повторять вы себе, как повторяет всякий хороший водитель, – в воздухе туман, а вожу я из рук вон плохо». Да и первый попавшийся трудоголик скажет вам, что насилует себя именно потому, что он – жуткий лентяй.
Мастер парадокса Г. К. Честертон хорошо понимал все это, когда положил конец длинной газетной дискуссии на тему «В чем состоит главная беда нашей страны» словами: «Сэр! Я точно знаю, в чем состоит главная беда нашей страны. Во мне».
Если бы каждый писал в газеты, сообщая, что он-то и повинен во всех неприятностях нашей страны, а не винил в них молодежь, богатых, родителей, бедных, учителей, экспертов, средства массовой информации, политиков и вообще кого угодно, но не себя самого, то никаких неприятностей у нее и не было бы. Нация Честертонов, страна, граждане которой винят себя, а не других, обратилась бы в Утопию, а то и в Царство Божие на земле.
И заметьте, Честертон мог бы, наверное, добавить к сказанному, что лучший способ избавиться от нехороших духов состоит в том, чтобы почаще прыскаться ими.
Надеюсь, настанет день, когда редактирование следующего «Тезауруса Роже» поручат не кому-нибудь, а мне. И дело не в том, что я с наслаждением потратил бы многие часы на нудную работу и исследования, без которых это занятие никак не обошлось бы, и не в том, что я мню себя великим знатоком английских синонимов, нет. Причина, по которой я принял бы эту работу, деятельность, труд, поденщину, пост, позицию, функцию, должность, ситуацию, долг, задачу, поручение, служение, профессию, призвание, дисциплину, маету, линию и образ жизни, занятие, роль и обязанность, всего одна. Я смог бы наконец исправить давнее упущение, коим отличаются стандартные издания этого великого творения. Ибо первая моя задача состояла бы в том, чтобы включить в статью «Безумица» слово «актриса».
Почему прежние редактора, начиная с самого Роже, пренебрегли возможностью утвердить официальной печатью своей нерасторжимую связь между двумя этими разновидностями и состояниями женщин, я и представить себе не могу. Должность редактора позволит мне оказать эту услугу эрудированности и науке.
После того как отредактированное мною издание увидит свет, никто уже не сможет сказать: «На днях познакомился с одной актрисой, по-моему, она не в своем уме». Последнее замечание станет таким же излишним, как «Удивительное дело! Вчера ночью было темно. Солнце просто-напросто взяло да и село на западе» или «Встретил на днях малого в темных очках: перепугался до смерти».
Не следует выводить из сказанного мною ложный силлогизм «все безумицы – актрисы». Это, разумеется, полная чушь. Но тем не менее утверждение «все актрисы безумны» есть великая, прекрасная и окончательная истина.
Против сумасшедших я решительно ничего не имею. Каждый, кто смотрел великолепную программу Джонатана Миллера, посвященную обладателям беспокойного, деятельного ума, знает, что на протяжении всей истории с ними обращались подлейшим из подлых образом. На одних надевали смирительные рубашки, других били электрическими разрядами, третьих подвергали трепанации черепа. И я вовсе не желаю ничего такого актрисам – женщинам, по большей части, пленительным, великодушным и добрым. Чокнутым, конечно, настолько, что пробы ставить негде, но совершенно очаровательным.
Но почему же я утверждаю, что актрисы безумны? Вовсе не потому, что многие из них верят в астрологию, – это признак не безумия, а всего только глупости, то есть состояния, присущего рассудку как здравому, так и поврежденному. Не безумны они и в том смысле, какой содержится во фразе: «Ха! Нужно быть сумасшедшим, чтобы взяться за такую работу!» Все мы знаем, что нет на свете человека столь же гнетуще нормального, как тот, кто лепит на заднее стекло машины стикер: «Сходить с ума не обязательно – но здесь это помогает!»
Если верить моему опыту, хороших актрис на свете больше, чем хороших актеров. Безумие отнюдь не вступает в конфликт с хорошей игрой и не препятствует ей. Совершенно наоборот. Само безумие актрис проистекает из их отношения к своей работе.
В большинстве своем актеры мужеска пола, оказавшись в репетиционном зале, чувствуют себя неловко – и правильно делают. Представьте себе первую читку, ну, скажем, «Царя Эдипа». Играющий Эдипа актер доходит до редкостной силы места, в котором герой трагедии вдруг понимает, что он не только отца своего ухлопал, но еще и спит с собственной матушкой. Софокл требует в этом месте вопля. Оглушительного, колоссального «Ойёёёёёёёёёёй!» – пронзительного, холодящего кровь, мучительного воя. Любой британский актер, которому придется играть это без костюма и грима, в присутствии всего лишь исполнителей прочих ролей и вспомогательного персонала, покраснеет, что лишь естественно, ухмыльнется, пошаркает ногами и пробормочет: «Ну, тут он кричит, э-э, мы этим потом займемся, м-м-м, само собой». А вот играющая Иокасту актриса, сидящая в холодной репетиционной с пластмассовой чашкой в одной руке и текстом роли в другой, добравшись до своей большой сцены, издаст такой душераздирающий, бесстыдный вой, от которого содрогнутся души всех, кто на нее смотрит. И без какого-либо смущения. Если у нас и имеется удовлетворительное определение безумия, так это полная неспособность смущаться в чьем-либо присутствии.
Английские актеры, подобно персонажам, которых они играют, суть люди чрезвычайно стеснительные. Ироничность, неприязнь к себе, стыдливость, чувство вины и неловкости – вот состояния человека, которые мастерски, как признано всеми, передает английский актер. Макбет, благим матом кричащий о Дункане и кинжалах, Гамлет, прячущийся за остротами и поддельной эксцентричностью, оба они выглядят на фоне леди Макбет и Офелии людьми на редкость нормальными. Конечно, Лир составляет исключение, но ведь Лира, как все мы знаем, никто сыграть и не может, – по крайней мере, ни один британский актер. В том-то и дело.
Разумеется, если повернуть нашу подзорную трубу другой стороной и взглянуть на являющиеся отличительными признаками любого британца стеснительность, борьбу с собственными эмоциями и духовный запор, они тоже могут показаться нам признаками умственного расстройства, и потому мы получим определенные основания для утверждений о том, что как раз актеры-то, такие как я, и есть люди буйнопомешанные, между тем как не склонные к стеснительности, эмоционально открытые актрисы так же нормальны, как чайные ложки.
Но тут пусть уж тезаурус сам решает.
Один знакомый показал мне недавно статью, напечатанную в детской «Книге о чудесах науки» 1930-х годов. Статья эта, выдерживая интонации детского изумления, рассказывала о новом явлении – электрических двигателях. Электрическим двигателям, уверяла статья, предстоит изменить мир. Очень скоро все уже привыкнут к их волшебным свойствам. К статье прилагалась большая, сделанная пером и акварелью картинка, изображавшая «Дом Будущего». На чердаке стоял огромный электродвигатель, от которого во все стороны тянулись приводные ремни – к водяным насосам, газонокосилкам, кухонным миксерам, стиральным машинам, мышеловкам, блендерам и бог знает чему еще.
В одном отношении статья была права: электродвигатели и вправду изменили нашу жизнь. Чего ее авторам предсказать, однако же, не удалось, так это того, что никакой нужды осваиваться с ними у нас не возникло – это им пришлось осваиваться с нами. Вместо огромных, стоящих на чердаках и управляющих всем на свете электрических двигателей мы обзавелись десятками электромоторчиков, разбросанных по нашим домам и работающих так, что мы их даже не замечаем. Видеоплеер, посудомоечная машина, садовая электрокосилка, электрическая бритва и индивидуальный беспроводной массажер – в каждом из них имеется свой моторчик. Как цивилизация мы обладаем большей, нежели финикийцы, грамотностью во всем, что касается электрических двигателей.
Когда в продаже появились домашние компьютеры, прогнозы делались самые отчаянные. «О господи, – восклицали многие, – в продаже появились домашние компьютеры, а я уже слишком стар, чтобы освоиться с ними. Мне и видеомагнитофон-то не по плечу, программировать его приходится моей четырехлетней дочери, – а уж компьютеры…»
Всем казалось, что населению нашей страны предстоит разделиться на два класса – компьютерный и бескомпьютерный – и люди, оказавшие во втором, будут беспомощно барахтаться в мире, понять который они никогда не смогут.
Пессимистические пророчества эти оказались такими же неосновательными, как и те, что делались относительно электродвигателей. Большая часть нынешних электронных устройств содержит чипы, которые, собственно говоря, и есть компьютеры, работающие, опять-таки, неприметно для нас.
Нам следует помнить, что если мы испытываем затруднения, пытаясь заставить видеомагнитофон записывать или компьютер – производить вычисления, то это не наша, а их вина. Домашний утюг, к примеру, который не смог бы делать свое дело без использования нами буквенно-цифровой клавиатуры, монитора и языка программирования, был бы просто смешон. Все это означало бы, что он плохо продуман, примитивен и бесполезен. Не менее смешон и компьютер, владелец которого вынужден возиться с командной строкой и мигающим курсором, низкоуровневым языком программирования операционной системы и толстенным руководством для пользователя. Чудовищные IBM PC, несколько лет назад наводнившие рынок, походили на первые автомобили, примитивные и шумные; работать на них могли лишь любители-энтузиасты, которым приходилось поднимать, образно говоря, капот через каждые шесть миль и ковыряться в магнето.
В семидесятые годы группа ученых, работавшая в Исследовательском центре компании «Ксерокс» в Пало-Альто (PARC), выдвинула идею устройства, названного ими «Dynabook», – компьютера размером с небольшую книжку, который не имел бы клавиатуры и с которым легко мог бы управляться, исходя из чисто интуитивных соображений, любой человек. Эта группа вовсе не собиралась производить такой компьютер своими силами, то, что она предложила, было всего лишь платоновской парадигмой, детали которой группа пыталась разработать. По ходу дела эти ученые создали систему, которую они назвали WIMP – по первым буквам английских наименований «окон», графических значков (иконок), мыши и раскрывающихся сверху вниз меню. То был «графический пользовательский интерфейс», позволявший обладателю компьютера работать с экраном, как с поверхностью письменного стола. Мы, люди, лучше всего понимаем аналогии. Кто из нас не предпочитает определять время по аналоговым часам, представляющим его как содержащее триста шестьдесят градаций и позволяющим нам с первого взгляда определять, сколько времени мы уже потратили и сколько у нас еще осталось, – вместо того чтобы получать от цифровых часов скудные сведения о том, что времени сейчас 19.38.01? И потому, когда в 1984-м корпорация «Apple Computers» взяла на вооружение технологию WIMP и предъявила нам «Macintosh», стало ясно, что появился «первый компьютер для всех», как то и было сказано в его рекламе.
«Голубой гигант», как прозвали IBM, наверстывал упущенное довольно медленно: его разработчики программного обеспечения создали операционную систему, сильно напоминавшую по стилю ту, которая использовалась «Apple». Время шло, быстродействие и память компьютеров росли, а цены на них падали, и вскоре даже на редкость удобные и производительные «Макинтоши» начали казаться неуклюжими и примитивными. Через несколько лет мы получим систему распознавания голоса, которая требует огромной памяти и скорости обработки. А специализированные компьютеры станут такой же неотъемлемой частью обстановки наших домов и офисов, какой давно уже стали электрические моторчики.
Все это заставляет людей, упивающихся своей технофобией и компьютерной безграмотностью, задумываться, от какой особенности современной жизни им следует ожидать очередных неприятностей. Не исключено, что таковыми окажутся попытки определить точный уровень потребности государственного сектора в заемных средствах. «Никак не могу добиться от этой клятой новомодной экономики, чтобы она заработала… У вас, случаем, нет пятилетней дочки?»
Наша семья, как и миллионы домашних хозяйств страны, пользовалась чистящим средством «Вим». Это вовсе не составляло часть нашей политически или социально значимой покупательской стратегии, мы им просто пользовались, вот и все. Однако, если я, навещая чей-то еще дом, обнаруживал в нем другое чистящее средство, все во мне восставало.
– Мама! – шипел я. – У них «Аякс»!
Для меня все, чем пользовались мы, было самым правильным; незначительные отклонения вызывали во мне чувство неловкости, а подмен я не принимал ни в какую: если в других семьях обнаруживалась пачка «Омо» вместо «Персила» или овсяные хлопья «Квакер» вместо «Шотландских», если члены этих семей чистили зубы «Гиббсом», а не «Колгейтом», для меня это означало, что они перешли границы приличия и никаких чувств, кроме жалости к себе, внушить не способны.
То же и с политикой. Я годами безуспешно пытался представить себе, как может человек настолько лишиться стыда, что пойдет и, даже не покраснев, проголосует за лейбористов. Это почти так же страшно, как купить туалетную бумагу «Диксел» вместо «Андрекса».
На тот год, когда я обратился из омерзительного двенадцатилетнего отрока в отталкивающего тринадцатилетнего, пришлись всеобщие выборы. Как вы понимаете, в Северном Норфолке это стало поводом для серьезных волнений. Разумеется, наше жилище нельзя было сравнить, не покривив душой, с великими политическими домами прошлого, однако в то головокружительное, волнующее время к нам заглядывало многое множество людей, и это придавало ему сходство с Кливденом[204] во всей славе его. Довольно сказать, что по вторникам у нас с неизбежностью можно было увидеть представителя консервативной партии в Северном Норфолке, увлеченно обсуждавшего с бухгалтером этой партии в Эйлшеме темы, имевшие отношение к высшим должностным лицам всего графства. Временами у нас появлялся даже сам Член Парламента. И в таких случаях, должен вам сказать, «Вима» мы расходовали черт знает сколько. Меня не раз и не два отправляли в подвал за новой его порцией. Возвратившись, я смахивал с головы паутину, плюхал на стол банку с порошком и слушал, тараща от благоговения глаза, как вершатся вопросы государственного значения. На многие ли телеграфные столбы вдоль кроумерской дороги уже наклеены голубые плакаты партии, достанет ли мощности установленных на фургон «Моррис» громкоговорителей для того, чтобы разбудить жителей Норт-Уолшема, и кто станет подвозить престарелых избирателей в Бутонский избирательный участок?
Вот вам исторический факт: вопросы, которые разрешались за нашим столом мужчинами и женщинами, состоявшими в Ассоциации консерваторов Северного Норфолка, испытывавшими, быть может, легкое головокружение от запаха доброго старого «Вима», краснощекими от употребления овсянки «Шотландская» и, вне всяких сомнений, обезумевшими от мучений, кои доставляла им туалетная бумага «Андрекс», изменили судьбу всей страны. Благодаря нашим усилиям в Букингемский дворец был призван Эдвард Хит, и в молчании ночи темной мы, достойные и честные жители Восточной Англии, подняли за его здоровье бокалы, наполненные до краев наилучшим «Гиббсом».
А затем настал черед референдума об участии в Европейском сообществе, который сегодня мы назвали бы, разумеется, «Еврореферендумом». Примерно в то время я, по причинам, которые и до сих пор вполне уяснить не могу, решился на открытый бунт. Все еще сохраняя верность Партии, я пришел к заключению, что являюсь убежденным до фанатизма антиевропейцем.
Нечего и сомневаться в том, что это было глупой отроческой позой, попыткой продемонстрировать мою независимость, проложить, как мы теперь выразились бы, собственный курс.
Моими героями стали Барбара Кастл и, разумеется, Энох Пауэлл, которому я простил даже его изгадившее жизнь каждого школьника издание Фукидида; я зашел так далеко, что послал ему бессвязное письмо со словами преклонения и поддержки.
Минуло двадцать лет, и хоть теперь меня уже не волнует, какой туалетной бумагой я пользуюсь и какой зубной пастой питаюсь, а политические пристрастия мои окончательно отданы партии лейбористов, мнение по европейскому вопросу я меняю ежедневно, становясь, совершенно как душ в отеле, то слишком горячим, то слишком холодным. Время от времени я начинаю страшиться безликих технократов, а затем говорю себе, что, если уж на то пошло, так и в компании наших уайтхоллских хозяев приличной физиономии тоже не сыщешь. Политика диктата может в равной мере употребляться и Вестминстером, и Брюсселем, думаю я. И нельзя же сказать, что нам не дадут участвовать в выборах европейского правительства, верно? А если нынешняя рецессия есть часть общемирового спада, то имеет ли смысл понятие экономического суверенитета? Но тут я вспоминаю о возможности, которую на прошлой неделе столь ярко осветил в «Телеграфе» Макс Хэмс, о том, что Брюссель может запретить детям доставлять нам утренние газеты, и мигом даю задний ход.
В конечном счете клановость, которая начинается с того, что мы судим о людях по используемому ими чистящему средству, а заканчивается бомбардировкой Дубровника, это не та сила, с которой человеку стоит радостно себя отождествлять. В домах других людей тоже может порою найтись что-то хорошее.
Несколько дней назад ушел на покой – к ликованию всех, кто любит театр и подвизается в нем, – один прославленный (в разумных пределах) театральный критик. Славой своей этот джентльмен был обязан, как мне представляется, скорее долголетию, нежели чему-либо другому, ибо работал он в лондонской вечерней газете, а тем из вас, кто живет вне пределов Лондона, вряд ли известна либо интересна карьера столичного журналиста.
Да, но ликование-то тут при чем? Вы, может быть, уже испугались, решив, что я вознамерился использовать несколько дюймов отведенного мне газетой пространства как оселок для оттачивания моего сугубо личного топора. Смею вас заверить, что не имею никаких, насколько я помню, персональных причин для нелюбви к этой довольно потешной персоне, являющейся «человеком театра» в такой же мере, в какой Аттила Гунн является федералистом, – как, собственно, и к любому другому представителю его жутковатой профессии.
Впрочем, личные чувства место тут все же имеют. Еще ребенком я видел по телевизору фильм «Зеленый человек» с Аластером Симом в главной роли. Любой, практически, фильм, в котором снимается этот несравненный актер, дает нам мгновения счастья настолько полного, насколько оно может быть полным в нашем подлунном мире. В этом фильме есть такая сцена: он пытается вытурить трех музыкантш из комнаты, которая нужна ему пустой, – одна из самых смешных, когда-либо запечатленных на целлулоидной пленке. Наблюдая ее, я корчился в судорогах наслаждения, и, что еще важнее, она внушила мне стремление как-то – все равно как – причаститься к миру, в котором совершаются подобные чудеса. Недавно этот фильм снова показали по телевизору. А за неделю до того он был описан в телепрограмме, предлагаемой нашему вниманию одной воскресной газетой, как «беспомощная и в конечном счете недостойная Сима демонстрация его возможностей». Ну хорошо, я вовсе не претендую на то, что мое мнение о фильме является обязательным для всех и каждого, – de gustibus[205] и так далее, – но каков, однако же, тон этого высказывания. И до чего же он типичен для всех критических эскапад, внушающих нам недовольство критиками и отвращение к ним. Подловатое, претенциозное высокомерие выскочки, считающего, что он вправе называть артиста всего лишь по фамилии, осуждение фильма ex cathedra,[206] холодное презрение, полное отсутствие чего-либо, хоть отдаленно напоминающего энтузиазм и любовь, – и ни единого намека на приязнь к тому, как это сделано, на удовольствие или какие бы то ни было чувства, испытываемые людьми, которые любят кино, любят комедию, драму, актерскую игру или повествование в любом его виде.
Сказав, что, если бы эти нелепые господа умели делать все то, о чем они судят, тратя на это дни своей жизни,[207] я опустился бы до трюизма. Очевидным является и то, что последними смеются наши потомки. Кто и когда вспомнит о дрянного качества желчи, изливаемой людьми наподобие Мартина Кроппера, Майкла Коувени и Льюиса Джонса, кого сможет она вдохновить? «Ну перестань, Стивен, – могли бы сказать вы, дочитав до этого места, – не стоит обижать людей, не имея на то весомой причины». Ладно, согласен. Я тоже так думаю. Возможно, и боль, причиняемая критиками, ничего решительно не значит. Да-да, кое-кого их критические стрелы ранят, и ранят сильно, порою до слез. Как раз в минувшие выходные сэр Джон Миллс рассказывал мне о том, как он однажды сидел в своей гримерной перед зеркалом и вдруг расплакался, вспомнив, как отозвался о нем некий критик, имя которого он теперь уже напрочь забыл.
«Ах он бедненький, – возможно, скажете вы, – так его нехороший дядя обидел. А что, актерам мало платят? Если они так страдают от чьей-то ругани, пусть подыщут себе другое занятие». Быть может, оно и верно. Быть может, верно и то, что критики оказывают обществу добрую услугу, что самолюбие актеров, писателей и художников неплохо бы и поумерить, что публика нуждается в рекомендациях относительно того, как, где и когда ей лучше потратить свои деньги, вкушая плоды деятельности названных лиц, что необходимо выдерживать «стандарты».
Ну что же, все вышесказанное может составлять достойные и убедительные причины существования критиков. Дело, однако, в том, что по своей воле никто в это кошмарное ремесло не идет – кроме никчемных и обозленных отбросов общества, с которыми мы в итоге и имеем дело. Разве захочет порядочный человек потратить всю свою жизнь на составление кляуз и придирки? Да как он после этого спать-то будет ночами?
Вообразите себе картину: к райским вратам приближается критик. «Чем ты там занимался?» – спрашивает святой Петр. «Ну, – отвечает мертвая душа, – критиковал». – «Пардон?» – «Да знаете, другие что-то такое сочиняли, играли, картины писали, а я говорил об этом “беспомощно и неубедительно”, “напыщенно и тривиально”, “компетентно и приемлемо”… ну и так далее».
Полагаю, представить реакцию святого Петра вам труда не составит.
Критика подобна телесным наказаниям: ее можно считать полезной для тех, кого ей подвергают, однако перспектива получить в итоге людей, которым внушили, что избивать детей – дело самое благое, выглядит куда более страшной, чем мир, наполненный непоротыми юнцами. Возможно, «стандарты» искусства у нас и понизились, но не до уровня же стандартов критики, верно?
Время от времени я сталкиваюсь с вещами и явлениями, которые вызывают во мне желание сорвать с себя одежды и прыгать на месте, рыдая навзрыд. Коврики, коими накрываются крышки унитазов, соломенные куколки, расписанные «ведущими, получившими международное признание художниками Британии» керамические тарелки, на которых изображены полевки, кушающие ежевику в составляющем наследие нашей нации лесу, и которые вам захочется сохранить навсегда и завещать вашим детям, радиопередача «Вопросы садовода», бантики на йоркширских терьерах, кухонные полотенчики с отпечатанным на них словом «Desideratum»,[208] подарочки с намеком на гольф, хор школьников, исполняющий гимн «Бог танца», люди, спрашивающие: «Хотите яичко?», – вот лишь немногие из моих фаворитов. Когда я сталкиваюсь с чем-то подобным, меня окатывает горячее, как самум, желание загрязнить окружающую среду непристойностями, не уступающими по силе воздействия промышленным отбросам.
Однако и это оказалось сущим пустяком в сравнении с буйной, головокружительной, вакхической бурей эмоций, сотрясшей меня, когда я на прошлой неделе прочитал в «Телеграфе» кое-какие из писем, посвященных смерти Фредди Меркьюри. Некая дама назвала покойную рок-звезду «чудовищем», «образ жизни» которого был «отвратительным». Стоило мне прочесть ее письмо, а с ним и иные статейки и письма, в которых осуждалась жизнь этого человека, как меня охватила неодолимая потребность стать не менее отвратительным: я мгновенно захотел обратиться в чудовище. И понял, что на самом-то деле Британия разделена не на богатых и бедных, не на лейбористов и консерваторов, не на мужчин и женщин, не на север и юг, но на людей милосердных и немилосердных. Лозунг «защитим наших детей» стал у нас оправданием любого не имеющего ни малейшего отношения к христианству порицания, любого мерзостного суждения, любой лицемерной анафемы.
Подлинную угрозу для детей представляют жестокие убийцы наподобие Фрэнка Бека, тихо и неприметно проживающие в наших густолиственных пригородах, а не дионисийские вольности рок-музыкантов. Убийства, изнасилование малолетних, удушающая тирания и бездумная жестокость – все это гнездится, как скажет вам любая газета, по преимуществу в домашней жизни, в гостеприимном лоне Великой Британской Семьи.
Люди, приславшие цветы, которыми была устлана улица у дома Меркьюри; девушки, проехавшие, чтобы попрощаться с ним, полмира; четверть миллиона латиноамериканцев, несколько лет назад побывавших на единственном концерте, данном группой «Куин» в Рио; миллионы и миллионы людей, которым Меркьюри представлялся Джуди Гарланд, Паяцем, Фальстафом, Дон Жуаном и Дионисом de nos jours…[209] он что же, всех их испортил и развратил? Сбил с правильного пути? Читал им наставления? Указывал, как они должны жить? Подталкивал к неумеренному употреблению наркотиков и анальным неприличностям? Подстрекал к преступлениям и дегенеративному буйству? Нет, конечно. Он развлекал их и делал это с таким остроумием, изяществом, раскованностью, с такой безмерной приверженностью духу «Гран-Гиньоль», что мы вправе назвать его гением.
«Миллиарды мух кормятся на экскрементах, – можете возразить вы, – что вовсе не делает это занятие благородным». Возможно. Поскольку рок-музыка не побуждает народные массы к сплочению, революционер может назвать ее бездумным увеселением и капиталистической подачкой; поскольку же она «необузданна, горяча и свободна», нынешний пуританин может назвать ее грешной. Но для миллионов людей это их музыка, их мир, их ответ на ужас и пустоту дорожных пробок и ипотечных залогов.
«Семейные ценности» – что, собственно говоря, обозначают эти слова? Какие такие добродетели они нам сулят? Уж во всяком случае, не христианские. Вы полагаете, Христос не смог бы отличить буржуазное самодовольство от нравственной силы, а ханжеский фанатизм – от любви к ближнему?
Вы только поймите меня правильно. Мне дорого понятие семьи. Родительские чувства, рождественские праздники детства, забота, взаимная любовь– все это делает наш мир более безопасным, добрым и дружелюбным. Я люблю и мою семью, и многие из тех, в какие вхож. Однако «семья» очень и очень отличается от «Семьи» – той, что с большой буквы. Точно так же, как Свифт ненавидел и презирал существо, именуемое человеком, но любил Джона, Питера и Эндрю, я ненавижу и презираю и сущность, именуемую «семейной жизнью», и удушающее, тягостное, приторное, мертвящее, приспособленческое отношение к жизни, которое подсовывают нам под этим названием.
Да, конечно, детей необходимо защищать – от невежества, от условностей, от наследования родительских предрассудков, от тех, кто лишает молодость права на эксперименты и свободу, от клановой нетерпимости, составляющей подлинную угрозу человечеству. Конечно, нам следует говорить им: не колитесь наркотой, не смешивайте телесные жидкости с людьми, которых не знаете, – в конце концов, и в стране под названьем «Богема» существуют свои трущобы; но кто из нас готов обречь их на жизнь, в которой нет ничего, кроме унаследованных от родителей фарфоровых безделушек и собранного в рюшечки нейлона, даже не намекнув им на то, что существует целый мир искусства и изумительных сюрпризов?
Подавать хороший пример? А что это значит? Черчилль слишком много пил, его отец умер от болезни, передаваемой половым путем. Кеннеди был бабником. Король Георг V ругался как биндюжник. Гладстон захаживал к шлюхам. Да я и сам далек от совершенства. А вы?
Фредди Меркьюри шел к гибели своим путем и en route[210] успел изменить жизнь миллионов людей, он доставлял им наслаждение, радовал их, завораживал и обогащал. И если Британии не удастся установить с Богемой дипломатические отношения, всех нас ожидает печальный конец.
Сделайте милость, потратьте всего минуту вашего бесценного времени на попытку представить себе следующую картину: некие люди открывают в Британии залежи нефти. Восторг полный. И они, приплясывая от радости, направляют экстатические стопы свои в Сити, к дверям, за которыми восседают неизменно готовые рискнуть деньгами капиталисты.
– Пожалуйста! – восклицают они. – Дайте нам денег на приобретение буровых установок, и скоро из скважин фонтаном забьет нефть, и все мы разбогатеем так, как ни одному скопидому никогда еще и во сне не снилось!
Неизменно готовые рискнуть деньгами капиталисты потирают подбородки.
– А когда мы начнем получать прибыль? – спрашивают они. – А вы уверены, что нефть будет бить из каждой скважины? А что вы нам дадите в залог?
Удивленные, обиженные и отчасти обескураженные изыскатели устремляются на Даунинг-стрит.
– Мы тут нефть обнаружили, – уже без прежней развязности сообщают они. – Так не дадите ли вы нам немного деньжат на покупку буровых установок?
– Господи боже ты мой, – отвечает им человек из Казначейства, – так установки-то, они же дорогие, верно?
– Вы не поняли, – теперь уже скулят наши герои. – Нефть… мы нашли нефть, здесь, в Британии. Она принесет нам миллионы. А сейчас нам нужны деньги на то, чтобы просверлить несколько скважин…
– О благие небеса, – бормочут министры. – О ночи мирного сна, о мое пиво, о мое виски… так ведь бурение-то, оно денежек стоит, верно?
Геологи и изыскатели, изумленно покачивая головой, уходят, и следующие известия о них мы получаем уже из Америки, которой они помогают перекачивать нашу нефть в сундуки тамошнего Казначейства.
Картина нелепая, верно? Ведь это же мы обнаружили нефть на нашей территории, и наживаться на ней должны британские компании.
Нефть, однако, бывает разная. Далеко не одно явление способно стать необходимой человечеству смазкой, напитать государство достатком, а общество энергией.
Приглядитесь к удивительным успехам Соединенных Штатов. Великой производственной державой, какой она когда-то была, Америка уже не является. И тем не менее великие американские имена хорошо известны сейчас гораздо большему, чем двадцать лет назад, числу народов планеты – имена вроде «Levi», «Zippo», «Harley-Davidson», «McDonald», «Coca» и «Pepsi Cola», «Apple», «Disney», «Marlboro», «Budweiser» и IBM. Почему?
И в то же время вы можете объехать весь земной шар и не встретить ни одного человека, который когда-либо слышал о «Daks», «Bryant & May», «Rover», «Wimpy», «Vimto», «Sinclair», «Baling», «Woodbines», «Lyons Maid», «Double Diamond» или ICL. Почему?
Ответ прост. Фильмы. Кино. Американский кинематограф и американский стиль жизни – воспользуемся этим препротивным, но незаменимым оборотом, – который оно отражает, пропагандирует, исследует и распространяет, достигают каждого уголка нашей лишенной углов планеты. Америка, в отличие от Японии, нация не торговая, тем не менее японская культура, если оставить в стороне редкие выставки Хокусая и турниры борцов сумо, никогда не воздействовала на нас, не пропитывала нашу жизнь так, как это продолжает делать культура американская.
Британцы, собираясь в пабах, пьют в них «Будвайзер» и курят «Мальборо», потому что так делают в кино; они носят то, что носят герои фильмов, их тянет к жизни, сленгу, словарю и modus vivendi,[211] о которых им рассказывают семидесятимиллиметровая пленка «Истманколор» и системы долби-стерео. И это вовсе не делает их более слабыми, бесхарактерными или робкими. Многие из людей, посмеивающихся над этим якобы раболепным следованием моде, и сами живут в манере, заимствованной из романов Ивлина Во, пьют то, что пили персонажи Джона Бьюкена, и изъясняются на языке, перенятом из романов Троллопа и Маколея. Дело не в том, что люди слабы, дело в том, что сильна культура. Именно поэтому тираны сжигают книги, запрещают фильмы и сажают в тюрьму художников.
Поднимаются ли американские фильмы до художественного уровня Во, Бьюкена и Троллопа – это другой вопрос. Не приходится сомневаться, однако же, в том, что мы как нация утратили культурное влияние и, что еще более важно для государства и промышленности, утратили силу и авторитет как производители кумиров.
Мы лишились своего голоса в мире. А единственный голос, какой мы могли бы иметь, дают кино, популярная музыка и телевидение. Мудрые японцы понимают, что хоть они и изготавливают едва ли не каждую машину из тех, что воспроизводят конечный продукт, распространяют его по свету и внедряют в людское сознание, однако создать сам продукт им не по силам. Именно поэтому «Сони» купила «Коламбию», а другие производящие технику японские компании покупают и покупают киностудии, всю их продукцию, так называемые «права интеллектуальной собственности» и самих создателей популярной культуры.
Время от времени Британия, покряхтывая, выдает на-гора фильм, воспевающий ее прошлое, – прекрасно снятый и сыгранный, тут и говорить не о чем, но не способный стать выставочной витриной страны и предлагаемых ею изделий.
Да, мы все еще сохраняем занимающие акры и акры киностудии, тысячи самых талантливых в мире технических специалистов по съемкам фильмов, сотни великолепных актеров и актрис, десятки блестящих (в потенциале) сценаристов и преимущество особенно важное – то, что английский язык является для нас родным по определению.
Нефть-то у нас имеется. Однако никто, похоже, ни в частном, ни в государственном секторе не понимает, что, как только мы купим буровые установки и она фонтаном забьет из земли, неимоверную пользу получит наша страна в целом. В Рио появятся лавочки, торгующие рыбой с жареной картошкой, в Токио – крикетные поля, а в Москве – магазины «Маркс и Спенсер».
С тяжелым сердцем усаживаюсь я, чтобы написать нижеследующее, за клавиатуру и полностью интегрированный многозадачный текстовой редактор. И отнюдь не послепраздничная печаль угнетает меня и даже не диспепсия, причиненная ядовитой смесью клюквы, «Тейлора» урожая 1966 года и очередного эпизода из сериала «Одного поля ягода», показанного Би-би-си под Рождество, нет. Ich weiss (и очень хорошо weiss) was soll es bedeuten, das ich so traurig bin[213] как сказал бы Гейне – поэт, кстати сказать, приходящийся мне далеким предком по женской линии, – или, как предпочел бы выразиться Шекспир, я знаю, отчего я так печален.[214]
Мне грустно потому, что это последняя – во всяком случае, пока – колонка, которую я пишу для «Телеграфа». Не буду обременять вас всякого рода «почему, черт возьми» и «с какой стати». Довольно сказать, что моя работа на несколько месяцев изымает меня из обращения; скажу также, пока вы не повскакивали на сиденья стульев и не разодрали криком небеса, что, возможно, я еще вернусь, и, может, быть до того, как цветы увянут на ветвях.
В прошедшие два года я, получая немалое удовольствие, еженедельно изливал на страницы этой газеты по восемьсот слов. Давайте представим, что я вел бы эту рубрику в 1986–1988 годы. Какие великие события потрясали в ту пору планету? Приватизировались такие и этакие компании, уходили в отставку такие и этакие министры, в королевской семье появлялись на свет такие и этакие дети.
А вот с 1989-го по 1991-й… как сотрясались два столпа вселенной! Горбачев и Тэтчер ушли из политики, мы ввязались в войну с Ираном, из Ливана вернулись заложники, политическая карта Европы претерпела самые быстрые и значительные со времен Гитлера изменения, умер Максвелл – при этом выяснилось, что журнал «Соглядатай» писал о нем чистую правду, – Джон Мейджор свалился на нас с небес, и партия лейбористов стала, даже по мнению ее врагов, заслуживающей парламентских мест.[215]
Нам всегда кажется, будто наше время – время перемен. Мне же всегда казалось, что на протяжении моей жизни мир претерпевал самые глубокие из выпавших на его долю изменений… и что я родился слишком поздно, не застав его таким, каким он был с незапамятных времен. Ведь пока я учился в школе, отменили телесные наказания, пока я учился в университете, в мой колледж допустили, впервые за шестьсот лет, студенток, пока я учился водить машину, стали обязательными ремни безопасности, а стоило мне начать работать на Би-би-си, как ей пришлось преобразиться в бог весть какую современную и конкурентоспособную. Я не хочу сказать, что все эти изменения значительны сами по себе, однако они, по большей части, представляют собой усовершенствования, и очень приятные. И не думаю также, что ощущения человека, живущего во времена перемен, сильнее во мне, чем в ком-либо еще из людей, занимавшихся сочинительством в иные эпохи.
Никто, однако ж, не станет отрицать того, что обалденные глобальные сдвиги последних двух лет перекроили лицо нашего мира, помножив ему скулу на скулу.
И теперь скажите, как мне жить дальше, – мне, понявшему, просмотрев все, написанное мной в то время, когда вокруг меня рушились стены и распадались империи, что я не сумел предсказать ни единого из великих событий той поры? Разумеется, я не думал, что газета наняла меня за мою великую геополитическую проницательность, но ведь мне не хватило ума увидеть хотя бы то, что Горбачев – человек обреченный, фигура такая же временная, как Керенский, и что Саддам так и останется у власти через полтора года после того, как ему пришлось встретиться на полях сражений со всей совокупной мощью Запада.
Так имею ли я право предсказывать то, что случится в следующем году? Лишатся ли наконец власти нечестивые правители Китая? Падет ли Ельцин от руки наемного убийцы и охватит ли Южную Африку пламя междоусобицы?
Единственное, что предсказуемо в нашем мире, это его непредсказуемость. Как бы близко один к другому ни располагали мы датчики сейсмической активности, как бы глубоко ни закапывали их в землю и какой бы чувствительностью они ни обладали, землетрясения по-прежнему застают геологов врасплох. Сколько бы иностранных корреспондентов ни рассылали мы по свету и в какой бы близи от факса каждый из них ни находился, очередной политический переворот становится для нас большим сюрпризом.
И потому прощайте, читатели, и прощай, год 1991-й. Поддержка и заинтересованность тех, кто слал мне в два эти года письма, по-настоящему изумили и ошеломили меня. И если мне не всегда удавалось отвечать на ваши письма с той тщательностью и вниманием, каких они заслуживали, я прошу у вас прощения и привожу в свое оправдание обычные отговорки. Во всяком случае, я пришел к заключению – не сочтите дальнейшее за елейный подхалимаж, – что читатели этой газеты гораздо информированнее, умнее и терпимее, более остроумны и менее консервативны, чем можно было бы подумать, исходя из ее репутации.
Огромное вам спасибо за то, что вы терпели меня.
Бей, буйный колокол, в буйное небо… отзванивай старое, вызванивай новое.[216] Valete.