ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Стилгрейвс Зима — весна 1942

Глава двадцать вторая

Годвин стоял у окна кабинета в огромном доме, называвшемся Стилгрейвс, как — он знал — бессчетные разы стоял Макс Худ, беспокойно коротая одинокие северные дни. Едва миновал полдень, но тучи темнели, словно уже собиралась ночь, торопясь добить этот день коротким и милосердным ударом. Из какой-то щели сквозило холодом. Он грел руки о кружку с кофе, унесенную из кухни, которую без конца скребла и намывала миссис Моркамб. Эта румяная старушка будто родилась в пропахшем кухней, чуть припорошенном мукой переднике. Кажется, она одна хранила тепло этого дома под угрюмым мрачным небом. У нее всегда оказывался наготове горячий кофе, а за неделю, прожитую Годвином в Стилгрейвсе, они успели привыкнуть друг к другу. Ее булочки с корицей напоминали Годвину те, что пекла его мать, а лосось, какого его мать не готовила, был тоже объеденье.

Он видел свое отражение в квадратной оконной раме. Годвин понемногу начинал снова походить на себя. Он набрал вес, и в коричневом твидовом костюме выглядел привычно коренастым. Сегодня он поднялся с рассветом, побродил по большому скрипучему зданию, два часа погулял по колким, промерзшим полям и вдоль скал, на краю летного поля, устроенного для Макса.

Ему надо было привести мысли в порядок. Вот почему он с такой готовностью согласился со Сциллой, уговаривавшей его отдохнуть в этом старом поместье. Она понимала, что он еще не готов возвращаться в Лондон, что ему нужно время, чтобы все обдумать. Временами он верил, будто ей известно все, что делается у него в голове. А вот ему были совершенно недоступны ее мысли.

Его мысли неизменно начинались и оканчивались Максом Худом. Это поместье принадлежало Максу, было его домом, и его присутствие ощущалось повсюду. Пожалуй, Годвин не удивился бы, услышав шаги в коридоре и увидев его стоящим в дверях. «Это недоразумение, Роджер, я вовсе не был убит, я жив, я спасся и вернулся, хочешь послушать мой рассказ? Он тебе пригодится, Роджер, отличный выйдет очерк…»

Но Макс, конечно, был мертв, и ничего тут не поделаешь, и он больше не вернется…

Кто-то предал его, предал их всех, и всем плевать, никто и гроша не даст, чтобы открыть правду. Монку и ПМ нужен козел отпущения, простое решение, чтобы не дать вареву перехлестнуть через край, чтобы утихомирить политиков, и Годвин идеально подошел на эту роль. «Сами понимаете, дружище, он завел шашни с женой Худа, где-то проболтался, проронил словечко не в те уши, заварил чертову кашу, но что мы можем сделать? Обвинить известного американского журналиста, когда наша жизнь и смерть зависит от янки? Нет, никак. Вы, конечно, понимаете, почему это должно остаться строго между нами…»

Со временем все заглохнет, новый скандал или кризис отвлечет внимание, все забудется, никому не будет до него дела. А там и война кончится, и «Преторианец» будет надежно похоронен в прошлом, Роджер Годвин вернется за океан, и все утонет в потоке времени.

Годвин не мог с этим смириться.

Он сделает то, что сделал бы Макс. Худ нашел бы предателя, выследил и убил, но Худ мертв, и кто-то должен его заменить. Никого, кроме Годвина, не осталось, так что это должен быть Годвин. Он единственный, кому не наплевать.

За неделю в Стилгрейвсе он все обдумал.

Сцилла взяла два выходных в дополнение к тем дням, когда не шел ее спектакль, и они поездом уехали на север. Мистер Моркамб, который родился в Стилгрейвсе и всю жизнь служил Худам, встретил их на станции в старом «роллс-ройсе», ровеснике отца Худа. Он привез им длинные овчинные накидки по погоде, стоявшей у Адрианова вала, забрал их багаж, уложил и укрепил ремнями и проверил, удобно ли они устроились на просторном заднем сиденье. Сцилла ввела Годвина в чужую для него обстановку, устроила в гостевой комнате, чтобы его присутствие не раздражало чувствительности Моркамбов, обостренной преклонением перед Худами. Худы владели Стилгрейвсом со времен старого хозяина, но Макс не оставил сына, у него не было ни братьев, ни сестер. Никогда больше не появится в Стилгрейвсе истинный Худ.

— Мы должны проявить деликатность, — сказала Сцилла. — Моркамбы считают поместье и своим домом. Они и меня-то приняли только ради Макса. Ради молодого хозяина.

Пока она оставалась в поместье, Годвин проводил ночи вместе с ней в хозяйской спальне. После ее отъезда остался как гость в гостевой комнате. Сцилла, хоть и старалась показать Моркамбам, что нуждается в них и полагается на них, не менее ясно показала, что перечить ей не стоит.

Впрочем, в доме было поразительно мало следов ее присутствия. Она не оставила следа в длинных, полных сквозняками коридорах и обитых темным деревом комнатах, где провел детство Макс Худ. Только в хозяйской спальне пахло ее духами. После ее отъезда он украдкой заходил туда, чтобы почувствовать запах ее подушки, ночной рубашки, белья. Он все время тосковал о ней.

Он сидел в глубоком кресле перед камином, слушал, как постукивают о стекло снежинки, и размышлял.

Что касается поисков предателя, он мало что мог сделать, пока оставался на севере. Но, набираясь сил и привыкая к вставленной в голову пластине, он занимался тем, что раскладывал все по полочкам. Каковы его отношения с Варданом и ПМ? Что они намерены предпринять для разрешения проблемы?

Относительно угрозы, которую он получил перед согласием на участие в «Преторианце»… Кто намеревался его убить, если он не порвет со Сциллой Худ? Изменилось ли что-нибудь для убийцы со смертью Худа? Стоит ли ему разгуливать в темноте?

Действительно ли за Сциллой следят? Не почудилась ли ей слежка? Предположим, она права: кто, почему? Какое отношение ко всему этому имеет тот, кто следит за Сциллой?

Что еще знает Пристли? Надо бы поговорить с ним и задать несколько вопросов — известно, что Джек набит интереснейшими сведениями.

С чего начать поиски предателя?

Годвин по натуре и по профессии был наблюдателем. Его попытка перейти к действиям обернулась «Преторианцем». Однако людей действия в живых не осталось. Ему снова придется ввязаться в схватку — если он сумеет разобраться в уликах, найти след. Может быть, следует выбирать собственный путь… Черт, откуда ему знать?

Его осаждали все эти вопросы и десятки других, он даже во сне видел вопросы и никогда — ответы. Он просыпался ночью в поту и ознобе, пытаясь вспомнить мелькнувшую в полусне мысль. Он снова видел во сне операцию, заново переживал все, вплоть до слепящей вспышки, и было нечто, что надо было вспомнить… что-то ужасно важное.

Он видел во сне Макса Худа, чаще в тени, на краю сна, призрачную фигуру, выдвигавшуюся в центр событий только в двух сценах. Ночь на парижском кладбище, грязь и трупы… и мгновенье перед самой его смертью, опять же под дождем, на коленях, в проклятой грязи Северной Африки, он сжимает руку Годвина, пули впиваются в его тело, и он слышит голос Макса… «Они знали, что мы придем…»

Но кто мог им сказать?

Это был вопрос.

Где искать на него ответ?


Однажды в кабинете, рассматривая фотографии в серебряных рамках, он надолго остановился перед снимком, который сделала в Париже четырнадцатилетняя Сцилла. Он вспомнил ту минуту так, словно его зашвырнуло назад сквозь время, — как она застала их врасплох и щелкнула… Макс, Клайд и Роджер… пятнадцать лет назад, в другой стране. Господи, она была так молода, чиста, как капля росы, и неописуема хороша…

Был еще моментальный снимок, сделанный кем-то в саду ее парижского дома: солнечные лучи пробиваются сквозь листву, Годвин спит в шезлонге с открытой книгой на груди, рукава белой рубашки закатаны, Сцилла устроилась на земле рядом, на подушечке, прислонилась к ручке его кресла, с головой уйдя в чтение, не замечает фотографа — вероятно, ее покойного отца.

Ну конечно, он уже тогда любил ее. Почему он теперь так ясно понял то, чего не понимал тогда?

Он подозревал, что именно такие вещи делают некоторых людей поэтами.

Ему же только захотелось плакать, оплакивая течение времени, оплакивая любовь, — но он сдержался.


Джон Моркамб знал Макса Худа с рождения. Если Годвин собирался найти того, кто мог желать Максу смерти, если он хотел глубже заглянуть в жизнь человека, которого любил, которому наставил рога, с которым был готов умереть и едва не умер, — вполне можно было начать с Моркамба.

Он сделал первый заход за шахматной доской. Джон Моркамб, если пробиться за маску вымуштрованного слуги, оказался вполне дружелюбным и разговорчивым. Миссис Моркамб как-то на кухне обмолвилась, что он не только заядлый шахматист, но даже основал шахматный клуб в соседней деревне.

Годвин, предложив ему как-то вечером партию в шахматы в кабинете, быстро понял, что соперник ему не по зубам. Пара не слишком затянувшихся партий закончились сдачей Годвина, зато ему удалось завоевать доверие Моркамба. Они вместе потягивали двадцатилетний солодовый виски и обсуждали шахматные стратегии. Годвин осторожно навел разговор на Макса Худа, каковой, по горделивому уверению Моркамба, учился играть у него на коленях. К двенадцати годам он играл наравне со взрослыми, а в тринадцать впервые победил своего учителя.

Как видно, старик рад был поговорить о покойном хозяине. Не то чтобы взгляд его затуманился воспоминаниями, но он с нескрываемым удовольствием рассказывал о Худе, перебирая события последних пятидесяти лет жизни.

— Я познакомился с ним только в двадцать седьмом, — сказал Годвин. — Впервые встретил такого человека. Герой, спутник Лоуренса…

— Да-да, он никогда об этом не забывал. Ко времени вашей встречи его лучшие годы остались позади.

Моркамб погладил короткие жесткие усы цвета соли с перцем. Он с удовольствием принял сигару, которую Годвин извлек из запасов Худа.

— Он рано достиг вершины жизни. Так часто случается на войне. Ушел отсюда в сущности мальчиком, а вернулся героем, но чего-то и лишился. Слишком многое повидал, слишком многое ему пришлось делать. Странно говорить так теперь, но в пустыне он потерял опору… потерял ее на войне и больше уже не нашел. Он уже не мог сосредоточиться, как умел в детстве. Стал проигрывать мне в шахматы — он потерял способность отдаваться чему-то. Двадцатые годы прошли для него впустую — впрочем, так было со многими.

— Я тогда только начинал жить…

— Вам повезло, что Большая война вас обошла.

— В некотором смысле меня обходит и эта.

— Не совсем так, сэр. Я ваш верный читатель, вы хороший рассказчик. Я словно побывал вместе с вами в Париже. Молодой хозяин любил ваши книги. Но, может быть, вы тоже рано достигли вершины, — задумчиво добавил он.

— Будем надеяться, что нет. А что касается Макса, вы, наверно, согласитесь, что он вернулся в колею, женившись на Сцилле?

Моркамб выпятил нижнюю губу, глубокомысленно покачал головой:

— Может и так, сэр, но не все бы с вами согласились.

— Право? А почему нет?

— Как говорит моя добрая женушка, молодому хозяину не везло в любви. Первая жена его была нечто невиданное — я, во всяком случае, таких не видал. Моя жена уверена, что он женился на Эсми, не успев опомниться после войны — думается, она права. Конечно, это была ошибка. Мы никогда не принимали ее всерьез. Потом молодой хозяин получил развод. Но вторая миссис Худ… ну, он ведь был от нее без ума, верно? Просто голову потерял. Она была совсем ребенком. Эх, иной сказал бы, мол, она так и не стала взрослой. Иной сказал бы, мол, она-то и погубила его жизнь, из-за нее он и погиб. Ну, я судить не стану, но с миссис Худ нет у нас согласия. Со мной и миссис Моркамб она всегда достойно обходилась, а вот ее муж не мог бы сказать того же о себе. Вечно кто-нибудь распускал о ней гадкие слухи — о другом мужчине, всякий раз о другом мужчине. Они так много времени проводили врозь. Если он здесь, так она в Лондоне, в Париже, в Америке — не так мне представляется удачный брак! Худы никогда не были особо учеными, а она как раз их этих мудреных… Как их там зовет миссис Моркамб?.. Талантливая молодежь! Она была из этих, и молодому хозяину с ней приходилось нелегко. Его разве так воспитывали? Нет. Он был простой человек. Женитьба на ней покончила с его надеждами.

Старик с наслаждением пыхнул сигарой. Он с удовольствием, а может, и с облегчением выкладывал все, что думал.

— Потом, подумать только, он убил того парня, и я тогда же сказал миссис Моркамб, мол, это он все равно что себя убил, все равно что пустил пулю себе в голову. Я ей так и сказал — он долго не протянет…

— Погодите, постойте! Убил? Кого убил? Никогда не слышал…

— А миссис Худ говорила, вы старый друг молодого хозяина…

— Да, но мы не виделись много лет.

— Значит, вы пропустили то убийство.

— Я о том и говорю. Как это случилось?

Годвин щедро плеснул виски в обе стопки.

— Ну, видите ли, все опять же вышло из-за жены. Просто этого уж бедняга не мог стерпеть, хотя не подумайте только, будто я думаю, что она хотела, чтоб все так обернулось, нет, сэр, ни в коем случае! Но что случилось, то случилось. Прямо у всех на глазах, вот как.

— Расскажите. Он был моим другом.

— Как скажете, как скажете… Ну вот, после свадьбы он все больше и больше времени проводил здесь, в Стилгрейвс, жил очень уединенно — слишком уединенно для человека с красавицей — видит бог, этого у нее не отнимешь, — с красавицей женой. Она вечно была в отъезде, играла на скрипке — аж в самой Южной Америке, — потом в театре. Ну вот, заметьте себе, я никогда не замечал за молодым хозяином пристрастия к выпивке, но после женитьбы он пристрастился к шотландскому солодовому, и оно не пошло ему на пользу, нет, сэр. Повидал я людей, не знавших, зачем живут, и тут было то же самое — человек без цели. Тогда он и убил того парня, совсем молодого, да просто верзилу-мальчишку, а дальше стало и того хуже… Потом война дала ему выход… возможность умереть с честью, видите ли.

— Кого же он убил? Наверно, случайно?

— Колина Девитта. Он убил Колина Девитта. Дайте вспомнить, это было года через два, как они с миссис Худ поженились. Люди говорили, молодой Девитт делал в доме какую-то работу, ну и влюбился в миссис Худ.

— Тогда вы должны были его знать… видеть со Сциллой…

— А, да, он бывал здесь, подстригал газоны, счищал поросль с тех скал. Рослый парень, лет двадцати или чуть больше, мечта деревенских девушек, все знали молодого Колина.

— Так было что-нибудь между ним и миссис Худ?

— Вот тут вы меня поймали, сэр. Чего не знаю, того не знаю. Но она с ним в то лето очень подружилась, а молодой хозяин был в Сандхерсте, читал лекции, ему это дело нравилось. Ну вот, Колин был не из тех, кто скрывает свет свой под спудом. Это я к тому, что если миссис Худ ему улыбнулась, так он мог уж вообразить много больше и отзывался о ней очень нескромно, когда болтал за игрой в дартс, особенно после пинты-другой. Слухи разошлись по всей округе. Я-то не слушал, но что было, то было, и когда молодой хозяин…

— Почему бы вам не называть его Макс, Моркамб?

— Да, конечно. Просто он всегда был молодой хозяин, а его отец был хозяин, а его отец — старый хозяин…

— Ну ладно, хорошо. Так как же погиб молодой Девитт?

— Сэр Макс был как-то вечером в пабе, помнится, с доктором, старым своим приятелем, и выпил малость лишнего. Я уж говорил, он много стал пить… Ну, Колин был там со своей компанией, и одно за другое, Колин с ребятами стали поглядывать на него и пересмеиваться… Дошло до кулаков… Мерзкая сцена, как я понял… Через несколько недель Макс его застрелил.

— Я думаю, это был несчастный случай?

— Именно так. Сто человек, даже больше ста, видели. Была большая охота, собрались все лучшие фамилии, цвет Нортумерленда, так сказать…

Сигара Моркамба догорела почти до конца, и он внимательно рассматривал то, что от нее осталось, прикидывая, хватит ли еще на одну порцию пепла. Часы на каминной полке пробили одиннадцать.

— Колин Девитт был среди загонщиков… попал под выстрел Максу Худу… Как стоял, так и свалился, поднялся переполох, конечно, только он уже был мертв. Кто говорит, он подошел слишком близко к линии огня, другие — что сэру Максу следовало быть осторожнее. Все, понятно, знали, что между ними стояло и почему… Поговаривали, что сэр Макс застал их в оранжерее… Чушь, понятно… Убийством это никто не посмел назвать, то есть вслух, в лицо сэру Максу или мне… Да, грустные были дни.

— Что ж, так и оставили?

— Ну а что же вы хотите, сэр? Это и правда была трагическая случайность. Все тому свидетели.

Он положил сигару в тяжелую пепельницу и, достав из рукава толстого джемпера платок, принялся немилосердно натирать им нос.

— Мне пора в постель, сэр. Очень приятно было сыграть с вами.

— Мне пришлось бы долго тренироваться, чтобы играть с вами на равных. А скажите… разве та история так ничем и не кончилась?

— О, молодой хозяин — то есть сэр Макс — еще глубже ушел… в депрессию, его мучили ужасные головные боли, целые дни проводил в постели. Потом он оправился. Война его, знаете ли, спасла, сэр. Она же и добила. Но я уже говорил, внутри он умер задолго до того.

Годвин до поздней ночи сидел один перед догоравшим камином. Бедный, бедный Макс. И Сцилла — не разъедает ли эту розу скрытый в ней рак? Он заблудился в ней, заблудился в лабиринте ее души, мыслей и желаний. Сумеет ли он заставить себя узнать о ней правду? Посмеет ли? Вынесет ли?

И почему она никогда не вспоминала об убийстве Колина Девитта?

Убедившись, что Годвин практически здоров и ему пора возвращаться к жизни Лондона, Сцилла завела в Стилгрейвсе новшество — приглашать гостей на выходные. Чтобы убедить кого-то выбраться в далекий Нортумберленд, мало было захотеть, и ей пришлось немало похлопотать, чтобы выбить свободные пятницу и субботу для себя и Родди Баскомба — то-то блаженствовали молодые актеры, заменявшие их во «Вдовьей травке», — и подобрать небольшую компанию избранных гостей, которые могли и хотели приехать.

Она приезжала в пятницу к тому времени, когда пора было подавать коктейли и простой ужин «а-ля фуршет», и попадала с холода прямо в объятия Годвина, а за ней, как из шкатулки фокусника, из просторного «роллса» появлялся драматург Стефан Либерман — в шубе, достойной уроженца Центральной Европы и импресарио, — и Родди Баскомб, и Грир и Лили Фантазиа.

— Ох, милый, — шептала она, под руку с ним входя в дом, где во всех двенадцати каминах горели большие поленья, — мы все попали на один поезд, представляешь? Я думала, еду одна, а на станции вдруг вижу Стефана, и тут же подходят Родди и Грир с Лили… Ну, собственно, я могла бы не удивляться. Так что мы все собрались и постарались составить по возможности веселую компанию. — Она передернула плечами. — Трудное дело. Стефан из-за войны впал в уныние, и винить его не приходится… Лили отчего-то вздумала со мной откровенничать, и только у Грира, слава богу, была с собой рукопись, которую он собирался читать, но ему не дали, а в результате он проявил такой светский стиль, что у меня голова разболелась… А ты чудесно выглядишь, милый!

Она прижала к себе его руку, а гости входили и принимались устраиваться в отведенных им комнатах, сопровождая все между объятиями, поцелуями и восклицаниями по поводу прекрасного вида Годвина.

После ужина Сцилла, Либерман и Грир Фантазиа сели в кабинете на полу у камина, чтобы прочитать первый акт новой комедии Либермана, в которой главная роль предназначалась Сцилле. Лили перебирала пластинки. Ей приглянулась «All or Nothing at All» Синатры. Годвин стоял рядом с ней, дивясь необыкновенной тонкости, хрупкости ее рук, и лица, и каждого движения.

— «Никогда не пойму половинной любви», — тихонько подпевала она.

Грир с другого конца комнаты спросил, нельзя ли уменьшить шум.

— Как это похоже на Грира, — улыбнулась Лили. — Для него Синатра — это шум. Боюсь, он неисправим.

— Идем со мной. Я хочу уйти отсюда. Скорей, Лили.

— Ты и вправду поправился!

Она прошла за ним через холодный коридор в бильярдную.

Она стояла, прихлебывая бренди и глядя, как он лениво гоняет шары по зеленому полю.

— Сцилла говорит, у тебя в голове пластинка.

— Виниловая, — кивнул он.

— Вечно ты шутишь…

— Да, я такой. Всегда готов повеселиться. И пластинка под рукой.

— Да… еще были бы шутки смешными — и все в порядке. Серьезно, Роджер, на вид ты совсем здоров. Что-нибудь не так?

— Нет, все в порядке. И к пластинке привык. Наверно, ею можно пугать любопытных детишек. Звучит куда страшнее, чем на самом деле.

— Невысокая цена за то, чтобы вернуться домой героем.

— Ты про меня? Шутишь, должно быть. Еле ноги унес.

— Люди говорят, ты участвовал в секретной операции. Кто-то из Уайта говорил при Грире, что в той же операции погиб Макс.

— Лили, об этом нельзя рассказывать. Если я проболтаюсь, мне кое-что намотают на колонну Нельсона.

— Ну, не будем, раз так. Грир говорит, он слышал разговоры о шпионе.

— Ничего не знаю. И хватит вопросов, Лили.

— Но, Роджер, кого же еще мне спрашивать?

— Спроси Грира, он, кажется, много чего знает — со мной тебе не повезло.

— Как эти мужчины любят тайны! Будь женщины похожи на них, мало осталось бы тем для разговора. Ладно, буду умницей. А что ждет в будущем неустрашимого Годвина? Вернется к работе?

— Завтра приедет Гомер. С ним и поговорим. С тех пор как я последний раз был на службе, многое переменилось.

— Однако будущее — это не только профессиональная карьера?

— Ох Лили! — Он отвернулся от стола, встал, опираясь на кий, и улыбнулся ей. — Торквемада много потерял, не зачислив тебя в следователи! И как же тебе представляется мое будущее?

— Ну, Макс получит награду на небесах, а я в первую очередь думаю о живых — то есть о Сцилле. Я знаю, что она к тебе очень привязана, и подозреваю, что ты тоже испытываешь к ней серьезное чувство…

— Ну-ну, Лили, — остановил он ее.

У него не было полной уверенности, что Сцилла не доверила свой секрет Лили Фантазиа. В конце концов, сказал же он Монку Вардану. Каждому нужно с кем-то поделиться, хотя бы подумать вслух.

— Я чувствую, матримониальное бюро еще действует?

— Не затыкай мне рот, Роджер Годвин! Я все равно скажу, нравится тебе это или нет. Сцилла — нежная и глубоко страстная женщина. Страстная по натуре: ее не нужно оживлять — ты понимаешь, о чем я? Страсть уже есть, ей нужен только объект для нее. Правду говоря, не думаю, чтобы в ее жизни с Максом этому было место — уже давно, а может и никогда… Беда в том, что он ей поклонялся, а она не создана для поклонения. Поклонение для нее слишком холодно. Теперь она свободна — и ей нужна твердая рука, чтобы ее направить, зажечь, удовлетворить ее, удержать на пути, нужен кто-то, чтобы на него опереться, положиться…

— Все это можно сказать короче, Лили, — кто-то, кто ей отдастся.

Она не слушала.

— Ты понимаешь Сциллу. Но должен уяснить еще одно — если ты чувствуешь себя годным для этого дела, если ты к нему склонен… можно мне сказать совсем откровенно?

— Лили, ты в жизни ни с кем не говорила совсем откровенно.

— Ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать.

Она медленно обходила стол, поводя пальцами по темному полированному бортику.

— Если ты не хочешь, чтобы Сцилла устала тебя ждать…

— Ради бога, Лили, Макс только что умер…

— Прошло почти пять месяцев… и кто знает, как давно он умер для Сциллы? Так вот, ты не хочешь, чтобы она устала дожидаться, пока ты объявишь о своих намерениях…

— Тебя послушать — прямо Джейн Остен. К тому же я был в коме! Чего вы, женщины, хотите от человека…

— …И обратилась к другому претенденту…

Она закончила фразу ослепительной улыбкой.

Он постарался скрыть, как подействовали на него ее слова — примерно как удар в солнечное сплетение. Он всегда рассматривал их положение только как треугольник: Макс, Сцилла и Роджер. Их всегда было только трое.

— Какие еще претенденты? Если она и вдова, то такая новенькая, что обертку еще не сняли!

— Посуди сам, дорогой. У таких женщин, как Сцилла, не бывает недостатка в поклонниках. Макс к этому привык. И всякий, кто желает ей добра, должен будет привыкнуть.

— Как это трогательно! Повезет ему, наверное, бедняге.

— Не глупи и не будь мелок. Если за женщиной ухаживают, это еще не значит, что она отвечает. Ты должен был уже понять, что брак не мешает другим мужчинам обращать на нее внимание и не делает их импотентами. Мужчины всегда готовы начать охоту, Роджер. Такова жизнь.

— У тебя в голове одни интриги да романы, — беспомощно возразил он. — Не так все сложно.

— О, обычно все происходит именно так, как я тебе тут обрисовала. Некоторое количество нарушающих душевное спокойствие осложнений — цена, которую приходится заплатить за такую женщину, как Сцилла. Право, Роджер, так уж ей суждено. В ней слишком много энергии, понимаешь? Посмотри, как она живет. Музыка, театр, кино, дети — многие ли из знакомых тебе женщин взяли бы к себе малютку Дилис? Она просто замечательная женщина. Она идет за собственным светом, слышит собственный голос. То же самое и с сексуальной жизнью… Она должна выплеснуть силы, разве не понятно? Ей нужен мужчина, который мог бы… Ну, ты сам знаешь.

— Сколько раз я это слышал, — пробормотал Годвин.

Лили склонила голову, как птичка редкой породы.

— Ну вот. Нет дыма без огня. Я очень рада, что мы наконец поговорили.

— Лили, почему это для тебя так важно?

— Потому что вы оба мне слишком дороги. И я знаю, что у Сциллы к тебе слабость. Я исполняю долг женщины и подруги. Роджер, признаюсь честно, мне хочется, чтобы ты выиграл эту гонку за руку Сциллы. Но стартовый выстрел уже прозвучал.

— Ну а я не собираюсь участвовать в гонке.

Она засмеялась и приподнялась на цыпочки, чтобы чмокнуть его в щеку.

— А должен бы. Если уж придется выбирать, она выберет тебя.

— Я не спортсмен, Лили. Я подбираю то, что попадается на пути. Порой жалею, что не подобрал тебя.

— Да, я знаю, дорогой, знаю. Мужчины всегда уверены, что это они выбирают, верно? Одна из причин, почему мы их так любим. А на самом деле, если кому из них и случалось выбирать, так последний раз был тогда, когда Адриан возводил свой чертов вал. Так или иначе, я готова последнюю рубашку поставить на тебя.


Когда Сцилла и Лили Фантазиа ушли спать, трое мужчин остались в кабинете, налив себе по последней на сон грядущий. Годвину было спокойно с Гриром, да и прежнее мнение о Либермане он переменил: теперь этот человек больше весил в его глазах, он даже один раз навестил Годвина в госпитале. Трудно было заподозрить писателя в этом мужчине с выпуклой грудью и мощным телом — пока не обратишь внимание на огромные темные глаза, на гипнотический, властный и полный грусти взгляд. Должно быть, этот взгляд и привлекал к нему женщин. Когда он прибыл из Франции, чтобы писать сценарии для Корда, слава опередила его. Написанная им для Сциллы пьеса шла с большим успехом. Однако же он выглядел измученным, больным и несчастным. Сильные плечи сутулились при ходьбе, тяжелая голова с курчавыми волосами выдавалась вперед. Теперь он сидел у огня, курил сигару и отчужденно молчал.

Фантазиа заверил Годвина, что последняя пьеса Либермана — шедевр.

— Очень, очень забавная, — говорил он, постукивая по золотому портсигару сигаретой, раздобытой на Джермин-стрит вместе с большим запасом других, — но с очень серьезной сутью. Отчего и произведет фурор.

Либерман фыркнул:

— Я сам себе противен. Легкомысленные смешки по поводу трагической реальности… но Грир твердит, что смех — лучшее лекарство. Хотя от этой болезни не существует лекарства, мы больны безнадежно и неизлечимо. Мы не лучше тех — в большинстве своем. Мир стал огромной уборной, и всех нас смоет, когда спустят воду… Я с рождения полон печали и сомнений, но даже я не мог и вообразить, как плохо все обернется.

— Вы, кроме того, с рождения запаслись солидной порцией чувства юмора.

Фантазиа зажег сигарету, закурил, закинув ногу на ногу. Он умудрился и к концу дня сохранить безупречную складку на брюках.

— Юмор неизменно спасает дело… или лучше сказать: «спасает пьесу»?

Он засмеялся собственной шутке.

— Вот видите, Годвин? Настоящий англичанин: ни малейшего чувства трагедии, каждую минуту ждет, что тучи рассеются и вновь засияет солнце. А ведь солнце — иллюзия, затишье между шквалами убийств. Я сам — не более чем давно известный персонаж, Вечный Жид, странствующий из страны в страну, ясно сознавая, что одно место не лучше другого, что рано или поздно снова придется бежать… Такова, быть может, наша участь, мы бежим, чтобы выжить.

— Может быть, так суждено, — сказал Годвин.

— Он может продолжать так без конца, Роджер. Это его стиль. А потом сядет и отмахает десять страниц забавнейшей в мире пьесы. Талант, ничего не скажешь.

— Если меня еще что-то может насмешить, то это простодушная вера Грира в Бога. Он — мой Кандид. Все воистину к лучшему в этом лучшем из миров. В мире Фантазий. Мне стоит пробыть в нем полминуты, чтобы воспрянуть духом. Для Фантазиа любая трагедия — лишь временное неудобство, а комедия вечна и неизменна. К каждому еврею с трагическим взглядом на мир — то есть к еврею, соприкоснувшемуся с реальностью, — следует приставить Фантазиа, чтобы тот покусывал его за пятки. Фантазиа. Все это — фантазии, но сей добрый человек в них верит, действительно верит. Что вы видите в жизни, Годвин? Комедию или трагедию?

— Пожалуй, приключенческий роман.

— Да, вы же американец, — сказал Либерман. — Тогда понятно. Вам в жизни ни к чему философия. Американец изобретает аэроплан и автомобиль, и всегда знает, что хорошо, что плохо. Американцы самодостаточны. Оптимистичная, бессмертная нация.

— Ну, на войне дело оборачивается в нашу пользу, — заметил Фантазиа, твердо решивший вернуть разговор на рельсы благоразумия. — Восточный фронт с неимоверной скоростью выматывает немцев. Силы Люфтваффе связаны боями в России. На западе Королевские ВВС контролируют небо, заводы Круппа в Эссене сровняли с землей… Отлив сменился приливом. Теперь это только вопрос времени. Вы, янки, ввязались в дело с головой… Войну мы выиграем. Бог свидетель, мы еще увидим зимородков у белых скал Дувра… и мир будет свободен.

— Путь предстоит еще долгий, — возразил Годвин. — Особенно в Тихом океане. Американцы еще долго будут гибнуть там. Попробуйте совместить свой оптимистический настрой со здравым восприятием реальности.

— Вы слышите его, Грир? — воззвал Либерман из глубины кожаного кресла. — Впереди еще долгий путь, а мой народ стирают с лица земли. Вот почему мне противен я сам и мой комический талант. Никто не смеет смеяться, никто и нигде… Моих соплеменников загоняют в вагоны для скота и сжигают в печах, а полмира в это не верит, а кто верит, тем наплевать — а я кропаю комедии. — Он бессильно покачал головой. — Какой я унылый тип. Простите меня. Я вчера получил известие, что парижское гестапо взяло моих тетю и дядю… Да, вести еще доходят в обе стороны.

— Не нужно извиняться, — сказал Фантазиа. — Конечно, творится настоящая чертовщина. Но не проклинайте свой дар, Либерман, и постарайтесь увидеть вокруг себя не только трагедию. Каждый из нас сражается по-своему, знаете ли.

— Несомненно, хороший совет, — отозвался тот, — и я постараюсь ему последовать. Годвин, как радостно видеть, что вы вышли живым из выпавшего вам испытания. Сцилла так много рассказывала о вас в последние месяцы, что вы кажетесь мне старым знакомым.

Он встал — крепкий, коренастый человек, сложенный, как борец.

— Ну, утром увидимся. Если мне не выпадет счастье проспать до полудня.

— Доброй ночи, старик. Чок-чок.

— Тинкерти-тонк, — сказал Годвин.

Либерман засмеялся:

— Парочка Берти Вустеров у камина!

Когда Либерман скрылся наверху и его шаги чуть слышно донеслись с верхнего этажа, Фантазиа вздохнул и подлил себе еще на палец бренди.

— Эх, бедолага, его семье плохо пришлось. Банкиры, художники, коллекционеры предметов искусства в Польше, во Франции, в Германии жили спокойно чуть не два последних столетия. Не знаю, многие ли теперь остались в живых.

— Он в тоске, — сказал Годвин, — и винить его не приходится. Хорошо хоть сам успел выбраться.

— Сдается мне, он чувствует себя виноватым, знаете ли, что сам цел и невредим оказался по эту строну Канала… Ну, вы поняли. А вообще он неплохой малый. Женщины, скажем, находят его дьявольски привлекательным.

— Это из-за тоски. Чертовски действует на женщин. Вызывает у них слабость в коленках. Им кажется, окружение мрачных типов хорошо отражается на них. Придает им серьезности.

— Вы, видно, обдумывали этот вопрос, Роджер.

— Я в свое время знавал парочку мрачных типов. И сам однажды попробовал изображать такого.

— И как прошло?

— Ничего хорошего. Меня видели насквозь. Либерман — другое дело.

— Неподдельный?

— Абсолютно.

— Да, боюсь, что так, — сказал Фантазиа. — Бедняга настрадался.


Годвин лежал в постели и не мог уснуть, слушая шум ветра и звуки старого дома. В голове крутились мысли о Сцилле и других мужчинах, ее поклонниках, ее любовниках, и он понимал, что бороться с этими мыслями бесполезно. Как было бы мило, если бы Лили держала язычок за зубами, а свои советы — при себе! Черт побери, Лили, она моя… Ему хотелось проорать ей это в ухо, во всеуслышанье объявить о своих правах. Ты ничего не понимаешь, Лили, она любит меня, и я ее люблю, и все это тянется уже очень давно, все уже решено, Лили…

Но сейчас он лежал в гостевой комнате — нужно было поддерживать впечатление, что отношения между ними завязались только после смерти Макса Худа. Все должно быть прилично, чтобы никто не шептался, будто она изменяла мужу с его старым другом. Превосходно. Так надо. Но это не мешало Годвину перебирать в памяти все, что Сцилла говорила ему о себе: ее аморальность, ее намеки на развращенную душу, все, что она говорила о влиянии матери, о том, что превратило жизнь Макса в настоящий ад… Он вспоминал слова того сукина сына в Каире — всех мужчин, которые будто бы знали Сциллу, вплоть до Грира Фантазиа. Чепуха, даже подумать смешно! Не так ли?

Наконец он выбрался из-под тяжелой перины и встал у окна, глядя на последний зимний снегопад. В темноте мелькнули фары огибающей поворот машины — желтые лучи, шарящие в снежной ночи. Машина шла по длинной дороге к Стилгрейвсу — дороге, которая вела только сюда.

Глядя, как она приближается, он гадал, кто бы мог появиться так поздно. Медленно-медленно, пробираясь в снегу, скрипя большими колесами, автомобиль раскачивался, как поезд, под ударами ветра. «Роллс-ройс» остановился перед зданием, и из-за руля выбрался Моркамб. Он встречал последний поезд, как видно, опоздавший из-за бурана. Было три часа ночи.

Новоприбывший был завернут в огромный, перехваченный поясом макинтош, поля мягкой шляпы скрывали лицо, но в луче света из каретного сарая Годвин разглядел длинный нос-клюв — и принадлежал он не Шерлоку Холмсу.

Из темноты возник Монк Вардан.


Дверь спальни за его спиной отворилась.

Очнувшись от задумчивости, он обернулся к стоявшей перед ним в халате Сцилле.

— Не могла удержаться. С тех пор как мы все на тебя обрушились, я с ума сходила от желания остаться с тобой наедине.

Она по-девчоночьи запрыгнула в кровать, натянула одеяло до подбородка.

— Ты выглядишь все лучше и лучше, Роджер. В отличной форме. Ты хоть понимаешь, что случилось? Ты жив! И мы вместе. Иди в постель, милый. Согрей меня.

Она захихикала. Она умела отгонять все его заботы, так что он начинал чувствовать себя мальчишкой.

— Я чувствую себя такой безобразницей…

Он забрался в постель рядом с ней, и она тут же укутала его и сама с головой нырнула под одеяло. На миг ее голова показалась снова, она улыбнулась ему в темноте, поцеловала и снова скрылась. Он лежал на спине, забыв обо всех тревогах, поглощенный ее желанием.

Они сходу занялись любовью, а потом она лежала в его объятиях, их тела, влажные от жары под периной, плотно сомкнулись. Напряжение, обычно плескавшееся в ней, спало. Она была настроена на любовь, и Роджер вздохнул с облегчением. Она расспрашивала его, чем он занимался после ее отъезда, и он рассказал о том о сем, промолчав о беседе с Моркамбом и об истории Макса и Колина Девитта. Не заговорил он и о своем решении: выяснить, кто предал «Преторианца». Зато он вскользь упомянул, как рассматривал фотографии из прошлой жизни, из времени, когда все они встретились в Париже; как тронули его старые фотографии Макса.

Она слушала, повернувшись к нему лицом, кивая воспоминаниям, но под конец озадаченно вздохнула:

— Смерть Макса — как конец книги: дочитал, закрыл и убрал на полку. Я почти не думаю о нем. Он ушел, остался в прошлом. Так я о нем и думаю — в прошлом. Вспоминается только то лето в Париже… Я была тогда девочкой. Я воодушевляла мужчин, да? Это было так просто — ничего не надо делать, просто быть… Наверно, во мне было волшебство, правда? — мечтательно говорила она.

Годвин никогда не умел определить, не играет ли она, не повторяет ли отрепетированный монолог. Ему не хотелось думать, что это игра.

— Волшебство, — повторил он. — Да, было. Все его замечали.

— Оно ушло навсегда, милый? Ушло, да? Оно всегда уходит, и никак не заметишь — когда, замечаешь только, что оно исчезло. Правда, Время — злодей?

— Не глупи. Я и сейчас вижу тебя такой же — волшебной, свежей и…

Она ткнулась носом ему в плечо.

— Спасибо, что ты лжешь. Мужчины бывают такими добрыми. Но, по правде, женщина бывает для мужчины свежей, новой и волшебной только один раз…

— Иногда этот миг растягивается навсегда. Я в это верю.

Она молчала так долго, что он решил уже, что уснула. Но она не спала.

— Единственные мгновенья настоящего, неподдельного торжества, какие я знала, — не на концерте, не на сцене — они выпадали мне, когда я в первый раз была с мужчиной и видела в его глазах, что он пропал… потерялся во мне и верит, что нашел наконец главное и я — его награда… Это миг чистого, совершенного торжества… Ты становишься для кого-то ответом на главные вопросы, и он любит тебя за это. Но это быстро проходит.

— Ты видела это в моих глазах? Видела, что я пропал?

— Нет, милый, не видела. Это не твоя вина.

— Послушай меня, Сцилла…

— Это моя вина. Я украла у тебя этот миг. Я лишила его нас обоих, это была ужасная ошибка…

— О чем ты говоришь?

— Когда ты увидел меня с Клайдом, когда застал нас так… Клайду меня между ног… Правда, очень жаль, после этого тот миг стал невозможен. Только моя вина. Себялюбивая шлюшка. Не смотри так печально, любимый. Я только через много лет поняла, что никогда не увижу этого в твоих глазах. В сущности, Роджер, ты был бы идеалом, если бы не это…

Глава двадцать третья

Гости, приехавшие в дом на выходные, тихий хаос, прогулки в снегу, когда затихал ветер, непрерывные разговоры о войне, театральные сплетни — здесь первую роль играл Родди Баскомб; споры о мире журналистики, разгоревшиеся с появлением Гомера Тисдейла и с ним румяной пышной незнакомки — явной и несомненной англичанки. Монк Вардан в своем репертуаре — он только иронически улыбался, когда к нему обращались как к осведомленному источнику последних военных новостей. Поймав пристальный взгляд Годвина, он покачал головой:

— Светский прием — не место для деловых разговоров, старина.

— Светский… Ну да. В таком случае позвольте светски осведомиться, какой черт вас сюда пригласил?

Монк Вардан с видом оскорбленной невинности пожал костлявыми плечами:

— О, я полагал, это были вы, старина.

— Не я.

— Ну, значит Сцилла. Методом исключения, больше некому.

— Забавно. Потому что она спрашивала меня, приглашал ли я вас…

— Ну, значит, это останется тайной. Но вы конечно согласитесь, что главное — я хорошо провожу время. Всегда любил этот дом.

Он закурил и улыбнулся, откровенно наслаждаясь жизнью.

— Мы не можем принимать здесь кого попало. Это частный дом, Монктон, а не кормление зверей в зоосаде.

— Ну еще бы, и к тому же чертовски далеко от проторенных дорог. Но ваше гостеприимство окупает все неудобства. Слушайте, старина, вам известно, как я всегда дорожил вашей дружбой.

— Означает ли это, что вы и ваш хозяин опомнились?

— Прошу прощения?

— Меня вычеркнули из списка подозреваемых?

— У нас нет списка, Роджер. Всего одно имя. Кто знает? Возможно, все будет забыто.

Он улыбнулся поверх серебряного сервиза на приставном столике, с которого нагружал свою тарелку.

— Возьмем-ка мы еще один хлебец.

Он положил его поверх первого. Монк отличался отменным аппетитом.

— Да, вспомнил… Меня пригласил Либерман. Повстречался с ним на днях в Стрэнде: он и упомянул, что собирается к вам. Естественно, я полагал, что мое приглашение просто затерялось. То есть что еще мне оставалось думать, старина? Старый добрый Монк никогда не упустит случая провести пару дней в сельском поместье. Если меня хорошенько попросят, могу вечером развлечь общество волшебными фокусами. Не желаете?

— Нет ли фокуса, чтобы заставить вас исчезнуть, Монк?


— Я — Бернард Макинтр.

Он был коренаст, носил жесткий твидовый костюм и опирался на узловатую трость с отпечатками собачьих зубов. Прямо со страниц «Шерлока Холмса».

— Местный коновал. Во всяком случае, таковым объявил меня ваш предшественник Макс Худ. В действительности я занимаюсь главным образом двуногими обитателями этого глухого уголка мира.

— Роджер Годвин. Увы, не преемник Макса, а просто старый друг его и его жены. В настоящий момент — ее гость и выздоравливающий. Вы давно знали Макса?

— С детства. Мы всю жизнь дружили. Я читал ваши книги, слышал вас по радио. Кажется, будто в некотором смысле знаком с вами. Вы, верно, часто такое слышите.

— Это действие радио. Я — профессиональный невежда. Мне так многие об этом говорили, что я в конце концов поверил.

— Ну, последнее приключение, как я понимаю, должно было вас кое-чему научить.

— Не знаю, что вам известно?

— О, совсем немного. Деревенские сплетни. Не знаю, откуда идут слухи. Считается, что вы участвовали в какой-то диверсионной операции. Мы решили, в той самой, где погиб Макс.

— Ну что ж, простите, уточнять не могу. Не положено об этом рассказывать.

— Говорят, и вас подстрелили… Это Сцилла говорила.

— Зацепило раз-другой. Главное попадание в голову — слава богу, там пусто.

Макинтр кивнул. Он уже слышал эту шутку.

— Давайте-ка нальем себе по стаканчику, — предложил Годвин, — и переберемся на террасу, или веранду, или как там ее называют.

Он кивнул на балконную дверь, за которой над скальным обрывом висела каменная галерея.

— Я бы охотно послушал ваши рассказы про Макса. Наедине.

Солнце усердно старалась пробить низкие тучи, и вокруг все было смутно-серым или коричневым с белыми отметинами свежих сугробов. Ветер с открытого пространства летного поля отбрасывало вверх по обрыву, и он свистел в ветвях деревьев. Обветренное лицо Макинтра казалось невосприимчивым к холоду.

— Я должен спросить, говорил ли вам Макс о своем последнем задании?

— Говорил, что предприятие — какое, не знаю — рискованное. Помнится, он сказал: шансы пятьдесят на пятьдесят.

— Ого… А меня убеждали, что дело пустячное.

— К слову о доверии к людям в военное время.

— Ну да, они хотели, чтоб я отправился с ними, и, конечно, вычислили, что я дважды подумаю, прежде чем поставить свою жизнь на такие шансы.

— Ну, надо думать, шансы выжить у всех были равные.

— Насчет пятидесяти процентов Макс ошибался. — Годвину становилось легче, когда он говорил об этом. — Погибли все. Кроме меня, конечно.

— Должно быть, весьма неудачное предприятие.

Макинтр пригубил виски и сделал глоток…

— Впрочем, Макс избавил себя от более неприятной для него смерти. Он пережил свою судьбу.

— Ему не понравилось бы стареть и дряхлеть, — согласился Годвин. — Долгое медленное угасание…

— О, долгое медленное угасание ему не грозило. Я имел в виду другое.

— Я не понимаю…

— Макс умирал и знал об этом. Он уже годы жил взаймы. Я думал, вы, может быть, знаете. Сцилле он наверняка не говорил, но я думал, в вашем случае… — Врач пожал плечами.

— Понятия не имею, о чем вы. И… вы уверены?

— Что он умирал? Безусловно. Опухоль мозга. Она возникла давно, но какое-то время дремала, затем начала шевелиться, доставляя ему некоторое беспокойство. Неоперабельная. Он обследовался даже в Штатах. Я обнаружил ее незадолго до его женитьбы. Он мне потом говорил, что прошел полное обследование в Бостоне — я понял, о чем он. Месяца за три-четыре до этой его тайной миссии появились прежние симптомы. Головные боли, нарушения зрительного восприятия, глубокая депрессия, суицидальные мысли, рассеянное внимание, преходящее онемение конечностей.

— Когда, вы сказали, это началось?

— Как раз перед его женитьбой на Сцилле — тогда у него был первый приступ. Первый, о котором он мне сказал. Может, некоторые симптомы проявлялись и раньше, но я не знал. Потом было несколько вспышек, но они проходили, и все снова налаживалось. Думаю, с началом войны он почувствовал облегчение. Появилась возможность умереть героем…

— Да, так он и сделал, можете мне поверить.

— Вам повезло, что вы не разделили его участь.

— А как приступы влияли на его поведение?

— Мрачность, замкнутость, черный юмор… искал, с кем бы подраться. Он говорил мне, что «плохо ведет себя» со Сциллой — не уточнял, но я догадываюсь, что он мог ее бить. Когда на него находило такое настроение, он приезжал сюда, прятался от мира, видите ли. Не доверял себе, когда вокруг люди.

— Так вышло и с Колином Девиттом?

— Он вам рассказал?

— Скажем, я об этом слышал — по крайней мере, одну из версий.

— Да, вы попали в точку. Он мучился головными болями, говорил мне, что зубы ему будто раскаленными щипцами раскачивают. Сцилла была здесь. До Макса дошли слухи насчет нее и молодого Колина; парень, знаете, был из тех, что сами напрашиваются на беду…

— А слухи были правдивы?

— Откуда мне знать? Я бы не поверил ни единому слову Колина, когда он начинал хвастать своими победами, а наверняка знать никто не мог.

— Сцилла могла.

— Ну, скажем так, я сомневаюсь, чтоб ее мог соблазнить мальчишка вроде Колина. Я слышал, что о ней говорят, да и кто не слышал? Но я не слишком верю этим сплетням. Девочка понравилась мне с самого начала. Как бы то ни было, Макс завязал ссору с Колином и его компанией. Обменялись парой ударов, Колину сломали нос — я его и штопал. Потом Макс его застрелил.

— Расскажите. Я слышал, это был несчастный случай.

— Я же говорю, Макс страдал от мозговой опухоли. Ему было страшно тяжело. Тяжелая депрессия, склонность к насилию при усилении болей. А этот молодой идиот бахвалился в пивной, что поимел его жену. Так что я должен думать о том случае на охоте? Я думаю, Макс почуял кровь, Макс увидел свой шанс, когда эта дубина оказалась у него перед глазами, и отправил его к праотцам. Вот что я думаю.

— А что думала об этом Сцилла?

— Вы ее не спрашивали?

— Не хочу бередить старую рану.

— Ну, я скажу вам, что думаю я. Я думаю, она и гроша не дала бы за молодого Колина, живого или мертвого. Она актриса… может быть, привыкла, что мужчины из-за нее убивают друг друга. Бывают такие женщины. Женщины, которые выглядят, как Сцилла, которые ведут себя, как Сцилла… Ей просто на все наплевать, нет? Вот вам мнение деревенского доктора.

— Так вы думаете, Макс никогда не говорил ей о своей болезни?

— Мне кажется, он щадил ее. Знал, что она надежно обеспечена — его деньгами, своей карьерой. Но, конечно, теперь можно бы ее и спросить.


Гомер Тисдейл слегка набрался и вздумал вслух зачитывать отрывки из книги Годвина, но тот пригрозил убить его на месте, если он не прекратит. Родди Баскомб собрал компанию, чтобы играть в шарады, Лили Фантазиа гадала на картах Таро, и тем навела Сциллу на мысль достать планшетку для спиритических сеансов, Монк Вардан сообщил несколько сочных сплетен о Черчилле, а доктор Макинтр в бильярдной расцеловал подружку Тисдейла. Вардан объявил, что потерял фунтовую банкноту, а затем обнаружил ее в ухе Либермана. Чудеса!

Все говорили о войне и слишком много пили, и слишком громко смеялись, и гадали, что еще произойдет, пока война наконец кончится. Они слушали новые пластинки, Синатру и Эла Боули, и Хатча, и все засиделись допоздна и говорили, говорили, говорили.

— Ну, Роджер, — начал Тисдейл, — запрокинув голову и поглядывая на него сквозь очки, сдвинутые на кончик носа. — Что думаете делать дальше? Пора уже задуматься. Вы достаточно здоровы, чтобы вернуться к работе?

— Я в порядке, но почти не следил за событиями. Мне предстоит уйма домашней работы.

— Хотите вернуться на радио?

— Вернусь, но к передачам в сокращенном объеме. Я последнее время предпочитаю писать. Сделайте мне эфир раз в неделю. Например, вечером в воскресенье.


Поздно вечером Годвин поднимался по лестнице. Из тени выступил Вардан и окликнул его:

— На два слова, Роджер.

Годвин повернулся и двинулся обратно.

— Я вас избегал.

— Вы очень чувствительны, старина. Но, пожалуй, пора очистить атмосферу. Хотя бы отчасти.

— Если хотите, Монк. Только не тяните.

— Здесь холодно. Идемте, посидим у огня. Порассуждаем вместе.

— К черту, Монк.

— Вы дуетесь. Оно и понятно.

— Дуться — не совсем подходящее слово.

— Возможно, мне удалось бы указать вам на светлую сторону дела. Мне представляется вполне возможным достигнуть соглашения, которое остудит вашу горячую голову. В сущности, вам очень повезло, мой мальчик… очень повезло, что о вашей миссии просочилось так мало сведений. Парламент близко к сердцу принял намеки ПМ: они прикусили языки. Вы и представить себе не можете, как усердно вашему покорному слуге, то есть мне, пришлось давить на самых любознательных членов парламента… Кроме того, при каждой беседе с ПМ я лоббировал ваши интересы. Убеждал его, что предпринимать против вас что бы то ни было бесполезно, учитывая, кто вы и что собой представляете. — Он пошевелил кочергой затухающий огонь. — И теперь не хотелось бы подогревать надежды, но…

— О, бога ради, Монк!

— Не знаю, как пойдет дальше, но после того как вы, янки, начали войну, ваше будущее видится, скорее, в розовом свете. Вы окажетесь куда полезнее союзникам, занимаясь своим делом…

— Монк, уймитесь. Пока мне никто не предъявлял обвинения, я и намерен заниматься своим делом…

— Однако, когда вы вернетесь к работе, вам могут закрыть допуск.

— Тогда и буду об этом думать.

— Как хотите.

— А теперь у меня к вам вопрос, Монк. Могу ли я надеяться на прямой ответ?

— Увидим.

— Намерены ли вы, или ПМ, или кто-кто еще выяснить, что на самом деле погубило «Преторианца»? Кто-то нас выдал. Это был не я — тогда кто?

— Серьезно, старина, я слова больше сказать не вправе. Этого разговора и вовсе не было — мой вам совет, как можно меньше привлекать к себе внимание…

— Мне нужен ответ, Монк.

— Бросьте это. Начинайте работать. Я постараюсь все замять. Я имею дело с ПМ, но существуют колесики внутри колесиков: кое-кому хочется довести дело до суда.

— Я хочу увидеться с вашим хозяином.

— Вы, конечно, шутите!

Монк выдал одну из своих крокодильих ухмылок.

— Я собираюсь узнать, кто убил Макса Худа… кто предал нас всех.

— Лучше бы вы перестали это повторять, Роджер. Ничего подобного вы не сделаете. Вы будете вести себя тихо и надеяться на лучшее.

— Монк, я не понимаю, что происходит. Но я кое-чем обязан Максу Худу. И я собираюсь выяснить, что произошло.

— Роджер, говорю вам как друг: бросьте это.

— Я просто ставлю вас в известность о своих намерениях. Не становитесь у меня на пути, Монк.

— Это уже походит на угрозу, старина.

— Только если вы встанете между мной и тем, кто предал «Преторианца».


Годвин в первый раз выступил по радио в начале мая. Он рассказывал о том, что получило название «налеты по Бедекеру», по серии путеводителей, описывающих известные достопримечательности. Накануне немцы бомбили собор в Эксетере. Погибло много народу, собор получил серьезные повреждения. На следующий день Годвин взял с собой звукооператора и посетил Эксетер. Он брал интервью у горожан. Старый пожарный, не пожалев красочных слов в адрес немцев, рассказал ему о жене и дочери служившего за границей врача. И Женщина и ребенок погибли. Война снова захватила Годвина, словно он отлучился-то всего на миг.

Он вернулся в свою квартиру на Беркли-сквер. Он открыто виделся со Сциллой, несколько раз в неделю встречал ее у театра и провожал домой на Слоан-сквер, где и задерживался на несколько часов. Иногда они вместе ходили в гости. Они стали парой, вместе прокладывающей путь в будущее. Разве так уж редко женщина влюбляется и выходит замуж за лучшего друга своего покойного мужа? Это выглядело проверенным сюжетом.

Как-то вечером они с Гомером Тисдейлом отправились посмотреть новый спектакль Би Лилли — «Биг Топ» в Королевском театре. В антракте Годвин неожиданно для себя услышал за спиной знакомый голос:

— Роджер, ты уже в городе! А я не поверила, когда мне сказали, — ты мне не позвонил…

Это была Энн Коллистер, и Годвин с удивлением поймал себя на том, что при виде ее светлых волос и безупречного бледного лица на душе потеплело. Он боялся ей звонить, с ужасом думал, что придется объясняться. Но ее насмешливо-укоризненный и спокойный взгляд порадовал его. Он вспомнил, как искренне был к ней привязан.

— Когда я навещала тебя в Солсбери, ты был без памяти. Потом мне сказали, что лучше тебя не беспокоить.

— Я только что вернулся, еще нащупываю почву под ногами. Энн, как я рад тебя видеть!

— Я извелась от беспокойства. Ты совсем поправился?

— Да, в полном порядке. Правда, это заняло много времени… Я надолго выпал из обращения.

Появился Эдуард Коллистер — с сигаретой в зубах, волосы свисают на лоб, глаза утонули в темных глазницах, нижние веки, как мешки. Он выглядел намного хуже, чем при последней их встрече.

— А, Роджер Годвин… пришел с войны, — устало протянул он. — Герой сплетен, возвышенных историй и походных песен. Слышал, будто ты умер, но верно, тебя с кем-то спутали. Энн чертовски по тебе тосковала, засыпала в слезах…

— Прошу тебя, Эдуард! Не слушай его, Роджер.

— Что ж, я тоже скучал без тебя, Энн.

— В доказательство не позвонишь ли мне? Завтра?

— Да, конечно. Назначим свидание.

— Сожалею насчет твоего друга, — с полуулыбкой произнес Эдуард.

— Друга?

— Генерала Макса Худа — само собой.

— О, спасибо за сочувствие, Эдуард. Да, очень жаль.

— Война есть война… Впрочем, в каждой бочке дегтя есть ложка меда.

— Черт меня возьми, если я понимаю, какое отношение это имеет к смерти Макса.

— Может, и не понимаешь, — кивнул Эдуард. — Но многие, кого я знаю, страшно довольны, что Сцилла Худ снова на рынке невест. Если, конечно, она когда-нибудь с него исчезала.

— Боюсь, мне об этом ничего не известно, — сказал Годвин.


Годвин не выполнил обещания позвонить Энн Коллистер. У него не хватило духу разбираться с проблемой, которую она собой представляла, к тому же у Сциллы начался тяжелый период. Ей предстояло днем работать на съемках фильма, а вечерами играть в театре — и эта нагрузка пришлась как нельзя более некстати. Она с каждым днем становилась капризней, то и дело набрасывалась на него, и остановить ее он не умел. Оставалось только устраниться из ее жизни. Ни он, ни она не представляли, надолго ли затянется эта душевная судорога. Она понимала, что ведет себя плохо; к сожалению, она видела в этом проявление своей истинной природы, которую долго удавалось сдерживать, а теперь она прорвалась сквозь хрупкую пленку самообладания.

Долгие недели после встречи в театре он не решался увидеться с Энн. Отчаянье, в которое приводила его Сцилла, могло толкнуть Годвина на необдуманные поступки или обещания, которые ему непременно пришлось бы нарушить. А Энн заслуживала лучшего: лучшего, чем мужчина, одержимый женщиной, которой не мог доверять, женщиной, которую ему порой хотелось убить.

В своей холостяцкой квартире он сочинял письма к Сцилле — которые не отправлял — и работал над новой книгой, силясь понять и усвоить войну, ее засады, падения и борьбу. Каждый его день завершался в обществе Макса Худа. Годвин знал, что ему не избавиться от присутствия Макса, во всяком случае пока тот не будет отомщен. Макс, отправляющийся на новое задание, сознавая, что умирает от опухоли в голове… Макс, Макс, Макс… Что же в действительности случилось в ту ночь? Верно ли, что дело было таким рискованным? Знал ли об опасности Монк Вардан? А Черчилль? Или все действительно было так просто и не прошло только потому, что их предали? Неужели они послали бы туда Роджера Годвина, зная, что шансы на возвращение в лучшем случае — пятьдесят на пятьдесят? Что же тогда произошло? Нет, не могли они знать. Дело действительно было пустячным. Пока кто-то не продал их. Таковы факты, как они представлялись Годвину.


Как-то дождливой ночью он сидел в пабе в Айлингтоне, вдали от пульсирующего сердца Лондона и от войны. Предложение встретиться здесь исходило от Алека Рейкстроу.

— Нельзя, чтобы меня сейчас видели с тобой, Роджер. Слухи расходятся, суди сам. Прицепи фальшивую бороду, накладной нос и надвинь шляпу на глаза. Вардан шныряет по углам, рвется побеседовать со всяким, кто хоть раз в жизни выпил с тобой пинту пива. Скажем так, задает наводящие вопросы. Так что или мы встречаемся в «Грин Мэн» на дальней окраине Айлингтона, или нигде.

Годвин не первый раз слышал о любознательности Вардана. А повидаться с Рейкстроу ему было необходимо — этот человек обладал значительным весом и влиянием в адмиралтействе. Он сидел в самом темном углу, наполовину управившись с пинтой, среди равнодушных завсегдатаев, слушавших военные новости по радио и скучающе швырявших стрелки дартс в потрепанную мишень.

Вдруг в паб ворвался порыв ветра с дождем, и в дверях возник Рейкстроу в пальто с поднятым воротом. Без формы он выглядел меньше ростом. Найдя взглядом Годвина, Алек шмыгнул к нему.

— Алек, ты уменьшаешься на глазах.

— Радуйся, что вообще меня видишь. Раздобудь мне пива и того, что в здешних местах сходит за колбасу. Я принес довольно определенные ответы на твои вопросы. Но первым делом накорми голодного моряка. Я стою недешево, как сказала шлюха епископу.

Когда Годвин вернулся к столу и поставил перед приятелем кружку и колбасный рулет, тот бережно, стараясь не попасть в пивные лужицы, разглаживал на столе блокнотный листок. Он откусил кусочек рулета, поморщился, запил горьким и пробежался пальцем по списку имен.

— Мартин Джеллико, Сирил Пинкхэм, Берт Пенроз, Брайан Куэлли, Альф Декстер, Реджинальд Смайт-Хэвен, Билл Кокс, Лэд Холбрук, Энтони Джонс, Джим Стил, Бойд Малверн, Оксхэм Бестер… Это твой список, Роджер.

— Ты просмотрел служебные досье? И что?

— Выполнить твой весьма необычный заказ оказалось непросто.

— Ты мне, скажем так, был кое-чем обязан.

— Разумеется. Если бы не так, я бы тебя сразу сдал, и тебя бы поставили к стенке, и…

— Алек, Алек! Ты и вправду был у меня в долгу. Ну, что ты узнал?

— Ничего. Абсолютно. В шкафу пусто.

— Как это может быть? Они существовали, должны быть сведения…

— О, я уверен, что сведения были. Только теперь никаких записей не осталось.

— Пропали? Затерялись? Куда подевались?

— Исчезли. Ну как тебе втолковать? В списках личного состава таких людей нет. Я тоже могу исчезнуть просто потому, что был настолько безрассуден, чтобы расспрашивать…

— Не верю! Должно быть простое объяснение.

— Безусловно. Откуда-то сверху протянулась рука и выхватила их. Не то чтобы они реквизированы таким-то департаментом или таким-то министерством. Они исчезли. Теперь позволь объяснить: существует основное досье, где регистрируются сведения о служебной карьере с примечаниями, пояснениями и т. п. Есть и другие документы, в которых они должны упоминаться, но проверить их нечего и думать — на раскопки в записях, разбросанных по нашему почтенному и достойному ведомству, уйдут месяцы… и я бы не советовал тебе даже пытаться. Здесь действует невидимая и чрезвычайно могущественная сила, Роджер… пам па-па-пам… Шкаф центрального отдела регистрации гол, как обглоданная кость, и, что касается меня, я ни о чем не спрашивал и не собираюсь. Все забыто. И не было у нас с тобой разговора на эту тему.

— А что с тем названием?

— Ах да, «Преторианец». Это я оставил напоследок, спросил пару людей, которым доверяю… то есть — доверяю.

— И?

— Никто ничего не слышал. Я мог бы прочесть кое-что и по глазам. Не было никакого «Преторианца». Даю слово. Что бы по-твоему это ни значило — оно этого не значит. Никогда не было ничего под названием «Преторианец». Горчица… как ты считаешь, горчица пойдет к колбасному рулету? Ну, теперь мне пора. Выйдем порознь, если не возражаешь.


Годвин хорошо помнил Лэда Холбрука: записного картежника, обыгравшего всю команду подлодки, человека, зарезавшего ножом немецкого часового, человека, которому выстрелом раздробило руку и который героически погиб у штаб-квартиры Роммеля. Холбрук говорил Годвину, что отец его работает клерком в какой-то конторе близ доков, а жили они на Кингз-Роуд за «Концом света».

Годвин отыскал квартиру в кирпичном доме, выстроенном в стиле благородной нищеты и населенном людьми, упорно отказывающимися признавать себя бедняками, хотя с трудом дотягивали до недельной получки. Они носили воротнички и галстуки — значит, оставались джентльменами. Салфеточки на стульях, жидкий чай, запах вареных овощей, электрический бар, мерцающий в крохотной гостиной.

Мама и отец Холбрука заканчивали ужин — яйца и тосты. Когда Годвин назвал себя, глаза у них загорелись, хотя признавать, что узнали знаменитость, было бы, разумеется, неприлично. Заварили свежий чай. Его подала на подносе большеглазая девочка с очень современной стрижкой. Разливая чай, она на миг поймала взгляд Годвина. Сестра Лэда, Диана.

— Я друг вашего покойного сына, — сказал Годвин. — Я был с ним, когда он погиб. Я могу искренне заверить вас, что он отдал жизнь отважно, как настоящий герой.

Миссис Холбрук с трудом улыбнулась, скомкав в кулаке кружевной платочек.

— Нам дали понять, что миссия совершенно секретна, — тихо сказал Оливер Холбрук, худой человек, похожий на школьного учителя.

По его фигуре можно было понять, что прежде он был толстяком. Уже наступил вечер и семья отужинала, но он оставался в деловом костюме.

— Я полагаю, пока нам не следует о ней говорить. Боюсь, что это не для печати.

— Как он скончался? — спросила женщина.

Уголки ее губ скорбно опущены, словно подтаяли. На столе рядом с ней лежала зачитанная библия в переплете под кожу.

— Печенья? — Диана подала ему тарелку.

На печенье не было рожиц, не было и изюма. Не тот сорт, который предпочитает Монк Вардан.

— Он погиб, прихватив с собой немецкий пулеметный расчет. Достал всех.

— Ох, боже, боже! Он всегда был храбрый мальчик.

— Похоже на Лэдди, — вставила Диана, хрумкая печеньем.

— Ну-ну, — остановил их Холбрук. — Довольно об этом. Я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях, сэр, но нам было сказано не говорить ни слова. Все должно оставаться тайной. Так что дальнейшее обсуждение невозможно.

— Где он умер?

— Довольно, мать, — повторил Холбрук, слабо махнув в ее сторону рукой. — Хватит, я сказал.

— В Северной Африке, — ответил ей Годвин. — Однако ваш муж совершенно прав. Мне нужно было узнать, не говорили ли вы с кем-нибудь о его миссии. Теперь я знаю, что этого не было. И Лэд, как я понял, ничего не рассказывал.

— Ни слова, — сказала мать. — Он был хорошим солдатом.

— Ну, не думаю, что секретность пострадает, если я расскажу то, что знаю, — при условии, что дальше это не пойдет.

— Мне было очень больно, что нам так мало сказали, — женщина вытирала глаза. — Очень больно.

— Не начинай заново, мать. Ты же помнишь, что нам было сказано.

Ее муж повернулся к Годвину.

— Никаких вопросов, вот что нам сказали. Моя добрая женушка хотела обратиться к нашему депутату, но нам приказали ни о чем не расспрашивать. Чрезвычайно важно. Безопасность есть безопасность. Все ради короля и страны — вот наш девиз, мистер Годвин.

— Мне кажется, мистер Годвин очень добр, что пришел к нам…

— Мне нравился ваш сын. В карты играл, как дьявол. В «фараон».

Холбрук издал сдавленный смешок.

— Я научил его этой игре. Он был совсем маленький. На каникулах в Брайтоне. Помнишь, мать? «Фараон» в Брайтон-Рок дождливыми вечерами.

Он нащупал в рукаве платок, поднес его к глазам.

— Счастливые дни, счастливые.

Он поднялся и пожал Годвину руку.

— Мать права, вы очень добры, что пришли, сэр.

Пройдя полквартала, Годвин остановился. Идти пешком до Мэйфер было далековато. Часа два, пожалуй, но ему было над чем поразмыслить по дороге.

Он услышал за спиной быстрые шаги и голос:

— Мистер Годвин, одну минутку.

Это была Диана.

— Чем могу быть полезен? — Он улыбнулся девочке, мгновенно проникнувшись к ней симпатией.

Она запыхалась, и бледные щеки ее разгорелись.

— Страшно мило, что вы так пришли… Я слушала вас по радио — вы, наверно, ужасно заняты. Мама с папой совсем опешили, когда вы возникли из ниоткуда — пуфф! — прямо как джинн.

— Я и хотел сделать им сюрприз.

— Ну, суть в том, что они не все вам сказали. А вы были так добры, чтобы к нам прийти… так что, по-моему, вам можно рассказать про человека, который зашел к нам как-то вечером. Сказал, что представляет короля и страну… — она хихикнула в ладошку, — но больше походило, будто он представляет новую пивную, понимаете ли… Ну, сами можете представить, как слушал его папа. Король и страна! Звонят колокола, папа вытягивается по стойке «смирно»…

— Ваш отец патриот, Диана.

— Кто бы сомневался. Словом, тот человек, он приходил к нам под Рождество, уже начались каникулы. Я читала в уголке, а папа позабыл, что я дома. Тот человек сказал им, что Лэд погиб — им уже сообщили, что он погиб, — но что им не следует ни о чем расспрашивать. Они всполошились, потому что мама готова была добраться до ПМ — хотела узнать, как умер наш Лэд. Наш депутат, мистер Спирс, через несколько дней сообщил, что никаких подробностей узнать не мог… А потом явился тот тип и вручил маме с папой пачку денег. Причем не чек, а именно деньги. Большой конверт с банкнотами — прямо не верится.

Она шла рядом с Годвином, заглядывая ему в лицо круглыми глазами.

— Вы правы. Это в самом деле странно. Так не делается.

— Он сказал: это в возмещение нашей огромной потери… Назвал единовременным страховым пособием от благодарного правительства.

— Что-нибудь еще?

— Прежде чем уйти, он несколько раз повторил, что им не следует больше обращаться к мистеру Спирсу, не следует задавать вопросов или обсуждать это с другими… Что-то вроде того, что это не должно дойти до чужих ушей.

Она смахнула челку с глаз и засунула руки в карманы пальтишка. Девочка обещала вырасти очень хорошенькой, и Лэд тоже был красивым парнем.

— Я смотрела один фильм с Джорджем Рафтом. Он там давал кому-то деньги за молчание. Так и называлось: «Деньги за молчание». Мне кажется, тот тип тоже заплатил маме с папой за молчание. Чтобы держали рты на замке.

— Каков он был собой?

— Гм-м… Высокий и, по-моему, тощий, хотя он был в широком плаще. И еще длинный нос — все вместе напомнило мне Шерлока Холмса. Он все время называл отца «старина». Сомневаюсь, чтобы до тех пор к нему хоть раз в жизни так обращались. Выглядело довольно смешно. О чем вы думаете?

— Я думаю, у вас задатки хорошего репортера.

— Нет, правда?!

— Вы наблюдательны. Вы мне очень помогли. Я не шучу.

— Вы думаете, я могла бы стать репортером? Правда?

— Почему бы и нет?

Он вручил ей свою карточку, а когда оглянулся, она стояла на том же месте, словно вросла в землю, а заметив, что он смотрит, помахала рукой и дерзко послала ему воздушный поцелуй.


Питер Кобра сразу заметил Годвина, едва тот вступил в полутьму «Догсбоди», и мгновенно просквозил к нему сквозь толпу.

— Роджер, вы не представляете, как я измучился, пытаясь пристойно накормить гостей на пятишиллинговый максимум! Эти новые правила нас убивают. Правда, разрешают брать еще два и шесть за проклятое кабаре, но это значит, что мы обязаны предоставлять это абсолютно варварское развлечение. И вот среди вас разгуливает цыган со скрипкой или его двоюродный брат, исполнитель португальских «фадо». На слух вроде кота в судорогах любви или агонии. Разница невелика. До чего довела нас эта война! Но проходите, я подобрал вашему визави столик в самом темном углу.

Он улыбнулся, гордясь своей предусмотрительностью.

Монк Вардан пил мартини. Длинный шарф, намотанный на его длинную шею, приводил на память прерафаэлитов. Он поманил Годвина согнутым пальцем и похлопал по банкетке рядом с собой. Питеру Кобра он сказал:

— Держите своего скрипача от меня подальше, или я за себя не отвечаю.

Кобра пожал плечами.

— Я рад, что вы пришли, — Вардан обратился к Годвину, — учитывая, как вы, должно быть, заняты. А теперь промочите горло, Годвин, и подготовьтесь — я намерен вас хорошенько выбранить.

— Надеюсь, хоть к концу вечера вы заговорите серьезно. Мартини, Питер, и пошустрей.

Кобра повел бровью, и один из его юнцов тут же предстал перед ними с отличным мартини.

— Но прежде удовольствия, потом дело, — заметил Вардан, выронив из глазницы монокль. — Как поживает прекрасная Сцилла? Должен сказать, в тот раз мы прелестно провели время в Стилгрейвсе. Кто-то мог бы пожаловаться на сквозняки в том крыле, где меня поселили, но меня холод только бодрит. В моем туалете вода замерзла — я вам не говорил?

— Вы меня пощадили.

— Пустяки. Так как у вас с ней?

— Я последнее время мало вижу Сциллу. У нее полно работы.

— Я уловил в вашем голосе кислую ноту, старина?

— У нее сейчас тяжелый период. Пройдет.

— У нее, безусловно, есть склонность к таким периодам…

— Оставим это, Монк. Что у вас на уме? Зачем я здесь?

— Потому что напроказили. Бог мой, я же предупредил Питера насчет этого цыгана — эй, ты, тупица! Прочь! Чертов Питер. Клянусь, он его нарочно подослал. Нехорошо, Роджер, нехорошо проказничать. Препятствовать действиям правительства его величества! Государственная измена! Говорили ведь вам быть паинькой и застегнуть рот на все пуговицы. Мы, учитывая все обстоятельства, обошлись с вами очень прилично. А вы не послушались и снова заварили кашу. Ну вот что мне с вами делать? И ведь вы и других за собой тянете… Очень неразумно, старина. Должны бы понимать.

У Годвина по позвоночнику прошел легкий озноб.

— К делу.

— Ну, прежде всего, бедняга Рейкстроу. Я хочу сказать, он посадил-таки кляксу в тетрадку. Финита! Он никогда не сделает карьеры, и, честно говоря, это ваша вина. Конечно, никто ему не скажет, но он и сам заметит в очень скором будущем. Он не сообщил нам, что вы с ним связались… Ужасная оплошность… но кое-кто из тех, кого он расспрашивал, считая это безопасным, знал, в чем состоит его долг и осведомил нас о его изысканиях.

— Как это грязно, Монк.

— Грязная работа, как у нас говорится. Ну, война есть война, Роджер. Теперь переходим к Оливеру Холбруку. Этот — англичанин старой школы. Он знал, как должен поступить, когда вы к нему явились. По его словам, вы славный парень, но долг есть долг.

Вардан зажег сигарету и втянул дым сквозь мундштук.

— Так вот, выслушайте меня, Роджер. Мы не можем допустить, чтобы вы метались по округе, сея мелкие семена, из которых могут вырасти большие проблемы. Неудачное покушение на Роммеля, все участники убиты… Нельзя допустить, чтобы это выплыло наружу. Вы, конечно, понимаете?

— Я не сеял никаких семян и совершенно не собираюсь поднимать шума, хотя видит бог, мог бы, и ни один человек не поверил бы вашей сумасшедшей сказке о моем предательстве… Я просто хочу узнать, как был предан «Преторианец» и кто его предал. Пора бы вам мне поверить, Монк.

— А зачем? Серьезно, старина, чего вы надеетесь достичь? Миссия была особо секретной — мы хотим, чтобы ее исход таким и остался. Мы просили вас успокоиться и оставить…

— Вы обвинили меня, Монк.

— Скажите-ка, Роджер, а вы не съехали с рельсов? Я не шучу. Вы были тяжело ранены в голову. Не нужно ли вам обследоваться? Наши врачи к вашим услугам…

— И отчего это мне вдруг пришло в голову, что если позволить вам запихнуть меня в больницу, то выйти из нее мне уже не придется?

— Понятия не имею, Роджер. На мой взгляд, такая мысль свидетельствует, что голова у вас не в порядке. Что за мысль!

— Если желание найти предателя — признак безумия, то я, конечно, сумасшедший.

— Ну и хлопот с вами! — вздохнул Вардан. — Я уполномочен только сказать вам, вернее, предупредить вас в последний раз: остановитесь. Вы лезете в государственные дела, причем в военное время. Предупреждение исходит непосредственно от моего босса. Если вы не угомонитесь, Роджер, пеняйте на себя, не на нас.

— Как сказал бы один мой приятель: «Как все мрачно, дорогие мои!»

— Мрачнее некуда, можете мне поверить. Ну вот, мне опять приходится вам угрожать, и мне это очень не нравится. На борту прекрасного судна «Кисмет», направлявшегося из Александрии в Беда Литториа, вы написали некое письмо и оставили его у капитана, Стенли Уордора. Такое письмо — из тех, которые пишут, уходя на опасное дело, откуда можно и не вернуться. Оно было предназначено Сцилле Худ, а передать его должен был Гомер Тисдейл. Но вышло так, что вы остались живы и письмо так и не попало к Тисдейлу. И разумеется, не попало к миссис Худ. Вместе с прочим вашим имуществом оно попало ко мне. Будучи любопытным типом, я сунул в него нос… Очень трогательное, откровенное письмо. Очень откровенное признание в любви к чужой жене… к жене человека, возглавлявшего вашу группу… Вполне очевидный мотив убийства. Это письмо, Роджер, как и предположения, из него вытекающие, могут таинственным образом просочиться к самым безответственным типам с Флит-стрит. Вы знаете, в нем ведь могут даже увидеть улику против вас и миссис Худ, доказательство заговора, в который вы вступили, чтобы убить ее мужа. Вы представляете, какая буча поднимется? Возможно, до суда и не дойдет, но скандал подпортит карьеру не только вам, но и ей, а она может оказаться так глупа или неуравновешенна, чтобы, скажем, прыгнуть в реку с Вестминстерского моста. В любом случае, скандал разразится ужасный… Вы подумайте об этом, ладно? Прежде чем снова разыгрывать героя-сыщика.

Годвин сдвинулся к углу стола и встал.

— Монк, вы меня поражаете. Знают ли в Итоне, как вы себя ведете? Еще минута в вашем обществе, и, боюсь, вы у меня проглотите свой мартини вместе со стаканом и всем прочим.

— Понимаю, — произнес Вардан, глядя на Годвина снизу вверх. — Меня самого огорчает необходимость такого поведения. В самом деле… — Он безнадежно вздернул плечи. — Чего не сделает патриот ради своей страны?


В начале июня 1942 года Королевские ВВС совершили величайший бомбардировочный рейд в истории, обрушив тысячи бомб на Кельн. Годвин отправился на аэродром, чтобы взять интервью для американских радиослушателей у возвращающихся пилотов и членов команды.

Один молоденький летчик с «Галифакса», с реденькими мальчишескими усиками, качал головой, изумляясь тому, в чем только что принимал участие.

— Все небо в самолетах, впереди и сзади, насколько видит глаз. Мы проходили над Кельном — один бомбардировщик каждые шесть секунд. Поверьте мне, сэр, это было вроде уличного движения на Пикадилли, только хуже.

Другой с трудом верил своим глазам:

— Мы возвращались домой над побережьем Голландии, это сто сорок миль от Кельна, и, помоги им, боже, зарево позади было видно даже оттуда. Похоже на то, что мы поджарили их всех до одного, нет?

А молодой стрелок, бледный и застенчивый, прошептал:

— Невозможно было не пожалеть тех, кто был там внизу. Я хочу сказать: у меня две сестрички, мама, папа и дедушка. Не хотел бы я, чтобы такое выпало кому-то из них… Самое худшее, что было в Лондоне — просто чепуха по сравнению с Кельном.

Случалось, Годвин в вечерних выступлениях по радио или в своей колонке обращался к знакомым именам и местам. Иногда трудно было уместить в голове, что одна и та же война касается и конвоев в Северном море, снабжавших русский фронт, и крымского весеннего наступления; одна война повсюду: от Бирмы до Мальты, от Бенгальского залива до Кельна и до знакомых названий на карте пустыни. Там, в пустыне, бушевали сражения танковых армий, растянувшихся от Бир-Хакейма до Эль-Адема в каких-то двадцати милях к югу от Тобрука. Королевские ВВС устраивали преисподнюю нацистским танкам, но Роммель все еще держал Тобрук под прицелом. Бритты стояли твердо. Официальное сообщение из штаб-квартиры Окинлека гласило: «Нет причин для беспокойства». Годвин привел его в своем репортаже для Америки как образец британской сдержанности. Фраза вошла в пословицу. Ему приходилось слышать ее от многих людей по всей Америке.

Слушатели рады были снова услышать его голос и дважды в неделю читать его колонку. Чувствовал он себя очень неплохо — если бы не проблемы со Сциллой, осаждавшие его по ночам и донимавшие двадцать четыре часа в сутки. Если бы только со Сциллой как-нибудь уладилось! Оставалось только верить, что так и будет. Как-нибудь.

Как раз в это время кто-то попытался его убить.

Глава двадцать четвертая

В Дорчестере американский генерал давал прием в честь американского сенатора, известного своими связями с некоторыми крупными воротилами в Вашингтоне, в частности с Гарри Хопкинсом, что означало, что он имел прямой доступ к уху Франклина Рузвельта. Посему гостей собралось множество — военных, политиков, чиновников, и совсем немного красивых женщин, что объясняло толпу поклонников, окруживших Лили Фантазиа. В тот вечер, разговаривая с Годвином, Грир, обладавший тонким тактом, воздержался об упоминании о Сцилле. По этому признаку Годвин заключил, что Грир знает о его проблемах, и у него создалось ощущение, будто Сцилла незримо витает у него над головой. Позднее, после того как Годвин наскоро представился сенатору, попросившему у него автограф для своей дочки Сью, считавшей, что он чуть ли не кинозвезда, — после того как с деловой частью было покончено, Лили удалось прижать его к стенке. Она долго и твердо жала ему руку, и глаза у нее были очень грустными.

— О, перестань, Лили… — сказал он.

— Вот подожди еще немного, Роджер, и все взорвется. Ты знаешь, как это будет, Роджер, ты не сумеешь оправдаться неведением.

— О чем ты? Я пребываю в неведении с тех пор, как явился на свет, и ты это знаешь.

— Конечно, Роджер не может не шутить, но сердце у тебя разрывается — и она истерзала себя.

— Ну, я как-нибудь управлюсь.

— Если тебе нужно выговориться, — предложила она, — вот тебе друг, который готов слушать.

— Спасибо, Лили. Но у меня довольно толстая шкура. Бывает, в три часа ночи в Мэйфер слышны тихие рыдания, а к рассвету я уже снова сияю, как солнышко.

— И еще, конечно, твой друг мисс Коллистер. На днях я обедала в гостях, и кто-то пытался подбить меня на пари на десять фунтов, что к концу года Энн Коллистер станет называться миссис Годвин.

— Какое удивительное пари!

— Имен не назову. Но дама числит семью Коллистеров своими друзьями. И в самой семье царит, похоже, неясное смятение.

— Лили, мне надо уходить. У тебя никогда не бывало такого, что хочется уйти, но хочется остаться? Вот точь-в-точь так и со мной.

Годвин поцеловал ее в щеку.

— К тому же меня ждет партийный лидер.

Она тоже поцеловала его, и Годвин отошел, стараясь не думать о странном взгляде, который она послала ему вслед. К ней направился Стефан Либерман, и Годвин, кивком поздоровавшись с ним, скрылся.

Густой туман пах так, словно со времен битвы при Азенкуре рядом жгли резину. Он щипал глаза, садился на лицо жирным налетом, залеплял ноздри, как мокрая пакля. Годвин постоял на углу, глядя на Динери-стрит, ответвлявшуюся от Парк-лэйн, — и передумал. Туман в той стороне выглядел густым как цемент. Он зашагал дальше по Парк-лэйн и пережил новое искушение на углу Керзон-стрит. Да, Керзон-стрит он знал наизусть, он мог бы пройти ее с завязанными глазами. Но этот лондонский гороховый суп не имеет себе равных — он не заметил даже, как его вынесло на Шепердс-Маркет, где он остановился, прислонясь к фонарному столбу и пытаясь сообразить, куда идти. Беда в том, что когда знакомые здания превращаются в смутные силуэты, не так-то легко понять, в какую сторону ты смотришь. Он слышал приглушенные туманом шаги, они приближались и удалялись, останавливались, иногда доносилось невнятное проклятие оступившегося прохожего, подвернувшего ногу на поребрике, которого, можно поклясться, сроду здесь не бывало!

Наконец Годвин решил, что точно нацелился на Беркли-сквер и снова двинулся в путь, постукивая перед собой наконечником зонта, как слепой — тростью. Добравшись до широкой улицы, он снова услышал шаги, шаркавшие так, словно идущий опасался утратить связь с землей. Пикадилли… Он шел в прямо противоположную сторону. И стоял теперь на углу то ли Даун-стрит, то ли Брик-стрит, черт их разберет…

Зато теперь он точно знал, где находится. Осторожно двигаясь вдоль обочины, он вышел на Хафмун-стрит, где издавна поселился Берти Вустер со своим безупречным Дживзом.

— Годвин… Годвин, это вы? — Тихий голос мог звучать издалека или раздаваться над самым ухом — не разберешь.

— Да? Кто здесь? — Но ответа не было.

Окликнули с Хафмун-стрит, или откуда-то спереди, или сзади, с Пикадилли? Он закашлялся, подавившись шершавой, жирной, маслянистой сыростью.

И свернул на Хафмун-стрит, к знакомым местам. Здесь он никак не потеряется. Направо по Керзон-стрит, потом налево — к Беркли-сквер. Здесь места, принадлежащие Энн Коллистер, до нее минута ходу… Так, посмотрим, это, должно быть, Керзон-стрит.

— Годвин? Вы здесь? Это вы? Ничего не вижу… Годвин, постойте… Я вас найду…

Голос плавал, доносился сразу со всех сторон.

Годвин остановился, прищурился. Глаза жгло.

— Кто это? Где вы? Назовитесь… Где вы, черт побери?

Шаги затихли справа — или позади? Или дальше по Керзон-стрит в сторону Гайд-парка? Теперь другие шаги. В тумане каждый звук отдается эхом от стен, звучит отовсюду сразу. Годвин ничего не мог разобрать. С каждым вдохом туман когтями драл горло. Кто его зовет? Или воображение играет шутки? Странные дела творятся в тумане. Чудится, будто плывешь неведомо куда; прямо как в одной из этих пьес, где все персонажи умерли, но не знают об этом. Может, и он умер, сам не заметив, а если и так, кому, черт возьми, до этого дело?

Он толком не понял, как добрался до Беркли-сквер и оказался на дальней стороне площади, но уловив запах свежескошенной травы понял, что дом близко. Никто его больше не окликал. Он вгляделся в туман, зная, что за маленьким сквером ждет его квартира. Он как раз нащупал кончиками пальцев ограду, провел ладонью по гладкой влажной поверхности, когда прямо за спиной громко застучали шаги.

Он начал оборачиваться, но зонт, застрявший между прутьями ограды, выдернуло у него из руки. Годвин собирался что-то сказать, поскользнулся на мокрых камнях, подвернул лодыжку, почувствовал, что падает, услышал треск рвущейся материи — его пальцы зацепились за карман мужского макинтоша. Прежде чем соприкоснулся с мостовой, расцарапав коленку и разорвав брючину, он успел еще подумать, что порвал бедняге плащ. Мужчина крякнул, отшатнувшись назад, и какой-то металлический предмет выпал из его руки и с лязгом упал на землю у самого рукава Годвина.

Годвин нащупал предмет.

Это был нож, вроде охотничьих ножей, каких он насмотрелся дома мальчишкой. Похож на ножи десантников.

Мужской силуэт выдвинулся из тумана, как гора на колесиках, и обрушился на него. Внезапно Годвина захлестнула бешеная ярость — необъяснимая, подсознательная реакция на опасность, — и он заставил собственное внушительное тело откатиться в сторону, изо всех сил лягнув ногой в сторону нападающего, рухнувшего на мокрую мостовую, потянулся за ножом, не нашел, пошарил кругом, припав на одно колено, впустую, услышал и наполовину почувствовал тяжелое дыхание тяжело пытавшегося подняться противника, но не сумел точно определить его положения, пока тот не навалился на него, опрокинув на спину, но Годвин был крупным и сильным мужчиной и, потянувшись туда, где угадывалось лицо врага, нащупал ухо и рванул, почувствовал, как оно отрывается от головы, почувствовал гейзером брызнувшую на руку густую горячую кровь, услышал вопль, почувствовал, как его отшвыривают в сторону и невидимый враг скрывается в тумане…

Крик замер, шаги затихли. У Годвина кружилась голова. Он сел, привалившись к ограде, защищающей скверик в центре Беркли-сквер. Он жадно глотал воздух. Связных мыслей не было, он не пытался анализировать происшедшее. Медленно встал. Колено саднило, под пальцами чувствовалась кровь. Ладонь и рукав воняли кровью из чужого оторванного уха. На левом боку нож оставил в пальто и рубашке длинный разрез.

Зонтика он так и не нашел. Ни черта не видно. Оставалось только обойти ограду, чтобы выйти на свою сторону площади. От каждого шага в лодыжке отдавалась боль. В колене словно застряли осколки стекла. Макинтош его погиб безвозвратно, и кожа на боку была порезана. Он весь пропах кровью. В памяти мелькнул залитый кровью коридор в Беда Литториа…

Он пытался попасть ключом в замок, когда из тумана прозвучал голос:

— Годвин? Это вы? Отвечайте же, человече, я совсем заблудился…

— Сюда, наверх. Я стою у своей парадной. Как ударит в нос запах крови, идите на него, не ошибетесь. Что за чертовщина?

Из тумана показалась тяжеловесная фигура.

— Это я, Стефан Либерман. Я хотел вас догнать, поговорить… Туман помешал. Господи боже, что это с вами? Похожи на жертву бомбежки — вот, дайте я помогу, вы весь в крови, словно свинью резали!

Либерман шагнул вперед, торопясь помочь.

— Ничего. Это не моя кровь. Просто я пару минут назад оторвал кому-то ухо. Удивительно, как он не налетел на вас в тумане…

— Я никого не видел.

— Он, теперь, пожалуй, еле на ногах держится.

— За что вы его так?

— Ну, в основном за то, что он хотел меня убить. Ножом. К счастью, оказался неумехой.

— Давайте я провожу вас в дом.

— Если хотите. Со мной все в порядке. Можем выпить.

— Но зачем он пытался вас убить? Хотел ограбить? Или принял за другого?

— Нет, не думаю…


Когда Годвин, вымывшись, продезинфицировав и заклеив раны и переодевшись в сухое, вернулся в свою гостиную, Либерман курил сигару, толстую, как шпала. Он протянул Годвину кожаный портсигар:

— Угощайтесь.

Годвин обрезал кончик и закурил. Разлил коньяк «Наполеон», превосходивший его возрастом. Либерман обошелся с благородным напитком, как с полосканием для рта: проглотил и плеснул себе еще.

— Бывает хуже, — одобрительно крякнул он. — Хорошо пробирает. Знавал я одного парня из Лос-Анджелеса, так он выпивал по бутылке такого зелья вдень. Фанфарон. Как и я. Неудивительно, что мы с ним сошлись.

Он то ли рычал, то ли смеялся. Наверняка разобрать не удавалось, но это был не тот Стефан Либерман, которого знал Годвин. В нем открылась совершенно новая сторона.

— Вы? В Лос-Анджелесе? Вот это новость…

— Шутите? А почему бы, черт возьми, мне и не бывать в Лос-Анджелесе? Вы знаете, сколько они там платят? Я три раза ездил, писал кое-что для Льюиса Майера и Джека Уорнера — черт, я даже был женат на мексиканской актрисе, с которой меня познакомили. Два горячечных года. У нее имелась привычка взрываться в самое неподходящее время. Никогда не знал, с чего она взбесится. Совершенно чокнутая, но играла вдохновенно и умела смешить. Всякая студия стремиться залучить к себе парочку иудеев из Европы — вроде прикормленных иезуитов при дворе. Прибавляет им культурки, как они выражаются, да и хозяева всех студий все русско-польско-германские евреи, надутые от важности, будто доставили свои семейства в землю обетованную. Но, как вы заметили, я редко вспоминаю об этом времени здесь, в Лондоне, среди британских снобов. Выгоднее выставлять напоказ другую личину Стефана Либермана: бедного-разнесчастного Вечного Жида, тяпнутого нацистами за задницу, — что чистая правда, имейте в виду. Оба моих «я», оба Стефана Либермана — настоящие, только Лондону достался беженец из Европы — драматург-сценарист, а не голливудский муж Люп Как-ее-там. И это вполне разумно. Вы-то знаете свою публику. Пусть это вас не беспокоит. Вот то, что случилось с вами сегодня, — повод для беспокойства. Вы сказали, что не думаете, будто вас приняли за другого. Что вы имели в виду? Кому нужно вас убивать?

Годвин с досадой припомнил, как разоткровенничался только что на крыльце.

— Да нет, вы, должно быть, правы: наверняка грабитель или перепутал с кем-то. Туманная ночь, где ему было разобрать, кого он режет?

— Для грабежа слишком жестоко. Хотя в наше время никогда не знаешь, чего ждать от людей. Вы бы лучше сообщили в полицию… Тот человек потерял много крови.

— Утром, — сказал Годвин. — Я займусь этим утром.

Они еще несколько минут обсуждали нападение. Годвин отстаивал версию случайного столкновения — мол, просто подвернулся кому-то. Слушая Либермана, он дивился второй личности, открывшейся в знакомом человеке. Эта новая личность — бывший голливудский сценарист, обходившийся с бриттами так, как они того стоили, — нравилась ему куда больше. Конечно, может и правда обе личины были точным отражением двух сторон одного человека. Но его привлекала некоторая расчетливость в поведении Либермана. Человек никогда не знает. Никогда не может сказать заранее.

— Вы сказали, что хотели поговорить со мной.

— Да, эта проклятая война… Мир еще и не начал понимать, что творит Гитлер.

Либерман потер свой тяжелый нависающий лоб, пригладил рукой тугие кудряшки на голове. Глаза его горели из-за темных припухлостей век. Вблизи он казался таким же измученным и напряженным, как Эдуард Коллистер.

— Они уже убили больше миллиона евреев, а это только начало. Три четверти убитых из одной Польши… Не думаю, чтобы мир хоть немного понимал, что это значит — замыслить уничтожение целого народа… и бахвалиться этим! Пока что они обратили все силы на Восток, но далеко продвинулись и во Франции, в Бельгии, в Голландии и, конечно, в Германии. Возьмите Румынию — они убили 125 000 евреев, а перед тем как убить, заставили несчастных подписать бумагу, в которой те принимали на себя ответственность за развязывание войны. Чехословакия, Венгрия… если они доберутся до Англии… — Он повел тяжелыми плечами. — Моя семья… стоит о ней подумать, и я схожу с ума, а думаю я о них все время. Чтобы понять, что там творится, надо быть сумасшедшим. — Он взмахнул длинной рукой, уронил пепел с сигары. — Война — одно дело. А систематическое, тщательное уничтожение определенной группы людей — например, голубоглазых, или лысых, или только уроженцев Айовы, вашего штата… не только военных, а всех, всех… Подумайте об этом, Годвин, призовите на помощь вашу нетронутую, выхоленную американскую фантазию, попробуйте представить, как полиция является в Айову и хватает всех подряд: мальчуганов в коротких штанишках и маленьких девочек с грустными глазами в розовых платьицах, прижимающих к себе любимую куклу, — загоняет всех в товарные вагоны, где они несколько дней задыхаются в собственном дерьме, а потом выгружают их и заставляют выкопать ров и прыгать в него, а немцы расстреливают их из пулеметов… Подумайте не о Варшаве, не о гетто, полном каких-то незнакомых вам евреев, которые вам и не понравились бы, будь вы с ними знакомы, — подумайте об Айове и тогда вы начнете понимать.

Было уже очень поздно. Годвин снова разлил коньяк. Великанской сигары хватит еще на час.

— Гитлер, — заговорил он. — Еще не одно поколение ученых будет рассуждать об извращенном безумном гении, воплощении зла. — Годвин фыркнул. — Что ж, они будут наполовину правы. Он — зло и безмозглая кучка дерьма. Но гений? Вот уж нет. Полуграмотный выскочка с вывернутыми мозгами, неудачник, разочарованный самовлюбленный подонок, который второй раз за двадцать пять лет загнал великий и благородный в основном народ в мясорубку собственного изготовления. Почему это достойные, богобоязненные люди порой отзываются на обращение к худшей стороне их натуры?.. Ну, герр Гитлер, чтоб ему пропасть, несомненно воззвал к худшему, что есть в человеке, в великом народе, если не считать недостатком отсутствие у целого народа чувства юмора…

Тут Годвин заметил, что Либерман, оказывается, тихонько похрапывает, возможно, уже довольно давно. Коньячная рюмка выпала из волосатой лапы. Нет, он не храпел. По щекам, выкатываясь из-за толстой оправы очков, текли слезы. Он проглотил рыдание, заговорил:

— Простите. За рюмку. Великий и благородный народ… Вы, надеюсь, имеете в виду не тех немецких тварей, которые не успевают строить печи, чтобы сжигать в них мой народ, которые только успевают загонять моих родных в вагоны и из вагонов в печи или в трудовые лагеря, где они работают, пока не упадут мертвыми… Это вы их, этих тварей назвали великим и благородным народом?

— Бах, Бетховен, Гете…

— Гитлер, Гиммлер, Геринг…

— Ну, в последнее время они утратили благородство. Я не об этих немцах. Но еще при Веймарской республике они были образцом…

— Не надо, мой друг, только не нынче ночью, мой американский друг. Не говорите мне сегодня о добрых качествах немцев. Кто-то уже пытался вас сегодня убить. Если вы не перестанете толковать мне о добрых свойствах фрицев, я закончу недоделанную им работу. Что вы об это думаете?

— Думаю, лучше прекратить разговор о немцах.

Либерман громко расхохотался и дружески похлопал Годвина по разбитому колену.


Годвин сидел в затемненной комнате, среди зловещих теней незнакомой мебели, слушал громкое тиканье часов на камине, чувствовал легкий сквозняк из открытого окна. Вечер был теплый, и запахи вокзала Виктория лениво, полусонно двигались по квартире. Букет свежих цветов на столе, картина морского сражения над обитой набивным коленкором софой, настольная лампа с бахромой на абажуре, шкафчик для напитков, пачки книг на полу у потертого любимого кресла. Дальше открывались спальня, коридор, и на дальнем его конце — кухня и ванная. Он слышал шум поездов на вокзале, лязг и скрежет. Квартира располагалась на верхнем этаже одного из огромных, сложенных из каменных плит зданий между вокзалом Виктория и Вестминстерским собором — великим оплотом английского католицизма, который туристы неизменно и совершенно напрасно путают с Вестминстерским аббатством.

Он пришел сюда еще днем и с тех пор ждал. И собирался ждать, пока не дождется. Ему стоило немалых трудов и денег найти это место, и он не собирался уходить, пока его труды не окупятся.

Пятьдесят фунтов ушло к Дикки Флайту — полезному пареньку из тех, с которыми непременно познакомишься, болтаясь по журналистским клоакам, пабам и ночным забегаловкам. Дикки был посредником. И полицейским осведомителем по совместительству. И скупал краденное, и приторговывал оружием.

Когда Годвин услышал звяканье ключа в замочной скважине, было почти одиннадцать часов. Потом дверь в коридор распахнулась, и послышался голос, тихонько напевавший концерт для скрипки Мендельсона, стукнул о подставку для обуви зонт, застучало колотушкой сердце у него в груди. «Смит и Вессон» 32 калибра кирпичом давил на колени. Годвин поднял его и положил правый локоть на пухлый подлокотник кресла.

В коридоре прозвучали шаги, и темная фигура появилась в дверном проеме гостиной, застыла, словно принюхиваясь и вслушиваясь, ожидая услышать знакомые уютные звуки. Потом человек вошел в комнату, дернул цепочку под лампой с бахромчатым абажуром. Зажегся свет.

— Эй, Роджер, чего ради вы сидите здесь в темноте? Если бы не мои стальные нервы, могли бы здорово напугать. Да и так, признаться, тот еще сюрприз. Вы нашли, что выпить? Нет? Джин сойдет? И что это за страшенную штуковину вы держите в руке? Ох, старина, надеюсь, вы не создадите проблем!

— Придвиньте кресло и садитесь, Монк. Джин, чай и печенье с изюмными рожицами опустим, как и прочее дерьмо. Устраивайте зад в кресле. Ну, садитесь, вам сказано!

— Ладно, ладно, вот я сажусь — хотя вы, между прочим, заняли мое кресло. Ну и чем это, по-вашему, вы занимаетесь?

— По-моему, я собираюсь вас пристрелить, если вы не выложите все начистоту, Монк.

— Меня? И что такое это «все», которое вы упомянули?

— Выслушайте меня, Монк, и слушайте настолько внимательно, насколько способны. Помните, что от вашего внимания зависит ваша жизнь. Вы меня довели. Прежде всего, вы втянули меня в операцию «Преторианец», наболтав, как это будет просто. А Макс считал, что шансы в лучшем случае пятьдесят на пятьдесят. И никто не потрудился уведомить меня, что Макс умирает от опухоли мозга — а следовательно, несколько меньше, чем я, дорожит жизнью… А потом все погибли, и я оказался виноват, потому что хотел заполучить жену Макса, ну еще бы, как не понять, я продался нацистам, чтобы прикончить Макса, да, господи, прикончить всех, кроме меня, конечно… А если меня чуть не убили, так это просто маленький просчет в моей хитроумной интриге, но каким-то подлым чудом я вывернулся… и тут вы принялись делать из меня отверженного, допрашивая всех моих знакомых и разбрасывая тонкие намеки, что я под подозрением… а когда я попытался выяснить, кто настоящий предатель, вы сломали карьеру моему другу Рейкстроу… И это еще не все…

— Нам известно, кто настоящий предатель, старина.

— Нет, вам мало было испорть жизнь бедняге Рейкстроу, вы еще вздумали подсылать какого-то безмозглого громилу прирезать меня в тумане — видели его потом? У него половины уха не хватает, так что не ошибетесь, и вам придется говорить чертовски убедительно, потому что вы рискуете, как никогда в жизни, хотя может вам и повезет вывернуться, как мне… — Он перевел дыхание. — Что вы сейчас сказали?

— Мы знаем, кто настоящий предатель.

— Вы плохо слушали меня, Монк. Не на того напали. Вы меня разочаровываете, Монк.

— Нет, я не о вас, старина. Конечно, никто вас и не подозревал, но нам было важно внушить вам, что вы под подозрением. И перестаньте целить в меня из этой штуки… Может, вы и правы, может, если вы наведете пистолет повыше, в чучело сурка, которого я храню с детства, я вам все объясню.

— Очень советую объяснить. Давно пора.

— При всем моем к вам уважении, сын мой, вас использовали для отвода глаз. Роль неблагодарная, но важная. Имелось в виду проронить словечко там, словечко здесь, распустив слух, что вы под следствием. Мы рассчитывали, что настоящий немецкий агент, уверившись в своей безопасности, снова начнет действовать, — как бы это сказать, чтобы не походило на приключенческие фильмы Родди Баскомба? — как вы полагаете, старина, откуда они берут сюжеты для фильмов? Боюсь, что от нас. Ну вот, мы намекнули кое-кому, что у вас была интрижка с женой Макса, так что вообще-то вы могли и сами его прикончить… да, полная чушь, понятно, но коль нам удалось убедить, что мы не шутим, и заставить действовать соответственно вас… — Он пожал плечами. — Возможно, мы убедили и настоящего шпиона. Вы, кстати, отлично выступили. Поздравляю.

— Поздравляйте, только не вздумайте шевельнуться. — Годвин вздохнул. — И кто же этот шпион? И зачем понадобилось подсылать ко мне убийцу?

— Нам известно, что человека, которого мы ищем, называют Пан глосс.

— Доктор Панглосс? Из «Кандида»?

— Пять с плюсом! Тем более что вы американец. Вы меня удивили. К сожалению, все, что мы знаем, — это кодовое имя. Нам остается только ждать, пока он проявится. Впрочем, теперь имеется еще одна примета — вы сказали, у него оторвано ухо?


Чем дольше он оттягивал разговор с Энн Коллистер, тем хуже ему становилось и тем труднее представлялось неизбежное объяснение. С другими такие вещи, понятно, случаются чуть не каждый день, но когда дошло до него, Годвин ужаснулся. Ему страшно было увидеть боль и стыд в ее взгляде, увидеть, как она старается скрыть свои чувства. Энн — благовоспитанная англичанка, она умеет себя вести. Годвин, пожалуй, предпочел бы, чтобы не умела.

Они договорились пообедать в «Савойе» в серый туманный день в конце июля. Собирался дождь. Шагая по Стрэнду от засиженной голубями Трафальгарской площади, Годвин обдумывал, что он ей скажет и как будет держаться. Она ждала его в дальнем конце ресторанного зала, у окна, смотревшего на густую зелень набережной Королевы Виктории. Она приветствовала его ослепительной улыбкой и щелчком пальцев. Перед ней стоял полупустой бокал белого вина.

— Наконец-то! — с вымученным весельем заговорила она. — Ты не представляешь, сколько раз я бралась за телефон, чтобы тебе позвонить, но благоразумие неизменно побеждало. Я знала, что ты позвонишь, когда созреешь.

— Мне трудновато было — много работы на «Би-би-си», а я отвык работать. По правде сказать, играя в войну, я порастратил много сил… и еще не совсем оправился.

— Я постараюсь тебя не утомлять.

Ее голубые глаза задержались на нем, может быть, всего на секунду или две. На ней был голубой костюм, привезенный из Парижа перед войной, перстень с сапфиром и бриллиантом.

— Однако, мой милый, моя английская сдержанность и самообладание почти иссякли. Ты мне нужен, Роджер. Ты понимаешь, что я имею в виду? Ты меня слушаешь, милый?

— Конечно, я понимаю. — Он накрыл ладонью ее руку, лежавшую на крахмальной белой скатерти. — Я умираю с голоду. А ты?

— Роджер, я делаю совершенно неприличное предложение. Я долго ждала. Знаю, ты ни о чем меня не просил, знаю, все, что я думала и делала, я делала по собственной воле. Но теперь ты вернулся, и пора разобраться. Да-да, я возьму палтуса и немного зеленой фасоли — мне все равно, что есть, заказывай сам, Роджер. А потом поговорим о войне, а потом ты перестанешь меня бояться и мы во всем разберемся — хорошо?

Глядя на нее, он снова, далеко не в первый раз почувствовал, что она заслуживает много большего, чем он ей давал. Спасаясь от этого чувства, он заговорил о войне. Все сейчас говорили о Тобруке.

Тобрук в конце концов пал, и Роммель захватил в нем двадцать пять тысяч пленных. Десять дней спустя союзные войска назначили место решающей битвы, которая должна была определить судьбу Египта. Место было выбрано в узком проходе в шестидесяти милях от Александрии. Проход назывался Эль-Аламейн. Линия фронта шириной в сорок миль тянулась от укреплений вокруг Каттарской впадины до моря. Здесь укрепилась 8-я армия. Солдаты обеих сторон были вымотаны месяцем непрерывных боев за Тобрук. Если присланное союзниками подкрепление не удержит яростной атаки Роммеля, Северная Африка будет потеряна. Сколько может продлиться последнее сражение, никто толком не знал.

— Только не говори, что ты опять собираешься туда.

— Нет. Для меня война окончена. Я трус, Энн. Думаю, меня не загонят туда и под угрозой расстрела.

Она хитровато улыбнулась:

— Стало быть, передо мной сломленный человек?

— Меня достаточно ломали. Больше не хочу.

— Ну что ж, я рада, что ты окончательно вернулся. Мне ненавистна мысль потерять тебя теперь. Я была слишком близка к этому. — Голос ее дрогнул. — Я думала, ты убит… Эдуард что-то такое слышал. Думала, я сойду с ума. Мне казалось, я так тебя по-настоящему и не узнала, ты никогда не открывался полностью. Тебя нелегко узнать, но теперь у нас будет время заполнить все белые пятна. Все время мира принадлежит нам, и нам нет дела до войны.


Они пообедали, а дождь все не начинался, и Годвин предложил пройтись. Они пошли вдоль набережной. Туман застилал дальний берег Темзы. Оставшийся позади «Савой» светился мутным пятном. Годвин облокотился на парапет, она остановилась рядом. Теперь, когда они оказались под открытым небом, голос ее звучал холодней. Холодней были и ее чувства.

— Почему ты мне не звонил, Роджер? Рассчитывал, что мое английское воспитание не позволит тебя тревожить? Принял как должное, что я буду терпеливо ждать гласа с небес? Ты хоть немного представлял, каково мне пришлось? Меня расспрашивают, как твои дела, а что я могу сказать? Не знаю, как у тебя дела, я тебя и в глаза не видела… Мне говорят, что видели тебя в гостях или еще где, и я не могу скрыть, что не вижусь с тобой и ничего о тебе не знаю.

Она вцепилась в перила, пачкая белые перчатки, уставившись на грязную, непроницаемую воду.

— За что ты со мной так, Роджер? Родители о тебе спрашивали: говорили, что я просто обязана пригласить тебя отдохнуть у нас в деревне, — и что я должна была им отвечать, Роджер? Что ты ведешь себя так, будто знать меня не знаешь?

— Энн, я кое-что должен тебе сказать. Давно должен был сказать, но не знал, как… и не знал, надо ли. Но теперь многое изменилось. Я обязан быть честным с тобой. Ты так чертовски долго терпела мое… мою…

— Уклончивость? Слово не хуже других. Я знала, конечно, что не безраздельно владею твоим вниманием.

Она пыталась улыбнуться и не сумела. Губы у нее дрожали.

— Мне не понравится то, что ты скажешь, да, Роджер?

Она коснулась его локтя, словно боялась упасть.

— Да, наверно, но я должен…

— О, черт! Не самое подходящее время для плохих новостей. Слишком много мне их достается в последнее время. Нет, не спрашивай, я не для того здесь, чтобы об этом говорить. И я не хотела тебя смущать… Мне нужно сесть.

Она опустилась на чугунную скамью девятнадцатого века, украшенную знаменитыми египетскими изваяниями, крылатыми и царственными. Откинулась назад, наполнив грудь густым, негодным для дыхания воздухом.

— Ладно, Роджер. Говори уж все сразу.

— Я люблю другую женщину. Я любил ее всю мою жизнь. Теперь она свободна. Тут ничего не поделаешь. От этого нет лекарства. Ничего нельзя изменить.

Она тихо плакала, держа платок у рта. Ее взгляд скользнул по его лицу и ушел в сторону.

— С тем же успехом ты мог воткнуть мне в сердце ту жуткую иглу Клеопатры. Ты должен это понимать.

— Все не так страшно. Попробуй честно взглянуть на вещи, Энн. Мы ни о чем не договаривались, ничего друг другу не обещали. Мы были добрыми друзьями, но я никогда не пытался…

— Ну конечно, как я могла забыть, что ты не пытался! Все это я сама, мои фантазии… Кто она?

— Сцилла Худ.

— О, Роджер, как это жалко! Какой же ты безнадежный, неисправимый дурак!

Она больше не плакала и запихнула в сумочку комочек батиста.

— Всем известно, что она шлюха. Она сделает тебя несчастным. Она действительно шлюха. Все знают. Конечно, тебя это беспокоит…

— Не унижайся, Энн. Ничего тебе не надо говорить.

— Думаю, тебе не нужно беспокоиться, чтобы я не унижалась. Ты сам обо мне позаботился. Я унижена рукой профессионала. Это ее мать, знаешь ли, она просто повторение своей матери, несчастный ты бестолковый дурак… Ради тебя самого тебя нельзя к ней подпускать… пожалуйста, послушай меня… Я слышала о вас с ней задолго до того, как погиб ее муж.

— Что ты говоришь?!

— Ну ты же не думаешь, что такое можно сохранить в полной тайне? Ох, какой же ты простак… но я думала, вы старые друзья, и Макс Худ ведь был твоим старым другом. Я не могла поверить, что ты так слеп, чтобы не видеть, что она такое, чем всегда была, насколько мне известно, и не могла поверить, чтобы ты, ты, железный янки Роджер Годвин, предал своего старого друга Макса Худа, героя пустыни… Скажи, Роджер, тебе случалось спать с нами обеими в один день? Перепрыгивать из ее постели в мою?.. Ох, Роджер, я действительно любила тебя… Такая уж я была неуклюжая, так просто было меня дурачить, так легко использовать?

— Энн, ничего такого не было. Все не так ужасно, все совсем не так… не было ничего настолько плохого.

— А, зато теперь есть. Ты еще узнаешь, насколько она плохая… Ты был свиньей, правда? Так вот, я еще увижу, как ты поймешь, как это плохо. Я ее назвала шлюхой, но я и сама для тебя была не больше, чем шлюха…

— Энн, ради бога! Не будь глупой — мы взрослые люди, нам было хорошо друг с другом, какой смысл выставлять все в дурном свете.

— Ты лучше уйди, Роджер, оставь меня одну… Ты был такой свиньей, а я тебя любила… Какая же я была дура… Думала, мы будем так счастливы: Роджер и Энн… Эдуард меня предупреждал, он мне про тебя говорил, предупреждал, он даже предупреждал меня насчет тебя и Сциллы Худ, а я смеялась над ним, я говорила: не будь смешным, Недди, не устраивай мелодрам… Ну почему я не поверила Неду, когда он говорил, а я твердила: ах, нет, они со Сциллой просто старые друзья, Роджер знает Макса Худа целую вечность… А Эдуард был прав, с самого начала прав…


Годвин сидел перед открытым окном, а теплый ночной бриз шелестел в листве платанов на Беркли-сквер. Годвин методически, медленно и обдуманно расправлялся с бутылкой солодового виски «Э’Драдур». Так же методично он складывал в голове клочки и обрывки собранных сведений. Сведения вдруг начали накапливаться. По мере того как виски весело заливало мозг, опустошая немыслимое множество серых клеточек, он прикидывал, не забыл ли чего-то существенного.

Первое — и последняя из приобретенных диковинок — Эдуард Коллистер, которого сестрица Энн любовно называет Недди. Каким образом Эдуард мог предостерегать Энн насчет них со Сциллой? Откуда он знал? Никто ведь не знал. Даже существо с самыми чувствительными антеннами, даже Лили Фантазиа, сама подбивавшая Годвина не упустить Энн как раз перед операцией в Беда Литториа. Никто не знал — кроме Монка. И, как видно, несчастного изможденного Эдуарда Коллистера. Как он узнал? Важно ли это? Или он это просто выдумал? Опять же зачем? И зачем рассказал Энн? Хотел ее защитить? Беда с этими вопросами. Виски плодит их еще больше.

Второе: кто-то действительно пытался его убить. Монк этим вопросом вовсе не занимался. Но до того как Годвин той ночью покинул его pied-a-terre,[45] Монк поклялся, что никто не подсылал к нему убийцу.

— В самом деле, милейший, — посмеялся он, — и думать нечего. Будь это кто-то из команды для особых поручений, вы были бы уже мертвецом и не пришлось бы нам с вами вести эту милую беседу. Вы должны мне верить, Годвин. Я не стал бы вам лгать.

— Вы сказали мне, что операция «Преторианец» — пустяковая. Это была ложь.

— Ошибка. Совершенно другое дело.

Если допустить, что Монк сказал правду, тогда кто пытался его убить?

Третье: Монк использовал его для отвода глаз. Это хорошая новость. Но шпион существует. Это — плохая новость. Однако им известна его кодовая кличка. Панглосс. Это хорошая новость. Однако они не знают, кто такой этот Панглосс. Опять плохая новость. Итак, Панглосс… Если Панглосс поверил, что они считают виновным его, Роджера Годвина, возможно, он расслабится. Знает ли Панглосс о существовании Роджера Годвина? Почему они в этом так уверены? Они ведь не знают, кто он, и не знают главного: как Панглоссу стало известно об операции «Преторианец»?

Он задумался над последним пунктом своего списка.

Сцилла.

Почему она не отвечает на его звонки?

Зазвонил телефон.

Это был Джек Пристли.

— Я хотел с вами поговорить, — сказал Годвин.

— Я сейчас в «Брэтсс». В курительной. Заходите, выпьем. Я наткнулся на забавную информацию. Хочу передать ее дальше.


Годвин нашел Пристли уютно устроившимся в старинном глубоком клубном кресле. Джек успел пропустить несколько стопочек, и его разбирала обычная для него добродушная болтливость. И был он не один.

— Роджер, — проворчал Пристли, — что вы надо мной нависли, садитесь, пожалуйста. Знакомы со Стефаном Либерманом?

— Конечно. Как поживаете, Либерман?

— Спасибо, паршиво. А вы?

— Еще паршивее, если такое возможно. Я сидел дома и напивался.

— Как и мы, — заметил Пристли, — и думается, мы еще не кончили.

Он махнул рукой одному из дряхлых служителей в клубных ливреях, и тот, кивнув, принес всем по новой порции виски.

— За окончательную победу, — сказал Либерман, поднимая свой стакан.

— За победу, — сказал Годвин, и Пристли промычал что-то, кивнул и выпил.

— Мы этой ночью прошли все ужасы ада, — сказал Пристли.

— Это как же?

— Мы с Либерманом сейчас прямо с собрания женского литературного общества. Вечер встречи с писателями! Вообразите, если сумеете, что вам медленно втыкают в горло раскаленную докрасна кочергу, причем начав с заднего конца, — и вы получите общее представление. Впрочем, видит бог, мы получили по заслугам.

Либерман тихонько хмыкнул, сдерживая смех.

— Мы явились сюда, дабы совершить возлияние…

Пристли втягивал огонек спички в чашечку своей трубки.

— И я надумал вам позвонить… Как вы переносите возвращение в гущу событий?

— Как огурчик.

— На вид вы полупьяны.

— И по запаху тоже, — добавил Либерман.

— Я и есть полупьян, — согласился Годвин, — так что давайте к делу.

— А чего вы от нас хотите?

Пристли мрачно уставился на него из-под жесткой щетины бровей, поджал губы. Он давно прославился вспыльчивостью и раздражительностью.

— Вроде бы вы сказали, что вы хотите мне что-то сообщить?

— Да-да… и вправду, сказал.

— Ну так, Джи Би?

— Помните, я предупреждал вас насчет Вардана и его команды? Сказал тогда, что они набросятся на вас: вы для них — материал, который не жаль и потратить. Однако, теряя время с вами, они все же искали нацистского шпиона… Так вот, они его почти вычислили.

— Правда?

Годвин вдруг перестал ощущать свои ноги. Довольно приятное чувство. Как будто уплываешь куда-то.

— Кандид, — подмигнув, объявил Пристли. — Это ключевое слово. Кандид.

Либерман приехал на одолженной у кого-то машине. Пошатываясь, он вывалился из дверей «Брэтс» и распахнул заднюю дверцу.

— Трое в лодке, — произнес он, посмеиваясь. — Я доставлю вас по домам, джентльмены.

— Мне в Олбани, — пробормотал Пристли. — Тут близко.

— А мне на Беркли-сквер.

— Будет исполнено!

Но когда Либерман сел за руль, начались необъяснимые чудеса. Что-то не ладилось с управлением. Либерман переходил от уныния к необузданному веселью. Пристли смеялся до икоты. Годвин дремал с улыбкой на губах. Просыпаясь, он всякий раз обнаруживал, что они кружат вокруг статуи Эрота на Пикадилли. Наконец Либерман жалобно взвыл.

— Забудьте о Беркли-сквер, — утешил его Годвин. — Право, я пешком доберусь, только выпустите меня отсюда.

— Десять фунтов, — выдохнул Пристли, — что вы на своих ногах и улицу не перейдете.

В конце концов Либерман вывернул на Джермин-стрит и остановил машину.

— Дальше не поеду. Добирайтесь как умеете, поганцы вы этакие. Этот проклятый Эрот… Куда не поверну, всюду эта штуковина с Эротом… Он меня преследует, никак не отвяжется… Как это по-английски, черт бы его побрал?

Немного погодя они расселись на поребрике, как три мартышки на ветке.

Годвин уставился в пространство и ничего не видел. Что-то шевельнулось у него в мозгу, и он обернулся к Пристли.

— Джек?

— Внемлите! Кто-то назвал мое имя! — Мрачнейший из взглядов обратился на Годвина.

— Не Кандид.

— А я говорю: Кандид! И они его, считай, взяли.

Либерман проныл:

— Куда не повернусь — всюду он. Кошмарная статуя. Позвольте вас уверить, в душе я трезв как стеклышко. Эта статуя двигалась. Гналась за мной.

— Панглосс. Его называют Панглосс. Доктор Панглосс. Это из «Кандида»…

— Не смейте толковать мне про Кандида. Я знаю, кто такой Панглосс, а вы болван.

— От кого вы слышали про Панглосса?

— Слышал? Я читал в книге, идиот!

— Нет, я имею в виду шпиона по кличке Панглосс. Вы о нем слышали?

— Боже мой! Я — Джи Би Пристли! Тьма неведения не для меня, знаете ли. Я многое слышу. Люди мне рассказывают.

— Кто такой Панглосс?

— Вы же сами только что сказали, Годвин — вы, похоже, теряете хватку! Друг Кандида, советчик, учитель…

— Нет, — терпеливо повторил Годвин. — Шпион по имени Панглосс — кто он?

— Откуда мне знать? — Пристли широко ухмыльнулся. — Если верить слухам, может, даже вы! — С этими словами он медленно завалился в водосточную канавку и там уснул.

Глава двадцать пятая

Вернувшись к себе на квартиру августовским вечером, он нашел среди почты записку от Клотильды Деверо, одно имя которой обратило вспять поток времени, открыв шлюзы воспоминаний. Теплые летние ночи в парижских кафе, подаренные ей букетики ярких цветов, ее прильнувшее к нему и впивающее его в себя тело, смешки, танцы, боль, в которой он не желал признаваться, когда она проводила время с Клайдом или со своими клиентами. Клотильда Деверо желала пригласить его на обед в своем особняке на Чейни-Вок, у реки. Если он сможет прийти, пусть просто приходит, а если не сможет, пусть позвонит и передаст через дворецкого. Как видно, дела у малютки Клотильды шли отлично. Годвин знал, что она переехала в Англию, но виделся с ней только мельком — например в гостях у Лили, — раз в несколько лет.

Она была в саду за домом. Домоправитель провел его через изящно обставленные комнаты в солнечный сад. Клотильда была в простом сером платье без рукавов, открывавшем тонкие, покрытые легким загаром руки, в широкополой шляпе и грязных перчатках. Она повернулась, выпустив из рук лопатку, стянула перчатки и сбросила с головы шляпу. Ее крашеные хной волосы были коротко подстрижены и острыми прядями свисали на лоб. Большие глаза и открывшиеся в улыбке ровные зубы. Очень может быть, что она стала еще миловиднее, чем была в молодости. Морщинки, веером расходившиеся от уголков глаз и притаившиеся у губ, казалось, говорили, что она многое видела, выслушала немало чужих секретов и принимала собственную жизнь, не теряя чувства юмора. Губы были мягкими и теплыми, и она на миг уцепилась за него, словно утопая в воспоминаниях.

— Стильно выглядишь, — сказал он. — Как давно…

— Ни разу как следует не поговорили за много лет, — подхватила она. — Зато теперь я заманила тебя в свой сад и ты принадлежишь только мне. Мы оба выросли, Роджер. Мы уже не дети.

— Верно, но сегодня жаркий солнечный день. Так мне всегда вспоминается: жаркие солнечные дни, и ночи, и цветы на подоконнике…

— И я была бедная начинающая танцовщица. А потом встретила тебя — и ты, знаешь ли, изменил мою жизнь.

— Едва ли.

— Ну конечно! Подумай, что это значило для меня, — в меня влюбился милый молодой американец! Большой мир поманил… Какое было лето!

— А теперь ты не просто знаменитая chanteuse,[46] а еще и богата, и поселилась в Чейни… Ла-ди-да…

— И это говорит человек, который живет на Беркли-сквер! На себя посмотри, Роджер!

Она радостно рассмеялась, провела пальцами по шапочке красных волос. Пахло от нее чудесно. Чем-то французским, довоенным.

— Как это ты наложила руки на сей дворец? Эркеры, кованые ворота, сверкающая парадная дверь и все такое!

Полотняный навес над задней дверью надулся порывом ветра с Темзы. Пухлые белые облака висели в небе аэростатами заграждения.

— Я вышла за него замуж. Лорд Белл. Я теперь леди Белл, когда мне вздумается об этом вспомнить.

— Ради бога, когда это ты успела?

— Еще в сороковом. Правда же богато, милый? Его родственнички только сейчас начинают с нами разговаривать. Могу также добавить, что мое происхождение и начало жизни окутаны тайной и останутся такими впредь. Идеальный брак. Перси — мой повелитель, а я — его экзотическая «чертова лягушатница», как выразился его папаша прежде, чем покончить с собой. Нет, не из-за меня, клянусь! Чудесный дом, правда? Перси купил его для меня, свадебный подарок. Мне сказали, георгианский стиль. Рядом жил Данте Габриэль Россетти, и нам нарассказывали о нем множество чрезвычайно английских легенд. Мы въехали сюда вскоре после того, как его красавица жена Элизабет умерла от туберкулеза. Она позировала для многих его картин, и он посвятил ей множество стихотворений. Она уже умирала, когда вышла за него, а после ее смерти он похоронил с ней несколько поэм. Завернув в ее волосы, не больше не меньше. Как романтично! Впрочем, через несколько лет, когда стало ясно, что за стихи неплохо платят, он велел раскопать могилу, чтобы вернуть рукописи… Это уже не так романтично. Но опять же очень по-английски!

Домоправитель принес лимонад, затем ланч: холодных цыплят, салат, вино — все было искусно разложено на фарфоровом сервизе, украшенном гербом ее мужа. Очищая тарелку, Годвин чувствовал себя так, будто ему постепенно открывается истина.

Клотильда была очарована всем английским. В ее головке хранился неисчерпаемый запас историй о Россетти.

— Он держал в садовом домике пару кенгуру. Кончилось тем, что детеныш подрос и убил свою мать. И еще был ручной енот — по слухам, он потом убил оставшегося кенгуру. А любимцем его был австралийский вомбат — и еще, знаешь, Роджер, Россетти дружил с Доджсоном, который Льюис Кэрролл, и знатоки утверждают, что Соня в безумном чаепитии у Болванщика списана с того вомбата! — Она сделала паузу, чтобы перевести дыхание. — Когда у нас будут дети, я расскажу им эту историю. И еще он держал у себя броненосцев. Какой странный человек!

— И как это по-английски! — добавил Годвин, чтобы порадовать ее и откинулся в кресле. — Замужем! Я слышал что-то такое…

— Я пробовала с тобой связаться, но… — она повела плечом, — безуспешно. Ты куда-то уезжал. Мне было одиноко.

— А где сейчас лорд Белл? Хотел бы я с ним познакомиться.

— Он — что-то вроде ученого. Работает с учеными. Какие-то связи с Кембриджем. Или с Оксфордом? Вечно я их путаю… Нет, точно, Кембридж. Но, бедный мой Роджер, что это про тебя рассказывают? Просто подумать смешно: поразительные приключения, чудесное спасение. Ты должен мне все рассказать.

— Ну, не знаю, что ты уже слышала. Просвети меня.

— Ну, я на днях болтала с Клайдом, и он проговорился, что тебя чуть не убили во время какого-то страшно дерзкого дела… Он, видишь ли, слышал от Сциллы, с месяц назад. У нее тогда, по-видимому, был один из тех несчастных периодов… понимаешь? Это если верить Клайду — мне самой никогда не было с ней так уж трудно, хотя нет, неправда, бывало, но это не важно, верно? Суть в том, что Сцилла провела большую часть дня, по словам Клайда, очень утомительного, рассказывая о тебе… плакала и рвала на себе волосы… Между прочим, у Клайда сложилось впечатление, что между вами что-то есть. И он пришел ко мне, чтобы все рассказать, ужасно расстроился из-за Сциллы и напился до остолбенения. Ты же знаешь, Клайда прошлое никогда не отпускает. Он так и не смог забыть маленькую Присциллу, да ты, наверно, сам знаешь…

— Прошлое держит каждого из нас, — сказал Годвин, — каждого. По крайней мере тех, кто способен думать. Невозможно скрыться от прошлого. Все мы, милая моя, есть то, что мы прожили. Кроме прошлого, у нас ничего нет.

— Ну, только ты не кисни! Я этого не перенесу. Так это правда, что тебя чуть не убили?

— Более или менее. Ранили в голову. Но сейчас уже все в порядке.

— А Макс Худ мертв. Начинаю складывать два и два… Вы со Сциллой — любовники?

— Временами.

— Должно быть, особенно тяжело было вам с Максом. Вы с ним, как мне помнится, были очень близки. Кофе или лимонада?

К вечеру стало еще жарче. Годвин выбрал лимонад.

— Макс так и не узнал обо мне и Сцилле.

Клотильда подняла на него округлившиеся глаза, губы оттопырились, готовые сложиться в улыбку или в восклицание.

— Mais non![47] Поверь, Роджер, он знал! О да, он знал. Он знал о твоих чувствах.

— Что ты хочешь сказать?

— Я сама хорошо знала Макса.

Она опустила ресницы.

— С каких пор?

— Это сложная история, cherie.[48] Ты можешь задержаться?

— Когда ты ждешь мужа?

— Не раньше конца недели, а история не настолько сложная. Понимаешь, в Париже, еще до встречи с тобой, я оказывала иногда услуги Максу Худу. Ты краснеешь, Роджер, совсем как тогда! Ну, все мы должны помнить, с чего начинали, верно? Макс был моим клиентом… Ох, бедный Макс, что за жизнь!

— Как это надо понимать?

— У Макса были трудности. Можно говорить начистоту, да?

— Конечно.

— Он ничего не мог. В постели. После нескольких визитов перестал и пробовать. Я говорила ему, что у мужчин так бывает и проходит, я так старалась убедить его. И он был такой джентльмен. Он все равно приходил ко мне и непременно платил за мое время, хотя мы только разговаривали. Он рассказывал мне о пустыне… Мне кажется, что-то случилось с ним там, в пустыне… Но я не знаю, об этом он не хотел говорить… Только когда он женился на Сцилле Дьюбриттен, я чуть в обморок не упала. Я знала, что он полюбил ее без памяти еще девочкой, но и знала, что он импотент. — Она сказала это с грустью. — Он с ума сходил по Присцилле. И Клайда она совсем одурманила. Как будто каждый, кто побывал в постели со мной — раз! — влюблялся в нее! А потом тем летом мы разговорились с Максом — наверно, ждали тебя, пили кофе, ты ушел куда-то со Свейном, и он сказал, что ты тоже любишь ее, Присциллу! Меня как громом поразило!

— Ну, это уж чепуха. Макс все выдумал. Я к ней тогда очень привязался, но…

— Макс бы совершенно уверен. Он наблюдал, как ты с ней держишься, и сказал, никаких сомнений, ты влюблен в нее, как и он.

Она подняла вверх палец, не позволив ему возразить.

— Но он сказал: ты сам не знаешь, что любишь ее! Представь себе, сколько усилий он потратил на анализ ситуации — скажи, Роджер, он был прав? Ты действительно полюбил маленькую Присциллу еще в те давние времена?

— Да, может быть. Но он правильно сказал, что я сам об этом не знал. Все это совершенно несущественно… Я после Парижа увиделся с ней только пару лет назад. Столкнулся с Максом в Каире. Он неплохо позабавился, неожиданно представив мне свою жену… Это была Сцилла, конечно. Тогда я и узнал, что они поженились.

— Теперь можешь сказать мне откровенно, Роджер. Вспомни, как мы были близки, дорогой мой… Когда ты снова увиделся с ней — ты еще был в нее влюблен? Или влюбился заново?

— Клотильда, что за игру ты ведешь? К чему клонишь?

— Я ведь тебе сказала: у нас с Максом были сложные отношения. Видишь ли, когда я перебралась в Англию, а Макс со Сциллой были уже женаты, Макс меня нашел… мы снова стали друзьями, как в Париже…

— Хочешь сказать, он приходил к тебе ради секса?

— Роджер, ты меня плохо слушал. Я же сказала, между нами никогда не было секса.

— Ты хочешь сказать, у него это… так и не прошло?

— Я говорю, что Макс Худ был импотентом. Его солдатик никогда не вставал по стойке смирно… Как это грустно, ведь сам он был таким стойким солдатом… Он очень беспокоился из-за Сциллы — с точки зрения секса, конечно. Знал, что его состояние сводит ее с ума… ей приходилось tres difficile[49] с Максом, он рассказывал мне, что у него бывают припадки бешенства, говорил, что бил ее, — он ненавидел себя за то, что оказался для нее бесполезен, а ее ненавидел за то, что она уходит к другим: к мужчинам, к женщинам, — он на части разрывался, Роджер… Он никогда не знал наверное, чем она занимается, но логически рассуждая…

— Но ведь у них дочь! — сказал Годвин.

— Возможно, это его дочь — так он говорил. По-видимому, ей удалось достаточно… возбудить его несколько раз. Он не мог заставить себя об этом говорить… а может быть, и лгал, может, хотел, чтобы я поверила, что у него мог быть ребенок… Кто знает, могла ли она забеременеть от него? Если судить по тому, как у него было со мной, — нет. Но он мне рассказывал о вашей встрече в Каире. Был очень взволнован. Говорил мне: «я очень люблю этого человека» — то есть тебя, — «я помог ему стать мужчиной, мы братья, Рыжик», — он звал меня Рыжиком, — «мы братья по крови» — этого я не поняла, спросила его, как это — братья по крови, и он сказал, может быть, я вправе знать, и рассказал мне…

— Что рассказал?

— Он сказал, об этом знаете только вы двое… рассказал о тех двух «фликах».

Годвин, онемев, смотрел на нее.

— Он рассказал, как вы вдвоем убили тех двух «фликов», которые избили, изнасиловали и чуть не убили меня. Сказал, что никогда не рассказывал ни одной живой душе, и думает, что ты тоже. Сказал, вы и друг с другом никогда об этом не говорили. Но он сказал — я наверное вправе знать, — сказал, что ты бы понял.

— Да, я понимаю.

— Роджер, я чувствую себя очень глупо… Не надо было тебе говорить… Но мне почему-то хотелось, чтобы ты знал, что я знаю. Теперь, когда Макса не стало, нас осталось только двое… Это нас связывает. Я чуть не погибла, а ты, мой милый защитник, мой американский любовник, убил за меня…

Она отвела взгляд, засмотрелась на пестревший тенями сад, где мирно дремали собаки и яркие цветы тихо роняли капли с лепестков на щедро политые клумбы. Она молчала, вспоминала, овладевала собой.

— Потом, — заговорила она наконец, — когда Макс заговорил о тебе, о женщине, которую вы все любили… я невольно подумала, что эти узы связывают нас троих… и вспомнила, как он говорил, что, увидев тебя в Каире, понял, что ты все еще любишь Сциллу…

— Что еще он говорил?

— О, он рассуждал очень спокойно, очень философски, без гнева — сказал, что нисколько тебя не винит, и тихонько засмеялся. Но он был уверен… уверен, что ты любишь его жену. Сказал: ты вечно будешь поклоняться ей издалека. Все это представлялось ему довольно печальным и в то же время забавным, и еще он сказал: «А теперь эта проклятая война…», — я как сейчас слышу его голос. Роджер, я подумала, что пора уже с тобой увидеться и рассказать тебе все это.

— Ну, все это даже смешнее и печальнее, чем думал Макс. Что-то не так со Сциллой… Она совершенно вне себя. Вдруг возненавидела меня, не хочет видеть, не отвечает на звонки и письма. Вот так. — Он вздохнул. — Да, я ее люблю, ничего не могу с собой поделать, но выйдет ли из этого что-нибудь? Будет ли в этом хоть какой-то смысл? Сомневаюсь, Клотильда. Что-то с ней неладно…

— У меня, конечно, есть своя теория, — сказала она. — Давай пройдемся вдоль реки. Надо прогулять Данверса. К вечеру поднимается ветерок, становится прохладней. Данверс, умница моя!

Сонный кламбер-спаниель, зевнув, привстал, поднял валявшийся рядом кожаный поводок и медленно подошел к ней через лужайку. Клотильда нагнулась, чтобы прицепить ремешок к потертому кожаному ошейнику.

Прогуливаясь с Годвином по берегу, она взяла его под руку. Яркое солнце играло на воде, превращая ее поверхность в трепещущее золото.

— Макс любил Сциллу, — говорила она. — И Клайд любил Сциллу, и ты любил Сциллу… — Она чисто по-французски скорчила рожицу, очень милую и забавную, хоть и с горчинкой. — И все вы в то лето спали со мной. Хотя, кажется, один только Клайд спал со мной и с ней одновременно.

— Так тебе и это известно! Удивляюсь, как это он признался.

— Он не признавался. Сказала Сцилла, за завтраком, вскоре после начала войны. Мы с ней виделись пару раз в год, поверяли друг другу душу. Чисто по-женски. Она была немного не в себе, ни разу не сняла темные очки. Объяснила, что болят глаза — потом призналась, что Макс ее ударил. Ну и, сам понимаешь, все выплеснулось разом. Говорила, что ей нет счастья с мужчинами, рассказала про Клайда и как ты их тогда застал… Сказала, что еще тогда думала только о тебе, но ты о ней в этом отношении совсем не думал. Сказала, что Клайд, когда она с ним порвала, пытался, хоть и неумело, покончить с собой. Это все в четырнадцать лет! Даже я поразилась. Потом Макс несколько лет не хотел оставить ее в покое — кажется, восемь лет, представляешь? В конечном счете она вышла за него, а он изменился. Она говорила, что он нездоров. Не знала, в чем дело, но говорила, что он редко показывает, что желает ее, что не может закончить половой акт… и, как это свойственно женщинам, она винила себя… по крайней мере, большинство женщин, кажется, винят в таких случаях себя. Понимаешь, Роджер, в том-то и суть. Она не тебя ненавидит, она ненавидит себя — винит себя за все проблемы с мужчинами, за свою преждевременную сексуальную зрелость, за все… за бессилие Макса, а теперь, конечно, и за его смерть… Боюсь, ей никогда не бывать счастливой, и тебе, если ты ее любишь, бедный мой Роджер, тоже не быть счастливым. Если только ты не заставишь ее поверить в себя…

— Девочкой она была так очаровательна, — сказал он.

— Она и сейчас очаровательна, разве нет?

— Бывает. В том-то и беда.

— Данверс, пора домой.

У особняка в Чейни-Вок она улыбнулась ему:

— Останься на эту ночь со мной.

— Ради прежних времен?

— Если тебе нравится так думать.

Он остался. Ночь была теплой. Светила луна, окно было открыто.

Она проснулась перед рассветом и увидела, что он смотрит на нее.

— Что такое? — спросила она.

— Бывает, что время поворачивает вспять.

Он погладил ее грудь, почувствовал, как затвердел сосок.

— Никогда бы не поверил, что такое возможно.

— О да, возможно. Только, дорогой мой Роджер, это дешевый трюк, который мы разыгрываем для самих себя.

— Трюк?

— Фокус, иллюзия. Ты можешь вернуться назад, это правда, но только на одну ночь. В этом — маленькая трагедия жизни… Можно вернуться в прошлое, но, увы, нельзя остаться. Оно рассыпается у тебя на глазах, и когда иллюзия исчезает, ты снова оказываешься в настоящем. Правда ведь, это грустно? Но тут уж ничего не изменишь. Не больше, как на одну ночь.


Стоял жаркий, безветренный, сонливый день. Наползли тяжелые облака и легли прямо на верхушки деревьев. Годвин просматривал новости с фронтов в газетах, телеграфные сообщения, разосланные «Би-би-си», готовил вечерний радиорепортаж.

Словно его что-то толкнуло, он притянул к себе телефон и позвонил Сцилле.

Она, чуть задыхаясь, ответила, и голос звучал нормально. Нормально, после того как она целое лето не хотела с ним говорить.

— О, Роджер, а я хотела тебе позвонить. Меня мучает совесть.

— Не надо. Нечистая совесть — самый неподходящий повод для звонка.

Ему было тошно. Тошно быть для нее утомительной обузой, обязанностью: «Ох, надо бы позвонить бедняжке Роджеру, я совсем его забыла…»

— Ну, с поводом или без повода, я собиралась звонить.

Слушая ее, он внутренне сжался. Она не могла сказать, что скучала по нему. Она не скучала. Ей все равно.

— Я закончила картину — еще один моток целлулоида для вечности. И еще репетировала новую пьесу Стефана — премьера через две недели, а пара мест во втором акте мне очень трудно дается, я с ними замучилась… И еще Якоб Эпштейн делает мой бюст — то есть не мой бюст, а бюст с меня, из бронзы, а мне приходится позировать. Веришь ли, он желает меня увековечить! Вот я буду давным-давно в могиле, а посетители какой-нибудь пыльной музейной галереи станут на меня глазеть и гадать, кто, черт возьми, была эта стервочка. Подумать жутко, правда, а в то же время довольно трогательно. Все мы живем так, будто ужасно много значим, а ведь ничего подобного. Никто из нас ничего не значит…

— Не говори глупостей. Это чудесно. Так и вижу: «Эпштейн, бронза, сорок второй год — Черчилль, Де Голль, Ганди, Сцилла Худ…».

Она рассмеялась:

— Ты, как всегда, оцениваешь ситуацию правильно. В смерти все равны, по крайней мере, так говорится. Вот и отлично. Ну а ты чем занимаешься? Хорошо провел лето?

— Кое-как продержался. Какой-то малый попробовал меня прикончить…

— С чего бы это?

— Мотивы его остаются тайной. Кстати, выяснилось, что меня и не думали подозревать в шпионаже. Все было затеяно ради хитроумного замысла нашего Монка, чтобы привести врагов в смятение, — неужто подобные маневры в самом деле срабатывают? Наверно, должны…

— Монк! Ясное дело, ты не шпион! Я никогда в это не верила, ни на минуту. Немыслимо! Что еще по части новостей?

— На днях виделся с Клотильдой.

— Правда?

— И с Лили, и с Гриром, и с Джи Би, а с твоим мистером Либерманом судьба сводит меня постоянно. Ты знала, что он давно отметился в Голливуде?

— Правда, умора? Со Стефаном никогда не знаешь, чего ждать. Вернее сказать, никогда не знаешь, с которым Стефаном сейчас имеешь дело. Наверно, оттого-то он так хорошо пишет.

— И с Гомером, — продолжал перечислять Годвин, — и с длинным рядом его девиц, с Рейкстроу… Все прежняя компания.

— Никого не забыл?

— Нет, не думаю.

— Ты не упомянул Энн Коллистер.

— Да, пожалуй, не упомянул.

— Боюсь, вас с ней видели.

— В «Савое»? За ланчем?

— Нет, в его окрестностях. На набережной, у Иглы Клеопатры, и ты довел ее до слез. Как тебе не стыдно, Годвин!

Они болтали, как старые приятели. И не более того. Годвин никогда не мог понять, что это значит. Согласится она с ним встретиться? И если да, кого он увидит? Женщину, которую он любит, или случайную знакомую?

— Боюсь, я сообщил ей неприятное известие.

— Я бы и сама ей много чего сообщила. Если подумать, у меня найдется, что ей сообщить неприятного.

— Например?

— Тот, кто за мной следил, — это был ее братец, Эдуард Глупый. Помнишь, я тебе рассказывала, что заметила слежку?

— Да, конечно.

— Ну вот, я тоже наняла частного детектива. Совершенно как в кино, милый. Ну вот, он вычислил того, кто за мной таскался, и проследил его… И это оказался не кто иной, как Эдуард Коллистер! Представляешь?

— Но зачем? Что он говорит?

— Ну, он, понятно, все отрицает, мычит что-то, мол, до чего дошло, лондонцу уже нельзя спокойно пройти по улице. Но мой человек показался ему только после того, как несколько ночей видел его у моего дома. Напугал его, кстати, до полусмерти. Итак, с этой тайной покончено. Пожилой юнец, влюбившийся в кинозвезду? Может и так. Он бросил это дело, уже месяц или около того. Милый, можно мне приехать тебя повидать? Ты будешь рад? Няня на весь день увела девочек на какой-то праздник, я свободна до вечера. Пожалуйста, разреши, Роджер.

— Ну конечно, приезжай.

— Я мигом!

Она чмокнула в трубку.


Он ждал ее на Беркли-сквер. Она появилась, весело улыбнувшись, отпрыгнула от него — слишком далеко для поцелуя. На ней было платье цвета лаванды и сливок, со складками, колыхавшимися вокруг бедер как юбочка из травы. Скулы заострились, лицо стало жестче, а глаза еще больше и словно светились изнутри. Еще более бросалась в глаза хрупкость ее лица и тела, а может быть, он больше замечал, потому что вглядывался особенно пристально, — но ноги остались сильными, и она беспокойно приплясывала, идя рядом с ним, слушала его, повернувшись лицом, двигаясь почти задом наперед, полагаясь на то, что он не даст ей споткнуться.

Сам он слушал вполуха, зато смотрел во все глаза. Можно было поверить, что ей снова четырнадцать — по виду никто сейчас не дал бы ей больше двадцати. Будто бы знала она какой-то секрет, возвращавший ей юность по ее желанию. Годвина такая податливость и ненадежность времени заставляла нервничать, чувствовать себя стариком. Порой он чувствовал себя инопланетянином. Или, может быть, точнее было бы сказать, что она была гостьей из иных мест.

Они пересекли Пикадилли и вошли в Грин-парк. Здесь было тихо — по-воскресному тихо. И она присмирела и просто шла рядом с ним. Сердце у него билось быстрее от одного только ощущения ее близости. Он что угодно отдал бы, чтобы заставить его биться ровно, но, пожалуй, ему не хватало бы этого пронзительного волнения. Когда она была рядом, его отпускала война, отпускало желание, даже Макс отпускал его. Она вытесняла собой все, оставались лишь ее запах, ее энергия, ее смех, ее глаза, колыхание ее юбки. Как это получалось? Как удавалось ей стереть все одним движением руки? Или он сошел с ума? Или всякий мужчина рано или поздно находит такую женщину? Или просто в нем бродили соки жизни?

Они сели на скамью, глядя, как два мальчика в коротких штанишках пробуют запустить змея. Ветра не было, и змей отказывался подняться с травы. Он рассказал ей про разговор с Монком, про человека в тумане и как он устроил засаду на Монка с пистолетом в руке.

— Панглосс, — тихо повторила она прозвучавшее имя.

— Вопрос в том, как Панглосс мог прознать о предстоящей операции. Скажи, Сцилла, подумай хорошенько, Макс никогда не упоминал, куда отправляется и зачем? Хотя бы называл кодовое слово: «Преторианец»? Если он сказал тебе, проговорился, мог проговориться и где-то еще… Или ты могла повторить, не зная, как это важно…

Она долго молчала, глядя, как мальчики таскают змея за бечевку.

— Нет. Как обычно с его секретами. Ни слова. И, так или иначе, я уверена, что у меня нет знакомых шпионов, которым я могла бы проговориться.

— Ну, Панглосс должен быть где-то рядом. Настоящий немецкий шпион.

— Ты поверил Монку Вардану. Его слово — не слишком надежная гарантия истины.

— Он говорил под дулом пистолета, направленным в верхнюю пуговицу его жилета. При таких условиях люди обычно говорят правду.

— Именно при таких условиях я бы лгала не задумываясь.

Как ей удалось так забыть о разлуке, начать сначала, будто они и не расставались? Или время для нее не движется? Как она может притворяться, будто ничего не было? И почему это ему хочется выяснить все начистоту, если ей это не нужно? Почему он один вечно гоняется за ответом?

Она рассказывала, как позирует Эпштейну и как идет постановка пьесы Либермана, рассказывала о Хлое и Дилис так, словно они были и его дочерьми — не только ее. Потом начали собираться тучи, — как же без них? — и запахло дождем.

— Давай я провожу тебя домой, — сказала она.

Они в молчании дошли до Беркли-сквер. Она больше не приплясывала на ходу, шагала чуть устало, словно отыграв роль на сцене.

— Зайди, — попросил он.

— Хорошо. Но надолго остаться не смогу.

В квартире она прислонилась спиной к входной двери, несколько раз глубоко вдохнула.

— Давно я здесь не была.

— В чем дело, Сцилла?

— Роджер… Мне так грустно, так дьявольски грустно… Не знаю, что с этим делать… Не знаю, что со мной… Грустно, мне просто так грустно, что все, кажется, впустую.

Она кусала нижнюю губу, глаза стреляли по сторонам, словно стрелы, пронзающие все в его комнате, саму его жизнь. Она дрожала.

Он взял ее за плечи, сжал так, что она застыла.

— Сцилла, успокойся. Все будет хорошо. Ты просто проваливаешься в эти ямы, и нет никого, кто бы помог тебе выбраться. Ты думаешь, что ты одна, но ты не одна, у тебя есть я, мы с тобой есть друг у друга, ты всегда можешь на меня положиться… Я всегда любил тебя. Помнишь, как мы первый раз встретились в Париже, в тот день, когда отправились смотреть теннис?

Он говорил, не думая, шептал, желая успокоить ее, как рассказывают сказку на ночь беспокойному ребенку. В квартире было темно. Он оставил радио включенным.

Голос говорил о войне. Миллионная германская армия подступала к Сталинграду. В-17 бомбили Роттердам. Немцы пытались выйти на побережье Средиземного моря в тылу британской 8-й армии. Если им это удастся, еще несколько германских дивизий готовы прорываться к Нилу. Лучшей новостью было сообщение, что у Роммеля на исходе запасы горючего. Британцы потопили в Тобрукской гавани большой танкер.

Годвин выпустил ее, поцеловал ее волосы, вдохнул запах.

— Все будет в порядке.

Он тронул ее за подбородок, поднял к себе лицо. Ее глаза, кажется, не видели его. Это было как смотреться в запыленное зеркало. В радужке ее глаз двигались тени. Он коснулся губами ее лица.

Она дернулась, словно от удара тока. Отшатнулась от него, забилась, словно он пытался ее задушить, отчаянно взмахнула рукой, разбив стоявшую на подоконнике матовую стеклянную вазу с цветами.

— Не касайся меня! — взвизгнула она, съежилась от звука собственного голоса и перешла на шепот: — Не смей меня трогать.

Она вдруг заплакала, уголки губ поникли, лицо обернулось пугающей маской — он никогда прежде не видел ее такой.

— Я не то хотела сказать, Роджер, надо было сказать: не опускайся до меня, не пачкай о меня рук. Я схожу с ума, Роджер… я веду себя как сумасшедшая — бессмысленно, безумно, опасно… хуже всего, что бывало раньше…

Как бы она ни старалась, какими бы искренними ни были ее чувства, все равно все, что она говорила, звучало как монолог из какого-то фильма. Может быть, это означало, что в конце концов в фильмах есть правда. Может быть, кино учится у жизни. Он смотрел на нее и не мог решить: играет она роль или себя не помнит. И каково будет жить с ней всю жизнь, никогда не зная, что происходит на самом деле?

Она уставилась на осколки разбитой вазы, медленно опустилась на колени и принялась собирать их. Она смотрела только на свои руки, голос звучал монотонно, ныл, был пустым, измученным и жалким.

— Я совсем сумасшедшая. Может, это война… Нет, конечно, дело не в войне. Моя мать всегда говорила, что я распутница, такая же, как она была, но, по-моему, я хуже… она распутничала и получала от этого удовольствие, а я просто… просто… Представь себе, Роджер, милый, что было несколько недель назад. Один мужчина — он хотел меня, он не скрывал, что слышал, что обо мне рассказывают, он выражался очень наглядно… сказал, что видел снимки со мной, — он их описал, и я уверена была, что он не врет… и я сказала, да, я позволю ему заглянуть мне между ног, пока он будет удовлетворять сам себя, но прежде, чем задеру платье и спущу трусики, он должен дать мне тысячу фунтов… Он был из Сити, тысяча фунтов для него значительная сумма, но вполне возможная… Потом он захотел лизать меня, засунуть в меня язык — еще за тысячу фунтов… Потом он захотел, чтобы я его сосала… Потом ему еще много чего приходило в голову, а я только повышала плату… Когда он со мной покончил, набралось семь тысяч фунтов.

Она хлюпнула носом, попытавшись засмеяться.

— Я накупила акций. О господи… и отказалась снова с ним видеться. Сказала, он не достаточно богат, чтобы оплачивать меня постоянно…

Она не поднимала головы, и все складывала острые осколки стекла себе в ладонь.

— Ты должен избавиться от меня, Роджер. Забудь Париж, забудь девочку, которую ты знал, просто уйди от этой грязи, ты ведь и тогда знал, что со мной что-то не так, так просто уйди, оставь разгребать это кому-то другому или побей меня, бей, пока не заболят руки… Или женись на Энн Коллистер, сделай что-нибудь такое, чтобы мне стало больно. Оставь меня, расскажи всем, какая я… О господи, я не знаю, почему это делаю… Я хочу быть похожей на свою мать, может быть, я поверила тому, что она всегда обо мне говорила… Я ненавижу ее, я еще больше ненавижу себя, почему нельзя просто умереть и чтоб тебя забыли, какая разница…

В комнате было темно. Он смутно видел ее, стоящую на коленях под подоконником, цветы и разлитую на полу воду, слышал звон стекла о стекло.

И очень тихий вскрик.

«О, Сцилла, Сцилла, ради Христа…»

Он сгреб ее, вздернул на ноги. В свете из окна увидел острый осколок в одной руке, кровавые порезы на запястье, там, где она пыталась добраться до вен.

Он выбил осколок у нее из руки.

— Глупая сука!

— Вот так мальчик! — Она задыхалась, на губах пузырилась слюна. — Вот теперь ты начинаешь понимать. Почему ты меня не ударишь? Сделай мне больно, Роджер, проучи меня, заставь хорошо себя вести.

— Господи, ну и тряпка же ты, — сказал он. — И не докучай мне больше страшными сказочками про злодея из Сити…

— Это правда, ублюдок!

— И что из этого? Кому это интересно? Ты для меня больше не тайна, знаю, с кем имею дело. Ты бываешь слюнтяйкой, бываешь чокнутой… и стоит ли труда об этом говорить? Это ничего не изменит для тебя, это ничего не изменит для меня. Ты всегда будешь стервой, а я всегда буду тебя любить. Стоит ли тратить слова?

— Почему ты меня не убьешь? Сделай одолжение, убей меня.

— Не могу.

— Почему?

— Потому что ты — моя судьба. Какая ни есть.

— И потому, что ты не убийца.

— О нет, я как раз убийца.

— Так что же тогда?

— Но моя судьба — не убивать тебя. Моя судьба — тебя любить.

Он потянул, и она склонилась к нему, опустила голову ему на грудь.

— Зачем? Зачем? Пощади себя, Роджер!

— Ох, малышка, ох, Сцилла, — я просто не могу.

— Почему нет?

Из одного пореза на запястье еще текла кровь. Пустяки. Она лизнула порез. Он поднял ее руку к губам и поцеловал кровь.

— Потому что так суждено.

— Ох, Роджер, ты говоришь, как Макс. Кто сказал, что так суждено?

— Не важно. Суждено. Это все, что тебе нужно знать.


Лето незаметно уходило, а Годвина все больше захватывали две навязчивые мысли. Он должен был понять, что делать со Сциллой, как им обоим выжить, пережить свою судьбу. Он вышвырнул в окно логику и благоразумие. Он должен был получить ее, только и всего. Она слишком давно обосновалась в его сердце и мыслях, чтобы теперь сдаться. Он превосходно сознавал, что его любовь превратилась в манию, возможно губительную, но не было уже смысла тревожиться из-за этого. Куда бы она ни завела его, он последует за ней. Странное было чувство: что-то вроде жуткой тишины, будто он наконец отдался течению. Не нужно было ничего объяснять. Он думал, что, возможно, это случилось, когда он увидел ее на коленях на полу, с залитым слезами лицом, жалко царапающую себя по запястью осколком стекла, пачкающую кровью хорошенькое платьице. В это мгновенье все его чувства к ней кристаллизовались: любовь, жалость, желание, почти мистическая потребность защищать ее от созданных ею самою кошмаров. Он верил — истинно или ошибочно, — что с ним ей будет лучше, чем без него. Что ей нужен кто-то, кто встанет между ней и бездной. Он не сознавал, что совсем забыл о себе. Его собственное благо больше ничего не значило. Да без нее и не могло быть ничего, ничего хорошего, одна пустота.

Вторая неотступная, превращающаяся в одержимость мысль была — отомстить за Макса Худа. Чем больше он узнавал сложный характер Худа, темную, больную сторону его души, тем важнее становилось отыскать человека, который устроил его смерть. Он должен был дать Максу покой, мир, которого тот никогда не знал при жизни. Это означало найти Панглосса. Но эта задача, видимо, граничила с невозможным. Тем не менее было несколько ниточек, дававших ему некоторую надежду.

Первое: Вардан использовал Годвина, чтобы ввести в заблуждение Панглосса. Удалось это или нет, но Годвин был частью уравнения.

Второе: Годвин участвовал в операции «Преторианец» — то есть опять же являлся частью уравнения.

Третье: Панглосс каким-то образом узнал об операции «Преторианец» и сообщил врагу. Годвин выжил по чистой случайности. Это было личное дело.

Четвертое: кто-то пытался убить Годвина на Беркли-сквер. Для кого-то Годвин был достаточно важной фигурой.

Пятое: связь Годвина со Сциллой Худ оказалась не такой уж тайной, как им представлялось. Были люди, которые знали. И один из них угрожал ему смертью.

Пока Годвин видел то, что оказалось на глазах: клочки и обрывки. Он понятия не имел, кто скрывается под именем Панглосс. Он не в состоянии был ускорить ход событий: не знал, с какой стороны нажать. Все, что он мог сделать, это быть на виду и терпеливо ждать. Коль скоро он составляет часть картины, возможно, вся картина со временем откроется ему.

Глава двадцать шестая

В пятницу, свежим ясным утром, Монк Вардан позвонил ему домой. Годвин пил кофе и работал над воскресным репортажем. Телефонный звонок вырвал его из размышлений об американском генерале Дуайте Эйзенхауэре, которому недавно было поручено командование секретной операцией в Лондоне, о кровопролитном сражении морской пехоты с японцами на Гвадалканале и о страшных рукопашных боях на улицах Сталинграда.

— Так вы уже слышали?

— Не знаю, о чем вы говорите.

— Об Энн Коллистер. В конце прошлой недели покушалась на самоубийство. Вы здесь, старина? Вы меня слушаете?

У Годвина что-то порвалось внутри.

— Да, я здесь.

Он вдруг весь онемел, окоченел.

— Я не слышал. Я сражен, в голове не укладывается. Как это случилось?

— Подавленность, депрессия… Спряталась в сельском доме родителей. Обычное снотворное. Правда, как я понял, достаточно, чтобы свалить с ног батальон.

— Это ужасно. Как она?

— По-видимому, выживет. Чертовски болит живот, и голова не лучше.

— Просто не верится. У нее есть все: семья, деньги, внешность…

— Все, кроме вас. Бывает, женщины принимаются жить головой и писать сонеты. Другие глотают горстями что под руку подвернется и запивают джином. Словом, вам есть чем гордиться. Не каждый может похвастать, что покинутая девица из-за него пыталась расстаться с жизнью.

— Монк, вам очень повезло, что я сейчас не могу до вас дотянуться.

— Ну, зная о вашем неспортивном поведении, я всегда этому только рад.

Годвин не понял, на что он намекает, да и не хотел знать.

— Как вы узнали об Энн?

— Ну, дело, конечно, очень личное, но я повстречал в адмиралтействе вашего приятеля Эда Коллистера. Он едва на ногах держался, щеки запали, в глазах нездоровый блеск. Пережил шок — он, кажется, очень близок с Энн.

— Что он сказал?

— Он был не слишком многословен. Сказал, мол, она в последнее время была подавлена, сказал, что недавно перенесла несколько болезненных ударов — не знаю, что он имел в виду. Полагаю, что самым серьезным ударом было ваше бегство из ее постели.

— Монк, где вы узнаете такие вещи?

— Боже мой, старина, ваши отношения со Сциллой уже ни для кого не секрет… и мне трудно поверить, что такой порядочный прямодушный малый, как вы, будет морочить двух женщин. Вы не годитесь в обманщики, Роджер. У вас душа нараспашку. Как это очаровательно по-американски.

Монк вздохнул.

— До свидания, Монк.

— Нет ничего такого в том, что вас использовали как прикрытие. Вы обидчивы, как мальчишка.

— Если обиделся, то только на то, что мне не сказали.

Монк вызывал у него головную боль. Он скосил глаза в окно, на Беркли-сквер. Энн Коллистер. Удар был так силен, что доходил только постепенно. Зачем она это сделала? Из-за него? Наверняка нет. Это было бы слишком глупо, а Энн совсем не глупа. Она в тот день сказала, что за последнее время было слишком много плохих новостей. Но не сказала, каких.

— Разные люди по-разному ведут себя, когда им сообщают секреты. Вы — просто открытая книга, вы не сумели бы притворяться. Нам нужно было заставить вас по-настоящему злиться, досадовать и бояться…

— Разве это было так уж важно?

Годвин ненавидел себя за то, что опять втягивался в эту трясину, но удержаться не мог.

— Откуда настоящему Панглоссу было знать, что я под подозрением?

— Вы, верно, еще не поняли, старина: Панглосс среди тех, кто мог узнать о «Преторианце». Он рядом с вами! Он принадлежит к очень узкому, очень избранному кругу. К тем, кого мы знаем, — раз он знал о «Преторианце». Он может быть в числе моих знакомых. Или ваших… или знакомых Макса… или Сциллы, хотя мы полагаем, что Макс ничего не говорил ей о задании. Каким-то образом Панглосс получил сведения об очень закрытой, тайной миссии. Значит, он должен был услышать о вас, или заметить ваше беспокойство — ему, вероятно, очень хотелось поверить, что мы подозревали вас. И, насколько ему известно, все еще подозреваем. Слухи ходят до сих пор… Я просто немножко пожалел вас… Его навели на нужную мысль — теперь мы станем ждать, пока он споткнется. Мы будем наблюдать за всеми. Мы закинули очень частую сеть — ему не ускользнуть.


К деревне вела дорога в милю длиной, ответвлявшаяся от главного шоссе. С двух сторон к ней тесно подступали воды океана и пролива. Годвин, оскальзываясь на мокрых камнях, добрался до нее к вечеру после субботней скучноватой экскурсии по Корнуоллу. Целый день он, отдуваясь, лазал вверх-вниз и взад-вперед по залитым дождем руинам, считавшимся развалинами замка короля Артура в Тинтагеле. Лабиринт земляных валов и в самом деле мог остаться от фундамента крепости, но теперь все здесь поросло травой и мхом. Ветер свистел как бешеный, дождь сек лицо, и Годвин перевел дыхание только тогда, когда выбрался на равнину и направился к своей машине. В брезентовом верхе открылась новая течь, к тому же автомобиль по неизвестной причине кренился на правую сторону. С дороги, на которой ветер продувал маленькую, как игрушка, красную машинку, деревня выглядела негостеприимно, но ему хотелось выпить пива и что-нибудь съесть. Годвин за весь день ни разу не взглянул на часы и радовался, сознавая, что никто не знает, куда он подевался. Монк, Панглосс, Макс, Сцилла и все прочие на время растворились в тумане. Долгожданная передышка. Он уже и припомнить не мог того времени, когда не чувствовал груза на плечах. Сейчас он делал что хотел, и для него не существовало ни войны, ни Монка, ни Сциллы, ни Панглосса, никто не поджидал в тумане, чтобы убить его, и беспокоиться было не о чем.

Узкие улочки стали скользкими от вездесущего дождя, от грохота прибоя некуда было скрыться — по полоске песчаного пляжа в обе стороны тянулись огромные каменные плиты. Как видно, этот пляж и вызвал к жизни крошечную деревушку — в этих местах мало где можно было спуститься к морю: не слишком подходящее место для рыбной ловли и воскресного отдыха. Ветер дул с моря, на улицах было пусто, зато пабы полны, если судить по обрывкам песен и гулу голосов, вырывавшихся наружу, стоило открыть дверь.

Годвин выбрал заведение под названием «Ячменный сноп» и нашел себе место у стойки. За окном, сквозь клубы дыма от трубок и сигарет, он видел сгибающуюся под ветром одинокую пальму — словно часовой, забытый отступающей армией. В этой части Англии нередко сажали пальмы в надежде убедить неосторожных, что теплый южный рай лежит как раз за конечной станцией Британской железной дороги. Что и доказывали пальмы.

В пабе пахло мокрой шерстью, табаком, и пивом, и соленой водой, проникавшей, как и равномерный грохот, во все уголки. Прямо за пальмой начинался деревянный причал, тянувшийся в сторону континента и имевший понурый и тоскующий вид, как будто и ведать не ведал о войне. Годвин прихлебывал пиво и наблюдал за игрой в дартс. Он почти не обратил внимание на пристроившегося рядом с ним человека — всего лишь одним телом больше среди толпы жаждущих своей кружки пива. Он не сразу сообразил, что человек обращается к нему, но тот упорно повторял его имя:

— Роджер… Роджер! Это я. Что ты делаешь в этой дыре?

Обернувшись, Годвин увидел перед собой Эдуарда Коллистера. Вид у него был мрачный и запущенный. Давно не брит, не мыт, пустой взгляд, жирные волосы, красные глаза. Промокшая шляпа потеряла форму, а зажигалка так дрожала в руке, что ему не сразу удалось закурить.

— Сбежал от всего, Эдуард. А ты что здесь делаешь? Ничего себе совпадение, а?

Как бы от него избавиться? Один вид несчастного Эдуарда вгонял в депрессию. Блаженное чувство свободы быстро таяло.

— Вообще-то это не совпадение, Роджер. Я тебя выследил. Надо поговорить. Я наизусть выучил, что собираюсь сказать.

Сигарета вздрагивала у него на нижней губе. Эдуард не снял очки, а они запотели так, что глаз не видно было за огромными туманными провалами. Теперь он стянул их и начал протирать стекла концом шарфа.

— Ну, Эдуард, чем могу служить?

Матч в дартс закончился, и победитель под приветственные крики громко требовал пива для всех. Маленькая и пухлая рыжая служанка протиснулась из-за стойки с подносом, на котором постукивали друг о друга высокие кружки.

— Я долго ждал этого разговора. Ждал и готовился. Мне надо было справиться с нервами.

Если это он называет «справиться с нервами», задумался Годвин, что же было раньше? Эдуард заливал пивом подборок, уронил в кружку пепел сигареты. Годвин отвел взгляд, сказал:

— Ну что ж, тебе лучше знать.

— Это очень личный разговор. Может, я оттопчу кому-нибудь мозоль…

— Послушай, я ничего не понимаю. При чем тут твои нервы? О чем разговор?

Годвин улыбнулся, надеясь успокоить собеседника. Он чувствовал себя так, словно пытался разрядить неразорвавшуюся бомбу.

— Слушай, Эдуард, это насчет Энн? Мне страшно жаль — даже не знаю, что сказать. Она ведь такая положительная девушка, всегда так владела собой, верно? Мне Монк сказал…

— Слава богу. Сам не знаю, зачем я ему рассказал. Должно быть, был не в себе. Рассказал бы всякому, просто он первым подвернулся. Но нам не хотелось бы, чтобы это пошло дальше.

— Почему ты мне не сообщил? Я бы сразу приехал — или держался бы в стороне, если бы ты сказал, что так лучше. Энн мне ужасно дорога, ты же знаешь. Как она?

Эдуард закусил губу:

— Она… не очень… Я не стал бы тебя беспокоить…

— Но она ведь вне опасности?

Колл истер нахмурился. Губы у него были изжеваны до волдырей. Он заглянул в свою кружку, увидел плавающий в пиве пепел и все-таки выпил.

— Нет, опасности сейчас нет. Но я ужасно боюсь, что она попытается снова. Она в страшной депрессии. И не хочет об этом говорить.

— Слушай, если это я виноват, если что-то, что я сказал или сделал, толкнуло ее к этому краю… словом, сказать не могу, как мне жаль. Но я старался ее не обидеть. Может, не сумел. Понятия не имел, что она так воспримет…

Годвин оправдывался и не мог остановиться, хотя — какого беса Коллистеру вздумалось выслеживать Сциллу?

— Слушай, Годвин, ты себя не вини. Ты не скармливал ей таблетки, ты ей не изменял и не портил ей жизнь — верно?

По лицу Коллистера скользнула неприятная усмешка.

— Честное слово, нет. Может, я вел себя неловко, был недостаточно чуток… но, честное слово, Эдуард, я никогда ее не обманывал. Никогда не обещал ничего, чего не мог исполнить.

— Нет, конечно, ты не обещал. Это совсем не в твоем стиле, верно, Роджер? Двуличие тебе не свойственно — в этом я тебя никогда не винил. Но мы живем в старой стране, мы — старый народ и вокруг полно двуличия, имей это в виду.

Он примял окурок в большой пепельнице, уставился на завившийся от него кверху последний дымок. На лбу у него капельками выступил пот. Он наконец снял свою мокрую шляпу и положил на стойку. Волосы прилипли ко лбу.

— Энн в последнее время было о чем подумать… Она вроде тебя, прямодушная. Столкнулась с предательством, и ее вера в жизнь разбита.

— Да, она говорила что-то насчет того, что в последнее время ей хватило дурных известий.

Глаза у Коллистера вспыхнули, загорелись на миг.

— Она обо мне не поминала?

— О тебе? Нет, не о тебе. Только беспокоилась, что ты слишком много работаешь, слишком многого от себя требуешь. Она тревожилась о твоем здоровье — что война так тебя извела…

Коллистер хрипло расхохотался, утер лоб шарфом.

— Вот это в точку, действительно, хорошо сказано. Видит бог, она была права. И не зря беспокоилась… Штука в том, Годвин, старый мой дружище, что я совсем спятил…

Кто-то запел «Белые скалы Дувра». Один из игроков в дартс под общие аплодисменты вставлял непристойные строчки.

— Что ты говоришь?

Коллистер подвинулся ближе, к самому уху Годвина.

— Я говорю, что я совершенно сумасшедший. Перенапряжение, поиски ответов… Совесть колом торчит у меня в мозгу и в сердце, вот я и корчусь. — Он кивнул на поющих. — Давай пересядем вон туда. В тихий уголок. Не могу я слушать этих воплей.

Годвин последовал за ним, гадая, нет ли в нем сходства с доктором Фрейдом. Что-то все приходят к нему с сообщениями, что они свихнулись. Он бы пожалуй, закрыл тему, но что-то в Эдуарде Коллистере пугало его. В глазах Сциллы он видел безудержную печаль; в глазах Эдуарда Коллистера горели огоньки настоящего безумия. Но, черт побери, он-то тут при чем? Зачем понадобилось устраивать эту нелепую слежку и ловить его на краю земли?

В углу за камином было темно и тихо. Их уютно отгораживала от мира завеса паутины, свисавшая с почерневших камней дымохода.

— Что ты имеешь в виду, Эдуард? Тебя трудновато понять. Что такое с твоей совестью? Мы оба слишком устали, чтобы играть в загадки. Ну какого черта ты тащился за мной сюда?

— Но ничего другого не осталось, как ты не видишь? Вся эта война, вся наша проклятая жизнь — одна проклятая загадка за другой, и ни в одной ни на грош смысла. Разве ты не замечал? Не обращал внимания? Все не так, как думают, — ничто не осталось таким, как было. Я вот сижу ночами, спать уже не могу и думаю, почему это все, чему я научился в жизни, — как жить, как себя вести — теперь неправильно? Что случилось? Все не так. Все так перепуталось, никто больше не понимает, на чем стоит… — Он склонился вперед, в нарочитой позе человека, поверяющего другому великую тайную истину. — Все пошло наперекосяк — все, можно сказать, свихнулось, когда я узнал про Ковентри… Все это началось у меня из-за бомбежки Ковентри… Конечно, это не мое дело, и мне даже не полагалось об этом знать. Но я узнал, и с тех пор нет мне покоя…

— Послушай, Эдуард, это было ужасно. Бомбы, сброшенные на невинных, — но ведь это война. И чего еще ты ждал от Гитлера? Здесь нет ничего загадочного. Зло есть зло, и мы почти успели к этому привыкнуть, верно?

— Нет, нет, нет, я не о том говорю. Черт, да выслушай же меня!

Он снова провел концом шарфа по лицу и глотнул пива. Выдохнул с какой-то яростью:

— Нет, я имею в виду правду о Ковентри. Гитлер тут ни при чем. Злодей Гитлер — это из старого мира, который мне понятен. Загадки без ответа начинаются с Ковентри. Вот это была загадка… и молодой мастер Коллистер лицом к лицу столкнулся с настоящим злом… Знаешь, в чем оно, Роджер? Зло — это когда ни черта не понимаешь, что делать.

Он смахнул со стола новую сигарету, подобрал ее, постучал кончиком по доске. При этом не сводил взгляда с Годвина. У него была тайна.

— Ты так ничего и не объяснил, Эдуард.

— Что меня гложет, пожирает — это Ковентри.

Он облизнул губы, приклеил сигарету к нижней губе, закурил ее наконец и швырнул горящую спичку на пол.

— Понимаешь, я узнал-то вроде как случайно. Бог хотел, чтобы я это узнал, — не то я не оказался бы в таком положении. Бог, Роджер, — помнишь Его? Это Он послал мне это знание — это понятно, это очевидно. Но Он не сказал мне, какого черта мне с ним делать? Пока что я рассуждаю не как сумасшедший, верно?

— Нет. Нет, если ты допускаешь существование Бога, Эдуард.

— Но ведь ты же допускаешь, правда?

— Конечно, конечно. Почему бы и нет.

— Ну вот. Он должен существовать. В мире столько зла, что должен быть Бог. Как противовес злу. Существование зла — доказательство бытия Божия, я в этом уверен. Я это где-то вычитал, и это произвело на меня огромное впечатление…

— Успокойся, Эдуард. Расслабься. И говори потише. Ты хотел рассказать мне что-то о Ковентри.

— Да. Да, так я никогда не узнал бы о Ковентри, но я сошелся с шифровальщиками, меня поставили работать с этими ребятами, просто заткнули мной дыру, чистейшая случайность… Вот так я и узнал о Ковентри. С виду просто ошибка, совпадение… но случайных совпадений не бывает — я ведь прав? Это я тоже где-то вычитал. Каждое совпадение имеет свое назначение. Нет, лично мне было предназначено узнать о Ковентри. Но зачем — вот чего я не понимаю! Что мне с этим делать? Чего ждет от меня Бог? Он предлагает мне какой-то выход? Но какой? Я заблудился, Роджер…

— Расскажи мне о Ковентри. Что тебе сказали шифровальщики? Что тебя гложет?

— Шифр, конечно! Они раскололи немецкий шифр… не сказали когда, но уже довольно давно. А расколов шифр, они знали — ты что, не понимаешь? — они раскололи проклятый код, и они узнали о Ковентри.

— Кто знал о Ковентри? Эдуард, успокойся, возьми себя в руки.

— Мы знали, мы, хорошие парни… знали, что наци собираются бомбить Ковентри, мы знали за несколько дней… и ничего не сделали: не эвакуировали город, не предупредили жителей, мы оставили их жить, как жили, — а потом появились бомбардировщики. — Он с трудом сглотнул, протер усталые глаза. — Так что чертовы немцы не узнали, что у нас есть их чертов шифр, что мы знаем, что они готовят… Люди погибли, зато мы не показали наци, что у нас есть их шифры… Ты все это знал, Роджер?

— Нет. Не знал.

— Решение было принято на высшем уровне. Ты меня понимаешь?

— На высшем уровне…

— ПМ. Его ближайшие советники. Сам знаешь.

— Вардан.

— Вардан, конечно, и один Бог знает, кто еще. Решено было не препятствовать бомбежке. — Он вздохнул, смотрел остановившимися глазами. — И с того времени, мой друг, я стал терять чувство направления. Где я? Что верно и что нет? Что такое добро и что такое зло? Я потерял путь, мой секстант смыло за борт, и я заблудился в темной и беззвездной ночи. Я тогда задал себе самый страшный вопрос: есть ли вообще добро? Если они — зло и мы — зло… где же добро? Я потерял надежду.

Он закурил новую сигарету от догоравшего окурка.

— Тогда-то я начал по-настоящему сходить с ума… Энн знала, конечно. От нее не спрячешься, слишком хорошо она меня знает. Она вовсе не из-за того беспокоилась, что я перетрудился, — тебе она могла так сказать, но это смешно. Она догадывалась, что я двигаюсь к палате в Колни-Хатч или в Бедламе — на всех парах. Что ты скажешь, Годвин? Ты спал с моей сестрой, она тебя любила и знала, что я схожу с ума… Вообрази, каково пришлось бедной Энн. Очень двусмысленная позиция, нет?

— Это все правда, Эдуард? И почему ты говоришь, что сходишь с ума? Вымотался… запутался… выбился из сил? Ну, так не ты один. Ты не сумасшедший, Эдуард. Ты просто сознаешь серьезность положения. А насчет Ковентри… ты абсолютно уверен?

— Буквально так, старик. А потом… как раз об этом я хотел поговорить с тобой — именно с тобой и только с тобой, — потом я стал путаться в событиях, выпадали целые куски времени. Я начал пить, а утром просыпался и не мог вспомнить ночь, где я был… Я думал обо всем, что не шло у меня из головы: зло, развращенность, ложь, мы все купаемся в этом отстойнике. Слушай, Роджер, ты должен меня выслушать, это не просто бред сумасшедшего…

Он мучительно закашлялся, стал задыхаться. С трудом втянув в себя воздух, заговорил снова:

— Ты не понимаешь — это все только фон картины… Не понимаешь, как все это касается тебя, и Макса, и всего прочего. Ты быстренько перестанешь скучать, когда я дойду до сути, приятель, так что слушай хорошенько.

— Я слушаю, Эдуард. Говори, пожалуйста. Мне хочется узнать, куда ведет эта история.

Коллистер вдруг встал, оттолкнул стол.

— Мне надо выйти отсюда. Выйдем на воздух. Подышим немного. Дождь перестает. Проклятье, мне нужно глотнуть воздуха. Мы переходим к сути рассказа… Я сейчас расскажу тебе, насколько я обезумел.

— Хорошо, Эдуард, пойдем прогуляемся.

Дождь не перестал, но после духоты паба он был даже приятен. От соленого ветра у Годвина прояснилось в голове. Пьяные песни сменились гулким грохотом прибоя о скалы. Луна скользила сквозь рваное поле туч, то показывалась, то исчезала. Промытая дождем улочка была пуста и темна. Двигаясь вдоль парапета, окаймлявшего каменистый пляж, они за сто ярдов слышали, как скрипит, будто взвизгивает от боли, деревянный причал. Засунув руки поглубже в карманы макинтошей, двое мужчин шагали по мокрым плитам, мимо горсточки пригнувшихся под ветром пальм — одинокие фигуры в холодной сырой ночи.

Эдуард Коллистер все говорил и не мог остановиться. Для него это было очищение.

— Мораль, — говорил он, — все, на чем я вырос, все это вылетело в окно. Ничего не осталось. Я начинал новую жизнь по новым, непонятным мне правилам. Я был в ужасе. А потом еще один удар — то, что загнало мою сестру в угол и довело ее… до того, что она сделала в прошлое воскресенье. Деньги. Мы всегда верили в наше состояние, в деньги Коллистеров — доброе старое состояние, как любят говорить банкиры. Старое доброе фамильное достояние. Так называли его наши родители и их родители тоже. Ну вот, и оно тоже разлетелось вдребезги у нас на глазах — сперва у меня на глазах, а потом пришлось сказать и Энн, уже невозможно было оттягивать. Виноват был мой отец — несчастный ублюдок, я даже не могу возненавидеть его за это. Оказывается, он постепенно растерял все наше старое доброе состояние — начиная с краха на Уолл-стрит и дальше, все тридцатые годы… И ничего нам не сказал, не смог решиться. Он поддерживал видимость богатства, закладывая и понемногу теряя фамильные земли. Вроде как один год тебе ампутируют руку, на следующий год теряешь глаз, потом ступню… Теперь уже почти ничего не осталось. У отца был удар, он потерял речь, мать заперлась у себя в комнате, не выходит и говорит только со своими родителями, которые померли невесть когда. Дом рассыпался… Понимаешь, ничего не осталось, Коллистеры кончили ничем, вот тебе последние новости…

Он остановился, дернул Годвина за рукав.

Тот взглянул в его измученные маленькие глаза, увидел дрожащие губы, влагу — слезы или туман, — залепившую бледное лицо, поросшее темной щетиной. Все это было так скучно и так жалко. У человека проблемы с деньгами. Соскребите морализаторство, страхи и стыд, и вы найдете под ними деньги. Но к чему втягивать в это Годвина?

Они дошли уже до конца песчаной полосы, дальше пляж переходил в скалы. Туда вела узкая тропка, ниточка между камней.

— Ты ведь не понимаешь, не можешь понять, да?

Ветер заставил Коллистера пригнуть голову, одной рукой он придерживал шляпу.

— Ты всегда сам зарабатывал на жизнь, есть у тебя такая удивительная способность. А я не умею, не представляю, понятия не имею, как это делается… Я — посредственный ученый, сносный чиновник, этого мало, чтобы удержаться на плаву… Тебе не понять такого, как я.

Голос его звучал сипло, ветер сносил его.

— Знаешь, ведь это я прислал тебе письмецо насчет того, что ты путаешься с женой Макса Худа? Знаешь?

— Ты писал, что убьешь меня…

— Вообрази — чтобы я послал такое письмо! Как я мог так низко пасть? Хотя, поверь, после того я пал много, много ниже… как ты увидишь.

— Но зачем, Эдуард? Какой смысл? Ты угрожал моей жизни…

— Я думал, это сразу ясно, старик. Ты ведь знаменитость. У тебя, должно быть, полно денег… полно денег…

— Хорошо бы, если б так, — буркнул Годвин.

— Я не очень-то ясно соображал. Я думал, если тебя припугнуть, удастся как-нибудь выжать денег… Я был в отчаянии — на самом деле это шутка, неудачная шутка. Единственное объяснение — что я был безумен, не помнил себя. Хотя я начал тебя ненавидеть, я знал, что ты встречаешься с Энн, знал, что она питает надежды… Она полюбила, впервые в жизни, а тебе я не доверял… Я стал за тобой шпионить, выследил и узнал, что ты встречаешься со Сциллой Худ! Свинья! Я бы тебе все кости переломал… Я хотел было пригрозить, что пойду к Максу, что все ему открою… я был совершенно уверен, что ты заплатишь мне за молчание! Вот тогда, когда я начал составлять эти безумные планы, у меня и стали выпадать целые дни, я не мог вспомнить, что делал, где бывал, я боялся, что проговорюсь о Ковентри, и им придется расстрелять меня, чтобы заткнуть мне рот… я только об одном и мог думать: о распаде добра и зла, об утрате фамильного состояния, о твоем свинском предательстве Энн и Макса с этой сучкой Сциллой, я становился все безумней и безумней! Энн за меня тревожилась, но она не знала, что со мной творится в действительности… Она боялась, что я убью себя. Боже, как смешно, я бы ни за что этого не сделал, а вот кого другого? Да, мог, думаю, я вполне способен кого-нибудь убить, ведь я теперь знаю, что нет ничего правильного или неправильного, и вообще, сейчас все умирают… и терять мне больше нечего. И бесчестья больше не существует, и семьи… Видишь ли, мне нужны были деньги…

Он склонился на перила, смотрел, как пенятся, разбиваясь о камни, волны, как вспыхивает в лунном свете и рассыпается звездным дождем пена. Потом отвернулся и потащился вверх по тропе, вившейся между больших камней, из которых сложен был обрыв. Годвин окликнул его по имени, но Эдуард не услышал, и Годвин двинулся за ним. Он должен был дослушать до конца.

— Кончилось тем, что я пошел повидать Худа, — сказал Коллистер, пряча голову от ветра и брызг. — Я написал тебе записку, но не отправил. Прежде чем идти к тебе, я должен был поговорить с самим Худом — в конце концов, может, ты все-таки собирался жениться на Энн, я не хотел, чтобы ты меня возненавидел, не хотел вставлять палки в колеса — понимаешь?

— Продолжай. Ты пошел к Максу…

— Да-да, я пошел к Максу. Рассказал ему о вас со Сциллой, сказал, что выследил вас, что уверен…

— О господи… Когда это было?

— Не помню. Год назад, в сентябре, не в том дело. Боюсь, я малость свалял дурака. Я сказал ему, что у тебя роман с его женой, рассказал, что у вас с Энн. Я указал, какой возникнет скандал, если я расскажу людям, каким дураком он предстанет — рогоносец, одураченный старым другом и молодой женой, я представил ему очень неприглядную картину, уверяю тебя…

Они взбирались по крутой тропе.

— Обрати внимание, какой необыкновенный вид: лунная ночь, вздымающиеся океанские валы…

— Ты пришел к Максу и рассказал ему…

— Я просил у него денег, само собой. Сам не знаю, в благодарность за рассказ или чтобы заставить меня молчать, мне было все равно. Я сказал, что сохраню его тайну. Он мог себе это позволить, его семья, знаешь ли, страшно богата. Видел бы ты его лицо… он высмеял меня! Обозвал «странным человечишкой»! Меня! Он говорил со мной сверху вниз… с Коллистером! Он со смехом сказал, что я, видно, не понимаю — его жена тем и знаменита, что она занималась этим делом с половиной Лондона, сказал, такова ее природа и ни черта тут не поделаешь… сказал, что несколько разочарован в тебе, но в конце концов, ты всего лишь человек… Он сказал, что не заплатит мне ни пенни, ни фартинга. Сказал, все это ему совершенно безразлично, потому что так или иначе он скоро умрет.

Он остановился, чтобы перевести дыхание, прислонился к мокрому валуну.

— Пройдем еще чуть дальше. Я, бывало, играл в этих скалах ребенком. Мы с Энн играли. У нас здесь поблизости была земля. Теперь нет, конечно.

Он тяжело дышал, поднимаясь вверх.

Годвин чувствовал, как брызги перехлестывают через острые зубья скалы. Вода текла ручьем. Он промок насквозь. Макинтош протекал. Сердце билось о ребра как пушечное ядро.

Коллистер остановился у самой вершины. Он взялся за сердце.

— Господи, я и забыл, как круто… — Он хрипло, с присвистом дышал.

Годвин втянул в себя ветер.

— Он сказал, что умирает.

— Да, сказал, опухоль у него растет в мозгу, неоперабельна и смертельна. Сказал, что будь он проклят, если станет дожидаться, он собирался покончить с этим поскорее. Собирался сам выбрать время и место, не доверяясь случаю. Сказал, ему суждено умереть воином — какая-то чертова мистика, а мне всего-то нужны были деньги! Тогда помяните меня в своем в долбаном завещании, черт побери, сказал я, и это показалось ему смешнее всего, он хохотал как дьявол, а я спросил его, что он хочет сделать, как собирается умереть воином, чтоб ему провалиться… Он сказал, что предстоит секретная операция, самоубийственная миссия, за короля и страну. Мы сидели в каком-то гнилом пабе, в каком-то закоулке за «Слоном и замком», на темной улице… Он поставил мне выпивку, сказал, что ему меня жаль… Богом клянусь, я готов был убить ублюдка… но мы сидели и пили…

Гулко ударила волна.

Годвин напряженно вслушивался в его голос. Лунный свет осветил лицо Коллистера. Его тонкие губы украшала хитрая безумная усмешка.

— Он сказал мне, что собирается в Северную Африку, сказал, что собирается убить Роммеля… и в этом деле погибнуть.

Коллистер улыбнулся Годвину, его лицо блестело в лунном свете.

Годвину казалось, он стоит в стороне, глядя на себя и Коллистера. Видит, как напряжены его плечи, видит горькую усмешку на лице Коллистера — лице больного, зараженного бешенством существа. Годвин с трудом верил своим ушам. Перед ним стоял человек, знавший то, о чем знать не полагалось. И утечка пошла от Макса.

— Ты знал о «Преторианце».

— Да, он так это называл. Похоже было, он в мире с самим собой. Просто слишком много выпил. Смотрел на меня, мол, мне страшно жаль, старик, но ничем не могу помочь. Но теперь-то я знал кое-что ценное, понимаешь? Знал большой секрет… Вопрос о деньгах был решен! У меня было кое-что на продажу! Я был в восторге!

— Ты собирался продать то, что узнал.

— Конечно.

— Ты знаешь, это из-за тебя миссия стала самоубийственной — могло быть иначе.

— Это меня не касается, верно? Так вот, видишь ли, я нашел покупателя… но ублюдок так и не заплатил! Можешь себе представить? Мне ни черта не заплатили!

— Смылись от тебя с иудиными деньгами.

— Иудиными? Ты кого зовешь предателем? О чем говоришь? Разве можно кого-то назвать предателем в мире, где нет ни добра ни зла? В мире Ковентри! А Черчилль — предатель? Ты что, не понял? С моралью покончено. Теперь все по-другому… И все равно, Макс умер точно по расписанию — и никому нет дела, что будет с бедным старым Эдом.

— Мне не все равно, что с тобой будет, Эдуард.

У Годвина тряслись руки.

Коллистер просиял:

— Я знал, я знал, что в глубине души ты добрый малый. Как-никак, я тебе доверился, выложил тебе все… отдался в твои руки. Моя сестра из-за тебя хотела покончить с собой… Ты ведь мне поможешь, поможешь бедолаге Эдуарду выпутаться, верно? — Он плакал, или брызги стекали по его лицу. — Я совсем отчаялся, Роджер…

Он вытащил руку из кармана макинтоша. В руке был пистолет. Коллистер, похоже, не замечал его.

— Видишь, что я принес с собой? Собирался тебя пристрелить, если станешь смеяться, если велишь проваливать, как он велел.

— Я не смеюсь над тобой, Эдуард.

— Боже, какой он был свиньей, Роджер, — такой надменный, осененный величием судьбы, а бедному Эдди всего-то и нужно было малость наличных…

Коллистер глотнул воздуха. Пистолет в его маленьком белом кулачке водило из стороны в сторону.

— Так что ты для меня сделаешь? О, пожалуйста, помоги мне выпутаться из этой каши…

Годвин точно со стороны смотрел на самого себя, стоящего под блестящими в лунном свете брызгами. Он наблюдал за собой не без интереса, словно любопытствуя, что же он может сделать для Эдуарда Коллистера. Что же ему сделать для человека, убившего Макса Худа?

— Убери свой пистолет, это оскорбительно для нас обоих.

— Что ты для меня сделаешь?

— Я не оставлю тебя в этом жалком положении.

Он так часто представлял мысленно, как взглянет в лицо человеку, предавшему их и отправившему их на смерть. Ничто другое не имело значения. Да, миссия была самоубийственной, но только в глазах Макса Худа. Она стала такой в действительности только потому, что их предали. Он представлял, как поступит тогда, но никогда не думал, что это будет так легко, потребует так мало усилий.

Коллистер закивал:

— Тогда хорошо. Ты не пожалеешь. Я до смерти буду у тебя в долгу.

Рука с пистолетом опустилась. Годвин вынул оружие из вялых пальцев, уронил, услышал, как металл заскрежетал по камням, соскальзывая в темноту под утесом.

— Какого дьявола…

Коллистер не был серьезным противником. Первый же удар опрокинул его на блестящую скалу. Из носа у него потекла кровь. Годвин разбил ему голову о камень, это оказалось совсем просто, кости черепа проламывались острым краем камня, как яичная скорлупа.

Тело было податливым и очень легким.

Годвин перевалил его головой вперед в темный провал, где исчез пистолет.

Все было кончено.

К добру или нет, он поквитался за Макса Худа.

Загрузка...