Глава 1. Война ушла на запад

Наедине с неоконченной войной

Война отступила не сразу…

Немцы никак не хотели выпускать из когтей захваченные земли. Они вывезли с них все, съели все, разорили все, что могли. Перечислить все сделанные ими опустошения невозможно. Если даже рабочие руки вывезли, так о чем еще говорить… Их теснили наши войска, а они еще и еще находили, за что зацепиться и что утащить в свое логово.

Но вот фронт приблизился к Славгороду настолько близко, что им пришлось отодвигаться от него, увозя свои тыловые манатки обозами. И тут они опять пустили по домам загонщиков — решили добраться до мужчин, которые по разным причинам избежали мартовского расстрела. Ничего не подозревающие, полагающие, что взаимопонимание с оккупационной властью достигнуто, эти мужчины легко попали под дула автоматов — их забрали с мест, где они обязаны были работать. Арестованных, среди которых опять оказался Борис Павлович, закрыли в кутузку, объявив, что волноваться не надо, что их не расстреляют, а заберут с собой в Германию. Родных, которые к вечеру узнали о новой беде и пришли покормить задержанных, к ним не допустили.

Мужчины, неожиданно снова оказавшиеся то ли в плену, то ли под арестом, понимали, что на самом деле у немцев просто некому их расстрелять на месте, а то бы они не задержались с этим.

Борис Павлович по этому поводу рассказывал: «Когда немцы окончательно отступали, то руководствовались приказом Гитлера: “Оставляйте после себя лунную поверхность, за последствия я сам отвечу”. И они убивали население и сжигали села. Этим занимались не передовые части, а карательные отряды, где в основном были не немцы, а калмыки, власовцы и разные другие запроданцы, предатели». Рассказы Бориса Павловича о войне превратились в генетическую память его семьи, сейчас без них эту книгу нельзя было бы написать.

Так вот тогда вызывать карателей немцы уже не успевали, а допустить, чтобы кто-то ушел от них живым, тем более пополнил ряды наступающей Красной Армии, не хотели.

То, что по дороге немцы все равно постараются их истребить, задержанные понимали без сомнений, поэтому с первых мгновений единодушно решили, что надо либо всевозможными ухищрениями тормозить продвижение обоза на запад и поджидать приближения фронта, либо бежать навстречу своим{1}.

Как бы то ни было, но в один из дней тыловые части немцев потянулись по центральной дороге на запад и скрылись со своим барахлом за горизонтом. Увы, они увозили с собой около сотни славгородцев, в том числе мужа Прасковьи Яковлевны.

Такого еще не было в ее жизни, чтобы она оставалась совсем одна, причем с малым ребенком и больной бабушкой на руках, да еще — исполненная тревоги за угнанного в плен мужа, за братьев. На нее свалились обязанности, которые самостоятельно нести она не умела, и просто сходила с ума, думая, чем им кормиться, во что одеваться, чем обогреваться да обстирываться. На это уходили все ее силы. А ведь еще предстояло делать запасы на зиму, искать и заготавливать какое-то топливо. Откуда, как, с чего — если теперь у нее не было ни пчел, ни коровы, никакой живности?

И все это — на одни руки…

Правда, с весны она, качаясь от горя и от безостановочных рыданий по родителям, сделала важное дело — засадила 30 соток огорода картошкой и овощами. Трудиться много она привыкла, потому что всегда берегла свою маму, Евлампию Пантелеевну, страдавшую грыжей и плохо переносящую физические нагрузки. Берегла и брата Алексея с его недавно зажившей после травмы ногой. Вдвоем с двужильным братом Петром они обрабатывали домашние угодья и держали во дворе живность. И вот уже некого ей беречь, не с кем разделять домашние заботы да ношу…

Где теперь Петр и Алексей… Подадут ли они весточку о себе?

А Борис Павлович в исконно сельских трудах помощником был слабым. Во-первых, его сызмалу не приучили к ведению домашнего хозяйства, потому что ни родители, ни его деды-бабки сами того не знали. Ну никак у него не было наклонности к земле! А во-вторых, он по 16-18 часов работал на немцев, так как те нещадно эксплуатировали уцелевших после расстрела мужчин. Нужна ли была кому-то их работа, или не нужна, видимо, значения не имело. Главное заключалось в необходимости держать опасный контингент под контролем, чтобы мужики не вздумали партизанить да вредить оккупантам.

Привычная весенняя работа в тот год далась Прасковье Яковлевне с большим трудом. Изнуренная стрессом, пережитой трагедией и постоянной боязнью новых бед, она до черноты в глазах уставала от копания лунок и волочения земли, от своей спешки вовремя управиться с посадками, от одиночества на грядках, но только так и могла отвлечься от страшных воспоминаний и мыслей. Тогда она только с облегчением вздохнула, когда дала лад огороду.

А теперь поняла — ведь урожая с огорода будет недостаточно. Господи, такие непомерные усилия — а их мало! Что же делать?

Тем более что ее труды могли запросто пропасть под колесами военной техники — она верила, что советские войска не замедлят прийти сюда и освободить их. А значит, фронт проутюжит поселок своей титанической мощью: сначала опасной отливной волной пятящегося врага, а потом половодьем советских атак, смывающих фашистскую нечисть с земли.

Она совершенно отчетливо представляла, как это будет. По сути фронт возникнет уже тогда, когда оккупанты начнут собирать бумаги и паковать свои архивы, готовясь драпать в обратном направлении, и завершится приходом освободителей. Только ведь эти два мгновения разделит полоса взрывов и выстрелов, бега и криков солдат, полыхания пожаров, разгула смертей, грохотания убегающих и стремительность догоняющих машин. Добро и зло смешаются и превратятся в ревущего монстра, не замечающего ни невольных и безучастных зрителей, ни арены действий. Монстр будет медленно продвигаться, не выбирая дорог, никого и ничего не щадя.

И покроет остывающий след войны надрыв солдатских сердец, несущихся по ее горячим штормам к священной звезде справедливости! О Боже, Боже…

А потом боязнь отступит. Но отступит ли?

Однажды Прасковья Яковлевна задала себе этот простенький вопрос и поняла, как наивна была. Как же мало счастья будет в отсутствии страха за свою жизнь, если война продолжит держать в когтях многих других людей! Приход советских войск, желанный до спазма в горле, принесет безопасность, но еще не мир — при котором легко и радостно дышится и работается и все дорогие люди находятся рядом.

Как она бессильна посодействовать скорейшему истреблению войны, если обладает только терпением и верой в свою страну!

Наступала осень, а за ней маячила зима…

Освобождение Славгорода

Наконец 19 сентября, с самого утра, Прасковья Яковлевна проснулась от оглушительного грохота. Через стекла окон, закрываемых то вишняком, то кронами абрикосовых деревьев, сочился утренний свет. Казалось, где-то близко рушились горы или камни падали с неба, наружу страшно было выходить. Но она накинула платок на голову и все же выскочила. С неба несся пронзительный вой, который сковывал все мышцы и вжимал в землю. Втянув голову в плечи, она мужественно подняла глаза на восточное небо, по привычке пытаясь определить положение солнца. И увидела, что оттуда большими птицами один за другим стремительно шли советские пикирующие бомбардировщики, так радостно узнаваемые по гулу. Их было много, они неслись стремительно, затем, будто резко присев над целью, сбрасывали бомбы и круто взмывали ввысь. Бомбы тоже выли, как от страха или от злости. Долетев до земли, они тяжело ударялись о нее и взрывались. Земля вздрагивала, казалось, даже прогибалась под ними и выбрасывала вверх черные конусы огня и дыма. А самолеты все выли и выли. Словно ныряя вниз, сбрасывали свой груз над немецкими объектами, и круто поднимались вверх.

Их было много. Идя со стороны солнца к железной дороге, они широким размахом накрывали растянутые с севера на юг вражеские позиции и от души бомбили их.

Жители поселка на перекличку взрывов реагировали по-разному — кто-то сразу спрятался и терпеливо пересиживал бои, а другие хорониться не спешили. Взрослые стояли во дворах и, приложив ладонь козырьком к глазам, всматривались то ввысь, то вдаль, пытаясь рассмотреть или представить себе, что там творится. Безотчетно они стремились видеть, как побежит враг, как будет раздавлен, как испустит последний дух — так велико было их желание воочию убедиться в кончине войны. Шустрая ребятня выбегала на улицу, прыгала с поднятыми руками, кричала «ура» и перебрасывалась возбужденными комментариями:

— Наши пытаются выкурить фашистов!

— Ну да, поднять и заставить бежать!

— А лучше бы присыпать их на месте!

От падения бомб, происходившего на том конце, во все стороны летел свист, а от него звенело в ушах. От их уханья вздрагивала земля, и раздираемый взрывами воздух, скуля обидно, превращался в ветер, несущийся прочь. Сколько это продолжалось, трудно сказать. Туго и медленно все эти звуки и явления подвигались на запад, подходили ближе к поселку.

Потом советские самолеты нырнули в небо, поднялись выше и улетели в тыл врага, возможно, догонять и бомбить немцев, несколькими днями назад ушедших с обозами. Скоро после этого от железной дороги послышались грохотание и рев техники, перемежаемые наземной стрельбой. Земля вибрировала под колесами и гусеницами множества тяжелых машин и подрагивала от взрывов снарядов. Воздух, нагретый летающим во все стороны металлом, бешено ходил ходуном и пропитывался от стреляющего оружия смрадом окалины и гари. По низкому небу, под облаками, поплыли темные подвижные дымы, характерные для отдаленного сражения.

Во дворах завыли собаки, и хозяева, прежде чем спрятаться, поспешили отпустить их с привязи. Негде укрыться в степи, на ровном месте, — ни лесов, ни гор тут нет. Людей спасали погреба.

Прасковья Яковлевна тоже поняла, что долго ожидаемый час расправы над нелюдями, над алчными захватчиками настал. Она забрала дочь, прихватила теплые одеяла и подстилки и спряталась в погребе, где заблаговременно заготовила на такой случай место. Она выстлала его свежим сеном, запасла туда воду, яблоки и груши из сада, хлебные коржи, картофельные лепешки — сидеть предстояло долго. Бабушка Фрося спускаться в укрытие не решилась из боязни, что по окончании божьего испытания не сможет выбраться наверх по крутым ступеням. В этом был резон.

— Идите, спасайтесь, — спокойно сказала она внучке, — я на полатях полежу, по домам-то они, надеюсь, палить не будут.

Благодушие бабки, конечно, было неуместным, но спорить с нею не приходилось — она сама решала, как ей быть.

Ефросинья Алексеевна второй день роскошествовала, потому что семья перебралась из сарая в дом. Первым делом Прасковья Яковлевна выбелила в нем стены, вычистила пол и закутки, а потом протопила печь, чтобы высушить комнаты и выкурить из них чужой дух. Оставшись одна, старушка, конечно, не лежала. Без устали она ходила по комнатам, нервно поглаживая свои кулачки, перекладывая одну и ту же вещь с места на место и посматривая в окна.

— Зря бегаете да отстреливаетесь. Ичь, как жить хотят! — в минуты просветленного ума осуждала она немцев, глубоко веруя в силу Красной Армии. — Нет вам ходу домой. Все тут прахом станете! Сколько наших положили, ироды...

Нервничала в своем укрытии и Прасковья Яковлевна, не привыкшая быть в стороне от решающих событий. Все ей казалось, что без ее присмотра там, наверху, что-то не так пойдет. Время от времени она рисковала — оставляла дочку одну, а сама выглядывала на улицу и изучала ситуацию, хотя по доносящимся в укрытие звукам приблизительная картина происходящего прочитывалась. Если обстановка позволяла, Прасковья Яковлевна проскакивала дальше в дом и проведывала бабушку.

— Не бегай ты ко мне, — ворчала та. — За Шурой смотри, а то бросаешь…

— Она уже большая, четвертый год… — отговаривалась Прасковья Яковлевна. — Выберется, если что.

— Какое «если что»? — сердилась Ефросинья Алексеевна. — Что ты мелешь…

— Я ее всему научила, она смышленая, — и Прасковья Яковлевна опять убегала в погреб, к ребенку.

Наконец, наземное расположение сил начало зримо меняться. На поселок двинули отступающие немецкие танки, и от форсированного рева их моторов затряслась земли и мелко закачались стоящие на ней предметы. Сидящим в погребах обывателям казалось, что на поверхности, в плетении дворов и улиц, мечется и беснуется раскаленный металл, словно оживший и диким бегом спасающийся от погибели. Ох, от него все вокруг обязательно останется развороченным и искореженным!

Подталкиваемые атакующими советскими силами, немецкие танки улепетывали на всех парах, как слепые, не мечтая о передышке. Развернув башни назад, они злобно огрызались выстрелами из пушек, от чего казались неестественно выгнутыми икающими уродами. Отходить строго по улицам они не старались и безжалостно оставляли колеи во дворах и на огородах, словно специально разрушали хаты и более мелкие постройки. Как позже выяснилось, так оно и было, потому что после отхода врага почти треть жилых построек оказалась разрушенной. Это, кроме того, что фашисты специально высадили в воздух кирпичный завод, разрушили все привокзальные и станционные сооружения, взорвали помещения МТС и частично обратили в груды развалин строения металлообрабатывающего завода. Но усадьбу Прасковьи Яковлевны Бог миловал.

Следом за танками прыткой тенью удирала вражеская пехота. Солдат вроде и не видно было, однако дворы и улицы прошивались частым свистом пуль и от земли поднимались небольшие вихри, как на лужах во время дождя. Собаки, прятавшиеся и скулящие при первых звуках приближающегося боя, теперь осмелели, выскакивали из своих будок и бросались на немцев, хватали за ноги и прыгали им на спины. Поразительно это было наблюдать!

Неожиданно стало тихо. Звуки исчезли и не спешили возобновляться. Подождав секунду-другую, Прасковья Яковлевна вышла из погреба и услышала радостные возгласы, несущиеся с улицы. Она оставила дочку в доме с бабушкой, а сама поспешила присоединиться к людям. Вдоль улицы, опахнув ее, пронесся ветер, прошмыгнул в ворота, крутнулся и бросил во двор горсть пыли вперемежку с желтыми листьями. Под его напором качнулась молоденькая белая акация и, отряхнув пыль, прохладными листьями погладила Прасковью Яковлевну по щеке.

— Расти, моя ласковая, — прошептала Прасковья Яковлевна, придерживая у лица гибкую веточку.

До войны это деревцо было ей до плеча, ниже рядом растущих абрикосов, а теперь до его макушки и рукой не достать.

На улице она увидела толпу славгородцев и остановилась, наблюдая, как те встречали и величали Ивана Крахмаля и Пантелея Ермака, ее соседей. Она не сразу поняла, что происходит.

Да, жили в Славгороде два человека: Иван Крахмаль и Пантелей Ермак — худенькие низенькие мужички, наверное, и без образования вовсе, невзрачные, тихие. И оба — с улицы Степной. Простые рабочие местного металлообрабатывающего завода попали воевать в танковые войска.

И вот сейчас на своих боевых машинах они принесли в любимое село освобождение от угнетателя! В погоне за врагом они первыми оказались тут, ворвались после бегства немецкой нечисти, подъехали к своим дворам, чтобы увидеться с семьями. Это стало пиком их борьбы с нещадным врагом, самым высшим ее успехом и упоением. А для славгородцев их появление стало провозвестием и знаком великой победы, добытой своими людьми, земляками, родной кровью.

Это было прекрасно, неожиданно и символично!

Со стороны центра к месту остановки победителей уже бежали, спотыкаясь и поправляя платки на головах, другие женщины — радостные, готовые обнять первых советских воинов-освободителей. От них не отставали несколько столь древних стариков, что безжалостный немец даже убивать или угонять их не стал. Не догадываясь, что посланники мира и света — это их земляки, люди несли им наскоро собранные хлеб-соль, усыпали их путь хлебными зернами и слезами благодарности, кланялись в пояс, благословляли на дальнейшую счастливую долю. А обнаружив, что это свои парни, начинали обнимать и целовать, охать и ахать, удивляясь, как это могло случиться, такое совпадение. Надо же — из всей неисчислимой силы Красной Армии именно славгородцы первыми вошли в Славгород, освободили землю своих предков! Значит, Бог есть на свете!

Можно представить, что испытывали эти скромные бойцы-танкисты, принимая от односельчан такие почести. Как пели, должно быть, их сердца! Как в этот момент они любили свой народ! И как им хотелось еще крепче воевать, чтобы очистить всю великую Родину от вражеских загребущих рук, от немецких убийц, от бешенного саксонского зверья! Они чувствовали себя настоящими защитниками, всесильными исполинами, нужными этому миру, ответственными за него. В такие минуты любой человек становится всесильным, в нем пробуждается все лучшее, высокое. А незначительное и мелкое уходит на второй план. Так было и у танкистов Ивана Крахмаля и Пантелея Ермака.

— Ну все, земляки, нам надо догонять своих. Прощайте покудова и ждите нас, — с этими словами Иван полез в кабину танка.

— Держитесь тут, мы скоро закончим войну и вернемся, — пообещал Пантелей, тоже забираясь в свой танк.

Их глаза светились счастьем, они улыбались и казались былинными богатырями, повелевающими грозными машинами. Да, к счастью, они оба вернутся домой, живыми и невредимыми, с орденами и медалями на груди.

Так 19 сентября 1943 года бойцы танкового подразделения 333-й Краснознаменной ордена Суворова Синельниковской стрелковой дивизии 12-й армии Юго-Западного фронта, которым командовал Герой Советского Союза генерал-майор Анисим Михайлович Голоско, освободили от немецких захватчиков Славгород, который пробыл под вражеской пятой ровно два года.

Ожидание

На какое-то время Славгород стал территорией особого положения, здесь расквартировались части тылового обеспечения фронта. Представители комендатуры прошлись по уцелевшим дворам в поисках жилья для военных. Конечно, не обошли и дом Прасковьи Яковлевны — он привлекал внимание не только хорошим внешним видом, но и тем, что при нем имелся широкий двор, где можно было держать машины.

Нечего было делать, она с домочадцами снова перебралась в сарай, а дом предоставила в распоряжение командира военной части с его водителем и адъютантом.

Мало-помалу поселок наполнялся жителями: кто-то приезжал из эвакуации, кто-то возвращался с дальних хуторов, где пересиживал лихую годину, прибывали и случайные чужаки в поисках нового пристанища после потери жилья. Скоро сформировались органы государственной власти, готовые начать действовать, как только поселок обретет обычный гражданский статус.

Истосковавшееся по нормальной жизни население ждало мирных перемен — в короткий срок мужички-старички, инвалиды, крепкие молодицы разобрали завалы зданий, где до войны размещались общественные заведения: школы, поликлиники, больницы, почты и пр., — подручным материалом заделали прорехи в стенах и в кровле, вымыли помещения изнутри.

Прасковья Яковлевна тоже вышла на работу. Первым делом учителя составили списки сирот и открыли для них детский дом. Затем обновили списки учащихся по классам и начали вести уроки.

Маленькую дочку Прасковья Яковлевна брала с собой, и та уныло сидела на окне позади учеников, вертя головой, наблюдая за происходящим то в помещении, то на улице. Школьная жизнь закипела — в свободное время ребятня помогала взрослым приводить в порядок улицы и дворы, возобновлять зеленые насаждения. Это их усилиями создан парк в центре села, около братской могилы и памятника неизвестному солдату.

Время пошло быстрее, дни как будто стали короче, зато ночи — спокойнее. Как хотелось, чтобы теперь, в этот порядок и тишину, вернулись родители, чтобы рядом был муж и братья! Прасковья Яковлевна каждый день, идя со школы, заходила на почту, но там только качали головой — писем не было. И то сказать: от кого они могли быть, если ее родных и близких, кто выжил после расстрела, угнали в Германию, туда, где западнее продолжается война?

А родителей и на свете нет… Бывало по дороге она заворачивала на кладбище и там стояла у их могилы, плача беспрерывно, шепотом рассказывая свои горести…

Вот так однажды она шла домой — наплакавшаяся, уставшая, с опущенной головой, никого не замечая вокруг. Впереди с подпрыгиваниями и подскоками бежала засидевшаяся на уроках дочка, что-то бормоча себе под нос.

— Смотри под ноги, — осадила ее Прасковья Яковлевна, — а то упадешь.

Приблизились к своему двору, посмотрели туда издали.

Постоялец, по всему, был дома, потому что во дворе стояли обе машины, которыми он пользовался, а возле них крутились люди. Один из них, его водитель Сергей, ходил вокруг легковушки с мягким веником, смахивал с кузова пыль и напевал марш артиллеристов:

Из тысяч грозных батарей

За слезы наших матерей,

За нашу Родину — огонь! Огонь!

Девочка, увидев этого веселого дядю, который иногда подбрасывал ее вверх и катал на машине, со всех ног ринулась вперед.

— Да не беги ты! Успеешь, — Прасковья Яковлевна следом за дочкой зашла во двор и глазам своим не поверила: у входа в их жилище стоял измученный, заросший Борис Павлович и неодобрительным глазом наблюдал за происходящим.

— А-а, малышка, — тем временем приветствовал маленькую Шуру постоялец, разведя руки. — Поможешь мне машину чистить?

— Не помогу, — важно ответила та. — Я маме в школе помогаю.

— Устаешь, поди? Там же надо тихо сидеть.

— Устаю, — по-стариковски вздохнула девочка.

Она осталась на улице, а ее родители после радостной встречи и объятий зашли в свое жилище.

— Еле сбежал от немцев! — рассказывал Борис Павлович. — Нас аж на правый берег успели перевезти, пришлось потом самому Днепр форсировать. Пробирался к своим под пулями, ползком. А кто у нас живет? — спросил с нотками ревности. — Я думал, тут уже никого нет.

— Начальник тыла освобождавшей нас части поселился. Полковник.

— Не мог он другое место найти… — буркнул Борис Павлович.

— А чем ты недоволен? — рассердилась Прасковья Яковлевна. — Это надо было говорить немцам, которые сюда ворвались и барствовали, пока их не выкурили.

— Еще и немцам скажу, — парировал Борис Павлович, снимая с себя грязную одежду. — Есть теплая вода? Мне бы искупаться…

— Греется, — Прасковья Яковлевна кивнула на большой казан, стоящий в духовке, продолжая неторопливо подавать на стол еду и нарезать дольками испеченный бабушкой пресный корж.

— Так я и говорю, — вернулся к прерванной теме ее муж, — что война не кончилась. Вот призовут меня на фронт, и я скажу немцам то, что не мог сказать тут.

— Ты думаешь, тебя призовут? — остановилась у стола Прасковья Яковлевна с испуганными глазами.

Борис Павлович усмехнулся женской наивности. Как они поддаются иллюзиям, в каком маленьком мирке живут! Вот почувствовала жена безопасность вокруг себя и думает, что теперь всюду она настала, что на всем свете не стало выстрелов и страданий.

— Если не призовут, я сам попрошусь на фронт, — решительно сказал он. — Не стану же я сидеть тут, когда другие воюют. Немцы мне еще за Севастополь должны, за плен… гады…

На следующий день, бежав от угона в Германию, вернулся домой Алексей Яковлевич. На фронте, который ему тоже пришлось видеть изнутри, он насмотрелся несладкой и ответственной жизни солдат и осознал, что всякий уважающий себя мужчина должен быть там, в окопах, и должен бить врага. Поэтому сразу же начал готовиться к уходу на войну. Хоть ему должно было исполниться 18 лет только 6 ноября, но он готов был проситься на фронт раньше срока, чтобы успеть выполнять священную обязанность перед родителями и Родиной.

— Ох и отомщу я фашистам за родителей! — говорил Алексей Яковлевич. — Дайте только автомат в руки! Для того и сбежал — чтобы повоевать!

И в самом деле, в течение недели Бориса Павловича и Алексея Яковлевича призвали в армию. Опять Прасковья Яковлевна собирала да провожала своих дорогих людей в опасное будущее, опять плакала. Как она устала от терзаний и слез!

Затем для нее снова потянулись дни ожидания…

Снова она ходила на почту и видела только качания головой, что писем нет…

Наконец в один из дней поздней осени услышала неожиданную фразу, которой даже испугалась:

— Вам треугольник. С фронта!

С фронта? Почему-то ёкнуло ее сердце… Она глянула на адрес. В голове зароились беспокойные мысли, погорячело в груди, в руках появилась дрожь.

Письмо оказалось от Бориса Павловича. Он сообщал радостные вести, что в сентябре-октябре уже находился в рядах 37-й армии 3-го Украинского фронта, и 25 октября участвовал в боях за освобождение поселка Веселые Терны. А с ноября служит писарем 910-го стрелкового полка 243-й стрелковой дивизии все той же 37-й армии, а также иногда ходит в разведку. Это письмо было написано его каллиграфическим почерком и не карандашом, а чернилами, что выдавало спокойную обстановку и не вносило в душу Прасковьи Яковлевны лишней тревоги.

Позже пришло письмо от Алексея. Он писал, что часть, в которую он попал, почти сразу послали на переформирование, а его — на учебу. Только после учебы он оказался на Волховском фронте. Определен в пехоту, и уже побывал в боях.

Брат сообщал, что в боевой обстановке открыл в себе странные качества — необыкновенную чувствительность рук и способность видеть, кто из товарищей погибнет в бою. И если первому радовался, то от второго сильно страдал. Теперь перед атакой он старался не смотреть на солдат, чтобы ни на ком не увидеть роковой печати. Он заметил, что погибал тот, кто шел на врага с одеревеневшим затылком, от чего его голова казалась маленькой и опущенной вниз. Видимо, это был страх. Этот спазм он определял в бойцах издалека и безошибочно. Ужас…

Высокая чувствительность рук каким-то чудом была замечена командованием и его перевели в саперную часть. Там он воевал до Победы, ни разу не будучи раненым. А после войны еще долгое время разминировал Ленинград, не на одном доме оставил заветную надпись: «Проверено. Мин нет». Демобилизовался и попал домой только в августе 1950 года.

Позже Алексей Яковлевич о своей службе рассказывал: «Разные мины мне попадались: и наши фугасы по 5 или 10 килограмм, и немецкие противопехотные мины по 200 грамм и меньше, а также противотанковые с крышкой по 10 килограмм. Если в руках взорвется, то конец. И мина улетит, и ты улетишь, и все улетит… Стоишь на коленях, обеими руками отвинчиваешь крышку... и — никакого страха. Привык уже. Надо выполнять задание — значит, надо. Вообще у нас во взводе все ребята были не боязливые…»

Ну вот и все, первый этап ее ожидания завершен — никто из ее семьи теперь не был «под немцами», не считая Петра. Надежда была только на то, что в Германии брат работал, а не воевал. Все дорогие ей люди находились в строю и боролись с врагом на своих участках жизни.

Начинался второй этап — ожидание Победы, хотя Прасковья Яковлевна понимала, что придет она нескоро. Заплатив за нее наивысшей ценой, только чаяла теперь, что больше платить не придется, что муж и братья вернутся домой живыми и здоровыми.

Победить ад

И полетели с фронта похоронки, ибо наши уже не оборонялись, попадая в плен, а наступали, проливая кровь и теряя жизни…

То, что в народе назвали похоронкой, было извещением о гибели советских военнослужащих в боях за Родину. Члены семей красноармейцев, воюющих с оружием в руках, с нетерпением ждали писем полевой почты, из которых узнавали, что родной и близкий человек жив. И только короткие слова почтальона: "Вам похоронка" — перечеркивали мечты о встрече, говорили, что дальнейшей совместной жизни с фронтовиком уже не будет. Этот клочок официальной бумаги как будто хоронил будущее. В этот момент жены становились вдовами, дети теряли отцов, многие из них превращались в сирот.

Похоронка была официальным документом, необходимым для обращения в военкомат по вопросу начисления семье погибшего военнослужащего пособия от государства. Составлялась и оформлялась похоронка в войсковой части, к которой был приписан военнослужащий, и отправлялась по месту жительства его семьи. Также данные о погибших заносились командиром в специальные донесения, отправляемые в архивы. Оттуда они могли быть запрошены семьей погибшего через военкоматы по месту жительства.

Горше похоронки были только извещения о том, что военнослужащий "пропал без вести": его вроде и в живых уже не было, и пособие семье не назначалось, поскольку не было определенности в том, куда он делся.

Случалось, что похоронку оформляли ошибочно, полагая, что человек погиб, но это бывало редко, исключительно редко.

Где-то 27 или 28 мая 1944 года пришла похоронка и Прасковье Яковлевне — на мужа. Привыкшая получать от него бодрые письма, она не сразу поняла, что за карточку ей сунула в руки почтальон, молча поспешившая отбежать в сторону.

Начала читать:

Извещение

Ваш муж Николенко Борис Павлович, сержант разведчик 61-й отдельной армейской разведывательной роты 58-й стрелковой дивизии 37-й армии 3-го Украинского фронта, уроженец пос. Славгород Синельниковского района Днепропетровской области, в бою за Советскую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, погиб 25 мая 1944 года под Тирасполем.

Похоронен в братской могиле с. Копанка.

Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии (приказ НКО СССР № 023).

Командир части (подпись)

Военный комиссар (подпись)

Начальник штаба (подпись)

МП

Дочитала до конца… И тут ноги ее подкосились, глаза стали горячими и вмиг высохли, губы покрылись коркой... Не помнила, как развернулась и заспешила не домой, где ее ждала Ефросиния Алексеевна, а, миновав свою улицу, направилась к бабушке Ирине. Бабушка Ирина гадала Борису Павловичу, когда он первый раз отправлялся на войну. Как же она могла забыть об этом, — ругала себя Прасковья Яковлевна, — ведь бабушка сказала, что он вернется домой живым после двух ранений. Живым!

Она почти бежала, таща ребенка за руку. Слез и паники не было. Только деловая целеустремленность, как будто она непременно должна была сделать что-то, имеющее чрезвычайную важность, и вместе с тем тупое непонимание происходящего подталкивали ее вперед, заставляли не стоять на месте, а идти к кому-то, к живой душе, обязательно неравнодушной, чтобы сообща что-то предпринять и истребить злое наваждение, насевшее на нее. Ведь это ей все показалось, примерещилось, не так ли?

Это сказывался еще живущий в ней импульс побега к матери — к той, которая в любой беде прижмет к себе, пожалеет и всегда выручит, всеми силами исправит пространство вокруг своего дитяти. «Как же так, мамочка, ведь это несправедливо! — мысленно разговаривала Прасковья Яковлевна с погибшей Евлампией Пантелеевной. — Зачем же он так трудно выживал, с какой целью храним был Богом? Неужели только затем, чтобы где-то далеко от дома погибнуть в толпе и пасть в безымянную могилу? Это бессмыслица. Так не бывает в природе! Мне и не снилось ничего…»

Ирина Семеновна возилась на огороде — не переставая печалиться, привыкала к новой усадьбе, куда перешла жить после гибели Алексея Федоровича. Тут, у бездетного сына Семена, ей было спокойнее, чем с семьей Григория, младшего сына, где было трое детей. Устала она от них... Правда, теперь и Григория забрали на войну, Александра Федоровна одна с детьми осталась.

Увидев бабушку в траурной косынке, которую та надела после расстрела и не снимала уже больше года, Прасковья Яковлевна замедлила шаг. Ей стало жалко нагружать старушку своей страшной вестью. Эх, надо было к свекрови пойти, подумала она.

Свекровь после гибели на расстреле Прокофия Григорьевича, пьяницы и дебошира, жила себе спокойно и состоятельно с младшим сыном и, как всегда, работала: обшивала соседок. Других забот у нее не было. Возможно, вместе с матерью, к которой ходила ежедневно, она оплакивала Порфирия Сергеевича, своего брата, но не мужа. Кто у нее из родных был на войне? Только сын Борис... Но особенной ее обеспокоенности о Борисе Павловиче Прасковья Яковлевна не замечала. Да, еще зять Сергей воевал, муж дочери... Ну, о нем она вообще могла не думать — Людмила с ним не имела общих детей. Правда, Сергей усыновил Евгения, Людмилиного байстрюка, ну и спасибо ему за это. Все остальное Александре Сергеевне в зяте не нравилось и при встречах она старалась его не замечать.

Тем временем Ирина Семеновна почувствовала присутствие людей во дворе и коротко взглянула туда — не за водой ли кто-то пришел. У Семена Алексеевича во дворе был колодец с пресной водой, какой во всем Славгороде не было. А главное, что воды в нем было много. И к нему во двор со всех концов села шли и ехали люди — брали воду на готовку, на стирки и на купания.

Но теперь во дворе стояла ее внучка Прасковья. Стояла и не двигалась, будто приросла к траве...

— Чего ты, а? — спросила Ирина Семеновна, подходя ближе к Прасковье Яковлевне. — Чего стоишь, пригорюнилась? Что случилось?

Прасковья Яковлевна молча протянула ей карточку со страшным текстом, вроде жалуясь, что кто-то прислал дурную шутку, что это не может быть правдой, и пусть бабушка честно скажет об этом.

Ирина Семеновна, несмотря на возраст, еще свободно читала без очков.

— Пошли в хату, — коротко бросила внучке, опуская руку с открыткой.

В хате она подошла к окну, к свету, словно плохо видела или понимала написанное, словно на улице не поняла его. И опять начала читать, шевеля губами.

— Этого же не может быть, правда? — зашептала Прасковья Яковлевна. — Как можно погибнуть после удачного побега из плена и благополучного спасения от расстрела?

— Постой, Паша, — в замешательстве сказала Ирина Семеновна. — Постой, дай сообразить…

Она заметалась по комнатам, природой своей души понимая, что не должна выказывать этой растерявшейся, убитой горем молодой женщине своего страха и подавленности. Потерять внучатого зятя, на которого она полагала опереться в старости, — об этом нестерпимо было ни думать, ни говорить. Григорий, младший сын, которого она любила больше всех на свете, увы, был шалопаем. Она, конечно, об этом никому не скажет, но от себя правду не скроешь. Дай Бог ему вернуться с войны! Да и Семен... ох, не надежный он, тихоня со скрытной душой. Иван, иуда проклятый, отца от расстрела не спас... И только Борис обладал живым теплым сердцем и мягким, незлопамятным характером.

— Что же делать? — напомнила о себе Прасковья Яковлевна.

— Сейчас… сейчас мы все узнаем, — похоже, на ходу сочиняла Ирина Семеновна. — Та-ак, Боря воюет на войне… Там взрывы, выстрелы... Значит, гадать надо на огне. Подай-ка мне газету, что лежит на столе. Только хорошенько скомкай сначала.

Прасковья Яковлевна зашуршала газетой — развернула ее, потом смяла, сжав как можно сильнее, чтобы не расправилась. Подала бабушке. А та тем временем закрыла окно плотной занавеской. В комнате стало темно. Ирина Семеновна положила комок бумаги на металлический поднос с выдавленной на донышке картиной в виде натюрморта с фруктами, поднесла его к белой стене и подожгла бумагу.

— Наблюдай за картинами на стене! Там все будет сказано, — тихо произнесла, обращаясь к внучке.

На стене заплясали отсветы пламени, из общей его массы выхватывались отдельные языки, тянущиеся вверх и соскакивающие вниз. Бумага корежилась, трещала и расправлялась, приобретая причудливые формы, поэтому огненная тень на стене словно жила и дышала.

— Вот он, вот! — закричала Ирина Семеновна. — Видишь, бежит?

— Вижу… — затаённо произнесла Прасковья Яковлевна.

— А вот полоска огня — прямо к нему протянулась. Видишь?

— Да.

— Это немец по нему стреляет.

— И что теперь, господи? — прижала руки к груди Прасковья Яковлевна.

— Что? Он упал, конечно. И притворился мертвым.

— Притворился?!

— А потому что вот он шевелится, смотри, — ворожея показывала на какие-то тлеющие изгибы газеты. — Или, может, и не притворяется, а просто ранен. Вот, вот! — она тыкала пальцем то на догорающее пламя, то на стенку. — Он ползет к своим! Он жив, Паша!

— Жив… — выдохнула, не веря такому счастью, Прасковья Яковлевна. — Что же делать? Где мне искать его?

Бабушка посоветовала не спешить. Сейчас надо успокоиться, отбросить плохие мысли, идти домой, и там положить похоронку перед иконами. Самой же — хорошо поесть и отдохнуть, а вечером, когда никто не будет мешать, зажечь свечу и усердно помолиться Богу о спасении раба Божьего Бориса.

То был первый раз, когда равнодушная к религии Прасковья Яковлевна всю ночь простояла перед образами, каялась Всевышнему в своих грехах, просила простить их и внять ее мольбе. Молила же Его о муже, чтобы Всевышний смилостивился над ним и вернул домой живым. «Если живым окажется, обязуюсь, Боже милостивый, беречь его. Обещаю также ничего не просить у Тебя для себя, вести жизнь скромную и правильную».

Неважно, как оно получилось: то ли Ирина Семеновна оказалась пророчицей, то ли Всевышний услышал искренние слова Прасковьи Яковлевны — только в последних числах мая от какой-то доброй души пришло письмо личного характера. В нем сообщалось, что Борис Павлович жив, но тяжело ранен в грудь и отправлен в хирургический передвижной госпиталь, есть надежда на выздоровление. Может, это писала медсестра или кто-то из его друзей.

Период жизни с марта 1943 года по июнь 1944 года был адом для Прасковьи Яковлевны, где она, как в смоле, вязла и горела в терзаниях, где терпела танталовы муки{2}, рисковала и страдала от потерь, где сто раз умирала с теми, кого теряла, и, побеждая ад, снова воскресала к жизни. В том аду раньше времени сгинула ее юность и вовсю сгорали красота и молодость. Но всякий раз она поднималась и становилась в строй.

Идеальная бархатистая кожа ее лица уже не казалась такой свежей, как раньше, а под глазами появились темные тени и первые морщинки. Плечи стройной фигурки закруглились и наклонились вперед. А еще она разучилась улыбаться, перестала понимать шутки — отныне казавшиеся ей недопустимым зубоскальством. Легкость жизни отошла от нее, не простившись, чтобы никогда не вернуться.

Но Прасковья Яковлевна превозмогла ту геенну огненную. И выжила. Только изменилась душой — мудрой и бесстрашной, как у ее матери. Словно лишенная земных оков, ее душа поднялась на сияющие вершины совершенства, и откуда взирала на людей снисходительно, но и требовательно.

Ни мужу, ни детям впредь Прасковья Яковлевна не делала поблажек, с крышесносной настойчивостью требовала соблюдения морали, усердия в труде, преклонения перед своими обязанностями — и не потому, что себя считала безупречной, а в силу понимания, что им за это воздастся высшими силами.

Прощание с фронтом

Прасковья Яковлевна готова была птицей лететь на поиски мужа, невзирая на ограниченные возможности, такие как нехватка денег, наличие на руках малого ребенка, больной бабушки и занятость на работе. Как она связана обстоятельствами! И как плохо без мамы, умеющей находить правильные решения и доводить их до конца! Вспоминая свою прошлую отвагу, Прасковья Яковлевна начала подыскивать варианты, как все устроить.

Но трезвый расчет усмирил ее настроение и подсказал, что без конкретного адреса отчаянная задумка о поиске мужа превратится в изматывающую погоню с неизвестным итогом, в авантюру. Она только растратится и не сможет быть полезной Борису Павловичу, когда это потребуется.

Решение о том, отправляться или не отправляться на поиски Бориса Павловича, измотало ее. То она твердила себе, что все контраргументы, поставленные рядом с вопросом о его жизни, — мелки и недостойны внимания. То чувствовала свое бессилие и понимала, что сейчас ему нужнее врачи, а не она.

День проходил за днем, не принося облегчения, и чем бы это закончилось неизвестно. Но тут ей принесли письмо, написанное под диктовку Бориса Павловича. Он сообщал, что живой, лечится в хирургическом полевом подвижном госпитале, и просил ее не волноваться. Когда можно будет увидеться, он сообщит.

И только в первое воскресенье сентября, когда раненого перевели в эвакогоспиталь 4452, дислоцированный в Днепропетровске, Прасковья Яковлевна смогла его увидеть. Он уже полегоньку ходил, хотя был еще слабым, очень исхудавшим и бледным. Конечно, выжить ему помогла молодость. Человек даже средних лет при таком ранении, лечение которого запоздало на несколько дней, выкарабкаться не смог бы.

Тем не менее настроение у него было бодрое, он все время шутил и острил, чем успел завоевать любовь соседей по палате, и теперь за ним следом бегал совсем юный боец с рукой на перевязи, взирающий на него буквально глазами обожателя. Парнишке для выздоровления, видимо, очень требовалось видеть рядом пример человека стойкого и неунывающего, и он нашел его в Борисе Павловиче.

— Сашка, ну дай побыть вдвоем с женой, — просил его Борис Павлович, когда они вышли в парк при госпитале. — Погуляй в другом месте.

— Не уйду, Борис, я же твоя собака, — парень имел дефекты речи, так что вместо «собака» у него получалось «хобака». Борис Павлович отныне так его и называл.

Сад, высаженный до войны Яковом Алексеевичем, словно почуял, что его плоды больше не достанутся фашистам, и в 1944 году дал обильный урожай. На некоторых деревьях он появился впервые и отличался особой крупностью. Всей этой роскоши Прасковья Яковлевна много привезла выздоравливающему. А также достала свежего липового меда, хорошо помогающего при воспалениях.

Теперь каждое воскресенье Борис Павлович видел жену и дочь, угощался сытными домашними блюдами, ел много свежих овощей и фруктов. Он видел тот мир, который не чаял увидеть в момент ранения, когда понял, что с ним случилось. И насыщал легкие воздухом, что тогда ему не удавалось сделать. Он ходил, грелся на солнце и пил воду! Это была несказанная роскошь, которая раньше не замечалась, а теперь он стал замечать и ценить ее. Смерть еще раз попыталась накинуть на него свой аркан, и опять отступила.

И все же до полного выздоровления было далеко. Для излечения травмированных тканей, тем более с учетом пробитой грудинной кости, отпущенного медиками времени явно не хватало — требовался долгий период реабилитации, щадящего режима, чередования дозированного труда и отдыха. Прасковья Яковлевна это понимала, но что она могла сделать, если еще полыхала война и раненым солдатам после лечения полагалось возвращаться на фронт, где не было легкого труда. Просто старалась посильно помочь мужу в укреплении общего состояния.

Через четыре месяца настал день 6-го октября, когда Борис Павлович был признан здоровым и отправлен в расположение части. Конечно, состояние его еще оставалось далеким от желаемого, и нести полную боевую нагрузку для него было бы губительным. Слава Богу и советским военачальникам, которым были присущи человечность и рачительное отношение к бойцам. И Бориса Павловича после госпиталя не послали под пули, а предложили поступить на учебу для приобретения военной специальности. Он, конечно, согласился, ибо понимал, что этим милосердием его спасают. Милосердие вообще надлежит принимать с благодарностью, ибо иначе оно иссякнет в людях.

Скоро он получил направление в Симферопольское пехотное военное училище и в октябре 1944 года приступил к учебе. Теперь он находился далеко от фронта, оставленного так неожиданно и в таком яростном порыве доставить в роту «языка», что инерция той ярости, той боевой жизни и того темпа еще преобладала в нем. Часто в ходе дня на него накатывало ощущение, что надо спешить назад в часть, что там его ждут, ибо он многое недоделал. Он не слышал больше грохотания атак и наступлений, разрывов бризантных снарядов, криков «ура-а!», не дышал дымом и гарью стреляющих пушек, не чувствовал дрожания земли — все это осталось в его прошлой жизни и лишь будоражило сны. Но он с какой-то неудовлетворенностью радовался этому. И досадовал, что мало отплатил фашистам за горести, обиды и потери, которые перетерпел! Он досадовал, что рано получил ранение и не утолил еще жажды мщения.

Мир, открывшийся после боев, — со всей его благодатью, с кутерьмой обязанностей, с радостями и перспективами, с тихими спокойными ночами — не заполнял Бориса Павловича полностью. Необходимость приложить себя еще к чему-то томила его молодое сердце. Так устроен человек, что долгая память ему дается только в беде и в лишениях, а в благополучное время память становится короче. И тут навстречу человеку поспешают соблазны, причем самые невзыскательные. Для молодого и красивого мужчины это, конечно, женщины.

Поглядывая на входящего в форму мужа, ох, как хорошо понимала это Прасковья Яковлевна.

Быть женой — большое искусство, не каждая женщина им владеет. Но удержать возле себя мужа, долгое время отсутствующего дома, — еще более высокое искусство. Почти подвиг. И Прасковья Яковлевна регулярно совершала этот подвиг, поскольку понимала, что мужу уже ничего не грозит, кроме одного — разбаловаться среди множества одиноких женщин. При малейшей возможности она ехала в Симферополь, знакомилась с окружением мужа, и давала понять этому окружению, что он — человек женатый, обремененный ребенком.

Пресечь посягательства

Поздней осенью 1944 года тихо отошла в вечность Ефросинья Алексеевна.

К тяжелой болезни, позволявшей тем не менее больной находиться на ногах, и к ее странностям, сопряженным с неожиданными поступками, порой неприятными, Прасковья Яковлевна за последние годы привыкла. Это не казалось ей поводом для смерти. И когда под вечер одного из дней смерть все-таки случилась, молодая женщина растерялась. Как организовать похороны, за счет чего, с кем и с чего начинать? Она не нашла ничего лучшего, как оставить почившую бабушку на попечение Натальи Пантелеевны и Ольги Пантелеевны, ее дочерей, а самой в тот же вечер сесть на скорый поезд до Симферополя и на следующее утро прибыть к мужу с просьбой о помощи.

В связи с похоронами бабушки Борису Павловичу в училище дали отпуск. Все тем же скорым поездом Симферополь-Москва, который, проходя через Славгород, делал тут остановку, они в кратчайший срок добрались домой. Не прошло и пары суток с момента упокоения Ефросиньи Алексеевны, как вокруг нее собралась семья, с которой она доживала последние дни. На третьи сутки усопшую предали земле, наскоро помянули и под вечер Борис Павлович отбыл на службу.

Все прошло хорошо, не хуже, чем у людей, — подводила итог Прасковья Яковлевна, оглядываясь назад, — вот, и муж неожиданно побывал дома, а то совсем отбился … Без бабушки придется ей одиноко, и дом, который никогда не пустовал, теперь по полдня будет стоять под замком, в такой тишине, для которой и создан не был.

Всех, всех родных, кого с детства она считала неотъемлемой частью этих мест и событий, ветры времени отнесли в недосягаемые пределы, там определив им дела и обязанности. К этим странностям и непонятностям, изменившим масштаб восприятий, за которым стояли не отдельные человеческие интересы, а судьбина великой Родины, мощное продвижение народа в галактическую историю, нельзя было привыкнуть… Многие люди трагически оказались в небытие… — зачем так надо было, кому, если без них мир осиротел? А других разметало в разные стороны, завеяло далеко от Славгорода и от нее, такой еще беспомощной и молодой, неокрепшей своей волей и устойчивостью. Она представлялась себе маленькой, затерянной в огромном бушующем мире, и, наверное, это не было большим преувеличением — силы, обнаруживающиеся в ней прежде, были не ее собственными, а шли к ней от родителей. Но слишком рано, а главное, неожиданно она оказалась без них.

И вот не стало бабушки, последней нити, соединяющей ее с прошлым, последней тени тех счастливых лет. Долгие-долгие годы бабушка была добытчицей в семье, обеспечивала семье известность в округе и уважение людей. Это тоже немалое сокровище! И все же по ней не надо горевать чрезмерно, дабы не гневить Бога — старушка пожила долгонько, и давно готовилась к уходу.

Нет, не по ушедшим сейчас печалилась Прасковья Яковлевна, они уже определились с вечной жизнью, а по себе, еще шагающей по земле — вместо их всех. Но как она одна может стать им заменой? Сможет ли нести ту ношу, которую несли они?

Раньше она думала, что жить — значит радоваться, а теперь поняла, что нет, жизнь состоит из преодоления мук и пыток. Но ведь ей уже достаточно их выпало! Чего еще она не пережила, какого еще ужаса не узнала, что еще не насылалось на нее свыше, какие терзания не ранили ее душу? — Прасковья Яковлевна находила, что она наперед, на все отпущенные ей годы отстрадала, наплакалась, отмаялась душой. Как хотелось ей надеяться только на счастье!

Молодая женщина размышляла — без кощунства и гордыни, лишь с укоризной к фортуне, — а слезы сами катились по щекам. Ничто не нарушало ее покоя, не мешало предаваться прошлому, не будило залегшую в доме тишину. Ее размышления были почти элегичными, необходимыми ей, ибо подводили черту под прежней жизнью, жизнью под сенью старших, защищенной их участием или живым присутствием. Теперь их с нею нет — никого. Их не увидеть, не найти и к ним не докричаться… Она осталась одна в этой пустыне чужих людей. И как жить, для кого и зачем — она не понимала. Лишь знала, что надо. Ведь того хотели ее дорогие родители!

Это «надо» отныне станет основным стержнем, удерживающим ее на ногах, дающим силы, питающим ее волю. Оно стало основным наказом от родителей, невысказанным вовремя по причине их молодости и того, что они не собирались так рано умирать. Но теперь Прасковья Яковлевна сердцем поняла тот наказ, возможно фибрами естества учуяла его, несущегося из недосягаемой вечности, куда ушли Яков Алексеевич и Липа Пантелеевна.

Наплакавшись, Прасковья Яковлевна вздохнула с облегчением, с необъяснимой просветленностью, словно почудился ей свет впереди. Это были редкие минуты хоть и грусти, но сотканной из душевного покоя, которые выпадали ей. А впереди… О, нет, лучше не знать того, что впереди. Благословен текущий миг — в котором мы живем!

На исходе девяти дней, в течение которых о покойнице следовало молиться, дабы перед мытарствами были прощены ей грехи, к Прасковье Яковлевне явились тетки, дружной парой, чего раньше никогда не бывало. Сели на скамейке в кухне, возле теплого места, сложили руки на коленях, сделали скорбные лица со сжатыми губами и стали вниз-вверх качать головами.

Прасковья Яковлевна как раз сидела за письменным столом, обложившись учебниками — наслаждалась теплом, приятной домашней обстановкой и готовилась к завтрашним урокам. Раньше она писала учебные планы по ночам, отрывая время от сна, а теперь, оставшись вдвоем с дочкой, школьной работе и проверке ученических тетрадей успевала уделить внимание вечером, а ночью спала, потому что не мешало ей, молотимой то бедами, то несчастьями, позаботиться о себе.

Тетки угрюмо молчали, и она, полагая, что они просто пришли поддержать ее в горе, заговорила первой, начала делиться новостями, что-то сказала о Петре, все еще остающемся в Германии, упомянула об Алексее.

— Он воюет на Волховском фронте, — развлекая теток, говорила она. — В сентябре-ноябре их части прошли по Прибалтике, освободили суходольную Эстонию, Моонзундский архипелаг…

— Дай Бог твоим братьям вернуться домой живыми, — елейным голосом перебила ее Ольга Пантелеевна, не выдержав натиска таких сложных слов, которые произносила племянница.

— Ага, — присоединилась к сестре Наталья Пантелеевна, — и я говорю, что они уже отрезанный ломоть, не твоя семья. Женятся, осядут возле жен. А в этом доме из прежней семьи ты одна осталась.

Прасковья Яковлевна почувствовала холодок, идущий от теток, и насторожилась, осторожно произнесла нейтральную фразу:

— Пока не женились, они — моя семья, а мой дом — их дом.

— Мы как раз о доме и пришли поговорить, — первой раскрыла карты более смелая из сестер — Наталья Пантелеевна.

Короче, в чем оказалось дело? Их младшая сестра, Евлампия Пантелеевна, выйдя замуж, поначалу оставалась жить под крылом родителей, одной с ними семьей. Там у молодых супругов родилась дочь Прасковья, там дед с бабкой ее нянчили. Все у них шло хорошо: зять пришелся ко двору, был работящим, покладистым, ладил со стариками.

Так бы жить и жить, но вот беда — хата их стояла в неудобном месте, слишком скученном, что ни проехать к ней подводой, ни развернуться возле двора было невозможно. Это мешало Якову Алексеевичу, который жил натуральным хозяйством, выращивал урожай, привозил домой, тут молотил да веял его и закладывал на хранение. В хозяйстве он завел всякую живность, для которой надо было с осени заготавливать корма, да и каждый день привозить зелень или солому. На узкой улочке, в тесном дворе он мучился с этими делами и поэтому многое держал во дворе своих родителей. Жить на два двора, расположенных почти в километре один от другого, было утомительно, и долго так продолжаться не могло. Кроме того, усадьба стариков Сотник располагалась на крутом спуске в балку, отчего огород в дожди и паводки уплывал вниз, унося с собой чернозем и удобрения.

Но вот настал 1928 год, и вокруг Ефросиньи Алексеевны закрутились перемены, посыпались как горох. Летом, накрыв кровлей выстроенную кое-как из вальков времянку, от нее, три года как овдовевшей, съехали дети и зажили отдельными заботами. Осталась она совсем одна в пустом доме. Без шумной молодой семьи затосковала — что-то значило-таки сразу лишиться троих шумных внуков, — ходила по пустым углам, не находя себе применения. Получилось, что в короткое время бедная Ефросинья Алексеевна стала никому не нужной.

Конечно, она испугалась — ибо никогда не оставалась без мужской поддержки, вообще без стороннего участия. Первое время ее опорой был брат, а потом муж. Что же теперь делать? Как жить, оставшись на собственном попечении? Иногда она еще работала по родовспоможению и зарабатывала на кусок хлеба, но силы ее, конечно, таяли.

И тут случилась счастливая оказия, возможность избежать одиночества.

Якову Алексеевичу, застрявшему в своей медленной стройке из-за ограниченности в средствах, подвернулся почти готовый дом, недостроенный, в котором тем не менее можно было жить. Дом стоял на улице Степной, где местный архитектор строил его для себя. Но теперь он уезжал в город, на более выгодную должность, и дом продавал.

Улица Степная — это было рядом с его родителями! Очень удобно! Яков Алексеевич закрутился юлой — денег на покупку дома не хватало, а упускать его не хотелось. Что было делать? Тут умненькая Ефросинья Алексеевна и подоспела со своим планом:

— Забирайте меня к себе, — предложила зятю, — а хату мою продайте. Мне одной она, такая большая, не нужна. А вам деньги пригодятся в возмещение моего содержания.

— Да мы с дорогой душой! — обрадовался Яков Алексеевич. — Как, Липа, заберем маму к себе?

— Не о том речь, Яша, — бесстрастно сказала строгая на выявление эмоций Лампия Пантелеевна. — Я думаю, хватит ли денег, взятых за хату, на покупку того дома...

— Так еще и свою времянку продайте! — сказала Ефросинья Алексеевна. — Тогда хватит.

— Да кому она нужна, недостроенная… — засомневался зять. — Тут многое до ума не доведено…

— А ты приложи к времянке часть строительных материалов. Они-то тебе не пригодятся теперь. Лес, немного кирпича, например, — развивала свою идею Ефросинья Алексеевна. — Да сад посади, дорожки посыпь песком. Тебя ли учить?!

— Сад! — воскликнул обрадованно Яков Алексеевич. — Это да, сработает! Ну, мама, что бы мы без вас делали?!

Так они и поступили, и — о, чудо! — оба объекта быстро и хорошо продались. Уже к осени 1928 года семья вместе с Ефросинией Алексеевной переехала в новый просторный дом.

Такова была предыстория вопроса.

Теперь, когда умерла Ефросинья Алексеевна, ее дочки пришли за своим наследством — они требовали от Прасковьи Яковлевны выселиться отсюда и отдать дом им. Та опешила!

— Какое отношение вы к нему имеете? — спросила неласково. — Его купил мой отец.

— Да, но на деньги нашей матери!

— Дом записан на Якова Алексеевича, — напомнила теткам Прасковья Яковлевна. — А если тут и есть бабушкина доля, так и моя мать была ее дочерью. И потом бабушка много лет жила у нас, уже не работая… Мы ее содержали.

Тетки упорствовали, требовали своего, ярились и чуть ли не хватались за ее вещи, чтобы выбросить на улицу. Страсти опасно накалялись. Прасковья Яковлевна смотрела на теток, как на сумасшедших, не узнавая их.

Она представила, что с нею может быть. Допустим, она тут все бросит и уедет к мужу в Симферополь. Как-нибудь там найдет квартиру, работу и сможет себя содержать, но как быть с Шурой, у которой тут есть прабабушка, бабушка, двоюродные бабушки, дядья и тетки? С кем ее там оставлять, если нельзя будет брать с собой? А Петр и Алексей! Куда они вернутся с военных дорог?

Последнее больше всего убедило ее в том, что теткам нельзя уступать, что она вправе владеть этим домом на равных долях с братьями.

— Собирайте родню! — в конце концов, сказала Прасковья Яковлевна. — Послезавтра на большом совете решим, кто прав.

Встретились в условленный день все в той же теплой кухне у Прасковьи Яковлевны. Тетки с собой никого не привели. Может, на свой авторитет понадеялись или на весомость аргументов, а может, другие родственники отказались их поддерживать в данном вопросе — неясно было. Но на расширенное собрание они опять пришли вдвоем. А со стороны Прасковьи Яковлевны присутствовали: бабушка по отцу Ирина Семеновна и родная сестра отца Елена Алексеевна.

По всем правилам настоящих собраний Прасковья Яковлевна говорила первой, изложила суть спора.

— Так, тетушки, я излагаю ваши претензии? — в конце спросила она.

— Так, — согласились те.

Тут встала Елена Алексеевна, нервно сняла платок с головы, положила на плечи и, двумя пальцами промокнув уголки губ, тихо заговорила:

— Тогда скажите, какие деньги могли остаться у вашей матери? Последние два десятка лет она уже не работала, находилась на иждивении зятя. Значит, у Пашиного отца. Она что, не пила и не ела в эти годы? Или босая ходила и раздетая? Знаете, подруги, 20 лет — это большой срок, за это время вырастают новые дети. Вон, возьмите, Алешу. Он родился сразу, как тетя Фрося овдовела. Так он уже на фронте воюет, от врагов отбивается. А вы говорите…

— У Наташи своего угла нет, — Ольга Пантелеевна нервно перебила Елену Алексеевну. — По квартирам скитается. Ей что, не полагается крыша над головой?

— Мы от своих родителей ничего не получили. Разве это правильно? Такого ни у кого не было, — поддержала сестру Наталья Пантелеевна.

Сестры еще долго говорили о том, что они обе пострадали из-за войны и о них позаботиться некому, что их дети тоже воюют на фронте, а они уже старые и от государства никакой помощи не имеют. Им отвечала то Прасковья Яковлевна, то ее тетка. Совместно они посчитали, сколько денег принесла Ефросиния Алексеевна в семью младшей дочери, и сколько потратила на себя за годы их совместной жизни. Получалось, что потратила намного больше. Спор, однако, не утихал, казалось, спорщики готовы были сидеть до утра.

Но вот заговорила все время молчавшая Ирина Семеновна:

— Враг, мучивший нас, еще не сломлен. Где-то продолжается война, погибают солдаты. А мы, жены и матери этих солдат, ругаемся между собой. Что вы делите? Кто вас надоумил, Наташа и Оля, вспомнить о наследстве? Вы дожили без него до седин и не пропали. И наверное, не рассчитывали на него. Кто вас толкнул на скандал? И почему вы решили, что именно Паша, сама так много потерявшая, должна возместить вам то, что забрала неласковая доля? Ваша племянница — не волшебница.

В полной тишине она передохнула и мягко продолжила:

— Неправда, что вам родители ничего не дали. Вы просто забыли об этом. А я помню твою юность, Наташа, и какое приданое ты получила, выходя первый раз замуж. Забыла? А ну вспомни.

— Помню я, — буркнула Наталья Пантелеевна. — Но то же приданое.

Не обратив внимания на ее слова, Ирина Семеновна продолжила:

— А тебе, Оля, какую свадьбу сыграли родители? Полсела на ней гуляло! Наверное, приданое тоже было богатым.

— Не жалуюсь…

Ирина Семеновна улыбнулась:

— Да и надарили вам с мужем добра много — из-за хорошего имени твоей матери, которая и гостей и их детей своими руками на свет принимала. Ты зря думаешь, что это не считается. А Липе они уже ничего дать не смогли — выдохлись. Ни свадьбы ей не играли, ни приданого не давали, ни подарков от родни для нее не собирали. Вы об этом думали?

Но это не главное. Главное, что у Паши, вашей племянницы, нет родителей. Вы тут говорили о своих горестях, что несчастные вы… А как назвать ее после потери отца и матери? Как назвать ее братьев, которых она сама, такая молодая, поставила на ноги? Они стали сиротами. И вы хотите у них отнять родительское добро? Когда это в нашем народе обирали сирот?

Вы что задумали, девчата? Да вас люди заплюют! Вот вернутся с фронта ваши сыновья, начнут жить по-новому, обновлять порушенное, и мы им поможем в этом. Сообща вам жилища поставим.

Мое слово такое: Паша остается жить в этом доме. Он по праву и по совести принадлежит ей. А теперь идите по домам и больше об этом не заикайтесь.

Ирина Семеновна ничуть не фантазировала, она говорила то, что предчувствовала или предугадывала. После войны все по ее слову и произошло.

Вернулся домой Иван Тимофеевич Ермак, старший сын Натальи Пантелеевны (рождением которого она неправедно рассталась с юностью) и затеял возведение новой хаты. До этого его семья жила где-то на Рожновой или еще дальше — на Аграфеновке. Какими ветрами его туда занесло, теперь мы не знаем, потому что родители жены Галины Игнатьевны, старики Вовки, тоже были исконными славгородцами. При этом Иван Тимофеевич работал кузнецом на Славгородском заводе «Прогресс», позже — Славгородский арматурный завод, где почти все село работало. Конечно, ходить ему туда-сюда было далеко, километра три в один конец.

Между тем его мать, Наталья Пантелеевна, овдовев окончательно, ушла от родственников мужа и с младшей дочкой Зинаидой Тимофеевной поселялась на съемных квартирах в Славгороде.

Понятное дело, что Иван Тимофеевич решил строить свое жилье возле матери, в селе, где и сам жил в детстве-юности. Дали ему участок на западном склоне Дроновой балки, в самом ее начале. Сначала поставил он для семьи времянку и переселился в нее. Расчет был на то, что станет она при новой хате сараем и летней кухней. В той времянке они как раз перебивались, когда застала их страшная беда — от скоротечной чахотки умер старший сын Николай{3}.

Затем забили фундамент хаты на два входа — для себя и для матери с дочкой. Два года Прасковья Яковлевна и Борис Павлович работали на том строительстве первыми помощниками. Так что преклонные годы Наталья Пантелеевна прожила в своем углу.

Да и не только это — никогда Прасковья Яковлевна и Борис Павлович не обходили ее своим попечением, если требовалось что-то привезти в дом или куда-то ее свозить.

А Ольге Пантелеевне дом и не требовался, у нее от мужа осталось хорошее жилье. Из сыновей на фронте никто не полег, все вернулись домой, зажили хорошо. Грех было жаловаться.

Загрузка...