ПРИКОСНОВЕНИЕ Драма в двух действиях

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

А н д р е й.

А д а л а т.

Л е й т е н а н т.

Ш о ф е р.

Н е м ц ы.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Август 1944 года. Западная Белоруссия. В желтых, не тронутых огнем хлебных полях дотлевает покинутая жителями и освобожденная от немцев деревушка. Яростно палит солнце. С колокольни белой каменной церкви, чудом уцелевшей от огня и снарядов, обозревает окрестности А н д р е й — солдат лет тридцати с биноклем на груди. Одна нога его забинтована, на ней нет сапога. Ему нравится спокойная от боев природа. Издалека доносятся глухие звуки артиллерийской канонады, негромко и ненадолго, как давнее воспоминание, возникает музыка — танец маленьких лебедей из «Лебединого озера». Вдруг Андрей прислушался к тому, что делается в церкви: ему кажется, что его зовут. Легко прыгая на одной ноге, он спускается вниз — в церковную залу. Через широкий пролом в стене видно, что здесь, у алтаря, на двух шинелях лежит л е й т е н а н т. Он ранен в грудь и поэтому лежит на спине, уставившись глазами в расписанный свод церкви.

Посреди залы стоит большой фанерный ящик.


А н д р е й. Вы чего? Звали меня?

Л е й т е н а н т (занятый своими мыслями, не поворачивая головы). Нет… Машины не видно?

А н д р е й. Вы не волнуйтесь, не сегодня так завтра приедут. (Смотрит на роспись, украшающую стену церкви.) Колер хороший.

Л е й т е н а н т. Какой колер?

А н д р е й (поясняет). Основа другая. Все от основы зависит. На чем краску составить, такой и результат. Для колера основа главное дело.

Л е й т е н а н т (устало; судя по выговору, он образованный человек). Ты бы на лица их посмотрел, на глаза. А ты — колер!

А н д р е й (не обижаясь). Вижу. Я про другое говорю. Сколько лет прошло, может, сто или двести, а краска свежесть не теряет — натуральная. А сейчас сплошная химия. Я как раз последний заказ в июне сорок первого выполнял. Профессор ключи мне оставил, говорит: «Вот тебе, Андрей, моя квартира, отдыхать еду в Кисловодск на два месяца, делай из нее что хочешь. Только чтобы без трафаретов». Я ему говорю: «Профессор, альфрейщик на трафарете не работает, езжайте спокойно, конфетку сделаю из вашей квартиры». Позвал я Карлушу, брата своего…

Л е й т е н а н т. Тоже маляр?

А н д р е й. Не маляр, а альфрейщик седьмого разряда. Мы только кистью работаем, трафарет не признаем. Карлуша…

Л е й т е н а н т (прерывает). Слушай, знаю я эту историю: одну комнату закончили, и война началась, да?

А н д р е й. Да. Откуда вы знаете?

Л е й т е н а н т. Знаю. (Отвернувшись от Андрея, опять уставился в свод церкви — дал понять, что не расположен к беседе.)

А н д р е й. Ну откуда вы знаете? (Тоже разглядывает разрисованный свод.) У всех глаза одинаковые. (Подойдя к стене, он колупнул ее, затем запрыгал по церкви, издавая четкий цокающий звук своим кованым сапогом.)

Л е й т е н а н т (с плохо скрываемым раздражением). Ты можешь посидеть спокойно?


Андрей перестает прыгать и пытается опять завязать разговор.


А н д р е й. Там дом стоит с башнями, на этот… как его… замок похож.

Л е й т е н а н т. Где?

А н д р е й. Да с километр будет.

Л е й т е н а н т. Ну и что?

А н д р е й. Я сбегал туда, пока вы спали.

Л е й т е н а н т. Зачем? (Раздражается все больше и больше, непоседливость и болтливость Андрея выводят его из себя.)

А н д р е й. Просто. Посмотреть захотелось. (Ждет, что скажет лейтенант, но тот молчит, закрыв глаза.) Вы что, опять спать будете? (Пауза.) А чего вы злитесь? Чего в этом плохого? Заглянул туда — и назад. (Подходит к ящику, стоящему посреди залы.)

Л е й т е н а н т (только сейчас обращает внимание на ящик). А это еще что такое?

А н д р е й. Картины.

Л е й т е н а н т. Какие картины?

А н д р е й. Немецкие. Там еще три ящика остались. Увезти хотели, гады… заколотили в ящики, а погрузить не успели… (Осматривает ящик.) Сейчас я его расколочу и побегу за другими. Я пока только два притащил — второй тут, рядом… (Опираясь на винтовку, он скачет к двери; мелькнув в ее ярко солнечном прямоугольнике, ненадолго исчезает, затем появляется вновь; короткими, дергающимися рывками тащит за собой на веревке второй ящик с картинами. Ящику.) Ну что, скушал?.. Никуда не денешься. Цепляйся не цепляйся, все равно ничего не получится… Вот так, против силы не попрешь. (Напрягшись, перетаскивает ящик через порог и, не давая себе отдыха, волочит на середину залы.) Посмотрим, чего они наворовали. Небось хорошие картины, плохих они не воруют. (Лейтенанту.) Гляньте-ка, что тут написано…

Л е й т е н а н т (при всем нежелании вступать в разговор). Зачем ты их притащил сюда?

А н д р е й (озадаченно). Как зачем? Вы же любите картины!

Л е й т е н а н т. Ну и что?! Какое тебе дело до этих картин? Ты что, совсем сдурел?! На кой черт они сейчас нужны?! За ними же обязательно кто-нибудь припрется сюда…


Давно возникшее в лейтенанте раздражение наконец прорывается; он даже пытается приподняться на локте, но боль в груди останавливает его, лейтенант опять откидывается на спину…


А н д р е й (простодушно). Никто не припрется. Там никого не было. А чего они там пропадать будут? Не съедим же мы их. Посмотрим только. Может, и вправду хорошие… (Наклоняется к лейтенанту.) У вас бинт сбился… погодите… (Почти против желания лейтенанта поправляет повязку на его груди.) Вы не нервничайте. Вам нервничать нельзя. И не ерзайте. Сестра что сказала? Чтобы лежали спокойно. Недолго осталось. Завтра, точно, приедут за нами, а в госпитале вас быстро поставят на ноги. Вы даже не думайте об этом… Подумаешь, легкое задето. И с одним легким можно жить. Вон туберкулезники — совсем маленький кусочек у них там иногда остается, и то дышат… (Отходит к ящику, садится на пол.) А хотите, я вам расскажу, как я к войне подготовился? Еще не знал, что она будет, а уже морально был в полной боевой готовности. Физически тоже, конечно, но это давно, с детства. А вот морально… Хотите, расскажу? (Пауза.) Слышь? (Пауза.) Это вы правильно делаете, что молчите… Вам сейчас разговаривать вредно… А слушать можно… А еще лучше — поспите… Я вам буду рассказывать, а вы понемногу засните… Хорошо? (Пауза.) Ну, я начинаю… Лежал я как-то в больнице Семашко. Это самая большая больница в Баку. В хирургическом отделении. Шесть дней на спине держали, а на седьмой разрешили вставать. Мамка как раз у меня сидела, — проведать пришла, — помогла мне, и вышли мы с ней на балкон. Там такой длинный, во всю палату, балкон был, пол из плит таметных, такие в ванных кладут, в шашечку. Настроение у меня было паршивое: история там у меня одна случилась, ерунда вроде, а впервые в жизни чувствую — неинтересно жить дальше, будто все уже было и ничего нового не случится, одно и то же будет, как колесо, крутиться перед глазами. А все потому, что из-за этой истории понял я свои возможности в жизни и место, которое мне в ней отведено. (Вдруг весело.) Да нет, вы не думайте, вообще-то я оптимист. (Радостно смеется.) Но, наверное, у каждого бывает такой момент, когда вдруг понимаешь, что из тебя получилось, не замечаешь, не замечаешь этого — и вдруг раз, и все ясно: ровно столько и ни грамма больше… Да, выхожу я на балкон и смотрю — парень на лежаке деревянном загорает. Повернулся себе на бок, руку поднял, чтобы загар везде ровным получился, и книжку читает. А у самого ног нет, вот такие культи из живота торчат, как колбаски маленькие. Маме даже дурно моей стало. Я с ним, значит, разговариваю, а сам думаю: ну как он теперь жить будет, бедняга? А он лежит себе загорает… Оказалось, что двадцать лет ему всего, только что окончил военное училище и получил младшего лейтенанта. Как раз выпил после последнего экзамена с друзьями и, когда домой возвращался, попал под электричку — обе ноги разом… Рассказывает мне все, а сам улыбается. Мне за него страшно, а он улыбается, грустная такая улыбка, но — все равно улыбается… Мол, что поделаешь, друг, плохо, но жить все равно надо, другой-то жизни у нас нет, одна, не поменяешь ее и другому не отдашь! И так эта мысль дошла до меня тогда, что понял я: как бы плохо ни было, все равно хорошо уже то, что живешь; хорошо потому, что при всяких трудностях нет-нет да какая-нибудь радость тебе выпадет. А тут как раз война началась. И оказался я к ней отлично морально подготовленный. (Смеется. Ухватившись за ящик с картинами, поднимается на ноги, подходит к лейтенанту, нагибается над ним.) Вы спите?

Л е й т е н а н т (после паузы). Нет.

А н д р е й. Может, картины посмотрим?

Л е й т е н а н т. Оставь меня в покое.

А н д р е й. Я вам мешать не буду. Я только развешу их, а вы сами смотрите. Я же знаю, вы любите картины. Мне говорили…

Л е й т е н а н т (не сразу). Что тебе говорили?

А н д р е й. Я все про вас знаю… Я же для вас их притащил. Вы их посмо́трите, и вам легче станет. Я точно знаю, что художнику нужно. Я как увидел их, сразу понял, что они для вас лучше любого лекарства. Я такие вещи хорошо понимаю. Вы пока поспите, а я их вытащу.


Пауза. Лейтенант лежит, уставившись взглядом в свод церкви.


Мне знаете кто сказал, что вы художник? Горбылев. Он ваши картины на выставке в Москве видел, когда студентом был. Я сперва не поверил, а потом, помните, вас в штаб вызвали стенгазету оформлять Первого мая, тогда я убедился. И очень захотел с вами поближе познакомиться, но у вас характер, сами знаете, — не подступиться. Я и так, и сяк… Я вообще-то легко знакомлюсь, если мне кто нравится, но с вами никак не получалось. Хорошо вот повезло — обоих нас ранило. Я сразу подумал, как вас увидел на носилках: теперь надо вместе держаться, больше такого случая не будет. Еле уговорил, чтобы с вами оставили. Они хотели, чтобы кто-нибудь здоровый остался, а я говорю: «Да зачем это надо? Чего это вы без нужды боевую мощь Советской Армии подрываете? Пусть здоровые воюют, а мы как-нибудь сами обойдемся. Оставьте меня с ним — и полный порядок будет. Ну, нога у меня легонько поранена, так это пустяк, — если нужно, так я сто километров могу на одной ноге проскакать». В общем, уговорил… Очень мне хотелось с вами поговорить. Я, знаете, большой любитель картин всяких. Скульптуры я меньше люблю. Тоже интересные бывают, но картины я с детства обожаю. Даже в кружок ходил, акварелью рисовал на бумаге… (Усмехается.) А потом уже другая краска пошла — масляная, клеевая, а вместо бумаги потолки и стены. Карлуша взял в свою бригаду. «Способности, говорит, у тебя есть, будешь альфрейщиком…» Ну, это потом… Потом я тебе все про себя расскажу. Ты совет мне дашь, что мне дальше делать, после войны, — может, еще не поздно на художника выучиться… Теперь-то я понял, что учиться надо было. Сколько мамка мне говорила: «Учись, Андрюха, учись, без образования никому ты не нужен будешь». (Вздыхает.) Ну, это потом… А сейчас давай о картинах поговорим… Я их развешу тут и расскажу вам, что я про них понимаю, а вы меня поправите, если что не так. Хорошо? (Пауза.) А потом вообще про художников поговорим… Вы мне про себя расскажете: как вы художником стали, где учились, какие картины рисовать любите… (Берется за ящик с картинами.)


Тишину нарушает далекий шум автомобильного мотора. Андрей прислушивается к нему; убедившись в том, что шум приближается, опираясь на винтовку, скачет к лестнице, ведущей на колокольню. Лейтенант лежит не шелохнувшись. Шум мотора прекращается где-то совсем рядом. Слышны голоса. На небольшую площадку перед церковью выходят ш о ф е р и А д а л а т, они в военной форме. Андрей наблюдает за ними с колокольни.


А д а л а т. Посмотрим церковь и поедем дальше.

Ш о ф е р. Нет уж, я назад должен ехать. Нет у меня времени твои ящики искать. Может, их в Минск увезли.

А д а л а т (осматривая землю). Следы сюда ведут.

Ш о ф е р. Я долго ждать не могу. Меня в штабе ждут.

А д а л а т. Но хотя бы те три ящика, которые нашлись, мы должны забрать?

Ш о ф е р. Тебе не ясно сказали, для ящиков утром дадут грузовую машину? А у меня газик консервами набит и скаты слабые…

А д а л а т. Ну ладно, пошли.


Направляются к входу в церковь. С колокольни раздается голос Андрея.


А н д р е й (громко и грозно). Стой… Кто такие?


Шофер и Адалат бросаются на землю.


А д а л а т. Свои.

А н д р е й. Вижу, что свои. Чего хотите?

Ш о ф е р (разозлившись). Я тебе покажу «чего хотите»! Ты что людей пугаешь?

А н д р е й. А кто вас знает, кто вы такие!

Ш о ф е р (поднимаясь на ноги). Ты что, форму не видишь?

А н д р е й. Форму вижу. Чего хотите?

А д а л а т. Нас за картинами прислали.

А н д р е й. Какими картинами?

А д а л а т. Немцы не успели вывезти картины.

А н д р е й. Ну?..

А д а л а т. Двух ящиков не хватает… Следы ведут сюда, в церковь…

А н д р е й. Документ есть?

А д а л а т. Какой документ?

А н д р е й. А такой, что картины вам полагаются.

А д а л а т. Тебе же объяснили. Нет у нас документа. Нам приказано отвезти картины в музей.

А н д р е й. Документ есть?

Ш о ф е р. Ты что заладил: документ, документ… Говорит тебе человек, за картинами его прислали…

А н д р е й. А ты не лезь! Может, он украсть хочет…

Ш о ф е р (тихо, чтобы не было слышно на колокольне). Надо бы документ взять.

А д а л а т. Какой еще документ?!


В церкви зашевелился лейтенант. Воспользовавшись замешательством Адалат и шофера, Андрей спускается вниз.


А н д р е й. Слышь, что захотели? Картины хотят забрать.

Л е й т е н а н т. Не морочь людям голову.

А н д р е й. Пусть бумагу привезут.

Л е й т е н а н т. Зачем тебе бумага?

А н д р е й (упрямо). Без бумаги не дам — я их на себе тащил. Даже посмотреть не успели.

Л е й т е н а н т. Сколько их человек?

А н д р е й. Двое.

Л е й т е н а н т. На машине?

А н д р е й. Да.

Л е й т е н а н т (решительно, приподнявшись на локте). Я поеду с ними.

А н д р е й. Зачем?.. Не надо, Коля, за нами же завтра приедут. Чем тебе плохо здесь?.. Картины посмотрим.

Л е й т е н а н т. Да провались ты со своими картинами! (Пытается подняться на ноги, от напряжения тяжело кашляет.)


Андрей бросается к нему, укладывает на место.


А н д р е й. Ты куда, Коля? Вам же нельзя… Ляжь, ляжь… Ты же знаешь, твое слово — закон, как скажешь, так и будет. Ты только не волнуйся. Я сейчас. (Скачет к лестнице.)

А д а л а т. Припугнуть его надо.

Ш о ф е р. А как его припугнешь? Стрелять, что ли?

А н д р е й (с колокольни). Эй, время зря не теряйте! Мотайте лучше за документом. Заодно раненого прихватите… Здесь раненый есть!

Ш о ф е р (встревоженно). Какой раненый? Машина грузом полная. Куда я его дену?

А н д р е й. Ничего, найдешь место.


На пороге церкви появляется согнутая от боли фигура лейтенанта. Первой его увидела Адалат. За ней побежал шофер.


(Ему лейтенант не виден.) Стой! Стрелять буду! (Винтовка его внизу, кричит он ради острастки.)

Ш о ф е р. Я тебе выстрелю! Здесь раненый.

А н д р е й. Стой, говорю! (Видит лейтенанта, которого Адалат и шофер ведут к газику. Жалобно.) Коля! Товарищ лейтенант, куда ты? Подожди… (Бежит вниз.)

Ш о ф е р. Что с ним делать, скаты слабые. Втроем не доедем…

А д а л а т. Я здесь останусь. Все равно утром назад ехать. Ты только в штабе предупреди…


Ведут лейтенанта дальше; выскочивший из церкви Андрей бежит за ними.


А н д р е й (жалобно). Товарищ лейтенант, подождали бы до завтра, за нами же приедут. Стойте…


Шофер и Адалат останавливаются, смотря в нерешительности на лейтенанта.


Л е й т е н а н т. Я не хочу здесь оставаться. Ведите меня к машине.

А н д р е й (жалобно, почти плача). Коля… остался бы… а…


Лейтенант, не глядя на Андрея, делает шаг в сторону машины Шофер и Адалат помогают ему. Все уходят. Начинает тарахтеть мотор, слышен голос Андрея.


Г о л о с А н д р е я. Товарищ лейтенант, вы напишите мне адрес свой. Хорошо?.. Ребята перешлют мне… Не обижайтесь, если что не так. Я хотел как по-хорошему… а, Коль, слышь? Я вам все буду писать про ребят, про себя, вы только адрес сообщите. И если что тебе надо будет, тоже сообщи… Я все сделаю, сам понимаешь, свои люди… Товарищ лейтенант, вы не беспокойтесь, мы еще повоюем…

Г о л о с ш о ф е р а. Подтолкни сзади.


Шум мотора натужно усиливается, затем, видимо преодолев какое-то препятствие, машина начинает удаляться.


Г о л о с А н д р е я. Прощай, Коля… Прощай…


Шум мотора утихает вдали. А н д р е й выходит, медленно припадая на раненую ногу, идет к церкви. Следом за ним появляется А д а л а т. Наблюдает за тем, как Андрей садится на землю у ящика с картинами.


А д а л а т (после паузы). Ты что, сумасшедший?

А н д р е й. Нет.

А д а л а т. А чего ты картины спрятал?

А н д р е й. Я не спрятал. Я посмотреть хочу.

А д а л а т. Ты что, художник?

А н д р е й (не знает, что ответить). А почему ты решила?

А д а л а т (входит в церковь, оглядывается). Я в церкви никогда не была… Другой раз за такие штуки пулю заработать можешь…

А н д р е й (улыбаясь). Тебя как зовут?

А д а л а т (не сразу). Адалат.

А н д р е й (повторяет). Адалат… А меня — Андрей. Ты откуда? Какой нации?

А д а л а т. Из Казахстана.

А н д р е й. Это Алма-Ата?

А д а л а т. Да.

А н д р е й. Я во Фрунзе месяц жил. Дом пионеров оформлял.

А д а л а т (подходит к ящику с картинами, садится на землю рядом с Андреем.) Ты что, художник?

А н д р е й (не сразу и негромко). Есть немного…


Медленно гаснет свет.


Узким лучом освещен только ящик с картинами, стоящий посреди церковной залы. Негромко вступает музыка — танец маленьких лебедей. Одна фраза. Когда свет загорается, А н д р е й и А д а л а т уже сидят на колокольне. Андрей, подстелив под себя гимнастерку, загорает. Адалат разглядывает в бинокль окрестности.


А н д р е й (оживленно). Я, считай, тоже мусульманин. Один год в Шемахе жил — это откуда шемахинская царевна родом, двадцать пять лет — в Баку, а всего мне двадцать шесть. Вот и получается, что я почти всю жизнь среди мусульман жил. Я все их обычаи знаю: шахсей-вахсей, новруз-байрам, трауры разные… Девушка у меня азербайджанка была. Отец, правда, русский, но мать армянка настоящая.

А д а л а т (безразлично). А родители твои откуда? Как в Баку попал?

А н д р е й. Из Саратова мы. Дядька мой на промыслах в Баку работал. Все писал отцу моему, чтобы ехали к нему: тепло, говорит, фруктов полно, народ не вредный, верблюды по улицам ходят. Это перед самой революцией было, в семнадцатом году. Мать вначале против была: куда, говорит, ехать с тремя детьми — верблюд их покусает… А потом отец ее уговорил. Переехали. И тут как раз я родился, второго ноября, за пять дней до Октябрьской революции.

А д а л а т. А ты по-азербайджански говорить можешь?

А н д р е й. Совсем мало. В Баку разные нации живут, поэтому больше по-русски говорят, чтобы общий язык найти… Мен сени севирэм… Ты понимаешь, что я сказал?

А д а л а т. Понимаю. (Не отрывает от глаз бинокля.)

А н д р е й. А понимаешь — скажи по-русски, что это такое.

А д а л а т. Не скажу.

А н д р е й. Почему? Что это значит: «Мен сени севирэм…»? Ну, скажи.

А д а л а т. Не скажу.

А н д р е й. Значит, не знаешь. «Я тебя люблю» это означает. Я еще другие слова знаю, но говорить не говорю. (Вдруг смеется.) А я ведь неженатый.

А д а л а т. Ну и что?

А н д р е й. А если бы я в Алма-Ате жил, ты бы за меня замуж пошла?

А д а л а т (упорно продолжает смотреть в бинокль). Нет.

А н д р е й. Почему?

А д а л а т. Потому… ты русский.

А н д р е й. Вот те на! Я же не посмотрел бы на то, что ты казашка…

А д а л а т. А я бы посмотрела.

А н д р е й. Врешь ты!

А д а л а т. Не вру!

А н д р е й (обидевшись). Все вы, мусульмане, такие. Мы к вам с открытой душой, а вы…

А д а л а т. Что — мы? (Смотрит на Андрея через бинокль.)

А н д р е й. А вы! Вот ты замуж за меня не хочешь пойти?

А д а л а т. А если бы ты был казах, я за тебя тоже не пошла бы.

А н д р е й. Это почему?

А д а л а т. Не пошла бы — и все!

А н д р е й. Это потому, что я болтаю много, да? Из-за этого? Я знаю. Меня все за это ругают. «Ну тебя к черту, говорят, голова от тебя болит…» (Вспомнив какие-то факты из своей жизни, опечаленный, умолкает.)

А д а л а т (продолжая разглядывать его в бинокль). Что это у тебя?

А н д р е й. Это? Дырка от пули.

А д а л а т. А это? (Читает.) «Не забуду мать родную и брата Карлушу».

А н д р е й (смущенно). Это так… наколка. Глупый был. По молодости…

А д а л а т. А где тебя ранило?

А н д р е й. Под Курском. (Вдруг вспомнив.) Пощупай, пощупай, не бойся! (Берет ее ладонь и дотрагивается ею до своего черепа.) Нет, вот здесь… видишь, какая мягкая! (Обрадованно.) Там кости нет, хрящ один, а под ним сразу мозги. Это тоже под Курском. Если даже камешек сюда попадет, я тут же дуба дам, на месте.


Адалат, отложив бинокль, с усмешкой смотрит на Андрея, который, радостно улыбаясь, начинает увлеченно рассказывать ей о своем ранении.


Полгода в тылу сидел из-за этой дырки. Потом уговорил докторов. «Все равно, говорю, если что-нибудь на голову упадет, крышка мне. Уж лучше на фронте умру». (Смеется.) А вообще я везучий. Везет мне. Я ведь солнцем лечусь. У меня против всех болезней главное лекарство — солнце. Два раза меня ранило — оба раза летом. И под Курском, и сейчас. (Пошевелил ногой.) Если бы зимой, не выжил бы… Одно плохо — голова от высоты у меня кружится. Поэтому я с колокольни вдаль смотрю, а вниз — нет. Для моей специальности это плохо. Трудно мне будет работать…

А д а л а т. А кем ты работаешь?

А н д р е й. Я альфрейщик. Почти что художник. Я без трафарета работаю. По рисунку. Заказчик выбирает рисунок — орнамент какой или цветы, — а я исполняю на стенках и потолке. Я не маляр. Маляр по трафарету шпарит или один цвет какой-нибудь дает. Понимаешь?

А д а л а т. Понимаю.

А н д р е й. Молодец. Мен сени севирэм… (Смеется.)


Адалат опять смотрит в бинокль.


А у тебя есть кто-нибудь в Алма-Ате?

А д а л а т. Нет.

А н д р е й. Если бы ты пошла за меня, я бы поехал с тобой в Алма-Ату. Мне без разницы, что Алма-Ата, что Баку, лишь бы люди хорошие были. Возьмешь меня в Алма-Ату?


Адалат молчит.


Ну, что молчишь? Возьмешь? Ну, скажи! (Встает, чтобы увидеть лицо Адалат.) Ну, чего ты молчишь? Надоел я тебе своей болтовней?


Адалат отрицательно качает головой.


А ты скажи — я сразу замолчу. Мне мать всегда говорит: «Эх, Андрюша, посадят тебя когда-нибудь за твой длинный язык». Я с милицией любил права качать. Если где скандал, то я тут как тут. Меня все милиционеры в Баку знали. (Пауза.) А у тебя кто есть? Отец? Мать? Брат?

А д а л а т. Мать и брат. Отец погиб.

А н д р е й. Понятно. Брат больше или меньше тебя?

А д а л а т. Меньше.

А н д р е й. Это хорошо… Карлуша, брат мой, всегда говорил: в жены надо брать сироту, чтобы родители ее жить не мешали. У меня тоже отца нет. Поэтому я с детства на все руки мастер. Вот возьмешь меня в Алма-Ату, я дом красивый построю из камня или деревянный, какой материал будет, такой и построю. Стены разрисую, кухню кафелем обложу, таметом застелю. И заживем. (Смеется, — непонятно, шутит он или говорит серьезно.) Я детей люблю, а ты?

А д а л а т. Ой, лошадь… смотри! (Протягивает ему бинокль.)

А н д р е й (смотрит в бинокль). А что ты так обрадовалась? Любишь лошадей?

А д а л а т. Да.

А н д р е й. Конечно, бывают среди них красивые, а эта, как моя мамка говорила, кожа да кости… А я один раз на фаэтоне катался — это коляска такая с верхом. В Баку их несколько штук.

А д а л а т. У отца моего был белый конь. Я часто на нем ездила.

А н д р е й. А сама ты кто? Кем работала до войны?

А д а л а т. Я гидромелиоративный техникум закончила. Знаешь, что это такое?

А н д р е й (неуверенно). Вообще слышал… Вроде строительного, что ли?

А д а л а т (насмешливо). Вроде, да не совсем. А ты, я вижу, хоть и художник, да не очень образованный. Школу хоть кончил?

А н д р е й (виновато). Семь классов. Работать рано пошел. Ну ничего, я свое еще возьму. Наши ребята все высшее образование получили. На Шемахинке я жил, угол второй Параллельной, рядом с базаром. Любого спроси — покажут. Знаешь, какой у нас двор был? Один за всех, все за одного. На весь город гремели. И все вместе на фронт пошли. Шесть друзей нас было. Только одного Рамиза не взяли, он нефтяник, броня у него есть, остальные, хоть и с высшим образованием, все как один пошли. Алик — геолог, Руфат — журналист, Борис физкультурный окончил, Эдик — хирург. Один я малообразованный.

А д а л а т (насмешливо). Что же ты так?

А н д р е й. Глупый был. Ну ничего. Я же молодой еще, у меня все впереди. И может, талант у меня какой откроется.

А д а л а т. Какой еще талант?


Адалат негромко смеется.


А н д р е й (улыбаясь). Ну чего ты смеешься? Я очень картины люблю. (Он смотрит вниз, на ящик с картинами.)


Свет медленно гаснет; только ящик, стоящий посреди церкви, высвечен лучом. Опять звучит фраза из «Лебединого озера».


З а н а в е с.

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Когда становится светло, А н д р е й и А д а л а т уже внизу; она наблюдает за тем, как он вытаскивает из ящика и развешивает на черных, обуглившихся стенах изб, окружающих церковь, вернее, на их останках, картины.


А н д р е й. Картины свет любят, в сырости их держать нельзя — краска разбухает. Вот, пожалуйста (показывает на очередную картину — хорошо сохранившуюся копию работы одного из французских импрессионистов, а может быть, и сам оригинал), — попортилась… Размазалась вся, рисунок потеряла. А все из-за сырости. (Качает головой, не понимая, что огорчившие его дефекты вызваны манерой письма.) За картиной уход нужен… Ничего, повесим тебя на солнце, лучше будешь себя чувствовать. Но долго на солнце ей тоже нельзя — цвет выгорит. (Вешает картину на стену, рядом с двумя другими, уже висевшими здесь, отходит на несколько шагов назад, чтобы оценить их сочетание. Что-то ему не нравится, переставляет картины местами.) Так будет лучше. Чтобы гармония была… Знаешь, что такое гармония?

А д а л а т. Знаю. Инструмент такой… как баян.

А н д р е й. Не-ет! (Смеется.) Гармония — это когда верный цвет кладешь на верное место… Когда только этот колер можно, а никакой другой нельзя… И в жизни бывает во всем гармония: лето, например, зима, осень, весна, опять лето… А когда сапог не жмет, это тоже его гармония с ногой. Все хорошее — гармония. (Вешает еще одну картину.) Город какой-то. Видно, не наш, заграничный. Ты по-немецки понимаешь?

А д а л а т. Нет.

А н д р е й. Тут написано что-то… 1862 г. …год, наверное. Ты смотри. (Крутит головой.) Тридцать восемь и сорок четыре — восемьдесят два года этой картине. Чего только она не видала! Русско-японскую войну — раз, первую мировую войну — два, Февральскую революцию — три, Октябрьскую революцию — четыре, а теперь через пятую войну проходит. Люди на фронтах гибнут, от болезней умирают, а она все живет и живет. И не сама живет, ей люди жить помогают… Без них кому она нужна! Так просто… Она висеть должна на видном месте, чтобы каждый на нее посмотреть мог, порадоваться, а эти сволочи немцы ее в ящик заколотили, в темноту, а в темноте картина слепнет, как человек, поняла? Люди искусство уважают. Без этого нельзя. Вот я с одним беседовал, когда в госпитале лежал, так он мне сказал: «Искусство для человека как хлеб, без него люди давно бы уже лаять начали». Но… каждый же день такую картину не нарисуешь. Значит, сохранить ее надо, Диалектика… А ты говоришь — лошадь. (Добродушно, но с некоторым чувством своего превосходства улыбается Адалат.)

А д а л а т (с вызовом). Я ничего не поняла, что ты сказал, и в картинах этих ничего не понимаю.

А н д р е й. Развиваться надо. К этому привычку надо иметь. Я тоже не понимал раньше, а потом привык. Сколько я их перевидел! Гостиницу оформляешь — картины висят, министерство какое-нибудь — тоже висят, И в домах висят… Много я их насмотрелся… Это вы из-за Магомета пострадали — он запрещал людей рисовать, — поэтому нет у вас тяги к этому делу. А русские когда иконы начали рисовать! Поэтому мы к краске тянемся, все хотим чего-то изобразить.

А д а л а т. У нас в Казахстане тоже художников много.

А н д р е й. Не без этого. Талант в каждом народе есть. Теперь вы быстрым темпом развиваетесь…

А д а л а т (усмехаясь). Врешь ты все, треплешься… Видала я таких художников! Маляр простой, а строишь из себя…

А н д р е й (не обижаясь). Не маляр, а альфрейщик. Если бы у меня образование было, я все понимал бы, а так, конечно, трудно — знаний не хватает.

А д а л а т. А за то, что картины спрятал, еще посидишь на губе. Надо было сразу арестовать тебя. Жалко только, места в машине не было…

А н д р е й (добродушно). Ты не обижайся, тебе же ведь что картины, что картошка — одно и то же. Сама же сказала, что ничего в них не понимаешь. За чем пошлют, за тем и едешь. Знай себе службу несешь… А для таких дел (показывает на картины) душа нужна. Иной раз вот песню какую слушаешь или на природу смотришь — и даже плакать хочется от радости. Вот почему иная песня так глаза щиплет? Потому, что она настоящая. Конечно, народ можно обмануть. Скажем, сочинил кто песню такую для денег… Ну, попоют ее люди немного, да и бросят, забудут. А настоящие песни сколько живут, и помнят их все. Может, даже и имя того, кто ее выдумал, забудут, а песню — нет, поют… (Вытаскивает из ящика очередную картину, но, обнаружив, что на ней изображена обнаженная натура, поспешно сует назад. Бросает взгляд на Адалат — не заметила ли? Вытаскивает другую картину, вешает, потом еще одну, переставляет, вешает новую, раскладывает картины, как пасьянс. Он очень увлечен.)

А д а л а т. Здесь речка недалеко.

А н д р е й. Что? (Вдруг понимает, что занимается не очень интересным для Адалат делом, отложив очередную картину, подходит к крыльцу сгоревшей избы, на котором она сидит.)

А д а л а т. Жарко.

А н д р е й. А ты плавать умеешь?

А д а л а т. Нет.

А н д р е й. В Алма-Ате моря нет?

А д а л а т. Нет.

А н д р е й. А в Баку есть.

А д а л а т. Знаю.

А н д р е й. Я же говорю — везучий я, поеду теперь с тобой в Алма-Ату жить. (Смеется.) Солнце уже садится, пора на ночь готовиться. Потом темно будет. Ты где ляжешь? Не побоишься одна? Может, рядом ляжешь? Все равно ведь поженимся…

А д а л а т (усмехнувшись, встает). Я пойду к речке.

А н д р е й. Купаться будешь?

А д а л а т. Там посмотрим.

А н д р е й. Меня возьмешь с собой?

А д а л а т. Иди, если хочешь… Тебе же все равно купаться нельзя. (Показывает на его раненую ногу.)

А н д р е й. Я на бережку посижу. Подглядывать не буду, не бойся. Я же бакинец, у нас на этот счет строго…

А д а л а т. Я мыло возьму. (Идет в церковь, там, у ящика с картинами, лежит ее вещмешок.)

А н д р е й. В Баку, знаешь, особый народ живет — вроде русские, а уже не русские, армяне, а уже не армяне, и азербайджанцы не такие, как в других городах.


Адалат роется в мешке, вытаскивает какое-то белье, оглядывается на Андрея.


А д а л а т. Отвернись. (Заходит за ящик с картинами, переодевается.)

А н д р е й (послушно отворачивается в сторону). Конечно, каждый народ везде хочет свои обычаи сохранить, иначе быть не может, а все же в Баку свои порядки, особенные, и каждый их уважает, какой бы он нации ни был. Вот я, к примеру, русский, а насчет женщин такой же строгий, как азербайджанец. И брат мой Карлуша тоже. Если сестер наших кто в шутку заденет или приставать начнет, так мы его тут же, бывало, так накажем, что на всю жизнь нас запомнит! А как же иначе? Уважение должно быть. И мы тоже, конечно, ничего лишнего себе не позволяем. Карлуша вон как начал встречаться с девушкой, еще когда в школе учился, так и женился на ней. И пальцем ее не тронул, пока свадьбу не сыграли… Я это к чему говорю? (Смеется.) Может, поедешь к нам в Баку жить? А? У меня мамка добрая… Слышь?

А д а л а т (из-за ящика). Слышу.

А н д р е й. И я сам тоже веселый. Хорошо жить будем. Ты чего там так долго?

А д а л а т. Сейчас иду.


У Андрея вдруг появляется желание пошутить. Опираясь на винтовку, он скачет к крайней избе и прячется. Закончив приготовления к купанию, из-за ящика с картинами появляется А д а л а т. Ищет глазами Андрея.


Я готова. (Оглядывается по сторонам.) Андрей… Андрей… где ты? Ну, я пошла. (Делает несколько шагов, останавливается.) Андрей… (Начинает беспокоиться.) Ты что молчишь? (Кричит.) Андрей! (Возвращается к церкви.) Андрей, где ты?


Андрей, улыбаясь, наблюдает за испуганной Адалат из своего укрытия. Когда она, продолжая звать его, подходит к нему совсем близко, он выскакивает из-за стены и заходит ей за спину.


Андрей! Где ты?

А н д р е й (радостно улыбаясь). Здесь я!


Адалат, вздрогнув, медленно поворачивается к нему, в глазах ее злая обида за свой испуг.


А д а л а т (зло). Ты совсем глупый человек… Пустая башка. (Идет на него.)

А н д р е й (пятится, пытаясь удержать на лице улыбку). Я пошутил же…

А д а л а т. Мужчина так не шутит… Баба ты… Чокнутый. Голова у тебя не в порядке…

А н д р е й. Понятное дело.

А д а л а т. У меня муж есть, ребенок. А ты глупые вещи болтаешь… (Резко повернувшись, идет от него к лестнице, ведущей на колокольню.)


Андрей плетется за ней. Немцев они замечают одновременно. С е м ь э с э с о в ц е в с автоматами выходят на площадь перед церковью и, вытаращив глаза, смотрят на картины, развешанные на стенах сгоревших изб. Все семь немцев выглядят измученными вконец. Видимо, они давно пробираются к своим из окружения. Андрей и Адалат бросаются на пол колокольни.


А н д р е й. Ты же сказала, что у тебя нет никого в Алма-Ате.

А д а л а т. Там мама и брат.

А н д р е й. А муж где?

А д а л а т. На фронте… Здесь, недалеко.

А н д р е й. Как зовут?

А д а л а т. Федей.

А н д р е й. Русский, что ли?

А д а л а т. Да.

А н д р е й (следит за немцами). Как бы картины не тронули.

А д а л а т. Зачем они им нужны?

А н д р е й. Им, гадам, все нужно. Дай-ка карабин.

А д а л а т. Они сейчас дальше пойдут.


Немцы продолжают разглядывать картины, переговариваются по-немецки. Двое стоят чуть в стороне и о чем-то устало спорят. Один, шевеля губами, читает немецкие надписи на картинах:


— Ту-луз-ло-трек, Ве-ре-ща-гин.

— Здесь кто-то есть.

— Никого не видно.

— А кто их развесил здесь?

— Наверное, ценные картины?

— Какое это сейчас имеет значение?

— Я не обязан нести твой мешок!

— Ты забыл, с кем разговариваешь?

— Здесь кто-то есть.

— Смотри, сколько их здесь. Целое состояние.

— Может, возьмем?

— Куда?

— Хотя бы по одной.

— На тот свет?

— Я ничего не забыл… Но мешок я не понесу.


Один из двух стоящих немцев — высокий унтер — ударяет другого по лицу. Он делает это медленно, устало и как-то неохотно. Тот так же медленно валится на землю. Остальные, повернувшись, равнодушно смотрят на дерущихся. Унтер пинает упавшего ногой.


А н д р е й. Сволочь… Сейчас картины будут делить. (Направляет карабин на немцев.)

А д а л а т. Не надо стрелять. Они сейчас уйдут. Их семь человек, не надо стрелять.

А н д р е й. Если картины не тронут, не выстрелю.

А д а л а т. Да не нужны им картины!


Адалат не верит в то, что Андрей решится выстрелить. И все же боится этого. Драка внизу прекращается. Упавший отряхивает пыль с кителя. Высокий унтер — он уже стоит у картин — вытаскивает из кармана зажигалку.


А н д р е й. Жгут, сволочи. (Припадает к прицелу.)

А д а л а т. Не надо! (Наваливается на карабин всем телом. Лицо ее рядом с лицом Андрея — глаз к глазу.)

А н д р е й. Пусти!

А д а л а т (жалобно). Не тронут они их! (Уже не сомневается в том, что Андрей может выстрелить.) Зачем им картины? Не надо стрелять… Они уйдут… Мы останемся с тобой… Я не верила — ты правда любишь картины. Но стрелять не надо…


Унтер прикуривает от зажигалки сигарету и затягивается.


А н д р е й. А ты говорила, что я треплюсь! Я за картины что хочешь сделаю!

А д а л а т. Теперь я верю. Ты правду говорил.

А н д р е й. У тебя мальчик или девочка?

А д а л а т. Мальчик. Пять лет всего. Я тебя обманула: мой муж на Севере, далеко отсюда. Если ты не выстрелишь, они уйдут. Мы останемся с тобой. Ты мне сразу понравился. Ты хорошо рассказываешь. Только не стреляй…

А н д р е й. Я не выстрелю. Лишь бы картины не тронули.


Следят за тем, что делается внизу. Высокий унтер, докурив сигарету, швыряет окурок под стену с картинами. Отдает свой мешок солдату, которого бил, и идет мимо картин в глубь сожженной деревни. За ним следуют остальные…

Свет медленно гаснет.


В темноте освещен только ящик с картинами, и опять та же мелодия из «Лебединого озера».

Когда становится светло, А н д р е й и А д а л а т по-прежнему лежат на колокольне…


А н д р е й. Особенно хороший друг у меня Руфат был. С самого детства с ним дружили. Родители у него очень интеллигентные, тетя Фатьма и дядя Ибрагим: он в институте доцентом работал, а она — в типографии редактором, корректор называется. В книжках ошибки исправляла. Очень хорошие люди, меня, как сына, любили. Вначале — нет, боялись, что я детей их чему-нибудь плохому научу — у Руфата еще сестра была, — а потом постепенно-понемногу стали меня и в дом пускать и с Руфатом разрешили дружить. Тетя Фатьма часто говорила: «У Андрюши хорошие задатки, но его улица испортила». И по голове меня гладила… Однажды такой случай был. Она своих детей в балетную школу вела. Рано утром это было, осенью. Они как раз вышли из ворот, а я на краешке тротуара сидел, в том месте, где солнце раньше всего на нашей улице появлялось. Потом оно уходило в сторону, а с утра именно в этом месте светило, и я часто там сидел грелся. Увидел я их и тоже с ними пошел. Пришли, а там такая мягкая черная дверь, дерматином обитая, а за ней пианино играет и какая-то женщина одно и то же говорит: «Раз, два, три; раз, два, три; раз, два, три…» Тетя Фатьма подвела своих детей к высокому мужчине в спортивном костюме и говорит: «Вот они!». Он на них посмотрел, а потом спрашивает: «А это кто?» — и на меня показывает. Ну, тетя Фатьма объясняет: соседский мальчик, мол… Тогда он открывает эту черную дверь и говорит: «Пройдемте в зал». И мне говорит: «Ты тоже иди». Заходим, а там большой зал с высоким потолком. В углу два рояля стоят, за одним седая женщина сидит в очках, а вокруг много детей: девочки в белых коротких юбочках, а мальчики в таких черных брюках, которые, как чулки, облегают, а на ногах золотистые тапочки. И все нагибаются, подпрыгивают, поднимают ноги выше головы. А четыре девочки взялись за руки и очень красиво танцуют. Как сейчас они перед глазами, на всю жизнь запомнил. Потом Руфат сказал, что это танец маленьких лебедей называется из балета Чайковского «Лебединое озеро»… Да, тетя Фатьма помогла Руфату и Наиле, сестре его, раздеться и дала мне их вещи подержать. А высокий мужчина мне говорит: «Ты тоже разденься». А сам начал Руфата и Наилю проверять. Они стоят перед ним в майке и трусиках, а он им: «Нагнитесь, достаньте до земли, подожмите ногу, подпрыгните…» Руфат толстый тогда был, да и Наиля тоже ничего себе, но старались сделать все так, как мужчина им говорил. Но он их все равно забраковал. «Не годятся, говорит, для балета, нет у них данных. А вот он мне нравится» — и на меня показывает. А потом спрашивает: «Ты чего не раздеваешься? Трудно, что ли?» Я молчу. Он мне говорит: «Ты что, не слышишь, что ли?» Я говорю: «Слышу». — «А слышишь, так раздевайся». А я стою, не шевелюсь, застыл весь. Тогда он одной рукой взял меня за подбородок и другой начал расстегивать воротник рубашки моей. Я — в сторону. Он обиделся: «Странный мальчик! Что, тебе трудно раздеться, что ли?» И все равно я не разделся. Тетя Фатьма всю дорогу меня ругала. А я молчал. И Руфату тоже потом не сказал, почему не захотел раздеться. И вообще никому никогда об этом случае не рассказывал. Стыдно было. Только ты не смейся… Я всю ночь плакал… Трусов у меня не было тогда под штанами. Старые порвались, а новые мамка все обещала купить, но забывала или денег у нее не было. Ты извини, конечно, как говорится, за подробности, но очень захотелось рассказать… И самое обидное, знаешь… Хоть я часто потом вспоминал тех девочек, которые танцевали там маленьких лебедей, но так и не пошел на балет «Лебединое озеро». Все никак выбраться не мог, ерундой всегда занимался… А вот здесь, на фронте, четвертый год уже мечтаю посмотреть его… И себя ругаю… Но вообще это бывает, человек многим вещам настоящую цену потом узнает, когда уже поздно… Хорошее ведь сразу разглядеть трудно… Вот сейчас, например, когда отсюда я на свою жизнь довоенную смотрю, стыдно становится — сколько, оказывается, я хорошего в жизни упустил, от чего только по глупости своей отказался. А ведь при желании все можно было: чему хочешь — учись, что хочешь — смотри, что душа хочет — читай, хочется поехать куда-нибудь — езжай… (Вздыхает.) Хорошо хоть, книжек немножко успел почитать, без них бы совсем темнотой остался… (Смотрит на Адалат.) Чего-то я опять разболтался. Ты мне говори, когда надоест. А то у меня тормозов нету. Не надоел я еще тебе?

А д а л а т. Пока нет. (Она все еще под впечатлением происшедших событий.)

А н д р е й. А может, ты чего хочешь сказать?

А д а л а т. Не хочу.

А н д р е й. За тобой когда машина придет?

А д а л а т. С утра.

А н д р е й. Мы рано утром еще посмотрим картины? Там же второй ящик есть.

А д а л а т. Ладно.

А н д р е й. От матери письмо пришло… В Баку пленных немцев пригнали, и люди их уже жалеют, хлеб дают…

А д а л а т. Яд им давать надо, а не хлеб.

А н д р е й. Не знаю. Они, конечно, много зла причинили, но ведь не все же виноваты… Это сейчас кажется, что они навечно враги наши, а пройдет время, и неизвестно, что случится… Может, еще дружить с ними будем. Вон в прошлом сколько войн было, а все забывалось. Война — это как болезнь: пока она есть — страшнее ее нет, а пройдет — и слава богу, нечего о ней и думать…

А д а л а т. Странные ты вещи говоришь.

А н д р е й. Да нет. Я солдат хороший, когда надо убить, убиваю, — что поделаешь, не мы же войну начали. А все равно радоваться тут нечему. Как говорят, печальная необходимость…

А д а л а т. Если бы могла, я бы их тысячами убивала! За все страдания и слезы, которые проклятая война нам принесла!

А н д р е й. Это, конечно, тоже правда. Пострадали люди сильно. (После паузы.) Адалат, ты знаешь, мне так кажется, будто я тебя давно знаю, можно сказать, всю жизнь, с самого детства…

А д а л а т. Где же всю жизнь… Один день всего… Полдня…

А н д р е й. Я знаю, но бывает так у человека, что полдня больше, чем полжизни, ну, или хотя бы несколько лет… Нет, правда… Этот лейтенант, который здесь со мной был, настоящий художник, только он ранен тяжело и от войны устал, поэтому ему больше ничего в жизни не хочется, все опротивело — и картины, и люди, — и он думает, что ничего хорошего вокруг нет и не будет, потому что война. А у меня сегодня, может, самый хороший день в жизни. (Пауза.) Можно я тебя поцелую?

А д а л а т. Не надо.

А н д р е й. Почему?

А д а л а т. Так…

А н д р е й (смущаясь). Ты не думай, я не потому, что ты мне сказала…

А д а л а т. А что я сказала?

А н д р е й. Ну, тогда я хотел выстрелить… что, мол, немцы уйдут и мы вдвоем останемся… Я не потому… Ты мне и без этого понравилась. А то, что ты говорила, я же понимаю — это ты просто так, чтобы я не выстрелил… А я что, тебе совсем не нравлюсь?


Пауза.


Нет, ты честно скажи: я тебе нравлюсь или нет?


Адалат молчит.


Значит, не нравлюсь, раз молчишь… Я понимаю. Ну, ничего… я не обижаюсь… ты не думай… Ты же не виновата, что я тебе не нравлюсь, правда?

А д а л а т. Я вначале думала, что ты врешь все, просто трепач…

А н д р е й. Я не врал. Я правда люблю картины…

А д а л а т. Да теперь-то я вижу, что не врал… Но все равно. Я таких не люблю…

А н д р е й. Я понимаю… Я не обижаюсь.

А д а л а т. Наверное, есть женщины, которым нравятся такие, как ты… ну, чтобы ухаживать за тобой, помогать, объяснять, учить жить. Но я таких не люблю… Тридцать лет тебе скоро, а ты только жизнь начинать собираешься.

А н д р е й. Это ты права! Все правильно сказала…

А д а л а т. Вот ты вбил себе в голову, что художник. А какое ты имеешь отношение к этим картинам? Может, из тебя вообще художник не получится, а ты из-за них под пули лезешь.

А н д р е й (виновато). Я же не потому лезу, что художник. Просто нравятся мне они.

А д а л а т (зло). Да что ты в них понимать можешь?! Ты думаешь, я в музеях не была и картин не видела? Сколько хочешь их у нас в Алма-Ате. И экскурсоводов разных слушала. Почему же мне за них лезть под пули не хочется, хотя я отвечаю за них? А ты знаешь, сколько экскурсоводы учатся, чтобы в картинах понимать? А художники?! Настоящие художники академию кончают! А это намного больше, чем любой институт! Откуда же ты умный такой, что школу не сумел кончить, а в картинах разбираешься?!

А н д р е й (виновато). Не знаю, но когда я на них смотрю, я волнение испытываю.

А д а л а т (жестко). Ничего ты не испытываешь. Только кажется это тебе. Вбил себе в голову, что художник, вот и думаешь, что волнуешься.

А н д р е й. Я не вбил, я правда волнуюсь. Только рассказать не могу, а бывает — так разволнуюсь, что плакать хочется.

А д а л а т. Ну и плачь себе на здоровье. Тоже мне, художник… Да ты бы школу хотя бы кончил, если уж так хотелось художником стать.

А н д р е й. Это ты права. Глупый я был.

А д а л а т. Да и сейчас не умнее. (После паузы.) Вот ты у меня спрашивал, нравишься мне или нет.

А н д р е й. Да.

А д а л а т. А я тебе нравлюсь?

А н д р е й (с чувством). Очень нравишься.

А д а л а т. Ты же меня полдня знаешь всего! Как же я могла так быстро тебе понравиться?

А н д р е й. Честное слово, понравилась. Как увидел — сразу понравилась. Я не вру!

А д а л а т (жестко). Это и плохо, что не врешь. Лучше бы врал.

А н д р е й. Почему?

А д а л а т (зло). А потому, что когда врешь, то ясно, для чего… Я так и думала вначале: увидел бабу, одни остались… Ничего бы у тебя не получилось. Но тогда было понятно. А вот то, что ты сейчас говоришь, это непонятно. Это то же самое, что картины твои. Фантазия…

А н д р е й. А я всегда с первого взгляда влюбляюсь.

А д а л а т (насмешливо). И часто это бывало?

А н д р е й. Два раза.

А д а л а т. И чем это кончилось?

А н д р е й (простодушно). Ничем. Они же не знали, что я их люблю. Я им ничего не говорил. Ты первая…


Адалат не знает, что сказать.


А тебе какие мужчины нравятся?

А д а л а т. Какие мне нравятся, таких нет.

А н д р е й. А муж твой?

А д а л а т. Отец мой мне нравится. Он был настоящий мужчина…

А н д р е й. Сколько лет ему было?

А д а л а т. Сорок семь.

А н д р е й. А у меня брат погиб, Карлуша. Тридцать только исполнилось. Под Керчью. Там много бакинцев погибло. (Смотрит вниз.) Картины надо бы в ящики сложить.

А д а л а т. Не надо.

А н д р е й. Почему?

А д а л а т. Немцы поймут, что здесь кто-то есть.

А н д р е й. А ты что, думаешь, они еще вернутся?

А д а л а т. Не знаю, может быть…

А н д р е й. Я тоже думаю, что они назад, к линии фронта, пойдут. В той стороне им делать нечего…

А д а л а т. А может, они вообще не ушли и сидят здесь где-нибудь поблизости.

А н д р е й. Это тоже может быть… Надо было все же пострелять их.

А д а л а т. У них все равно безвыходное положение — кругом наши. Рано или поздно в плен сдадутся.

А н д р е й. Хорошо бы. (Смотрит вниз.) Что это там?


Снизу раздаются странные звуки, будто тихонько хлопает на ветру край простыни. Хлопанье сопровождается легким потрескиванием.


А н д р е й (вскакивает на ноги). Горит, что ли?!

А д а л а т. Где?

А н д р е й. Стена!


Стена, на которой висят картины, еще не горит. Пока лишь тлеют несколько ее нижних бревен, изредка охватываемых легкими языками пламени.


А д а л а т. Я не вижу.

А н д р е й (возбужденно). Да в самом низу. Я видел, длинный унтер сигарету туда бросил…

А д а л а т. Разве может от сигареты целая стена сгореть?

А н д р е й. Ветер же поддувает!

А д а л а т. Я думаю, она не загорится.

А н д р е й (в отчаянии). Как же не загорится, когда горит уже!! (Некоторое время, как бы не веря еще глазам своим, наблюдает за стеной, нижнюю часть которой постепенно охватывает пламя, затем срывается с места.)


Адалат успевает схватить его за руку.


А д а л а т. Подожди… Нельзя так… Ну, подожди! Я же тебе объяснила.


Андрей останавливается.


(Не выпуская его руки.) Они не ушли… Я знаю… Я чувствую… Они прячутся там, внизу… Ну, подожди… Там же есть еще другие картины… целый ящик…


Андрей пытается высвободить руку, но Адалат крепко держит ее.


Послушай меня… Ты должен меня послушаться… Я никому не скажу. Никто ничего не узнает. Это тебе сейчас кажется, что важнее картин ничего нет. А потом все пройдет, и ты забудешь о них. Совсем забудешь… Ты же ничего еще не видел в жизни… Я знаю… У меня муж такой же… Ты только дослушай меня до конца…

А н д р е й (жалобно). Горят же они… Пусти!

А д а л а т. Не сгорят. (Говорит все, что приходит на ум, лишь бы задержать Андрея.) Он тоже все выдумывал… Чуть призыв какой объявят или мобилизацию — он тут же первым выскакивал: доброволец. Другие ордена получают, на повышение идут, а он семью бросает и едет куда прикажут. «Мне, говорит, ничего не надо, я за идею живу». Я ему говорю: «А другие что, безыдейные, что ли, товарищи твои? Что же, они уже все имеют, а ты как был без кола и двора, так и остался. Кто же о сыне твоем думать будет?»

А н д р е й. Пусти… Да пусти ты… Я быстро… Сниму их — и назад… Пусти… (Дергает руку изо всех сил.)


Адалат, не выпуская ее, теряет равновесие, падает на колени.


А д а л а т. Не пущу… Ты сумасшедший… Такой же, как он. Все вы сумасшедшие. Послушайся хоть ты меня… послушайся. Немцы там, внизу, понимаешь? Ты погибнешь… погибнешь, понимаешь? Как мой отец, как твой брат, все вы погибнете… (Плачет.)


Слезы лишают ее сил. Освободив свою руку, Андрей скачет по лестнице вниз. Адалат видит, как Андрей, выбежав из церкви, горстями швыряет на горящую стену землю. Пламя не гаснет. Тогда Андрей начинает срывать одну за другой картины…


(Кричит.) Андрей, вернись! Зачем тебе эти картины?! Тебя мать ждет!.. Вернись!.. Прошу тебя, вернись!..


Она слышит звук короткой автоматной очереди и видит, как Андрей вдруг подался всем корпусом вперед, будто пули толкнули его, — он стоит, упершись головой в стену, и из последних сил пытается снять картину… «Андрей! — кричит Адалат, — Андрей!» Но он уже не слышит ее и падает на землю, так и не выпустив из рук картину. Единственное, что еще связывает его с жизнью, — это звучащая в ушах музыка из балета Чайковского «Лебединое озеро». Адалат хватает трясущимися руками карабин и начинает стрелять по немцам, которых не видно.

Медленно гаснет свет.


Когда на сцене светлеет, А д а л а т уже внизу. День на исходе. Покрытый шинелью А н д р е й лежит под потушенной уже стеной, на которой висят спасенные им картины. Адалат сидит рядом. Она смотрит прямо перед собой. Неподвижное лицо ее кажется спокойным, сосредоточенным. Потом она встает, подходит к раскрытому ящику и начинает аккуратно укладывать в него картины… Заколачивает камнем крышку ящика, опять опускается на землю рядом с Андреем. Издалека доносятся слабые артиллерийские залпы, похожие на раскаты ушедшей грозы. На колокольне кричат перед сном галки. И вдруг к этим звукам примешивается еще один, похожий на шум автомобильного мотора. Адалат поднимается на колокольню. Машет руками. Но звук мотора постепенно начинает удаляться. Тогда Адалат хватается обеими руками за толстый канат, тянущийся от висящего на ней колокола. Она долго раскачивает тяжелый колокольный язык, и наконец над полем и сожженной деревней возникает густой, протяжный звон. Удары колокола ползут в вечерней тишине, догоняя, захлестывая друг друга, сливаясь в единый скорбный звук, который, наполнив собой пространство, возвещает о человеческом горе. И уже не Адалат раскачивает язык колокола — он таскает ее за собой по маленькому квадрату колокольной площадки…

Рокот автомобильного мотора начинает усиливаться…

Слышатся человеческие голоса…


З а н а в е с.

Загрузка...