31

Назревает катастрофа! Сегодня утром за завтраком — всего лишь облачко на горизонте и далекие угрожающие раскаты, а сейчас уже почернело все небо. Лотти Грабшайдт больна, вычеркнута из списка самостоятельно ходящих, уложена в постель! Комендант помалкивает, следуя своей политике не волновать подопечных.

— Успокойтесь, Корнер, — строго сказал он, щупая мне пульс. — Вы сами напрашиваетесь.

— Напрашиваюсь на что?

Глаза его сузились над хищным носом. Он поправил узел галстука.

— Есть такое понятие как медицинская этика, знаете ли. — Двумя пальцами он разгладил холеные усы. Потом встал и вышел из-за стола. — Но вам я могу сказать, что, в сущности, ее здоровье прочно, как доллар. Неделя на постельном режиме, от силы две; к спектаклю она успеет поправиться.

— То есть в последнюю минуту!

— Ну что ж. — Он обнял меня рукой за плечи и вывел в приемную. — Мисс Краус, вы сообщили семье?

— Сын уже в пути, доктор Вайскопф. — Герта Краус купалась в его сиянии.

— Отлично. А теперь запомните, Корнер, du calme, toujours du calme. He слишком утешил меня и доктор Коминс. Квадратные зубы блеснули между мясистыми губами:

— На вашем месте, в качестве простой предосторожности — отнюдь не намекая на то, что я знаю больше, я тем не менее могу понять причины вашего беспокойства, а потому готов посоветовать вам, поскольку вреда от этого никакого не будет, подумать, по крайней мере теоретически, о возможности начать работу, во всяком случае пока что… ну, понимаете, умному — намек… с одной из ее, как выражаются у вас на театре, дублерш.

Одной из дублерш, подумать только! У Лотти Грабшайдт была только одна дублерша: Гермиона Перльмуттер. Еще кого-то натаскивать — поздно.

После продолжительного пыхтения и сопения Гамбургер признал, что ему известен манхэттенский телефон дочери Гермионы. Он принес свою телефонную книжку.ко мне в комнату и напряженно стоял рядом со мной, пока я звонил.

— Квартира госпожи Моргенбессер.

— Могу я поговорить с миссис Перльмуттер?

— Одну минуту, сэр.

«Она там», — сообщил я одними губами Гамбургеру, едва стоявшему на ногах.

Другой голос:

— Моя мать сейчас отдыхает. Что бы вы хотели ей передать? Как доложить о вас?

Я сказал. Пауза.

— Ну ладно, я знала, что это только вопрос времени. Послушайте, я уже говорила с моими адвокатами. Вам не из чего состряпать дело, паршивцы, так что умойтесь и дайте моей матери покой.

— Простите, миссис Моргенбессер, но…

— Госпожа. Понятно, кретин?

— Госпожа Моргенбессер…

— Вы получили свой автограф? Ну так идите в жопу!

— Но все это забыто. Этого не было. Ошибка с моей стороны. Мы хотим, чтобы ваша мать вернулась в «Эмму Лазарус». Пауза; затем тихо: «Ох».

— Она необходима «Олд Вик». Мы хотим, чтобы она играла Гертруду.

— А.

— Это мечта любой дублерши.

— Возможно, я погорячилась. Вы должны понять, она очень расстроена. Для меня это непереносимо.

— Ну, естественно, естественно. Вы ее дочь, как-никак. Это так понятно.

— Слушайте, я ничего не могу обещать. Я с ней поговорю.

— Это все, о чем я прошу. — Гамбургер дергал меня за рукав и шептал на ухо: — И скажите, что Бенно шлет ей привет. — Он снова меня дернул. — Самый теплый. , — Чао.

— Чао. — Я положил трубку.

Вид у Гамбургера был сконфуженный.

— Если ты можешь принести такую жертву, — сказал он, — я могу проглотить свою гордость. Твоя нужда больше моей.

Так что теперь подождем. Настроение в труппе мрачное. Что до меня, я держусь лишь на своих скудеющих запасах стоицизма. За всем этим есть Цель.

Сегодня утром в вестибюле трогательная сцена. Мы с Гамбургером стояли перед доской объявлений; он уговаривал меня не закрывать спектакль. Объявление об этом было у меня в руке.

— Не делай этого, Корнер.

— Чего ты от меня хочешь? Без Озрика можно. Без второго могильщика обойдемся. Но «Гамлет» без Гертруды — немыслим.

Мы разговаривали шепотом. Сидячие в вестибюле вытягивали к нам шеи.

— Но после всех трудов — недель, месяцев, твоих больших надежд?

— Ты думаешь, я хочу закрыть? Может быть, мы скроим какую-нибудь программу — декламации, отрывки из некоторых сцен. I Solisti могут заполнить паузы.

— Чудесно. Чистый Фло Зигфелд (Флоренс Зигфелд — постановщик бродвейских ревю). А Красный Карлик будет жонглировать тарелками. Не ожидал, что ты спасуешь. В те дни, когда мы остались вдвоем, Корнер, когда я выдвигал тебя в режиссеры, думал ли я, что это будет означать роспуск труппы?

— Нет — закрытие постановки. И потом, отчего это так тебя волнует? Ты не был самым большим энтузиастом. «Это всего лишь спектакль, Отто» — сколько раз я от тебя слышал?

— Я ведь о тебе думаю… и об остальных.

В ряду сидячих внезапно воцарилось молчание, почти осязаемая тишина, словно их взорам открылось нечто чрезвычайное. Мы прервали наш спор и обернулись.

В открытую парадную дверь, сопровождаемая дамой вагнеровских габаритов, дамой, закутанной до пят в норковое манто, входила Гермиона Перльмуттер. Она вернулась!

Увидев нас, она остановилась, смущенно и робко, — маленькая округлая фигурка в элегантной морской офицерской шинельке, укороченной по моде. На голове, сдвинутая на затылок — круглая на круглом, — была шляпа, похожая на летающую тарелку или на те, что носят итальянские священники, синяя, и с нее свисала лента того же цвета. Потупясь, Гермиона сделала неуверенный короткий шажок.

Переливы чувств на лице Гамбургера стоило видеть. Он тоже сделал шаг вперед. Из груди его вырвался тихий крик.

— Бенно!

— Ханна!

Они бросились друг к другу. Он обнял ее, перегнувшись через оба их живота. Они стали целоваться прямо в вестибюле. Когда столь славная чета способна на такое, ей равных нет.

— О Ханна!

— Ах, Бенно!

Сидячие пришли в возбуждение: «На это можно продавать билеты». «Лучше всякого кино». «Тут и каменное сердце растает».

Гамбургер пожал руку Люсиль Моргенбессер и взял у нее сумку с вещами матери. Дочь — могучая женщина, у которой при улыбке сильно обнажаются десны. Гамбургер подвел мать и дочь ко мне и представил госпожу Моргенбессер.

— Мистер Корнер, — сказала Перльмуттер, — не могу выразить, как я смущена. Просто не знаю, что сказать.

— Вы можете сказать, что согласны на ведущую роль в «Гамлете»! Сияющий Гамбургер игриво ударил меня кулаком в плечо.

— Но прежде — шампанское! Я пошлю кого-нибудь из обслуги. В интересах сидячей аудитории я заговорил громче:

— Миссис Перльмуттер, когда вы предложили мне окантовать письмо Рильке, я не ожидал, что получится так изящно. Я должен возместить вам расходы. Сначала она подумала, что я издеваюсь. Она закрыла ладошками глаза.

— Ох, ох.

— Нет, я настаиваю.

Она посмотрела на меня между пальцев, успокоилась, вспыхнула, улыбнулась.

— Ни за что, это подарок.

Люсиль Моргенбессер взглянула на свои часы.

— Мама, если я тебе больше не нужна, я побегу.

— А как же шампанское? — сказал Гамбургер.

— В другой раз.

— У нее лекция в Новом институте социальных исследований, — гордо объявила Перльмуттер. — «Сафо, Левит и границы веры». Беги, дорогая, беги. Я разорвал объявление о закрытии спектакля и сунул обрывки в карман.

Возвращение Гермионы Перльмуттер оживило труппу — укол адреналина, на котором мы провели сегодня репетицию как бывалые актеры. Мы репетировали 5-ю сцену 4-го акта, двести пятнадцать строк, полных драматического напряжения и сложно переплетенных индивидуальных эмоций. С начальной реплики Гертруды: «Я не хочу с ней говорить» — стало ощутимым присутствие электричества в атмосфере. Перльмуттер, в стеганом красном халате, словно всю жизнь готовилась к этой роли. Фредди Блум перестал ломаться, принимать мелодраматические позы и проник в самое душу загнанного в угол короля, разоблаченного, внутренне корчащегося, но усилием воли сохраняющего невозмутимый вид. Даже Милош Пастернак, дворянин-вестник, до сих пор произносивший свои одиннадцать строк монотонно, с нервирующими интонациями нижнего Ист-сайда 1910-х годов, сумел убедительно передать тревогу: «Спасайтесь, государь!» — когда опустился перед королем на колено, указывая на кулисы так, словно оттуда должны были появиться фурии, а не Лаэрт.

Но чтобы воздать должное Тоске Давидович, я не нахожу слов. Ее талант, до нынешнего дня дремавший, внезапно вспыхнул ярким пламенем. Поскольку принц в этой сцене не появляется, я имел возможность наблюдать за ее игрой из середины третьего ряда. И признаюсь, я был заворожен, я перенесся в несчастный замок Эльсинор, забыв об «Эмме Лазарус».

Тоска Давидович была Офелией. Вы уже не видели тучную, озлобленную старуху в серой фуфайке, с лицом, напоминающим в профиль лунный серп, не видели и крупных розовых бигуди, тесными пластмассовыми шеренгами марширующих по ее голове. Вы видели несчастную безумную девушку, «прекрасную Офелию», чья нежная душа не вынесла жестоких ударов: «Вот фенхель для вас и водосбор. Вот рута для вас; и для меня тоже… Вот маргаритка. Я бы вам дала фиалок, но они все увяли, когда умер мой отец». Эта беззащитная растерянность, когда она раздает цветы, этот нерешительный жест, словно она боится получить в ответ удар, эта короткая дрожь, словно безумие на время отступило и она прозрела горькую правду, — незабываемые мгновения. Не Синсхаймеру, не Липшицу, не мне, а только себе одной обязана Тоска Давидович этим триумфом. Чары рассеялись, лишь когда закончилась сцена. «Мой мочевой пузырь сейчас лопнет! Чур первая в комнату для девочек». Она убежала за кулисы под аплодисменты партнеров.

Да, это были драгоценные мгновения, и я горжусь нашей маленькой труппой. Возбуждение, однако, грозило перехлестнуть через край, и Гамбургер, в последнее время увлекающийся выпивкой, снова потребовал шампанского. Я вынужден был напомнить им, что впереди у нас большая работа и на нее отпущено мало времени. «Тем не менее, леди и джентльмены, — добавил я, — по-моему, мы отличились!» Ликующие крики и звучные шлепки по спинам.

Позже, обдумывая эту сцену и вспоминая печальные песни Офелии, я вспомнил о Манди Датнер:

Клянусь Христом, святым крестом, Позор и срам, беда! У молодых мужчин конец один; Иль нет у них стыда?

Вот именно: позор от «конца». И если Фредди Блума нельзя квалифицировать как молодого мужчину, Ральфа Коминса можно. Я тут же решил провести предварительную беседу с опасливым доктором.

Я нашел его в кабинете, с бутылкой «Доктора Пеппера» в руке. Положив ноги на стол, он листал «Новости гериатрии».

— Вы, молодцы, мне надоели, — добродушно сказал он, опуская ноги на пол. — Чему обязан тем, что вы, вероятно, полагаете, я должен считать честью? — Он направил на меня одну загогулину фонендоскопа — овеществленный вопросительный знак, конкретную метафору. — Если хотите предложить мне роль, обратитесь к моему агенту.

Я пожаловался на легкую боль в горле. Он заглянул.

— По-моему, в полном порядке, старый вы симулянт, — розовое, как попка младенца. Гланды удалены отлично; в те времена люди свое дело знали. Пососите лимонную подушечку.

— Как там Лотти Грабшайдт?

— Идет на поправку. Завтра к ней пустят посетителей. Можете отправиться туда и надоедать ей, а не мне.

— Но она окрепнет настолько, чтобы участвовать в спектакле? — Хотя, учитывая сегодняшнюю отменную работу труппы, я уже думал, что без нее будет лучше. Перльмуттер, великолепная сама по себе, оказалась еще и великолепным катализатором. (Я, конечно, не желаю мадам Грабшайдт ничего плохого.)

— На это я бы не рассчитывал, — сказал он. — «Пациент» происходит от слова «терпение», им и будем оперировать. — Он подмигнул и прищурил глаза.

— Не сочтите за каламбур. А у вас, я смотрю, вид сероватый. Раз уж вы тут и отнимаете у меня время, давайте-ка прослушаемся. — Он приладил фонендоскоп.

— Разденьтесь до пояса.

Я стал раздеваться.

— Вам стоит посмотреть мисс Датнер, когда представится возможность.

— Ну-ка, старый селадон, что это вы мне предлагаете?

— В последнее время — а почему не знаю — она утратила всю свою веселость. Ведь была такая жизнерадостная. Без конца вздыхает, и порой кажется, что готова заплакать. Как неспециалист я диагностирую несчастную любовь, разбитое сердце. Врач, конечно, может объяснить это иначе. Возможно, чем-то органическим — скажем, вирусом или небольшим воспалением. Вид у него сделался задумчивый.

— Красивая девушка, из хорошей семьи — они столпы общества у себя в Шейкер-Хайтс. Но здесь, в Нью-Йорке, ей одиноко. Я беспокоюсь за нее. Он глядел рассеянно.

— Стетоскоп, доктор.

— Что? А, да. — Он прослушал меня спереди и сзади, заставляя кашлять. Проделал это дважды. — Послушайтесь меня, не увлекайтесь так работой, гуляйте почаще, ходьба вам полезна. Послеобеденный отдых используйте по назначению. Я дам вам валиум, но через три дня вы мне покажетесь. Можете одеваться. — Он помог мне надеть нижнюю рубашку.

— Доктор, вы не женаты?

— Вы же знаете, что нет.

— Врач всегда должен быть женат. Эта старая истина и сегодня не потеряла смысла. Гарантирует от досужих разговоров.

— Разговоров? — Он посмотрел на меня с подозрением.

— Ну, в процессе работы врачу приходится осматривать пациенток, а многие из них страдают избытком воображения. Врач должен проникать в их секреты; даже самое потаенное может оказаться в сфере его наблюдения.

Он рассмеялся.

— Если мои пациентки озабочены своим «потаенным», как вы изволили выразиться, то опасаться им надо Фредди Блума, а не меня.

— В газетах читаешь порой о таких странностях…

— Потаенное! Ничего себе!

— Беда в том, что сплетни весьма разнохарактерны.

— Что это значит? Я пожал плечами.

— Вы же врач, не я.

Кровь отлила от его лица, и рука на фонендоскопе задрожала.

— Они думают, я гомосексуалист, да?

— В таком месте сплетни неизбежны. Для некоторых — это главное занятие в жизни.

— Они думают, что я голубой!

— Доктор, пожалуйста, успокойтесь, я меньше всего хотел вас расстроить. Но знаете: умному — намек.

Я застегнул пиджак и пошел прочь, а он остался стоять как вкопанный, но, думаю, не ошибусь, сказав, что равновесие его было нарушено.

Загрузка...